маленькая повесть
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 4, 2004
Долгопят Елена Олеговна родилась в г. Муроме Владимирской обл. Закончила сценарный факультет ВГИКа. Публиковалась в журналах “Знамя”, “Дружба народов”, “Юность”. В “Новом мире” печатается впервые. Живет в Подмосковье.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
С кладбища вернулись часам к пяти вечера. В доме горел уже свет, от натопленной печи запотели окна. Сдвинутые столы стояли посреди комнаты. Половики были сняты, выбиты в снегу, свернуты и лежали на печи за белой занавеской.
Пальто и куртки оставляли в терраске, сваливали прямо на пол. Не разувались, сбивали снег колючим веником из прутьев. Усаживались на стулья, лавки, табуретки.
Попервоначалу сидели тихо, молча, глядя на тарелки с салатами, на кутью, на бутылки с холодной самогонкой, с настойками и наливками, потирая замерзшие руки, шмыгая замерзшими носами.
Бабка выметала тем временем снег с терраски вон, на улицу.
Испуганная кошка кинулась из терраски в комнату, взлетела на буфет, под самый потолок, и там просидела весь вечер и всю ночь.
Поминали до утра. Еще подходили люди. Народу набилось. Открыли все форточки. Дым из них валил, будто пожар в доме занимался. В печи огонь не угасал, чайник не простывал, и из трубы шел дым столбом в низкое небо.
Портрет покойного Васеньки Грекова поставили на буфет возле круглых часов.
В церкви Васеньку, Бога не знавшего, не отпевали. Да и слов над гробом не говорили. Будто стеснялись стоявших неподвижно в толпе хмурых парней в черных кожаных куртках. Парни были, вроде монгольских кочевников, бриты наголо. Они глядели, как люди прощаются, как выносят, как крышку опускают, как заколачивают, как в яму опускают, как землей засыпают… И с кладбища шли за толпой, в дом только не зашли, спасибо. Потоптались в саду под форточками. Покурили, побросали окурки в снег и ушли.
— Каждому по его вере, — сказал дьячок и опрокинул стопочку.
На поминки он явился как частное лицо, как дальний Васенькин родственник и приятель. Опрокинул по новой и помидором соленым чмокнул.
— Васенька наш был язычник, ему следовало гроб побольше сделать, чтоб положить рядом мотоцикл его…
— Раскопали бы, — заметил родной Васенькин дядя, Михал Ильич, пожилой милиционер. — Осквернили бы могилу, и все.
— Ясно, что раскопали бы, — согласился дьячок. — Я не к тому. Я чисто теоретически рассуждаю.
— И чего б ты ему еще в багаж сунул? — спросил Васенькин однокашник, Егорка, сварщик на “стрелочном”.
— Настюху, — сказал кто-то. Многие засмеялись.
— Не спорю, — сказал дьячок. — Настюха Васеньке нравилась.
— Она тут многим… — захихикали.
— Но я бы Васеньке в гроб положил, — невозмутимо тянул свое дьячок, — короб целый лекарств, чтобы ему там не скучно было, на том свете.
Про лекарства все думали, хороня Васеньку и поминая, но никто вслух не говорил. Но вот — было произнесено. Многие даже перестали есть и пить. Дрова в печи потрескивали.
Без лекарств нельзя было Васеньку помянуть, через них он и погиб в конце концов.
— Странное дело, — раздумчиво произнесла захмелевшая Васенькина мать. — Рос он вроде бы самым простым парнишкой. Учился с тройки на двойку, но ведь не хулиган был. На мотоцикле даже не успел вволю погонять.
— Курицу мою загнал! — вставила вдруг хвастливо старуха Савельева.
— Да, — продолжала мать. — Как все мальчишки. Если б не эта его страсть — все смешивать и пробовать, чего выйдет.
Все не все, но было даже у Васеньки прозвище — химик — по этой его страсти. Жаль только, в химии он ничего не смыслил, едва-едва тройку натянули. Как говорила едкая химичка: “Прощаю тебя по скудоумию твоему”.
Но началось все даже не с лекарств, а с обыкновенных продуктов. Не было Васеньке и пяти лет, когда принялся он за опыты. Уйдет бабка за молоком, оставит его одного, он тут же кастрюльку на печь, в кастрюльку воды плеснет, яйцо туда сырое вобьет, крахмалу всыплет или перца, или и то и другое, да и третье что-нибудь, хоть горелую корочку хлеба, например. Сахару добавит, масла растительного нальет. Помешивает и смотрит, как это варево на огне доходит, и запах его не смущает, и цвет не отталкивает. Возьмет ложку, зачерпнет, подует и попробует. Такая гадость!
Надо правду сказать, готовить Васенька все-таки научился, люди ели и нахваливали. Хорошо мог сготовить, если только не входила ему блажь опыт ставить. Но бывало, что и с опытом еда не портилась.
— Ты, Васенька, из тех, — химичка ему говаривала, — кто случайно может открытие сделать: бомбу изобрести или эликсир бессмертия. Или помрешь молодым.
