Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 6, 2004
+6
Нина Андреева. Меньше знаешь, лучше спишь. СПб., ИД “ВЕСЬ”, 2003, 96 стр.
Всему свое время. Сну и бодрствованию. Принципам и беспринципности. Жаворонкам и совам… Перед нами, вероятно, очень своевременная книга; на тему о том, куда вообще пропадают принципы. Оказывается — в сны, в сюр. В стародавние времена питерские андеграундщики на кухнях решали проблемы мироздания. Теперь же, если верить Нине Андреевой, они то ли повывелись вовсе, то ли перестали обсуждать роковые вопросы “Кто виноват? Что делать? И как сделать так, чтобы ничего не делать, но все было”. Как завзятые сюрреалисты, нынешние кухонные посидельщики говорят — о сне. А что? Жизнь, так сказать, есть сон. Мы сотканы из вещества того же… Спите спокойно, граждане Риги. Умереть… Уснуть… И тому подобное. В этой полезной книжке рассматриваются нетривиальные проблемы храпа, места для сна, количества подушек и т. п. Приводятся ценные сведения; о том, например, что Декарт с Гоббсом чуть ли не жили в постелях, а последний даже записывал свои идеи на простынях и собственных бедрах… Причем подробностей на 96 страницах ровно столько, чтобы, в соответствии с названием книжки, не знать слишком много и спать как можно лучше. Нас извещают даже, что книга напечатана “на экологически чистой бумаге” — вероятно, чтобы ее читатели спали еще спокойнее. В конце концов, как справедливо напоминает Андреева, Илья Обломов “провел в постели большую часть своей жизни”. (И ударение тут нужно ставить, кажется, на “о”.) А боязливый Обломов — это наше все. Или по крайней мере та немалая наша часть, которая робко избегает “необходимости встречаться со сложностями дневного мира”.
Фредерик Тристан. Во власти дьявола. Роман. Перевод с французского И. В. Галиной. М., “АСТ”, 2003, 205 стр.
А за житейскими страстями мы по привычке отправимся во Францию. И не только за страстями без тормозов, но и за прозрачной ясностью разума, способного тонко дефинировать добро и зло. …Плодовитого французского мастера, лауреата Гонкуровской премии Фредерика Тристана издают почему-то не столько в России, сколько по соседству, в Киеве и Львове. Там вышли минимум четыре его романа (“Героические злоключения Бальтазара Кобера”, “Мастерская несбывшихся грез”, “Заблудшие души” и “Загадка Ватикана”). Есть у нас круги, в которых Тристан считается опасным вольнодумцем. На одном из религиозных сайтов Рунета его объявили “антиправославным писателем” <http://www.pravoslavie.ru/jurnal/alterorth.htm> (вместе, заметим, с Умберто Эко: допрыгались, голубчики!). В этом есть особый шарм, если учесть, что Тристан — еще и специалист по “палеохристианской иконологии”. С другой стороны, Тристана числят и в гуманистах-космополитах (украинский эксперт Людмила Бублик охотно солидаризируется с тональностью Тристановой прозы, как она ее понимает: “Ус╗ ми — гост╗ на одн╗й планет╗, в одному житт╗. Жодна з нац╗й, жодна з рас, жодне в╗роспов╗дання не може бути вищим, головн╗шим. Немає такого права, за яким хтось може розпоряджатися чужим життям”). Все эти аттестации, впрочем, не весьма себя оправдывают при обращении к вышедшему в Москве роману. Даже и его название скорее обманывает, чем вводит в курс дела, поскольку обещает что-то из области откровенного масскульта. На самом деле перед нами изысканная парижская вещица, выполненная в лучших традициях французской литературной геометрии. Проза Тристана почти формульна. В ней есть математическая безупречность. За ней видна богатая, многовековая традиция прикладного душеведения, различения и виртуозного словесного оформления движений человеческой души, восходящая разом и к практике исповеди, и к французским аналитическим литературным опытам тех последних столетий. Писатель искусно соединяет затейливые вариации на донжуанский мотив с темой театральной иллюзии, переходящей в жизненную безусловность и возвращающейся обратно. Остро отточенным карандашом вычерчена тонкая линия повествования, по ходу которого игра и страсть сведены на очной ставке с нормой морали. По итогу поединка зла и добра зло примерно наказано. Но не покажется странным, что оно выглядит у Тристана чертовски обаятельным. Есть даже впечатление, что с носителем зла, театральным режиссером Натаниелем Пурвьаншем (урожденным Альбером Прожаном), Фредерик Тристан (урожденный Жан-Поль Барон) поделился чем-то очень личным. Писатель отчасти деформирует схематику торжествующей невинности и наказанного порока подозрениями в том, что позади схем и логики дремлет дикий хаос, а в жизни художника к тому ж так зыбка грань между искренностью и притворством. Во всяком случае, Тристан не разрешает, конечно, парадоксальную проблему “красоты зла”, а лишь добросовестно разрушает козни артиста-искусителя, противопоставив им честный морализм простых, надежных людей. Снимает противоречия писатель посредством торжества сострадания, жалости жертвы к злодею. И в этой умной, рафинированной прозе такой поворот интриги кажется неизбежным, как и все, впрочем, остальные.
