Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 10, 2005
Пшеничников Владимир Анатольевич родился в 1955 году. Окончил Пензенский политехнический институт. Автор нескольких книг прозы. В № 12 «Нового мира» за 1988 год опубликована с предисловием Сергея Залыгина повесть «Лопуховские мужские игры». Живет в Оренбургской области.
КОНСТАНТИН
Он приходит с обеда в слесарню и начинает не спеша переодеваться. Наверное, он делает это и по утрам, когда мы тремся возле конторы, — да, наверняка делает, потому что его с нами не бывает, а мы все приходим уже переодетыми, как бомжи, покуриваем, поругиваемся и каждое утро чего-то ждем на пятачке возле конторы, но ничего не происходит уже лет семь или восемь. А он приходит, снимает чистую куртку с полинявшим покрытием, аккуратно сворачивает ее, хитро подвернув рукава, и устраивает на верхней полке самодельного шкафа; всего ходьбы ему — сто метров от бывшей нашей общаги по задворкам… Теперь он выкладывает на земляной пол лист толстого картона, расшнуровывает зимние ботинки и выходит из них на чистый этот пятачок. Полы в слесарне выметены всегда, но чем он это делает и как, никто не видел из нас. Он ослабляет ремень и выходит из брюк, оставаясь в голубых спортивных штанах, заправленных в вязаные носки с подшитыми пятками. Брюки сворачиваются и отправляются к куртке. Шкаф закрывается. Рабочая одежда у него висит на гвоздях, прожженная и промасленная, ни разу не стиранная, но и в нее он облачается не спеша, застегивает все уцелевшие пуговицы, завязывает какой-то шнурок на поясе, и атласная голубизна ложного “Адидаса” продолжает сиять через разверстую ширинку. Роба, послужившая кому-то из сварных, сидит на нем в обтяжку. “Ну как, Саша, покушал?” — обращается он к Саньку, и тот просто хмыкает в ответ и отворачивается. Он каждого называет или по-паспортному, или по-детсадовски, и мы его зовем Константин. Он поглаживает себя по животу, улыбается и переступает в какие-то чуни, сделанные из сапог, но с войлочными прокладками. “А я лапшички покушал, „Лион кинг””, — радостно сообщает он, убрав с пола картонку, и Васек Жданов презрительно ухмыляется: “В тюрьме этого добра валом из ларька заходит, никто уж и не глядит”. Васек два месяца до суда парился в СИЗО и теперь сильно скучает по режиму. Суд наварил ему три года условно за цветной металл с подстанции, напугал последствиями, и теперь ему приходится самому решать, куда следующий шаг делать. “Лучше б отсидел, — постоянно жалуется он, — а то уж соседской кошке пинка врезать не моги”. Константин подходит к рабочему верстаку, приваливается грудью и подставляет лицо зимнему солнышку, пробивающему грязные стекла единственного окна. “У собачек свадьбы, — сообщает он. — Сейчас вот шел с обеда, женщину пришлось выручать напуганную”. Бродячих собак в Мордасове действительно развелось сверх всякой меры, и на площади с Лениным их даже побольше кружит, чем на задворках…
И тут в слесарню входит наш бугор Петрович. “Вот игде курорт”, — пищит он, потирая ладони, щурится, пытаясь разглядеть нас всех против света, и расстегивает на груди тугой полушубок. Ему сейчас бурки на ноги — вылитый хозяин, заводчик получится, но он наш хозяин и в таком виде, в ботах с толстыми подошвами и отблескивающей мехом шапке-обманке. “Черчёж тебе, — говорит, доставая на свет листок бумаги, и протягивает Константину. — В ценциметрах размер”. Константин разворачивает листок, читает чертеж. Он словно бы подрастает при этом, смотрит сверху вниз, хмурится и поджимает губы — важничает. Да сейчас и каждый не против получить какой-никакой наряд, заняться делом и точно знать, что в конце месяца будет заработок, а не подачка в триста рублей. Санек как бы не выдерживает и, подхватив рукавицы, уходит из слесарни, Васек — следом, мне же, например, рваться за ними ни к чему: верстак, на котором мы обычно сидим, — мое рабочее место, в углу даже полупустая бутыль с электролитом стоит, выпрямитель на стене… “Не узнаю руку, — бормочет Константин. — И швеллера такого по сортаменту не бывает… Попробуем к вечеру изготовить экземплярчик, — говорит наконец внятно. — А всего сколько?” — “И всего один! — удостоверяет бугор и застегивается. — К вечеру сам загляну, действуй, Константин!”
Когда бугор уходит, Иван Михалыч заглядывает в чертеж и в упор смотрит на Константина. “Он же свиней держит, — выговаривает. — Возьми и спроси с него килограмм пять, чем химию глотать каждый день… За мной сейчас зять заедет. Если кто из конторы спросит, скажите — на территории”.
Мы остаемся вдвоем. Константин крепит листок магнитиком на сверлильном станке, осматривается. Взять ему тут вроде бы нечего: на стеллажах и в углу хлам сплошной, обрезки столетние. Он вытягивает на пробу один кусок уголка, другой, сравнивает их, самый длинный откладывает на рабочий верстак. Сгрузив половину среднего стеллажа на пол, достает третий кусок, и он оказывается почти вровень с отобранным. “Но без сварочки не обойдемся”, — говорит так, словно мы с ним заодно. Чертеж я уже рассмотрел, но что там к чему, до конца не понял. Константин выкапывает колесико, ролик какой-то, и радуется как золотому слитку. “А сходи, Павлик, в боксы, пособирай нам электродов, — просит уже напрямую. — В четвертом осенью кузов Степанищеву проваривали — должны окурочки остаться. Нам и трехдюймовые пойдут”.