Она через дом жила, Васеньку знала с пеленок и за поминальным столом по Васеньке со всеми плакала и всем объясняла, что давно Васеньке его судьбу предсказала.
Лекарства Васенька стал смешивать, когда прабабка его заболела в глухой деревне Стригино. Он ей в центральной аптеке, что у рынка, лекарства покупал и носил в деревню. Пешком ходил. Красные таблетки, белые, микстуры в темных склянках, порошки в бумажках. Через лес нес, через речку Илевну вброд, полем. В дороге не отдыхал, к прабабке приходил уставшим, валился сразу спать.
Проснулся он как-то ночью бодрый. Прабабка храпела, утонув в перине, сложив сухие ручки поверх одеяла. Лекарства лежали все на стуле у изголовья. Васенька взял красную таблетку с блюдца и проглотил. Прислушался к себе, что будет. Голова немного закружилась. Он еще таблетку взял, присел к столу, к лунному свету, в ступку таблетку кинул, растолок, микстуры капнул, сахару зачем-то добавил, ложку окунул, лизнул. Горько оказалось. Стал Васенька ждать, что с ним станет. В сон потянуло.
Иногда у Васеньки в ступке, как при химическом опыте, взрывалось, или дымилось, или так воняло, что прабабка, рванув на себя раму, швыряла его ступку в окно.
— Мертвый встанет! — кричала она.
От проб своих Васенька иногда менялся лицом. То оно у него шишками зарастало, то синими пятнами исходило, а то вдруг выравнивалось и розовело, как у младенца. И потому фотография на буфете давала о покойном Васеньке представление неточное.
Дотянул Вася девять классов, и химичка устроила его по блату в центральную аптеку.
Васенька напросился в лабораторию. К изготовлению лекарств его, понятно, не допускали, но смотреть не возбраняли. Предложили даже поступать в медучилище на фармацевта. Но учиться Васенька не смог. Сколько ни бились с ним, так и не растолковали, как взвешивать по писаному, нагревать… Все Васенька делал на глазок. Для борща это и ничего. Но не для лекарства. Так что Васенька рецептурных дел не касался. Мыл-кипятил колбы, поливал цветы, таскал ящики, ходил в магазин за чаем, печеньем да конфетами. С зарплаты набирал себе лекарств, бог знает чем приглянувшихся — цветом ли облатки, формой ли капсулы, размером, запахом… Васеньку жалели. Понимали, что или помрет от своих опытов, или изуродуется вконец.
Рос он без отца, в бедности. Мать мыла полы в школе, бабка и вовсе никогда зарплаты не получала. Но на шестнадцатилетие Васеньки все родственники постарались — даже прабабка из глухой деревни со своей нищей пенсии внесла лепту, — собрали денег, чтоб он купил то, что ему во сне снилось.
Во сне мотоцикл был черный, матовый, с большой круглой ослепительной фарой, круторогим рулем. Высокий, мощный.
По складам, шевеля губами, Васенька читал объявления на остановке у аптеки; заходил в автосалон на рынке — только посмотреть, — новые мотоциклы были дороги. Подаренные деньги всегда были при нем: зашиты на живую нитку во внутреннем кармане школьного пиджака.
Месяца через три после дня рожденья, в середине осени, Васенька прочел на остановке, что продается недорого мотоцикл фирмы “Ямаха”, почти новый. Дело было вечером, после работы. Васенька спросил у людей, дождался нужного автобуса, втиснулся и поехал. Уже в темноте он добрался.
Отворила ему женщина.
— Я по объявлению, — сказал Васенька.
Она посмотрела на него жалостливо.
В этот день лицо Васеньки было чистым и гладким, ребяческим.
Мотоцикл стоял прямо в комнате, вымытый, черный, блестящий, круторогий. В уютной маленькой комнате с цветами на подоконнике, с вышитой салфеткой на тумбочке он смотрелся так же нелепо, как смотрелся бы танк.
Васенька постучал ботинками о половик, подошел к машине и погладил. Включил фару. Она ослепила. Женщина печально за ним наблюдала.
— Сколько? — спросил Вася, облизнув пересохшие губы.
Женщина в самом деле просила недорого.
— На ходу бы его поглядеть.
— Снеси вниз и гляди. Только денег мне хоть половину оставь.
— Берите все.
Он снес мотоцикл на руках с третьего этажа. Женщина спустилась следом. Она стояла у подъезда и глядела.
Васенька оседлал машину, завел мотор.
Рванул круг по двору, выскочил, промахнул по трассе до железнодорожного переезда и решил к женщине не возвращаться — деньги уплачены. Развернулся и погнал домой.
Шлема на нем не было, ветер рвал волосы. От ревущего, как снаряд, мотоцикла шарахались к обочинам автомобили, пешеходы жались к стенам домов, кошки взлетали на деревья.