Харри Мулиш. Зигфрид. Черная идиллия. Роман. Перевод с нидерландского С. Князькова. М., “Текст”, 2003, 206 стр.
Дьявол Тристана — всего лишь метафора. Иначе у голландца Мулиша. Его опыт проникновения в суть вещей и в природу человека искрит сакральными брызгами. Темы его романа — преодоление табу на ужасные воспоминания и риск постижения зла. Центральная фигура фантасмагории Мулиша — Гитлер. Его пытается понять старый писатель Гертер, с ним связан поток воспоминаний, в котором барахтаются старички из венского дома престарелых, когда-то личные слуги Гитлера. В романе приоткрывается черный исторический подвал, стариканы, десятилетия хранившие страшную тайну, перед смертью решились высказать ее заезжему писателю. Писатель, узнав секрет, умер… Прошлое — отрава, смертоносный напиток. Встреча со злом и познание зла губительны. Таков мрачноватый вывод Мулиша. Теперь о том, что за тайна имелась в виду и что узнал о зле писатель Гертер. У Гитлера и Евы Браун, если верить исповеди ветхих очевидцев, был сын, которого Гитлер распорядился убить, заподозрив Еву, что у той не все в порядке с предками и в жилах ее течет еврейская кровь. Поверивший в это Гертер приходит к выводу, что Гитлер — это, буквально, воплощенная мысль Ницше и — буквально же — Ничто, которое, самоутверждаясь, уничтожает все живое вокруг себя, включая своего ребенка и себя самого. “Он был ходячей бездной <…> вакуумом, всасывающим в себя окружающих и таким образом уничтожающим их”. Гертер сопоставляет Гитлера с черной дырой и нулем в числовом ряду, отождествляет его с дьяволом. Да уж, тут не до сна… Кстати, в Сети можно найти признания Мулиша, фиксирующие болевую точку его личных семейных воспоминаний: “Мой отец был офицером в армии Австро-Венгрии. Позже он эмигрировал в Голландию. Он не был военным преступником, не был нацистом, но он был коллаборационистом. Он был женат на еврейке, но развелся с ней. Иначе он не смог бы сотрудничать с нацистским режимом. Я жил у отца в Гарлеме, примерно в 20 километрах от Амстердама, а моя мать жила в Амстердаме и носила желтую звезду. После войны мой отец был отправлен на три года в лагерь. Но если бы он не сотрудничал с нацистами, то моя мать не осталась бы в живых. А она жива и по сей день. Нацисты ее арестовали, но поскольку у отца были хорошие связи с оккупационными властями, он добился ее освобождения. Иначе она была бы отправлена в Освенцим, как это произошло с ее матерью. Все это — ирония истории. Я могу сказать только одно: то, что мой отец сотрудничал с нацистами, было плохо, но если бы он этого не делал, то моей матери не было бы в живых”.
Майлз на Гапалинь (Бриан О’Нуаллан). Поющие Лазаря, или На редкость бедные люди. Скверный рассказ о дурных временах. Перевод с ирландского А. Коростелевой. СПб., “Симпозиум”, 2003, 176 стр.