“Я к тебе в подручные не нанимался”, — вот что готово было сорваться с моего языка, и я спешу убраться из слесарни. Солнце после обеда светит прямо в боксы, и сейчас хорошо видно, что все они пусты. В стороне торчат из-под снега изувеченные за все время существования нашей “химии” машины и трактор, горелый кузов автобуса, утонувший в сугроб по самые окна, и в целом картина называется “Немец пролетел”. Боксы наполовину заметены, но четвертый почти всегда чист — в него удобно заезжать с любого положения. Два подходящих окурка я нахожу в смотровой яме, еще один — половину электрода с осыпавшимся флюсом — у задней стены, и больше ловить тут нечего. Вдоль машинного двора тянет студеный северный ветер, а в боксах затишье, я присаживаюсь на ящик и закуриваю.
Когда-то стоял здесь и мой “Т-150”, проданный и нами же съеденный, и еще семь тракторов ушли куда-то, но от этих мы уже зарплаты не видели — все сожрали горючка и долги за электроэнергию. Из оставшихся только мы с Иван Михалычем помним и первые дни, и нормальную работу, шум и гам, стоявшие тут в сезон круглыми сутками. За десять лет мы очистили почти все фермы в районе и выволокли навоз на поля. С навозом разнесли, конечно, и невиданные сорняки, и уже начинали выпалывать их, но очень скоро все и закончилось. На поля поползла саранча, а от нас — народ, пачками, в основном в дорожный, который тогда начинал расширяться; только мы с Иван Михалычем не рыпались, потому что квартиры получили последними. Три недостроенных двухквартирных дома вскоре были проданы на сторону, и после этого к нам устраивались только такие, как Васек, как этот Константин. Сбежал и начальник, а нынешний бугор после него уже пятый. Ловить тут и ему нечего, но, видно, крыша нужна — целый год морочит голову и себе, и людям. Оставшуюся спецтехнику при нем окончательно переоснастили, и теперь она где-то на транспортных работах мотается, ребята сами себя кормят, заглядывают к нам только подлататься, бумажки сдать… Одна из гаражных дверей приоткрывается, высовывается Санек и пробивает двор во все стороны. Смотрит он и на боксы, но из-за яркого солнца тени глубокие, меня ему не разглядеть. Санек скрывается, я прячусь за межевик и готовлюсь к развлечению: ясно, потянут что-нибудь с Васьком, и мне интересно зацепить именно его. Константин — мутный тип, с Саньком всё всем ясно, но приравнять нас с Иван Михалычем к этому…
Гаражная дверь приоткрывается шире, но теперь на свет является Иван Михалыч с продолговатым ящиком, а за ним подручные вытаскивают бухту кабеля с торчащими во все стороны креплениями. Не мешкая они семенят вдоль гаражей к забору, к пролому, наверное, через который мы теперь ходим домой и на работу. Мне бы сразу выйти, засветиться, но, упустив момент, приходится ждать, когда они скроются. Не улюлюкать же вслед. Хочется выбросить огрызки электродов и тоже уйти, только бы еще знать, куда…
В слесарне, вместо электрообогревателя, к времянке теперь подключен сверлильный станок. Само по себе тепло тут держалось недолго, но пока держится. Константин, продолжая рассверливать какую-то железку, кивает мне радостно, закатывает глаза как бы в восторге и изумлении. Клоун. Я бросаю огрызки рядом с ним на рабочий верстак и усаживаюсь на свой, деревянный. Курить не хочется, но я закуриваю. “Вот так Павлик-добытчик! Вот так окурочки!” — нараспев затягивает Константин, продолжая двигать сверлом как фрезой. Или это фреза там у него зажата — я стараюсь не смотреть, как он работает.
Из наших трактористов последним уходил Володя Петров, и я тогда разрывался между ним и этим… соседом Иван Михалычем. Володя утверждал, что к нефтяникам нашему брату пара пустяков устроиться, за выпивку там каждую неделю кого-нибудь выгоняют, потому что служба собственной без-опасности получает тысячи, в основном за то, что своих же и сдает, и если, мол, воздержаться… А сосед гнул другую линию: подождем, дескать, — “Сельхозхимии” все равно не жить, сейчас отпускают без базара только из экономии, а если ее ликвидировать по закону, то нам и выходные из расчета прежних нехилых заработков платить придется, и еще полгода минимум содержать на пособии; а сам уходишь — иди, пожалуйста… За него я и уцепился. Его и моя домохозяйки вышли на поденку к фирмачам, а мы стали ждать ликвидации. Еще и посмеивались… я посмеивался. Тогда же регулярными сделались стояния возле конторы — вроде как не сегодня завтра роспуск объявят. Ремонтные, оклады, потом какие-то гарантированные делались все смешнее, четырехдневки ввели, и моя поломойка первая просекла: вас, говорит, тогда сократят, когда оклады сторублевыми сделаются…
“Павлик, дружок, наступи, пожалуйста, прижми массу поплотнее”, — Ползунов-то еще… Я спрыгиваю с верстака, но массу от сварочного аппарата прижимаю деревянным бруском, как положено. На голове у Константина сварочный щиток, он что-то бубнит под маской и начинает ширкать по уголку электродом. Разлетаются искры, тает огрызок, а дуги нет. Я убираю брусок, Константин снимает маску и смотрит на меня виновато. Блаженный. Сообразив, какие швы ему нужны, я отбираю маску, зажим вместе с рукавицей и вставляю самый длинный огрызок. Массу он держит ногой и старательно отворачивается от “зайчиков”. На всякий случай я двигаю туда-сюда регулятор на сварочном аппарате, и дуга зажигается как миленькая. Швы у меня получаются не такими ровными, как надо бы, но огрызков хватает на всё. “И кто я без тебя? Рашпиль!” — высказывается Константин, и я наконец, сам чувствую, улыбаюсь. Скажи он так при всех — погоняло готово. А может, и не приклеилось бы, ведь пробовали его за глаза Фунтиком называть. Теперь к времянке подключается точило с остатками наждака, разгоняется, и уворачиваться от красного снопа искр приходится мне. Заводской лоск Константин готов наводить хоть на кронштейне навозного транспортера.