На светофоре Васенька встал, напряженно ожидая зеленого стартового сигнала. В это время длинноногая, ярко намазанная девушка с фиолетовыми волосами сошла с тротуара, пересекла дорогу и подошла к Васеньке.
— Привет, — сказала она ему.
— Привет. — Васенька заалел, раньше такие девушки никогда не обращали на него внимания. Да и он на таких не засматривался, ему Настюха нравилась, продавщица из винного.
— Подвези меня, — сказала девушка. — На Мичурина. Знаешь?
Она уселась за ним, прижалась, обхватила, выдохнула в затылок.
Зеленый сигнал уже горел, автомобили вежливо объезжали Васеньку. Он рванул.
На Мичурина они встали у частного дома с палисадником.
— Давно у тебя этот мотоцикл? — спросила девушка, не выпуская Васеньку из объятий.
— Сегодня.
— Ясно.
— Чего?
— Я знала парня, который на нем раньше гонял.
— Мне не парень продал.
— Еще бы. Парень разбился на прошлой неделе. Лихой был. Я как тебя на светофоре увидела, аж вздрогнула, думала — он, призрак. Ты видел когда-нибудь призраков?
— Не знаю.
— Как же это можно не знать?
Она отпустила его и сказала, сойдя с машины:
— Пойдем в дом, согреешься.
Васенька и в самом деле продрог на осеннем льдистом ветру.
В жарко натопленной комнатушке торчали бритые, как монголы, парни в черных кожаных куртках. Они курили по кругу одну папиросу. От сладковатого ее дыма подташнивало. Двое сидели на диванчике, остальные — прямо на полу, затоптанном, грязном, но, впрочем, теплом.
Васенька прошел, держась девушки, в уголок. Опустился возле нее на пол. Она ему и передала папиросу. Васенька затянулся, как она, два раза. Но закрывать глаза, как она, не стал. Смотрел с любопытством на ее будто спящее лицо. Вдруг она сказала:
— Я вижу, что ты на меня смотришь.
— Подглядываешь, — простодушно решил Васенька.
— Нет, — сказала девушка, — я от травки всегда с закрытыми глазами вижу. А ты?
— Я? Нет.
— Да у тебя же глаза открыты.
Васенька закрыл глаза.
— Нет, ничего не вижу. — И открыл.
Девушка смотрела на него в упор.
— А что ты чувствуешь?
— Да ничего.
— Никакого кайфа?
— Пусть еще затянется, — промолвил бритый с дивана. И Васеньке протянули папиросу вне очереди. Он затянулся пару раз.
— Ну?
— Что?
— Вообще это бывает, — сказала девушка, — когда человек не может призраков видеть.
— Чего? — не понял Васенька.
— Призраков видеть, кайф ловить, отрываться, торчать, улетать.
— Так это наркотик, что ли?
— О, — сказал кто-то с пола, — догадался.
— Это не обыкновенная травка, — сказала девушка, — а такая штука, от которой нормальные люди в откат идут.
— Ты цвета все нормально видишь? — спросили с пола. — Музыку никакую не слышишь?
— Не знаю, — сказал Васенька, — я ничего не чувствую. Я вот на днях смешал два порошка у нас в аптеке…
— Ты в аптеке работаешь?
— У рынка. Чего-то я еще туда капнул. Не помню. Лизнул. И сон! Будто я… Ну. Не знаю. Здорово будто. Лучше не бывает.
Васенька не умел пересказать свое видение. Но отчетливо помнил, как качался на ветке ужасно громадного, до самого неба, дерева. Качался, как малая птица воробей, а прабабка далеко внизу грозила ему коричневым кулачком.
— Что за порошки такие? — спросил бритый с дивана. Он набивал травкой новую папиросу и на Васеньку не глядел.
— Не знаю.
— То есть как?
Дело в том, что Васенька никогда не помнил, чего и с чем он смешивал, а тем более — в какой пропорции.
Но бритый этому не поверил и попросил Васеньку все-таки изготовить ему тех порошков. Он как будто и не слышал, что Васенька никогда не может повторить раз вдруг найденное; что не умеет он взвешивать, не умеет записывать; что всегда что-нибудь просыплет или прольет во время опытов… И что единственное, что понял в химии, — важна всякая мелочь. Пылинка, попав в колбу, может изменить результат, а Васенька не умеет следить за пылинками. К тому же ему и не хочется повторять раз найденное, ему именно неожиданности интересны, сюрпризы, случайности.
Ничего этого бритый не слышал. Сказал, сквозь приторный дым взглянув на Васеньку, что заплатит триста рублей за смесь. Для начала. И что пришлет за ней в аптеку завтра. Но если, конечно, Васенька не хочет поделиться с товарищами чудесным лекарством, он может его и не делать. Тогда бритый подумает, как добиться, чтобы Васенька захотел поделиться с товарищами. Подумает и придумает.
Васенька не был даже уверен, что разговор их слышали остальные в жарко натопленной комнате. Все остальные пребывали в состоянии от реальности отрешенном, блаженном. И даже если девушка у ног Васеньки продолжала его видеть и сквозь закрытые глаза, слышать она его вряд ли уже слышала.