Вот еще один фронт творческого риска: национальная самокритика, блещущий перлами остроумия сатирический рассказ о “простых” ирландцах в исполнении ирландского писателя Бриана О’Нуаллана, любившего публиковаться под псевдонимами. Не удержусь от того, чтобы сначала заметить, что роман отлично переведен. Книга написана еще в 1941 году и до нас дошла с огромным опозданием, несмотря на то что по крайней мере одним параметром хорошо укладывалась в советский стандарт переводной литературы: умерший в 1966 году автор повествует о нужде и бедствиях ирландских крестьян под гнетом, так сказать, британцев. Зато другие параметры этой прозы ни в какой канон не лезут. Ее автор утрирует и даже доводит до абсурда характерные черты национального характера и образа жизни, обессмысливает все, что претендовало на статус героики и национальной романтики, создавая гротеск салтыков-щедринского и одновременно андрей-платоновского стиля. Эта “деревенская проза” паразитирует, так сказать, и на знаменитом ирландском эпосе, и на тамошних романических хрониках, претворяя пафос в юмор и не оставляя, кажется, камня на камне от мифологемы здорового простонародья, коренного, низового народа. В романе возникает масштабный образ внеисторического прозябания, где нищета бытовая гармонирует с нищетой духовной, со скудостью строя жизни, принятого за норму. Живут в грязи и вони, пьют и воруют, ленятся и вредят друг другу. Воспевают несуществующие доблести. Правда, хитроумный писатель оставил себе лазейку: у него рассказ о себе ведет придурочный паренек. На героя и можно переложить ответственность за непочтительные выпады и гротескные картины. Бриан О’Нуаллан не дорожил личной точкой зрения и предпочитал, возможно, быть медиумом неведомо где и как зародившихся стилей и форм. В послесловии современного дублинского критика Брендана О’Конайре приводится его мысль: автору не следует писать под своим собственным именем, автор не субъект, а функция, и вообще нужно почаще менять маски, терять и находить себя. И все-таки, как свидетельствует О’Конайре, книга вызвала немало шума. Далеко не все захотели простить автору гротескную условность его образов, обобщающих ирландский способ жизни… Ирландский контекст нам не близок, созвучия случайны. Ввиду реально существующей культурной дистанции близко к сердцу принимать эту сатиру трудно. Иногда смешно, но смеяться над чужим как-то странно. Иногда почему-то даже горько, но не поймешь почему. И все-таки возникает впечатление, что такая сатира — свидетельство здорового, бодрого состояния национального духа. Со времени выхода книжки прошло немало лет, а Ирландия и ирландцы никуда не делись. Целехоньки. Возникает подозрение, что книга разрушила то, что нужно было разрушить, и укрепила все остальное. Как это обычно и делает хорошая сатира. “Прополкой сорняков” называет это О’Конайре. И с ходу ударяет в голову, что яркой национальной (именно национальной, а не социальной) художественной самокритики давненько не видели мы в русской словесности. Отчего это так? То ли болезни наши неисцелимы, то ли врачи слишком бережны? Или нам просто ближе по свойствам русской души сентиментальный уклон (чуть что — сразу в слезы)?
Джеймс Морроу. Библейские истории для взрослых. Роман. Перевод с английского С. А. Прилипского. М., “АСТ”, 2003, 237 стр.
Джеймс Морроу. Единородная дочь. Роман. Перевод с английского И. В. Демичевой. М., “АСТ”; ЗАО НПП “Ермак”, 2003, 416 стр.