В руки мне попадает захватанный деревянный брусок, я начинаю шевелить, выстраивать им хлам на стеллажах, потом просто постукиваю по железу, и появляется вдруг желание врезать — въе… по-взрослому, — костяшки пальцев делаются белыми, и мгновенно мерзнет спина. “Все, Павлик, врубай обогреватель!” — не оборачиваясь, кричит Константин, но понимаю я его не сразу. Не выпуская палку из рук, останавливаю точило, сдвигаю в угол провода от сварки, подключаю обогреватель. А Рашпилю все мало — зажимает узел в тиски, ширкает напильником, правит что-то молотком, опять ширкает. Но я уже знаю, что скажу ему, пусть… “Хорошо хоть этого добра у нас навалом!” — это он зачерпнул солидола из фанерной бочки у дверей и начинает смазывать ролики, проворачивает их раскрытой ладонью, запускает на свободное вращение, но сами по себе они и одного оборота не делают, да этого и не требуется. Я швыряю палку в угол, отодвигаю Константина от верстака и раскручиваю тиски. Взвесив на руках тяжеленький узел, взваливаю его на плечо. “А теперь пошли в контору!” — “Что ты, Павлик, зачем?” Он не испуган, смущен разве что, а смотрит весело. “Хочу посмотреть, как он с тобой рассчитается, боров”. Константин вытирает руки ветошкой, убирает ее на стеллаж, задерживает ладони над обогревателем. “Давай-ка мы, Павлик, покурим с тобой”, — говорит. Вообще, это новость, и мне приходится доставать сигареты.
Смазанный, поблескивающий фасками узел лежит на рабочем верстаке, а мы сидим на моем. Константин держит ноги под углом, чтобы чуни не соскочили, привалился спиной к стене и картинно покуривает: чмокает губами, дым зависает у него перед лицом, ест глаза, и он его разгоняет ладонью с зажатой сигаретой. “Неужели не курил никогда?” — “Что ты! „Шипку” ящиками изводил, а потом дочка у меня народилась, долго мы ее ждали… Что ж, я их брошу, а сам курить пойду куда-то? И запах там не оставишь… Бросил и больше не начинал… Хорошо, если вам на сигареты хватает, все веселей!” Он пробует затянуться по-настоящему раз, потом другой, выпускает дым из ноздрей и, утирая слезы, смеется. “Видишь, как и не бросал — не кашляю! Сразу до пяток достало”. Он пристукивает чунями, они валятся на пол, и перекур заканчивается. “Да его, поди, и нет в конторе”, — обувшись, проговаривает Константин и смотрит на меня. Мне уже хочется расспросить его о семье, о том о сем, но, видно, не теперь. “Никуда он не делся. Если после обеда явился — сидит с бумажками. Пошли!”
Из пяти кабинетов “химовских” в конторе два и самые маленькие. Остальные в аренде у наезжающих фирмачей для физического адреса. Летом в них еще торчит кто-то, машины подкатывают, зимой — никого. В кабинетах размороженные батареи сняты еще прошлой зимой, наши отапливаются электричеством. Бугор время от времени включает обогреватель с вентилятором и никогда не раздевается, а у Маняк — электропанель, тоже едва успевает за день нагнать температуру комфорта. В кабинет я вхожу первым и ставлю агрегат роликами на свободный стол у окна. Константин тянется к бугру с чертежом. Тот закладывает толстый скоросшиватель линейкой, расстреливает нас поочередно взглядами, и я вижу, что никуда он нынче не денется — халява не прошла. Я покатываю агрегат туда-сюда по столу, и бугор машет на меня обеими руками: “Вижу, вижу, отличная, вижу, работа, ребята! Молодцы!” Константину не терпится сличить чертеж, но бугор засовывает его в карман, а достает денежку. “За скорость, за качество — без обид! И можете по домам, час один остался”. Константин растерянно поворачивается то к одному, то к другому углу, держа купюру в вытянутой руке, наконец смотрит на меня, и я указываю ему на дверь. Он еще и благодарит халявщика! Сотней бугор откупился.
“Чур, пополам!” — горячо шепчет Константин, когда мы отходим от конторы подальше. “Ага, ты еще с Васьком поделись”. Но до блаженного ничего не доходит. “Ты, Павлик, подожди, я переоденусь, и пойдем деньги разменяем”. А, ну да, не пойдет же он за мной в робе… “Все, Константин, четырехдневка закончилась — до понедельника!” Я проскакиваю мимо слесарни к забору и оборачиваюсь только от пролома. Тот еще торчит возле дверей, взмахивает рукой, но, кажется, она все же пустая…
До дома мне надо пропахать почти весь Мордасов. Жилье свое “химия” строила от речки, регулярно ходил туда наш автобус, да весь курмыш им пользовался, а теперь и напрямки километра два набегает. Короче всего идти через двор нашей бывшей общаги, обычно пустой в этот час, но сегодня у подъезда торчит мой тезка и бывший сосед, а это значит, у него временная безработица; места он находит и теряет по три раза в год с одинаковой легкостью, бывает бит за долги, но и сам раздает направо и налево, когда при бабках. “О, Пашок! — кидается навстречу. — На перекур! Сколько стою тут, только воробьи да старухи пролетают!” Я пытаюсь всучить ему остатки сигарет и отвязаться, но запасами он себя и никогда-то не обременял. “Одну, одну! Скоро обитатели слетятся, а живем мы, сам знаешь… Правда, твой девятый номер отчинили, приватизировали и теперь продают за двести тыщ, слыхал? Металлопластик, батареи с краниками! Я бы тоже толкнул, да мне и простой ремонт не осилить”. Я соображаю, что в конце четырехдневки Константин обязательно затеет уборку в слесарне, потом будет одеваться… и тоже закуриваю.
