стихи
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 6, 2005
Александр Радашкевич — поэт, переводчик, эссеист, критик. Родился в 1950 году в Оренбурге, жил в Уфе и в Ленинграде. Эмигрировал в 1978 году. Работал в библиотеке Йельского университета; с начала 80-х — в Париже, в газете “Русская мысль”. В 1991 — 1997 годах был личным секретарем великого князя Владимира Кирилловича. Автор трех стихотворных сборников. Живет в Париже.
Спасибо, спасибо тешившим нас в нашей молодости, вспомним их в их старости и, часто бывав у них во дни веселий, теперь хотя изредка посетим их во время престарения, одиночества и прискорбий сердечных.
Внук1.
I. О-де-колон
О-де-колон, о-де-лаванд, о-де-ла-рен-д’Онгри (то бишь
“венгерской водкой”) душилась я, а цвет любила
“горлышко пижона”, но более еще — grenouille бevanouie
(“лягушка в обмороке”, значит). Ты бабушку сбиваешь!..
То, может, притчилось иль возводили несодеянность
такую: Герардова племянника постами заморила, и он
зачах. А на балах являлась очень даже авантажной. Князь
Сергей, внучатый брат по бабушке Евпраксии, был не
последней руки любезник и шаркун, хоть мотишка
изрядный, но не бывал в чинах, ни в случае особом.
Он нашивал рисованные всё жилеты с сюжетами
по белому атласу и пуговицы сплошь с изображеньем
на кости, эмали и по перламутру, предорогие, величиной
с пятак; а как пошло сукно, теперь ни пудры, ни белья,
ни кружев не ищи! Тогда в большом употреблении
по бархату бывало рисованье: экраны для каминов,
ридикюли, ширмы, мебель — все размалевано, мон шер,
и в лучшем виде. Теперь все это в кладных, в рухлядных
палатах. Все пудрились, румянились, и не видали ни
желтых, ни зеленых лиц, как ныне. В мои года младыя
прелестниц писаных не счесть бывало, но Настя, Настя
Каковинская! Мала, худа, но ни вокруг кого на всех
балах не вилось столько мотыльков, как возле этого
розанчика, поверь. В больших веселостях живали!
Для барышень своих держала я по два белых платья,
мелкой мушкой да горошком, серебряною, значит, битью
по шелковому тюлю, и дымковые два — уж ежли вдруг
и царская фамилия который осчастливит бал… Вот
вспомнился Барыков, наш сосед по Веневу, жена его,
покойница Телегина Настасья. Когда женился, ей
не было одиннадцати лет… В приданое, подумай-ка,
ей отпустили кукол! Три сына, девять дочерей из
осемнадцати детей-то их достигли совершенных
лет. Да, внучек, жили-жили — не тужили, что имели —
берегли. И жизнью во всю жизнь не смели тяготиться.
Гнушались лицедейств, позорищ театральных. Никто б
не смел внушать понятий скотских о Боге, о Царе!
И кушали во славу Божью всё, что ни подадут, и этим
очень сами утешались и тешили весь век других…
Теперь и яблок этих нет, поди: ни длинной “мордочки”
моей любимой, ни круглого и плоского “звонка”…
Мельчает скоро век, и знаю: благое время моего исхода
уж теплит светоч на излете былых ореховых аллей.
II. Татищев
Как дедушка Василий Никитич учуял, верно,
свой час, велел позвать невестку, сына, внука,
домашних и дворовых всех людей. Спросив
прощения у всех и отпустив, велел соборовать
начать и отошел — с Евангельем последним.
За столяром послали мерку снять. А гроб-то уж
готов по воле деда! И ножки сам точить изволил.
За день он повару-французу сказал: “Я гость
теперь. Обедать более не буду”. А государыне
вернул из Болдина звезду с курьером, что ее
привез, хоть оправдали уж и сняли караул с него.
Так дед и дописал историю российскую свою.
III. Матрешка
Покойный ангел наш государь Александр Павлович,
когда его женили, шестнадцати был лет, а молодая —
на полтора моложе года. Амур и Псиша прозвали их.
А на балах был краше всех мужчин, и бабушка
налюбоваться, бывало, им не могла. Но как-то голову
тянул вперед престранно и туг был на которое-то ухо.
