стихи
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 5, 2004
Кублановский Юрий Михайлович родился в Рыбинске в 1947 году. Окончил искусствоведческое отделение истфака МГУ. С 1982 по 1989 год находился в политической эмиграции в Западной Европе. Поэт, эссеист, критик и публицист. Живет в Переделкине.
* *
*
Говорил тебе “не гони волну” —
новый сленг повсюду входил в привычку
в ту, теперь глубокую старину.
…И оставили мы тебя одну
на погосте у чертиков на куличках.
Зимы с лабиринтами звездных троп.
Очажки-скопленья успенских свечек.
Твой лиловый в черных оборках гроб.
Твой окаменевший холодный лоб
и на нем лежащий бумажный венчик.
С замираньем сердца, хотя не трус,
я сейчас к нему приложился в храме.
Ничего не бойся, а я боюсь.
И зову тебя, как Антон Мисюсь,
по тропе катавший ее на раме.
Было время, видели вместе сны
и паломничали в конце весны
по усадьбам ближнего Подмосковья.
А твои глаза до сих пор ясны,
как свои закрою в зенит зимовья.
Вот дышу и чувствую, что не то,
что бывало, в воздухе разлито.
И хотя душа остается в теле,
не по возрасту уже тяпнуть сто
и начать базланить о беспределе.
…Как ты много помнила наизусть.
На погосте свежая глина пусть
замерзает — твердый гарант разлуки.
Ты ушла, а я не могу, сдаюсь,
умываю и поднимаю руки.
15.XII.2003.
* *
*
Смолоду самородки,
делали мы под мухой
за вечер две-три ходки
дальних за бормотухой.
И вавилоны тары
хотелось поджечь в морозы
на улицах Карла, Клары
или такой же Розы.
Минули годы, годы.
В моду вошли обноски.
Стали пасти народы
новые отморозки.
Кладбищ бескрайних дали —
там получают льготу
те, кто всю жизнь вставали
затемно на работу
и досыпали в тряских
выстуженных вагонах,
голосовые связки
оных не из луженых.
Мы отдохнем, я знаю,
никто меня не оспорит.
Вот и перечитаю
понову “Крошку Доррит”.
Запрусь я на все запоры,
никому не открою.
Мысленно разговоры
стану вести с тобою.
Прежний мой дух мятежный
уж не огнеопасен.
Если решишь, что снежный
я человек, согласен.
Сны
Зимою — впадиной каждой, полостью
пренебрегавшие до сих пор
льды заполняют едва ль не полностью
речные русла, объем озер.
Лишь луч, нащупавший прорубь черную
там, где излуки в снегах изгиб,
работу видит локомоторную
мускулатуры придонных рыб.
Россия! Прежде военнопленною
тебя считал я и как умел
всю убеленную, прикровенную
до горловых тебя спазм жалел.
И ныне тоже, как листья палые
иль щука снулая блеск блесны,
я вижу изредка запоздалые
неразличимые те же сны.
Портрет
Так и нету внятного ответа,
что такое стынь тоски вселенской.
И откуда вдруг источник света
в дальнем устье улицы губернской?
Это жизнь с ее подушным правом.
Это на год сделался взрослее
“Мальчик в красном” с воинским уставом
в костромской картинной галерее.
Объясняют нам на не богатом
языке, что уж не в первый раз мы
стали вдруг побочным результатом
выброса сверхраскаленной плазмы.
Если так — откуда сила духа
у совсем мальчишки офицера?
А еще: надежда — повитуха
и многоглаголанья, и веры?
И хотя, что вырастет безбожник,
каменщик ли вольный, может статься,
неизвестный крепостной художник
так и не решился догадаться,
мрак светлей — от вьюжного убранства,
от фосфоресцирующих терний,
от необозримого пространства
сопредельных с нашею губерний.
6.I.2004.
* *
*
…Когда их отнесло к фарватеру
за бакен с блёсткою межою,
погиб мой однокашник с батею
под шедшей в темноте баржою.
Ну вот тебе и порыбачили —
о утонувших, не отпетых
под мухой земляки судачили
тогда у волжских парапетов.
…Припоминая духовитую
с послевоенной юшкой миску,
жизнь склеенную и разбитую,
хотел бы я теперь в открытую
подать за их помин записку.
Но как их звали? Поздно спрашивать,
тех, кто их помнил, — не осталось,
а сам забыл. И сам — за старшего.
И небо к ночи разметалось.