“Тут где-то наш слесарь живет…” — “Костян Подшивалов? Да прямо под тобой! Сразу после Чичики въехал… Нет, погоди, сразу-то их трое было, с того поезда… Он, значит, к вам устроился и остался, а те и документы не стали оформлять — Мордасов не глянулся. Привыкли в своем Чуркестане…” — “В смысле?” — “Ну, про тех точно не скажу, а Костян из Ферганы, их еще вывозили тогда… Да нормальный мужик. Оттуда же к нам строительно-монтажный поезд приходил — малый БАМ-то откуда?” — “А при чем тут Константин?” — “Да не тормози ты, Пашок! Костян ни при чем. Просто сам как-то сказал, что мог к нам двадцать лет назад спокойно переехать с этим СМП — сто сорок с чем-то. А так у него всю семью вырезали, пока он на работе был. Жене кишки на шею намотали… Ну, он там тоже намотал кое-кому! А моя дура из-за этого тетку от него отвадила. Нормально бы жили себе, а теперь таятся, как эти… Если ему сорваться, давно бы сорвался. Тебе-то он зачем?” — “Да нас же чуть не двое в „химии” осталось…” — “Слу-ушай, а давайте втроем к Бочкину наймемся! Ты слыхал, какую хрень он в лето затевает? Это же на три года минимум стройка! Давай, Пашок, ну! С вами и меня возьмет. Точно!” Распалить он может любого, но с Константином встречаться мне нельзя, еще подумает, специально дожидался… кое-как я отрываюсь от жизнерадостного тезки и двигаю дальше. Вспоминаю экономные и всегда законченные движения Константина, его ладони-рашпили и готов поверить, что если возьмется он, то намотает обязательно, а помесив снег на задворках Дома быта, распугав собачью свору, уже и сам знаю: намотал он так, что навсегда успокоился, — вот и все. Теперь мне идти через центр и надо завернуть в “Бочку”, куда моя половина теперь уже явилась для поддержания чистоты и порядка и наверняка пробила насчет предстоящих разгрузок. В грузчиках у Бочкина я получаю в шесть раз больше, чем в “химии”, верней, моя получает — я как бы не при делах. Правда, после двух “КамАЗов” с продуктами и химией у меня потом неделю спина кружится, а перехожу ли я к нему насовсем, будет решаться в марте.
Константина я, конечно, укачаю, а сосед пусть умоется.
Идти мне становится веселей, но сворачиваю я все же на очередные задворки — в “Бочку” теперь и на разгрузку как бомж являться не стану. Да и неудобно в этом тяжелом бушлате — его только таскать жарко… На Набережной меня начинает нагонять соседов голубой “Москвич”, но я успеваю свернуть к берегу, на нашу уже тропинку.
К дому иду задами, через огород, и с каждым шагом все отчетливей звучит музыка из наших угловых окон. Алгебру она учит… с подружками-задрыгами. Во дворе мне особо делать нечего — в сараях только куры остались полудохлые, — поэтому беру снеговую лопату, скребу, и музыка вскоре обрывается. Заметили… На крыльце мы сходимся. “Рано сегодня”. — “Да и вы не задержались”. Говорю вроде бы весело, но чему, правда, радоваться?
Дома переодеваюсь и начинаю слоняться. Дурака состроил перед зеркалом. Покурил, распахнув верхнюю дверцу газового котла. Уже и не лезет… Я снимаю котел с запальника, пускаю горелку на всю, целых полчаса набираю себе одежды из ящиков, а когда водонагреватель начинает постреливать, лезу под душ. Мочалка новая и раздирает мне левое плечо чуть не до крови… Потом я снова ставлю котел на запальник, отмываю заварной чайник до блеска, гоняю мокрые волосы туда-сюда расческой перед зеркалом и соображаю, что моя летняя лысая прическа уместна будет и сейчас. Ну, или так, на “ценциметр”, вспоминаю бугра нашего. На кухне подванивает газом — видно, подружки опять свою кофю упустили, и я открываю форточку.
Должен он и подстригать, думаю о Константине, даже я Машку стриг до трех лет… не боялся. И опять слоняюсь. Телевизор мне еще надоест, когда половина вернется. Половинка… Я беру свой бушлат за шиворот, тащу его в сени и — вот она, моя матрена! “Это когда же ты успеваешь в долг давать?” — “В смысле?” — “Да безо всякого смысла. Боря нас подвозит, а у ворот мужик, долг тебе среди ночи принес”. Галя показывает полусотенную, я выхватываю бумажку, натягиваю осточертевший бушлат, поддеваю в сенях полуваленки и бегу к воротам. На нашей улице Константина уже не видать, и я настигаю его на Набережной. Услышав окрик, он останавливается и начинает идти мне навстречу. “Ты идиот, что ли? — набрасываюсь. — Не ясно сказано было?” Мне и в потемках видно, как он улыбается. “До понедельника три дня и четыре ночи — я, Павлик, не могу так долго”. Засовываю деньги ему в карман и отступаю на шаг. “Я тоже много чего не могу, понял? Должен понимать, не маленький”. Но когда нет злости, ее не придумаешь; я наконец чувствую, как мерзнет моя непокрытая голова, пощипывает уши. “Константин, а ты подстричь сможешь?” — “Только наголо, по модели нет”. Он словно бы пугается. “Налысо, налысо! — успокаиваю. — Пошли скорей, пока уши не отвалились”.