Трудно говорить о человеке. О нации. Трудно говорить о Боге. Но Морроу идет дальше даже Мулиша. У него, например, божественная девочка рождается от Бога и человека. “В первый день сентября 1974 года у одинокого еврея Мюррея Джейкоба Каца родилась дочь” — так начинается роман “Единородная дочь”. Кац подрабатывает донорством спермы, и дочь рождается у него из пробирки в результате своего рода непорочного зачатия. “Джули из пробирки” и есть Бог. Ее рождение знаменует второе пришествие. Итак, воспроизводится евангельский сюжет о приходе в наш мир, казни и воскресении Спасителя. Вообще, Бог — едва ли не главный герой прозы американского писателя и журналиста. Притом Морроу не делает вид, что знает о Нем что-то особенное. Его проза — это умозрительная литературная фантастика экспериментального типа. Он осознанно и последовательно фантазирует по канве Библии. Пересказ библейских сюжетов, их трансплантация в современный мир — его метод. И еще: манера повествования у него — шутливо-ироническая, с уклоном в сатиру. Он называет своими учителями Свифта, Оруэлла, Марка Твена, “главным идолом” — Вольтера. Вот основания для того, чтобы обвинить прозаика в кощунстве или приветствовать его богоборчество. Тем более, что и сам Морроу не затрудняется в афористических самоаттестациях вроде вот такой: “Думаю, что Бог поместил меня здесь, чтобы я привел доказательства против его существования”. Свои произведения писатель назвал научно-фантастическим ответом Ветхому и Новому Завету. А один из отечественных рецензентов пишет об “Единородной дочери” так: “Американский шестидесятник, └интеллектуальный бунтарь” Джеймс Морроу выдал на-гора яростный антиклерикальный памфлет с элементами еретического трактата, антиутопии и научной фантастики”. Мне кажется, эти характеристики бьют в основном мимо цели. Морроу размышляет не столько о Боге как таковом, сколько о людях, о современном мире. Сатира Морроу предельно актуальна и сфокусирована на изъянах современного образа жизни. В одной из историй в наказание за гордыню Бог вернул людям единый язык (таксист-растаман, швейцар-африканец, ирландский националист, итальянский продавец, кореянка-контролер — все начинают говорить на университетском английском), но это привело не к объединению, а к еще большему разделению людей, лишившихся “защитного слоя” умолчаний. Обернув таким образом историю о Вавилонской башне, писатель получил аналогичный результат. “Ай да Я. Ай да умница. Ай да сукин сын. Думаю, именно поэтому Я и получил эту работу”.
Володя Тейтельбойм. Два Борхеса: Жизнь, сновидения, загадки. Перевод с испанского Ю. Ванникова. СПб., “Азбука”, 2003, 448 стр.
Личность — это скандал. И чем круче ее замес, тем огненнее ее сполох. Так кажется иногда — и даже читая книгу, которую о постмодернисте написал коммунист. Оба они оказываются далеко не таковы, как можно было предполагать. Я помню Володю Тейтельбойма еще по телекадрам советских времен, когда он, крупный функционер Компартии Чили, стоял для меня в одном ассоциативном ряду с самыми банальными функциями тогдашней унылой системы — Брежневым и Хонеккером. Это соседство в моих глазах сильно скомпрометировало тогда чилийца. Но прошла тысяча лет, и явился другой человек. Ангажированный, но отнюдь не узколобый идеалист, достаточно свободный, чтобы не пичкать нас догмами, и достаточно гуманный, чтобы любить писателя, который страшно далек от него по идеям и настроениям. И теперь я не знаю, то ли Тейтельбойм всегда был таким, то ли он все-таки стал мудрее… Да, Тейтельбойм помнит, что в то время, как он — “агент Москвы” — бежал из Чили, спасаясь от репрессий, Борхес в Чили приехал — поблагодарить Пиночета за его благородный меч, пресекший коммунистическую экспансию на континенте. Но это не мешает автору книги подробно вникать в личностный опыт художника. Может, он нарочно выбрал антипода, чтобы было интересней? Что касается Борхеса, то… — лучше всего просто прочитать эту книжку, не сильно тормозя на первых страницах, слишком даже обильно нашпигованных аргентинскими реалиями, — вы увидите: никакой он не постмодернист. Это в 60-е тогдашние модники попытались приватизировать его, загнать в гетто мелкой теории. Как