Мышь, шуршавшая за стеной, слышала больше.
И понимала больше, чем Васенька. И если бы Васенька принял в тот миг порошок, позволяющий разуметь мышиный язык, она бы ему объяснила, что монгол на диване не просто монгол, а хан. Что он жесток, коварен, злопамятен и себялюбив. Что лучше бы Васеньке с ним и вовсе не встречаться. Но теперь, конечно, поздно и судьба Васеньки решена.
Но Васенька по простоте своей этого не понимал. Он все-таки надеялся, что как-нибудь вывернется. И на другой день в аптеку просто-напросто не пошел.
С утра вывел за рога из сарая новый мотоцикл. И гонял до ночи. По поселку. Через поле помчал к деревне, где жила, не помирала прабабка. У нее поужинал картошкой с соленым огурцом. Рванул домой, врубив во тьме слепящую фару.
Ни один фонарь в одноэтажном поселке, считавшемся, правда, частью города, не горел. Непролазные осенние улицы освещались неспящими окнами домов, редкими, как населенные миры в нашей Галактике.
Мотоцикл благополучно пронес Васеньку через все топи и хляби.
На пустыре у родной калитки Васенька остановился и отер с лица грязь. Тишина оглушила. Оглушило безветрие. Холодный воздух предрекал зиму, снег, низкие тучи, гололедицу.
Васенька отворил калитку и повез мотоцикл к сараю. В огороде все давно было снято, земля лежала пустая, черная.
Сарай закрывался на амбарный замок. Ключ висел на гвоздике под балкой.
Васенька отомкнул замок, распахнул дверь, припер ее булыгой.
В сарае темень была кромешная, но Васенька все там знал вслепую. Мотоцикл он завел за поленницу. И вдруг из темноты Васеньку кто-то ударил в пах. Васенька вскрикнул, метнулся в сторону, наткнулся на кого-то, получил страшный удар в лицо, отлетел к стене, с которой упало на него оцинкованное корыто. В нем когда-то Васеньку купали.
Чьи-то руки Васеньку подняли, согнули, поставили на колени, голову пребольно ухватили за вихор.
— Завтра я еще зайду за лекарством, — прошипели в ухо. — А послезавтра уже не пойду, послезавтра я тебя прямиком на тот свет отправлю. Чтоб другим неповадно.
Никто на другой день в аптеке особенно не обратил внимания на опухшую, избитую Васенькину физиономию. Привыкли, что он часто лицом меняется.
Васенька явился на работу рано, раньше всех. Ночь он не спал, пытался вспомнить, что, с чем и как смешивал в тот раз. И утром разглядывал в витринах коробочки и пузырьки.
Девочки пришли, включили свет в отделах. Открылись.
Васенька вздохнул и — как в реку прыгнул — купил то, купил сё. Что глазу захотелось. Растолок, смешал, всыпал в пустой пузырек, заткнул пробкой. Его и отдал бритому, безликому посланцу хана.
Лишь только посланец ушел с пузырьком в кожаном кармане, Васенька спросил девочек, чего они хотят к чаю. Они попросили взять на рынке “Юбилейного” печенья вразвес, лимон и на остаток — московских конфет. Васенька с общими деньгами отправился.
Он не вернулся.
Искали его. Дядя-милиционер подключил уголовный розыск. Бритые монголы все вверх дном перевернули, дав слово достать Васеньку, отрезать ему уши и заколоть раскаленным гвоздем в сердце. Все в городе об этом шептались. От Васенькиного порошка монголы несколько дней жестоко страдали поносом.
В родном Васенькином доме посланцы монголов несколько раз били окна. Сарай с черным мотоциклом был сожжен. Зарево видели из окрестных деревень.
Под конец октября из мелкой речки Илевны мальчишки выловили труп неизвестного. В местной газете поместили объявление. Родственники и друзья опознали Васеньку. Совпадали рост и пропорции. Одежды на трупе не было. По вздутому лицу ничего понять было невозможно. Да никто и не надеялся опознавать Васеньку по лицу.
Через неделю родственники забрали труп из морга и схоронили. Памятник решили ставить весной, управившись с картошкой.
ГЛАВА ВТОРАЯ
От студеного ветра прохожие отворачивали лица, поднимали воротники, натягивали шапки, заматывались шарфами, руки прятали в карманы. Закуривали, согнувшись к ветру спиной.
У мужчины была потрясающая лыжная шапочка. Из Швеции. Вязаная, темно-зеленая, с козырьком и особым отворотом. Можно было отворот развернуть и натянуть на лицо. Тогда отверстие для козырька становилось отверстием для глаз. В его случае — для очков.
В таком виде мужчина смахивал на грабителя. Но ему было все равно, на кого он смахивает, его это не заботило. Так что на выходе из метро он развернул свою шапочку, натянул, поднял воротник старого удобного пальто и направился к киоску с булочками, слойками, печеньем, лавашем и сладостями.