“На вашей улице первый раз”, — говорит он дор╢огой, поспевая за мной на своих укороченных. Я жду, что в доме он начнет топтаться, ежиться, но ошибаюсь. Поздоровавшись с пустой прихожей “еще раз”, он раздевается, сам отыскивает, куда пристроить куртку, и из ботинок выходит все в тех же подшитых носках. Гости у нас бывают не часто, и Галя долго не показывается из спальни, а когда нарисовывается в неизвестном мне халате с поясом, цирюльня уже работает. Место возле котла Константин выбрал сам, занавеску я раздобыл в сенцах, но пришлось еще и газетку найти. “Волосы, Павлик, сжигать полагается”. Каждую отстриженную прядку он на расческе переносит на газету, потом примеривается, и мне видно, как он языком поглаживает изнутри щеки.
Мне все еще весело, речи наши бессвязны, и мы балагурим даже, когда Галя уходит на кухню; историю с полусотенной она выслушала сочувственно.
А когда подбривается шея, я наконец выкладываю план.
Уйти из “химии” можно хоть с понедельника, покантоваться в грузчиках, но через пару месяцев будет хорошая работа, настоящий заработок, причем еженедельный…
“Нет, Павлик, из гаража я не уйду, — вдруг раздается над моим правым ухом. — Тихо, тихо, у меня бритва!.. Химию, может быть, и закроют, а гаражи останутся. И я останусь. Ты не беспокойся. А с деньгами… а с большими деньгами я, гляди, курить начну!” Он резковато смеется, и Галя к нам возвращается. “Уже оболванили? Быстро!” — “Или модель не нравится, мадам?” — “Да модель-то ничего… Виски не высоко?” — “У Павлика тут косточки выступают, я до косточек… Замаскировал!” — оправдывается Константин, но стрижку заканчивает уверенно.
Чаевничать он отказывается наотрез, мы собираем обрезки волос в газету и несем их сжигать во двор. Шапка наезжает мне то на глаза, то на уши. Я еще надеюсь услышать какое-нибудь обнадеживающее слово, а он плетет о том, как надо обрезать яблони, что к чему прививать, зачем чеснок по клубнике… “Ну, это, может, у вас в Фергане так делают”, — нарочно обрываю его и затаптываю догоревший, спекшийся сверток. “В Фергане мы сада своего не имели, это я здесь испробовал”. Да, намекал же Пашка… “А если за самогоном сгонять? — предлагаю. — Ну, придешь ты в общагу…” — “Нет, Павлик, в квартиру я после вернусь, в воскресенье, может быть”. И мы расходимся.
Бушлат я все же бросаю в сенцах и в дом вхожу налегке.
Галя стоит перед зеркалом с поднятыми к голове руками, оборачивается и начинает смеяться. Я корчу рожу, и она успокаивается.
“Машке еще так покажи — оборется. А в честь чего все же парад?” — “А у тебя?” — “Да я-то, господи… год целый халат лежит”. Мы стоим рядом и смотрим на эту парочку в зеркале. Я делаю вот так вот, и она опять заливается. Такими нас Машка и застает… такими вот.
Дочь молча раздевается, относит сапожки к котлу и подходит к нам с бумажкой, с полусотенной. “Вы что, газ теперь этим разжигаете?” И дольше не может сдерживать смех — хохочет, прячется за мать, только что пальцем на меня не показывает — вот так уделал меня Константин Подшивалов.
ЖУЖИК
Год назад я ездил подрабатывать в город на машине из прошлого века, из прошлой жизни — на “Запорожце”. Середина зимы устоялась серой, сырой и промозглой, но для перегретого двигателя — в самый раз. Летом на тех же километрах приходилось дважды останавливаться, чтобы остудить надорванное сорокасильное сердчишко, а теперь только давай вали под семьдесят без остановок. Отопитель после давнего возгорания не работал, но я обходился без простуд, пододевая тренировочные штаны с начесом, теплый свитер, и всю дорогу курил в приоткрытую форточку — если это имеет какое-то значение. Курил, подруливал в сторону ветра и настраивался на очередную поденку. В одном месте меня называли дизайнером, в другом — оформителем, в третьем — просто верстальщиком, и везде мой потрепанный, морковного цвета Жужик приходился как-то очень кстати. Над нами охотно подтрунивали, когда ну просто не о чем было говорить, нас пускали в стойла, где отечественная “классика” в принципе не появлялась ни гудком, ни колесом, нам прощали нередкие опоздания и неявки, а неуклюжей басней о том, что ГАИ пропустило нас в город за дополнительную плату, я однажды чуть не удвоил свои расценки.
Нормально начинался и этот день: покапризничав, Жужик завелся, на заправке утренняя очередь к нашему приезду рассеялась, асфальт на дороге — катись хоть на лысых. Нимало не огорчило меня и отсутствие новых заказов в рекламном агентстве, а то, что газету с отглагольным названием типография отказалась печатать до полного погашения долга, даже втайне порадовало: тут оплата у меня была повременной, знай только отмечайся в бухгалтерии. В редакции было тихо, хозяин уже наведался, опять был базар о низких доходах от рекламы, о больших возвратах тиража из розницы — меня же это никак не касалось. Из солидарности я все же разделся в общей комнате, выслушал горячий шепоток корректорши, похмыкал-покивал и спустился покурить во внутренний дворик. Там и наткнулся на хозяина, задержавшегося у строителей во флигеле.