тонко замечает Тейтельбойм, “его произведения не производят впечатления холодного совершенства, их гуманизирует внутренний трепет, заключенный в них экзистенциальный вопрос…”. В концепцию своей книги член ЦК КПЧ все-таки по инерции заложил мысль о раздвоении героя. Но и эта двойственность в его толковании едва ли связана с модой середины ХХ века. Есть, полагает Тейтельбойм, великий писатель, художник слова, классик, мастер сложных смыслов, который впервые вывел латиноамериканскую литературу из провинциального захолустья на авансцену мировой культуры, — и есть не весьма мудрый человек. Друг Пиночета. Так обозначенное раздвоение не обязательно принимать в расчет. Реально есть личность незаурядного масштаба. А потому неизбежно у Борхеса в жизни и в книгах были перманентный конфликт с самим собой, экзистенциальные драмы и комплексы, принципиальное бергсонианство с примесью Шопенгауэра, специфические пантеизм и — синхронно — гностицизм, жертвенная рыцарственность (“Джентльмены предпочитают проигрышные дела”), вовлеченность в политические боренья (воинствующий антиперонизм) и скептицизм, иронический патриотизм (“Родина — плохая привычка”; все аргентинцы — европейцы в изгнании), влюбчивость и неудачи с женщинами… И слепота. И еще, из Борхеса, вдогонку к рассуждениям Мулиша и его героя: “Фашизм необитаем, человек может только умирать за него, лгать за него, проливать кровь и убивать за него”. Замечательны в книге эпиграфы из Борхеса к 253 главам этого многостраничного эссе. Замечательно и невольное, между делом воссоздание в слове, в воспоминаниях и характеристиках культурно-интеллектуальной среды Южной Америки. Чего стоит хотя бы рельефный портрет поэта Лугонеса, воспевавшего “Сильное Отечество” и блага военной диктатуры.
╠3
Хорхе Луис Борхес, Освальдо Феррари. Новая встреча. Неизданные беседы. Перевод с испанского В. Андреева. СПб., “Симпозиум”, 2004, 234 стр.
“Борхес, я бы хотел задать вам вот какой вопрос…” Это записи радиобесед журналиста с престарелым классиком. К тому времени Борхес уже вписан в историю, но пребывает почти что вне эпохи. Феррари, как можно понять, пытался приблизить к своим современникам этого великолепного мастодонта. Большой глубины в беседах нет. Есть повторы. Есть пестрый сор. Выясняется, что и на другом конце света культуре грозит опасность. Но есть в книге и подчас просверкивающий масштаб личности, есть свобода взгляда, есть острые наблюдения. Например, резюме к мечтам о диктатуре рыцарей: пассаж о дружбе военных в Латинской Америке, которая приводит к появлению каудильо, опирающихся на личных друзей, не всегда чистоплотных… Все-таки спасибо Феррари. Не будь его, не было бы и этих бесед. Вот у нас — часто ли радиожурналисты по делу общаются с крупнейшими русскими писателями современности? Существует, конечно, программа Андрея Дементьева, но ему и состязаться не с кем.
Томас Фогель. Последняя история Мигела Торреша да Силва. Перевод с немецкого В. П. Позняк. М., “АСТ”; ЗАО НПП “Ермак”, 2003, 205 стр.
Увы, книга изрядно попорчена топорным переводом. Быть может, в немецком оригинале и есть у романа музыка, но на русском она почти не слышна. Словно стена встала между нею и читателем. Плюс еще и дефекты эрудиции, столь частые у современных переводчиков (ими грешат, например, и Ю. Ванников с С. Князьковым). Как вам такой пассаж: “Числа, как полагал Платон, это небесные идеалы”? А ведь в другом месте романа один из персонажей справедливо заключает: “…язык подобен саду, который есть тень души, сотворившей его. Или ты ухаживаешь за ним, или даешь ему одичать. Это так просто”. Просто. Но не для всех… Фогель — европеец под Борхеса, с привкусом Павича. Его книга — то ли притча, парабола, то ли просто самодостаточный кунштюк. Дед — рассказчик историй, внук-студент, его учитель и девушка. Материализация слова. Слово и число как инструмент обольщения и средство спасения. История полна испытанных эффектов и вычерчена по немецкой линейке. Но в ней все-таки звучит иногда и более далекое эхо.
Поэтические встречи: Швейцария в Санкт-Петербурге. Ярославль, “Норд”, 2003, 160 стр.
Poetische Begegnungen: Die Schweiz in St. Petersburg. Yaroslavl, “Nord”, 2003, 160 S.