Он попросил у продавщицы пахлаву. Защищенная в своем ларьке от ветра и холода, она поглядела на покупателя с подозрением. Он протянул в окошко сотенную. Продавщица развернула купюру и посмотрела на свет электрической лампы.
— Могу дать мельче, — сказал мужчина.
Но она отсчитала сдачу.
Он сгреб ворох бумажек, взял белый лоток с пахлавой, повернулся и увидел посиневшего на ветру мальчишку лет шестнадцати в замызганной одежонке, в огромной, с какого-то великана, куртке.
Лицо у мальчишки было грязное, осунувшееся. Ввалившиеся глаза с голодным остервенением глядели на сладкую пахлаву в лотке, затянутом туго в целлофан.
Мужчина вдруг протянул лоток:
— Возьми.
Мальчишка взглянул в вязаное лицо, из которого торчали окуляры очков. Схватил лоток и отпрыгнул вбок, за ларек.
— Ну что? — сказал мужчина продавщице. — Давайте мне еще пахлавы.
От киоска он направился к большому административному зданию со множеством этажей, пристроек, входов, указателей и подворотен.
Мальчишка успевал следом. Ветер уносил пустой белый лоток в разодранном целлофане.
Зачем, на что надеясь, следовал Васенька за мужчиной с вязаным лицом?
Васенька пропадал. И цеплялся за всякого, подавшего копеечку или хлеб, за всякого, взглянувшего с жалостью. Васенька цеплялся к этим людям. Они пугались, отшатывались, как от паршивой собачонки. Тогда Васенька и сам пугался и отставал.
Погруженный в свои мысли, мужчина не замечал преследователя.
В конце узкой, низкой, но очень длинной, как пулей пробитой, подворотни чернела дверь. За ней он скрылся. Васенька постоял у двери, выждал и потянул за холодную ручку.
Поднялся по лестнице, отворил еще одну дверь.
И очутился в небольшом, глухом, без окон, вестибюле.
Горел огонек только что ушедшего лифта. Что-то задумчиво говорил допотопный радиоприемник. За низким барьером маленького пустого гардероба сидел худой, долговязый человек. Он слушал стоявший на барьере приемник и разглядывал пришельца. Смотрел он на Васеньку без всякого омерзения и даже без неприязни. И вдруг спросил, как давно знакомого:
— Холодно там?
— Ага, — вымолвил Васенька.
Глаза его увидели закипающий на стойке чайник.
— Ты к нам по делу зашел или погреться? — спросил человек.
— Дяденька, — жалобно протянул Васенька, всему на свете уже ученный. — Я сирота, у меня дома нет, можно, я у вас посижу немного, погреюсь?
Человек за стойкой удобно сидел в низком кресле с вытертой засаленной обивкой, вытянув далеко босые, с твердыми желтыми ступнями ноги.
Он наклонился и достал из-за барьера большой заварной чайник и жестянку с заваркой.
— Чай у меня хороший, от всего дурного излечивает. Пьешь чай?
— Спасибо, дяденька. Очень пью.
— Если дают.
— Ясно что. Только я, это… в туалет хочу, очень, — сказал Васенька.
— Понятное дело. Ступай в проход, и в конце коридора, пожалуйста. Куртку можешь скинуть.
Васенька положил куртку на черный лаковый барьер.
Все было невероятно, непонятно, странно и даже чудно. Что это была за контора в таком серьезном здании и без вооруженной охраны, без запертых на кодовые замки дверей, с такой уютной, домашней пылью по углам? Почему так спокойно разрешили пройти нищему бродяге и даже не смотрели вслед?
Коридорчик был глухой, короткий — тупичок.
В туалете лежало душистое мыло, висело чистое махровое полотенце. В зеркале Васенька увидел себя.
Сходив в туалет, он вновь поглядел на себя в пятнистое, щербатое зеркало. Пустил горячую воду. Стянул грязный свитер. Залез под кран. Намылил лицо, голову, шею, подмышки. Смыл грязную пену. Обтерся сухим полотенцем. Вновь погляделся в зеркало. Лицо стало розовым, детским. Мочки смешно оттопыренных ушей покраснели. Васенька быстро натянул свитер, пригладил мокрые вихры. У стены стояло ведро с тряпкой. Васенька собрал с пола воду. Ополоснул руки.
На барьере ждала его кружка черного, горячего, как огонь, чая. Сладкого, мятного, душистого. На тарелке лежали белые бутерброды с вареной колбасой.
Человек за барьером уже попивал из своей кружки.
— Вон стул у стеночки. Придвигай.
Человек за барьером ничего не спросил, просто выключил радио. Это было как желание слушать. И Васенька рассказал свою историю. Что мамка его умерла, что папка его неизвестно где, что сродственники его из квартиры погнали насовсем.