Мне бы просто поздороваться с ним и закурить в сторонке или уточнить расклад и тут же отпроситься на сторону — я же полез с советами. Газету надо закрывать, самый тот момент. Окупаемой она никогда не станет, да и пиариться в чужих — в семь раз дешевле. “Ты давай не умничай, — оборвал меня хозяин, — долг от этого никуда не испарится. Ты свои рамки рисуешь — и рисуй, с остальным я сам разберусь”. Тут бы мне и заткнуться, но ведь ясно же: долг можно покрыть, сейчас же распродав оргтехнику, пока не изношена… “Все, я понял тебя. Ты нахватал заказов по всему городу, и мы тебе уже никто. Можешь хоть сегодня отваливать. Ты же у нас авансом работаешь? Получил на Рождество? Мы в расчете”. Сел в свою иномарку и вырулил со двора. Молодой, лет на пять старше моего первого сына. И не коммерс вроде. Черти меня надрали некстати… Надо было возвращаться к редакционным, но прежде следовало найти слова на прощание. Ладно, я оденусь и уйду, уеду, но они-то останутся и ведь что-нибудь придумают и выкрутятся без меня, и никому, кроме них, не нужная газета снова будет выходить, и кипы возврата заполнят наконец темные углы и выползут в общий коридор офиса… Нет, это было совсем не то. Я поднялся наверх, картинно развел руки и сказал, что одного Жужика мало продать для покрытия долга, а за меня настоящую цену не дали, — и простился. “Нет, правда, что ли, насовсем?” — не поверила корректорша. Я сказал, что точней — восвояси, и закрыл за собою дверь.
Жужик не успел остыть и завелся сразу же. В городе оставалась еще пара мест, где со мной захотели бы иметь дело, я выехал к одному из них; судя по припаркованным машинам, хозяева были на месте, но в последний момент передумал и прокатил мимо. Отсюда я еще успевал вернуться на свою привычную дорогу домой, но прозевал один поворот, другой, а третий не стал и искать, решив выбираться на объездную. Обычно я лишь пересекал ее, вернее, пролетал над ней по виадуку, а тут предстояло прокатиться добрый десяток километров по новой трассе, пуск которой освещала и оставленная мной газета. Действительно, не выперли же меня, самому давно следовало бросить никчемное занятие — не любой же ценой зарабатывать невеликие деньги…
Объездная оказалась пустынной, скучной и совсем неширокой дорогой. Недалеко от перекрестка, на котором я притормозил по знаку, только начиналось строительство АЗС и сервисов и в этот час смахивало на заброшенное. Встречных-поперечных не было видно, и я не спеша, по широкой дуге, выехал на свою полосу. Вскоре меня начала обходить “газель”, катившая с самарской стороны, я сбавил газ, прижимаясь к рыхлой обочине, а когда попытался вернуться на курс, педалька под правой ногой провалилась и ускорения не последовало. Мотор не глох, но и на мои усилия не реагировал. Я свернул к обочине, вырубил скорость, затормозил. Посмотрел под ноги и выключил зажигание. Жидкая педалька газа из штампованной жестянки просто оторвалась от шарнира и валялась под ногами, держась на тросике тяги, который надо было смазывать чаще, чем один раз в десять лет.
Сначала в ушах стоял звон от замолчавшего двигателя, потом пробился шум крепчавшего сырого ветра, дорога же оставалась пустой в оба конца. Серое низкое небо, сквозные чахлые посадки, блеклый лежалый снег.
Я никогда ни к чему не готовился загодя. И на шестьсот километров выезжал с тремя ключами и домкратом в багажнике и на неотвратимый свой арест в УФСБ ехал как в однодневную командировку, прихватив топор, которым скалывал лед перед гаражными воротами… Пока я рассеянно искал по карманам зажигалку, навстречу с далекого подъема выплыл некий объект и, приблизившись, оказался темно-малиновым двухэтажным автобусом с зеркальными стеклами. Ни маршрута на нем, ни рекламы, а в номерных знаках я не силен — не стоило и разглядывать. Его тень еще не миновала нас, волна раздвигаемого крутым лбом воздуха едва успела шевельнуть Жужика, как следом возникла приземистая иномарка, и мордатому за рулем именно здесь приспичило пойти на обгон. Нас ощутимо качнуло, чем-то дробно ударило в левый бок, и следом, вместе с тишиной, снизошло на меня предельно тупое бесчувствие.
В другой раз я бы непременно полез в пустой багажник, обошел машину со всех сторон и обшарил ближайшую обочину, а теперь просто взял из бардачка отвертку и сразу полез в моторный отсек. В “Запорожцах” тяга акселератора подпружинена, и изрядный кусок тросика остается свободным. Надо ослабить стопорный винт и выбрать этот остаток. Когда я уже стоял коленями на дороге и, поднырнув под руль, вытягивал тросик в салон, за спиной пронеслась какая-то попутная машина, и так близко, что распахнутая дверца крякнула, а подошвы уцелели случайно. Устроившись на сиденье, я туго обмотал тросик вокруг правой ступни — хватило на целый оборот, — приладил оторвавшуюся педаль под подошву и запустил двигатель. Двинул ступней, и мотор заревел. Без смазки дрочилово получилось корявым, но через пару километров я приноровился, нашел третью скорость и так потом и ехал почти до самого гаража, не переключаясь.
Правду сказать, не чувствовал ни рук, ни ног, ни дороги. Пробовал курить, но зубы почти не разжимались, и дым я вдыхал судорожными глотками, словно гасил икоту. Съехав с окружной на свою обычную дорогу домой, оживленную в любой час и в любое время года из-за нефтяников, транзита на казахстанскую границу и жителей двух районов, обделенных железной дорогой, не почувствовал я и вполне уместного облегчения. Подрыгал затекшей ступней, играя в перегазовку, но останавливаться, разминаться не стал.