Без заглавных и запятых
был у меня корешок писатель
сторожил топил
прочных гнезд не вил
и ворочал кипами в самиздате
а как пару выкурит сигарет
начинает гордиться спьяну
мол согласен тоже вернуть билет
горний — вдогон ивану
нам казалось минимум на сто лет
хватит здешней засвинцевелой дряни
интересно выдюжим или нет
балансируя кое-как на грани?
сам себе тогда указав на дверь
первым он отсюда исчез украдкой
так что неминуемо мне теперь
поделиться с вами одной догадкой:
добирая крохи последних лет
из лубянского своего сусека
припозднившись вышло гб на след
корешка
умершего человека —
ну и схлопотало тогда в ответ
роя другому яму
полный абзац и физкультпривет
совку и агдаму
Через 25 лет в Прилуках
Гейлесбергский герой, италийский младенец
под прилуцким снежком…
1979.
Холмики погостов пеленая,
защищая нашу суверенность,
нынче снег — едва ль не основная
достопримечательность и ценность.
Божьей правды, так уж мир устроен,
фифти-фифти в тишине и в звуках —
там, где вьюжит, там, где упокоен
ненормальный Батюшков в Прилуках.
Кто, сложив походный рукомойник,
двадцать с лишним лет провел в астрале,
тот не просто рядовой покойник,
о котором бобики брехали.
Он еще в Венеции когда-то,
где брусчатка в голубином пухе,
всюду плёстко и зеленовато,
соскользнул от сплина к депрессухе.
И уже хариты, аониды
после общих бдений их сиротских
не держали на него обиды,
отлетев от окон вологодских.
…По обледенелому накату
вихревая зыблется поземка.
И почти подобна дубликату
жизни предка стала жизнь потомка.
Ощущение, что не впервые
и недаром нашего тут брата
кто-то видит в щели смотровые
зимнего недолгого заката.
15.I.2004.
* *
*
Ракита дряхлая — на месте перелома
зубцы с волокнами, чье лыко как солома.
В зените ядрышко каленое светила.
Неосторожная, взяла и полюбила
мое неровное от жизни многолетней
лицо и голову седую с кучей бредней.
Всё чаще снились мне — присыпанные сажей
то своды тусклые заброшенных пассажей,
то непротопленных усадеб анфилады,
в которых не сыскать ни книги, ни лампады.
Психологически я стал привязан узко
к существованию придонного моллюска.
Домоседение — вот сделался мой фетиш,
а то на улице кого-нибудь да встретишь.
Неосторожная, взяла и увела ты
меня, дичавшего, в заветные пенаты,
где ветлы ветхие и дряхлые ракиты
огнем расщеплены и дуплами раскрыты.
И вечно дремная меж берегов излука,
где в мае соловьи, а в декабре ни звука.
5.I.2004.
* *
*
Мы спасались в тонущей Атлантиде.
Но наступит срок — и при всем желанье
странно будет мне тебя, дорогая, видеть
с неизменно энного расстоянья.
Прочий мир, включая родные веси,
отделенный уж от меня межою,
станет мне не нужен, неинтересен.
Только ты останешься не чужою.
Головокружительной вышиною
дорожат лишь звезды, идя на нерест.
Мне же легче — с полною тишиною,
при которой слышен твой каждый шелест.
Уж тогда не сможешь мои заботы
на себя ты взваливать, слава Богу.
Ты еще румяней в момент дремоты,
хаотичных сборов, пути к порогу.
Разыщи уже к середине века,
над моим пред тем опечалясь камнем,
то ли “Сон счастливого человека”,
то ли “Сон пропащего человека”
в “Дневнике писателя” стародавнем.
Вот тогда возьму я тебя с поличным.
И тебе, не зная о том, придется
стать в ответ сравнимою с мозаичным
серебром монеток на дне колодца…
* *
*
Как по знаку срываются с крон
в ближнем Страхове — бедном поселке
нешумливые стаи ворон,
словно брошены тучам вдогон
вверх скуфейки, ермолки…
Третий год притекаю сюда,
ветеран, незадачливый воин,
тот, что брал и сдавал города,
в холода
отдышаться у дымных промоин.
У твоих полыней, омутбов
и ракит я ветшать не готов.
Для Второго Пришествия тут,
для какой-то невиданной цели
уже прибраны хлев и закут
со снежком, залетающим в щели.
В темноте родового гнезда
ты со мною на вы:
— Вы не спите? —
Нет, не сплю: дожидаюсь, когда
над некрепкою кровлей звезда
вдруг проклюнется в мутном зените.