Выслушал человек внимательно. Ничему не удивился. Васеньке стало спокойно, как будто уже все испытания он прошел и беседовал сейчас в тишине с самим апостолом Петром, простым, босым, все повидавшим, хранителем ключей, висевших на щитке в гардеробе на гвоздиках. За чаем Васенька их углядел. А еще — круглые, бесшумно идущие часы. Да свою собственную куртку на пустой вешалке.
— Интересно, — сказал Васенька, — а вот человек прошел в пальто, с такой шапкой, где его пальто?
— Они у себя в кабинетах раздеваются, — сказал апостол.
Васенька зевнул вдруг и покачнулся, забывшись на мгновение сном.
— Это я от горячего.
— Иди-ка ты туда, в тот же проход, только не направо теперь, а налево. Там закуток с лежанкой. Только обувку скинь.
Васенька обувку скинуть не успел, уснул сидя. Но проснулся он босым, лежащим под одеялом в кромешной тьме. Шуршала мышь, как давеча, в злополучном том доме.
Когда он очнулся в другой раз, из прохода падал электрический свет, доносился чей-то разговор. Женский голос и мужской. Васенька сквозь дрему слышал эти голоса, невесть о чем говорящие, — Васеньке все казалось, что о нем.
Окончательно он проснулся в тишине. Падала полоса света. Васенька откинул одеяло. Надел свои ботинки, настоящие солдатские, купленные по осени на рынке. Расправил на лежанке одеяло. И вышел из закутка.
В гардеробе на месте апостола Петра сидел совершенно другой человек.
Это был солидный седовласый мужчина, в костюме, белейшей рубашке, с узким, под горло подвязанным галстуком, с гладкими, тщательно выбритыми щеками, впалыми от старости.
Приемник исчез. На лаковом барьере лежала газета. На газете — очки. В очках отражалось электричество.
Человек за барьером смотрел на Васеньку холодно.
Прямо министр, подумал Васенька. И поздоровался.
— Здравствуй, — важно ответил министр.
— Я это, — сказал Васенька, — а где тут вчера был дядечка?
— Наверху, — сказал министр.
Надел очки.
Развернул газету.
Васенька подошел к лифту и нажал кнопку, тотчас же загоревшуюся. Надо сказать, что до этого он видел лифты только в кино.
Двери замкнулись, а Васенька еще не нажал ни одной кнопки в кабине. Он сообразил, что кнопки с цифрами означают этажи. В этом лифте таких кнопок было всего две: с цифрой “один” и с цифрой “пять”. Первый этаж был, очевидно, тот, на котором лифт стоял. И Васенька нажал на кнопку с цифрой “пять”.
Лифт был просторный, с зеркалом во всю стену. На боковой стене криво чернела надпись. Вася склонил голову и шепотом прочел по складам: “Аня, я тебя люблю”. Лифт разомкнул двери.
За лифтом следовало фойе с буфетной стойкой и довольно большим цельным окном напротив, с сереющим за ним декабрьским небом. Уборщица мыла паркетный пол, переставляя стулья. На столах в вазочках стояли сухие цветы. За стойкой в стене было окно раздачи. За ним горел свет, слышались голоса, стук ножей, горячее масляное шипение, россыпь смеха.
— Здравствуйте, — сказал Васенька уборщице.
— Здравствуй. — Она выпрямилась и посмотрела на него.
— Я это… Дядечку ищу. Босой он. Он снизу.
— Филатыча? На шестом этаже погляди.
— А это какой?
— Это пятый.
— Как же? В лифте шестой кнопки нет.
— Без лифта. В тот проход и по лестнице.
Из прохода можно было повернуть на лестницу, а можно было в коридор, просторный, высокий, со множеством фотографий по стенам. С фотографий смотрели очень красивые женщины и не менее красивые мужчины в не виданных Васенькой нарядах, шляпах, шляпках. Глаза прекрасных женщин и мужчин были печальны и смотрели, конечно, не на Васеньку, а устремлены были в какую-то дальнюю даль. Фотографии объясняли надписи. Но Васенька не стал их читать: слишком мелко, слишком много, слишком тесные буквы. И по пустому коридору он прошел совсем чуть-чуть, опасаясь этой пустоты. Да и взглядов со стен из черных глазниц…
Васенька вернулся к лестнице. Поднялся на пролет и услышал пение.
Он приостановился.
Пел мужчина. Хорошо, как будто по телевизору. Без музыки, прямо так.
Васенька послушал, но не понял, о чем он поет. Как будто на иностранном языке. И стал тихо подниматься навстречу голосу.
Он оказался в коридоре шестого этажа, очень похожего на пятый, только фотографии по стенам висели другие. Даже знакомые лица вдруг угадал на них Васенька. И сообразил, что знакомы они ему по телевизору, но только очень немногие. Человек, может быть, десять из всех лиц, глядевших со стен.
В стене справа оказались двустворчатые запертые двери, большие, как ворота.
Пение оборвалось, и Васенька замер, будто только голос его и вел. И так он стоял некоторое время как потерянный. Вдруг он услышал еще чьи-то голоса. И надвигались они с той лестницы, по которой Васенька сюда поднимался. Васенька бросился по коридору дальше, но испугался грохота своих солдатских башмаков, остановился. Прижался к стене.