Вскоре навстречу покатила вереница автобусов и грузовиков с будками-“апельсинами” для перевозки людей, и мне наконец явилась хоть какая-то связная мысль о том, что и я вполне могу дотянуть до поры, когда не станет этих регулярных автопоездов, как не станет и нефтяных промыслов. Может быть, и не дотяну, но дни те настанут неизбежно, неотвратимо, и, скорее всего, каждый сидящий в этих “апельсинах” хоть разок да подумал о том же. А наутро просыпался в своем микрорайоне, выпивал чаю и снова шел на пятачок к “апельсину”, или “ПАЗику”, или смердящему, дорабатывающему свое “Икарусу”. Из-за вереницы сунулась было на встречную “девятка”, я механически мигнул дальним светом, а когда мы благополучно разминулись, подумал, что вряд ли сумел бы что-нибудь путное сделать с петлей на ноге: тормознув по привычке правой, только газку бы прибавил.
Потянулось придорожное село, показалась и автобусная остановка. Люди стояли по обе стороны дороги, и трое подняли руки, напрашиваясь ко мне в попутчики. Глядя в их лица, я всплеснул обеими руками над рулем и проехал мимо, хотя и в другое время ни разу никого никуда не подбрасывал: не хотел брать обузу, ничтожные дополнительные обязательства, известный риск, избегал неловких процедур договора-расплаты. А ведь вполне мог сделать каждую свою третью поездку окупаемой. Я подумал, что и городские мои хозяева, деятельные молодые люди, охотно подбирали меня лишь потому, что не видели во мне обузы, не чувствовали ни малейших дополнительных обязательств передо мной, наши договора всегда были невесомыми и насквозь прозрачными, а вес и значение им придавал лишь я сам, односторонне и безосновательно. На секунду я ожил от этой мысли, просто оттого, что нашлась она вдруг, но открывшийся следом смысл не добавил бодрости.
Механический темп, взятый на окружной, не дал замешкаться и в гаражах. Я остановился на самом въезде, сходил отпереть ворота и широко распахнул их. Вернулся к тарахтящему Жужику, снова намотал петлю на бесчувственную правую ступню и плавно, внатяг, не пользуясь тормозами, въехал в гараж. Через день предстояла очередная поездка в город, но сейчас я не думал об этом — бросил все как есть и запер ворота. По дороге домой ко мне привязалась мелкая дрожь, ноги слушались неохотно, и руки мотались как-то сами по себе, но перед самой дверью квартиры дрожь отстала, я расстегнул куртку и вошел как ни в чем не бывало. Моя юная жена, вернувшись с работы, уже успела переодеться, включить телевизор, но я-то явился раньше обычного, и она с радостью принялась пересказывать события прожитого ею дня. Поздние мои возвращения начинались с подробностей самых черных мыслей ее и догадок, удлинявших пустоту и неопределенность бесконечного ожидания, со слезок даже, а вот теперь шумела микроволновка, бубнил телевизор, позвякивала посуда, задорно звучал мой любимый голосок, и я не спеша отогревал свои конечности под горячей струей и оттаивал.
“Ну а у тебя там как?” — спросила жена за столом, и я с чистой совестью сказал, что нормально все, как всегда. Она продолжила что-то свое и, наверное, от этого не заметила, что необычно не одно только мое раннее возвращение, но и сам ответ. Обычно-то я тоже бывал многословен, объясняя позднее возвращение, спеша развеять ее страхи и подозрения, но по сути ответ был полным и точным. Ведь если не прикипать к делу, не искать другого смысла, кроме копеечного, не выстраивать человеческих отношений, а обходиться партнерскими, то случившееся со мной ожидаемо и нормально. Если годами не следить за машиной как следует, чудом надо считать каждую спокойную поездку, а бросок на авось в продуваемом салоне, с петлей на ноге — это нормально, по крайней мере логично и опять же вполне ожидаемо.
Я собрался к подъезду покурить, потянул с вешалки куртку, и только теперь мы оба увидели, насколько она перепачкана на животе, которым я отер порог Жужика, заметили вырванный клочок на рукаве, и жена озадаченно примолкла. “Вот, — нашелся я, — а ты все говоришь: одевайся поприличней! Жужика обтирать?”
У подъезда уже собирались наши соседи в ожидании мусоровоза, было шумно от показной возни ребятишек, и курил я наспех, не успевая ничего додумать. Я даже работы на дом не привез, чтобы убить полночи за компьютером. Перед неизбежным телевизором навалится томление, маета, давно сменившая раздражение от пустопорожней развлекаловки, агрессивной рекламы и насквозь криминальных новостей. А если позволить себе заснуть перед экраном, то бессонная ночь вообще окажется бесконечной. Раньше выручали ремонт квартиры, растянутый почти на два года, ночная работа, заказы, которые мне привозили на дом. Но ремонт все же закончился, ржавевший Жужик был восстановлен, и я сам стал выезжать в город, чтобы поднабрать заказов. Заработанное съедали мы сами, квартира, компьютеры, Жужик, прежняя моя семья, и заработок постепенно подменил все возможные смыслы моих подрядов. Я уже начал искренне верить, что этим я и хорош, и мил, и терпим, меня хватало на всех, всем я был нужен, с этим можно и жизнь доживать. И что же теперь-то случилось? Или не теперь? Или ничего не случилось, а так и должно было быть?.. Я и с соседями объяснялся косноязычно по ничего не значащим пустякам.