Был суеверен и приметы чтил. Так, утром вперед он
левую обует ногу и на нее всегда встает. А после
у окна, хотя бы и мороз, брал ванну он воздушную
так с четверть часа… Однажды ехал по Пречистенке
верхом на Воробьевы горы. Из-за забора, у Орловой
дома, голос: “Bonjour, mon cher!” Глядит. А там
сидит разряженное чудо в цветах и перьях, румянах
и белилах, вихляется и шлет ему воздушный поцелуй!
Шлет адъютанта: что, мол, за фигура? “Орловская я
дура Матрешка”, — фигура важно отвечает. Преумная,
претонкая была то штучка! Смеется государь и шлет
ей сто рублёв на ленты и румяна. А так, уж коли кто
ей приглянется, тянула за рукав иль платье: изволь с ней
чрез решетку целоваться, не то ударит аль щипнет.
IV. Экипажи
От времени, когда могли, умели и любили
жить весело и широко, в Москве лишь два
вельможных оставалось дома — Апраксина и
Долгорукова. Теперь и тени нет того.
Поднять бы наших стариков, они бы ахнули:
и обмелела, и измельчала москвичами, хоть
много их теперь… Есть имена, но токмо нет
людей. Красна Москва домами, а жизнию
скудна. Что срам и стыд по-нашему — теперь
и нипочем. А экипажи? Тьфу! У князя ли,
купца — ни герба, ни коронки. Что ж прятать?
Ведь не краденый: от дедушек достался! И у
меня их два: и свой, и мужнин. Статочное ль
дело — тащиться в колымаге одноцветной, как
Простопятова какая! Не говорю, что четверней
по всей Москве не боле двух десятков сыщешь.
А то и просто катят на ямских! Средь бела дня!
То был великий стыд, опричь когда своих
жалеешь иль по торговым по рядам. А ныне —
хуже и того: уж на извозчиках все рыскают
по матушке Москве. И год от года пуще: глаза
бы не глядели и слушать то не приведи Господь.
Мы письма, помни, гербовой печатали печатью,
а не облаткою какой, не незабудкою паршивой.
V. Бал
В собрание пускали по билетам да
самых лучших, но было что-то много.
Девицы, дамы — все в платьях золотых,
серебряных, с каменьями, а кавалеры —
в кафтанах шитых, с кружевами, при
звездах и в перстнях. И государыня сама
в серебряном наряде, невелика и ростом,
но величава и вместе ласкова, проста.
Играли: Гром победы раздавайся,
веселися, храбрый Росс. И всякий раз
куплет кончался: Славься сим, Екатерина,
славься, нежная к нам Мать! И, кланяясь
во время менуэта, все разом обращались
к ней… Мне было девятнадцать зим, и
близко от императрицы тогда случилось
танцовать, и вдоволь на нее я нагляделась;
не видела ни штучные полы, ни штофные
шпалеры. Опомнилась уже спустя гораздо.
Таких балов уж вам и не приснится, а мне
его не застят беды, ни долгоденствия лета.
VI. Саша
Москва узнала в феврале печальную ту весть.
А Саша их премилый был, престранный,
не так пригляден, может статься, но искры
снопами сыпались из глаз. Дикарь и увалень
чумазый, лет десяти невступно. Неловко
в плясы пустится с другими, потом еще
обидится на смех: губу надует, весь инда
покраснеет и сядет одинешенек в углу, и даже
бабка Марья Алексевна, бывало, и та не
вытащит любимца своего. Говаривала, что умен,
до книжек-то большой охотник, да порядком
урока не сдает. То не прогонишь играть
с детьми, то разойдется так, что не унять
ничем. Из крайности в другую бросается. Нет
середины. “Бог знает, как случится, но не
сносить (ты слово, Саша, помяни мое!) тебе
своей курчавой головы”. А рохля был какой и
замарашка! Не то что мальчик Грибоедов —
тот чистенький ходил, опрятный… Мамзелей
брали к ним, мусье, а жили весело, открыто
они за Разгуляем где-то. Там, у Елохова моста.
Весь дом вела безбедно сама старуха Ганнибал.
Как перебрались в Петербург, так года до
француза за полтора, я Марью Алексевну и
Пушкиных из виду уж потеряла навсегда.
1 Д. Благово.