Говорили совсем по-иностранному. В основном мужской голос. Вступали иногда другие. Говорили громко, свободно. Смеялись.
Они вошли в коридор. Человек шесть. Их вел седой мужчина в сером свитере, почти таком же затрапезном, как свитер Васеньки. Что Васеньку почему-то и успокоило. Лицо у мужчины было умное, внимательное. Очень внимательное. Всецело занятый иностранным разговором, отвечая на какие-то гортанные вопросы, улыбаясь своим собеседникам, он проскочил очень быстро мимо Васеньки — а шагал он стремительно, несмотря на склонность к полноте, — Васеньку он тем не менее заметил и запомнил. Во всяком случае, короткий и внимательный его взгляд Васенька уловил. И еще Васенька почувствовал, что прошедший мимо человек — птица важная, хоть и неяркого оперения. Быть может, самая важная птица из всех, что встретились Васеньке в жизни.
Отряд, ведомый седым Вороном (как тут же окрестил его Васенька), прошел до конца коридора, приостановился у каких-то дверей. Двери эти отворились и, пропустив гомонящий отряд, замкнулись.
Васенька подошел. Дернул за железную скобку. Но двери не подались.
На стене Васенька увидел железную пластинку с кнопками и подумал, что это тоже что-то вроде лифта. Кнопок было двенадцать. Васенька нажал на седьмую, но ничего не произошло. Повыше пластинки торчала кнопка обыкновенного электрического звонка. Васенька подумал и надавил. Звонок прозвенел. Некоторое время ничего не происходило, но вдруг послышались за дверью шаги. Шаги приближались.
Дверь отворила стройная темноволосая красавица, чудно пахнущая чем-то сладким, сдобным, изюмным.
— Вы к кому? — спросила она предельно вежливо, сощурившись, как будто видя Васеньку сквозь туман.
— Я это, — сказал Васенька. — Тут дяденька. Филатыч он.
— А. — Красавица тут же от Васеньки отвернулась и пошла по коридору, покачиваясь на подкованных каблучках.
И Васенька потопал за ней. Но красавица скрылась вдруг за боковой дверью.
Васенька постоял у этой двери в пустом узком коридоре, довольно пыльном, и — вновь услышал, как поет мужской голос. Теперь — совсем близко. Васенька пошел на голос и увидел проем и лестницу.
Босой Филатыч мыл ступени и пел. За высоким узким окном шел снег. Кошка сидела на узеньком подоконнике. Белая снежная рухлядь за окном ее занимала.
Филатыч оглянулся и увидел Васеньку.
— Это, — сказал Васенька. — Доброе утро.
— И тебе.
Филатыч ждал, чего Васенька еще скажет.
— Я. Ну. Помочь могу. Вам.
— Чего?
— Там. Помыть.
Филатыч смотрел на Васеньку доброжелательно.
— А я чего делать буду?
— Отдохнете.
— Ты назад дорогу помнишь?
— Куда?
— Как на улицу отсюда попасть.
— Нет, — сказал Васенька. И подумал, что сейчас заплачет, как маленький.
— Бестолковый, — огорчился Филатыч. — Ладно. Берись тогда за тряпку. Домоешь лестницу, повернешь в коридор. В кабинеты пока не суйся, дождись меня. А я пойду мешок с мусором снесу на помойку, раз ты выход не помнишь.
И он подхватил из угла здоровенный черный вонючий мешок.
К тому времени, когда Филатыч вернулся с запасными ведром и тряпкой (шваброй он не пользовался, мыл только руками), к тому времени Васенька уже управился и с лестницей, и с пыльным коридорчиком. И дожидался у двери, за которой скрылась изюмно пахнущая красавица. Ее Васенька окрестил про себя Аней — по Ане из любовного признания на стене лифта.
В ее кабинете сквозь серебряную пыль смотрели со стен, со столов и даже прямо с пола картины. Васенька сроду не видел настоящих картин: в рамах, на холстах или без всяких рам и обрамлений, на листах бумаги. Он был поражен. Драил пол и оглядывался на изображенных на картинах людей, места, корабли. На некоторых картинах были странные черные провалы. Совершенно непонятно, что они означали. Пустоту? Сон? Бывает, во сне идешь, спотыкаешься и падаешь в никуда-а-а.
Аня сидела за компьютером, не обращая на них ни малейшего внимания, и стучала по клавишам. Компьютер Васенька тоже впервые видел.
В другом кабинете топтались мужчины, курили едкие сигареты. Работали сразу три “видака” (“видак” Васенька видел как-то у одноклассника, да и в школе у них был, пока не сперли). Работали без звука. Шли какие-то почти бесцветные фильмы.
Здесь мыли осторожно, стараясь не задеть проводов, переходников, стабилизаторов. Пепел с сигарет тут же сыпался на влажный пол.
Вдруг дверь распахнулась и стремительно ворвался Ворон.