Достучаться до ближних и дальних соседей по планете все-таки можно. И даже построить один на всех европейский — здрасьте, М. С., — дом. Вот первая “в истории” попытка свести вместе молодых русских и швейцарских (немецкоязычных) поэтов. Стихи на двух языках, немецком и русском, в оригинале и переводе. С русской стороны — Дина Гатина, Андрей Родионов, Александр Анашевич, Кирилл Медведев, Игорь Жуков, Наталья Ключарева и Дмитрий Воденников. Вывода два. Первое. Я не поклонник вообще такого безразмерного, вязкого бормотанья, в каком бултыхается большинство авторов сборника. Мне больше по душе (если говорить о молодых поэтах России) упругая и лаконичная муза Игоря Белова, Ивана Волкова, Ивана Овсянникова и Сергея Козловского, Нади Папорковой и Аси Беляевой… Второе. Как ни странно, на немецком языке вот такая поэзия, какой она представлена в сборнике, выглядит убедительнее. Не знаю почему. Возможно, прописные буквы, с которых начинаются там существительные, строят более внятную вертикаль смысла. Или дело в том, что там отчего-то менее важны глаголы. Но это гипотезы. Не гипотетична же халтура автора предисловия Вячеслава Курицына (жив курилка?): много банальностей и почти нулевой смысл. Курицыну не отказывает чувство текста. Но он легко пренебрегает очевидным ради того, чтобы ботать на своей старой постмодернистской фене и по-прежнему делать вид, что в свете самой передовой теории, агентом по распространению которой и служил Курицын, автор перманентно умирает. Я согласен, автора Курицына давно, быть может, нет, но это вовсе не повод хоронить юные дарования. Милости прошу, а не жертвы. И вообще, хватит уже впаривать нам залежалый, протухлый товар. Завязывай, Славик.
1
М. Ю. Савельева. Лекции по мифологии культуры. Киев, Видавець Парапан, 2003, 272 стр.
В советскую старину мне, наверное, не очень повезло. Все книги тогдашних киевских философов, которые попадались мне в руки, поражали даже в том контексте почти абсурдной аккумуляцией схоластического квазимарксоидного бреда. Они писались не для чтения, а как вещь в себе. Это был впечатляющий памятник вырождению философии в “совке”. Прошли годы. Но киевская схоластика жива, и в этом убеждает книга киевлянки, доктора философии и профессора Марины Савельевой. Хотя автор на фотографии молода и прекрасна (да и непреклонный возраст ее вычислить нетрудно, учтя, что Киевский университет она, как извещают читателя, закончила в 1986 году), хотя темы написанных ею книжек звучат свежо (“Надкультурное”, “Бiблiя. Спроба прочитання”, “Введение в метатеорию сознания”), хотя… А впрочем. Я взял книгу в руки с лучшими намерениями. Как-то так: облагородить глубиной научной мысли мои нехитрые прожитки. И что увидел? Энциклопедию общих мест, модных имен, банальных утверждений, набор фраз, к которым трудно как-то осмысленно отнестись… Например: “Конечной целью человечества во все века была цель выживания и потребления”. Или: “Современная культура даже Бога сделала частью самой себя. Он уже не непредсказуемый Абсолют, пути Которого неисповедимы. Теперь Он — только воплощенная любовь, то есть то, чего от него всегда ждал и ждет человек” (курсив автора). Кто как, а вот я не знаю, как включить эти суждения в сферу моего сознания. И не только потому, конечно, что “Он” получает и теряет большую начальную букву в пределах всего одного предложения… Трогает, но не растрогает и попытка автора найти в “рамках диалектико-материалистической традиции” “методологическую └оппозицию”” в лице Бахтина, Лосева, Аверинцева, Лихачева, Библера, Бибихина, Мамардашвили, Лотмана. Список отличный. Но при чем тут диа-матка?.. Метатеория культуры есть миф — таков главный пункт киевского философа. Ну да, если над этим тезисом подробно задуматься, то можно снять все претензии к книге. Но можно и не снимать. Где-то Савельева пояснила, что к мифам нужно относиться равнодушно, тогда, и только тогда они умирают сами. Вероятно, то же относится и к неудобоваримой философской прозе.