Может быть, оттого, что юная моя жена вообще избегала объяснений по существу, пугалась их даже, тот вечер я пережил тихо, бездумно, и ночь оказалась не такой уж и длинной. Не началась новая жизнь и с утра. Отыскался брошенный “Запорожец” с целой педалькой газа, и к вечеру Жужик был снова в походной форме. Требовал смазки тросик тяги, но не зимой же… Станет потеплее, дам тебе полный техуход и починю стеклоочиститель, пообещал я своему бессловесному напарнику.
А год тогда начинался, между прочим, юбилейный, по крайней мере для меня: семь-раз-по-семь. Кому-то я, возможно, надоел с этой своей теорией, но жизнь человека изменяется и измеряется стадиями: семь, четырнадцать, двадцать один… Свою шестую семилетку я завершал в следственном изоляторе, и там моя теория нашла безоговорочное понимание. Один в четырнадцать попал на малолетку — и навек повязал себя с преступным миром, другой в двадцать восемь, вопреки всему и всем, женился и через семь лет ровно, лежа на соседней шконке после часового свидания с женой, был самым счастливым из всей тюрьмы, хотя никто, кроме него, и не сомневался, из-за кого ему еще сидеть да сидеть… хорошо, если меньше семи. Ну вот, а уж семь-раз-по-семь — это главный юбилей, тут уже пора всю жизнь заценить — оправдать или признать растраченной. Разумеется, я ничего специально и не предпринимал в этот год — все должно происходить само собой, — но, похоже, перелом случился в ту поездку с петлей на ноге. С тех пор я и живу в тупом бесчувствии, без смысла жизни и без желания обрести его. Еще в тюрьме я не мог и вообразить себе такое вот состояние, а теперь и отсутствие самого воображения меня не пугает — во всяком случае, я этого не стыжусь, не тяготит меня это, зато смысл ежедневных ситуаций стал открываться почти мгновенно.
К весне я нашел новых заказчиков, но и в газету с отглагольным названием вернулся, вернее, к ее хозяину. К лету пересел на нестарую еще “семерку” и всего пару раз заводил потом Жужика, чтобы перевезти тяжелые железные конструкции прямо на крыше. Из гаража его пришлось вывести на общий двор, обесточить и, в общем-то, забыть. Нет, ну помнить, как учились на нем ездить сыновья — они-то и окрестили его Жужиком, — сколько грязи, непролазной для других легковушек, повидал он, сколько всякой всячины перевезли мы с ним, содержа хозяйство. А тут вот предложили за него пятьсот рублей. Все равно, мол, стоит, а налоги, страховки там… На автомате я запросил тысячу, и торг был закончен, покупателю осталось решить, на запчасти его брать или с оформлением. Не прошло и дня, как новый желающий нарисовался, и я понял, что с Жужиком мы не сегодня завтра расстанемся. Настоящих денег за него все равно не возьмешь — иные его собратья давно уходят за центнер дробленого ячменя, — и я пошел прощаться.
Над нами уже неделю висит антициклон, по ночам трещат от мороза заборы, а днем подтаивают дороги под ослепительным солнцем. Я оделся легко, как на обычный перекур, а потом и правда решил покурить в Жужике. Через пару минут был на месте, но закуривать пришлось в стороне.
Прежние метели, конечно, сделали свое дело, замели моего напарника по ступицы, накрыли бесформенной белоснежной шапкой, но бросил-то я его рядом с проезжей частью двора, и бульдозеры, расчищая путь ездовым машинам, завалили Жужика тугим снежным валом по самые стекла. Левое оказалось почему-то приспущенным, и снег виднелся даже на руле. Странно, как еще разглядели в этой бросовой куче автомобиль…
И вот я вернулся, поджег чайник, смотрю в оттаявшее окно на заметенные огородики и жду свистка. Что же такое произошло, что я легко, почти походя стал расставаться со всем привычным, данным или завоеванным, казалось, на всю жизнь? Оставил семью, которую лепил почти тридцать лет, оставил постоянную работу, серьезное чтение, бросил вот Жужика, и не щемит нигде, не жжет, не колет, пропала даже сладостная истома виноватости, последнее, что отличало меня от обезьяна какого-нибудь. Ну не обессмыслилась же сама жизнь оттого, что я — да миллионы — потерял вдруг привычный уклад. Еще в четвертую свою семилетку я был убежден, что существование предшествует сущности, и переживал едва ли не восторг оттого, что могу считать себя свободным от морали. И не книжность это была — вся дедова наука, весь мой десятилетний опыт семейной, взрослой жизни внушили мне это, пропитали меня, а уж потом наткнулся я на формулировки. Мои семью семь мы отмечали вместе с отцовым семидесятипятилетием, они стушевались как-то — тебе, мол, устроим праздник через год, — и всем было весело, и жизнь продолжалась, но я видел, что к тому времени она-то у меня и закончилась. Если и было что в ней, то давно прошло, да и было ли? Какую ни придумай размерность…
Я вдруг слышу свирепый свист чайника, шипение закипающей на газе воды и понимаю, что свист этот раздается давно, его хорошо слышно за стеной, в длинном коридоре-продоле нашего общежития, и отрываюсь от подоконника. Я вижу себя со стороны перебегающим из комнаты на кухню семенящей трусцой, а там, где надо бы просто повернуть кран, хватаюсь за раскалившуюся ручку возмущенного чайника, тут же роняю его на плиту, а брызнувшие слезы обжигают мне вдобавок и глаза. Наконец газ перекрыт, в квартире становится тихо, а я лижу, посасываю правую ладонь и кажусь теперь самому себе таким жужиком…
Звонит телефон, и я почти уверен, что это ошиблись номером. Вечно они спрашивают то земельный комитет, то какого-то Алика.