Васенька водил тряпкой по чистому, не поднимая головы, боялся, что Ворон его заметит и спросит — кто ты такой?.. И знал, чуял, что уже замечен.
Мужчины с приходом Ворона оживились, окружили его, загалдели. Затем стихли, потому что он говорил. Васенька полз со своей тряпкой к выходу. Вдруг Ворон спросил:
— У вас помощник?
Спросил просто, без неудовольствия, без удивления.
— Вот, — сказал Филатыч. — Племянник мой. Сирота он, не знаю, как помочь. Супруга моя вряд ли его примет… Может, он у нас пока, на вахте, под мою ответственность?
— Да? — сказал Ворон растерянно.
Видно, что не понравилось ему предложение Филатыча, но и отказать почему-то он не смог, будто не умел. Это удивило Васеньку. И он поднял пылающее лицо. Ворон взглянул быстро, внимательно.
Ничего определенно и четко он не ответил Филатычу, кроме того растерянного “да?”. Попрощался со всеми и вышел.
— Ты чего? — сказал Филатыч. — Уснул тут? Нам еще на шестом кабинеты мыть.
Поднялись по чистой лестнице на шестой, в такой же узкий коридорчик, очевидно, так же, как и на пятом, ведущий под прямым углом к коридору большому, с фотографиями странных красавиц и красавцев.
Пока не домыли все, Васенька никаких вопросов не задавал.
Увидел он много чудес: и кукольных человечков с кукольными же птицами и зверями, домами и даже горами. И людей, этих кукол укладывающих в коробки. Видел и даму, которую окрестил тут же Феей. За хрупкость, за хрустальную ясность глаз, за быструю иголку в сухой ручке. Дама подшивала подол старинного парчового одеяния цвета червленого золота и такого же тяжелого на вид. И нитка в иголке была золотая. По стенам в келье у дамы висели ружья и пистолеты, почти как настоящие. Кинокамеры смотрели стеклянными круглыми глазами со стеллажей.
Увидел Васенька и того мужчину, из-за которого оказался здесь. Узнал по пальто, висевшему на гвозде за шкафом, да по вязаной шапке, из кармана пальто торчавшей.
А вот мужчина Васеньку не узнал. Хоть и взглянул сквозь очки. Но взглянул рассеянно.
Он сидел за столом среди стопок бумаг, книг, газет, листов, листиков — белых новеньких, старых желтых, в пятнах, измятых, исписанных и чистых. Он писал, низко наклоняясь. Писал карандашом, стирал ластиком.
Книг было множество в этом кабинете. Как в районной библиотеке. И Васенька подумал, что, наверно, все их мужчина прочитал.
Когда все было наконец вымыто, когда спускались в просторном прохладном неторопливом лифте, Васенька спросил у Филатыча (которого по-прежнему звал про себя Петром-апостолом):
— Он, это?
— Что?
— Разрешил? Что вы сказали. Про меня.
— Не запретил, — усмехнулся Филатыч.
Васенька хотел еще спросить, почему Филатыч за него заступился, чем ему Васенька показался. Прямо на языке вертелось и жгло. Но Васенька вопрос проглотил, боясь спугнуть привалившее счастье. И глаза опустил, чтобы Филатыч не прочел вопрос в них.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
По вечерам все преображалось. Ближе к шести собирался народ. Очередь выстраивалась в буфет. Толпились в больших коридорах на пятом и шестом. Маленькие коридоры — перпендикуляры, аппендиксы — для посторонней публики были запретны.
Звонков здесь не было. Отворялись двери четырех кинозальчиков. Контролерши разрывали билеты. Кино начиналось. Старое. Черно-белое. А если и цветное, если даже и новое, то такое, что сразу понятно — музейная редкость, коллекционное вино, и через сотню лет будет отличный вкус. Если кто решится через сто лет стереть пыль с этой бутылки и откупорить… Скороспелок здесь не давали. И публика вся была знатоки, ценители, смаковали каждый кадр.
Васенька наслушался их разговоров и на площадках, где белый сигаретный дым ел глаза, и в буфете, где пили они, сдвинув столы, чай-кофе-пиво, заедая бутербродами подешевле, с сыром. И у книжного лотка.
В кино Васенька еще походил, а книжки — нет, не открывал, не интересовался. Читал он все ж таки медленно, по складам и только если очень уж надо было — как тогда, объявления о мотоциклах или, как сейчас, объяснения про лекарства.
Иные были любители — наслаждались не сюжетом, не игрой, не работой оператора даже, не монтажом, не мизансценой, не репликами, а вещами посторонними, вроде пролетевшего в кадре, вдалеке, крохотного, никому по фильму не нужного самолетика. Или походкой случайного прохожего, или всем видом его: пальто, шляпой, ботами, авоськой с пустой молочной бутылкой. То есть случайно или нечаянно попавшей в кадр, как в рыбацкую сеть, жизнью.
Но кино, шумные, многолюдные вечера Васенька не полюбил.
Он полюбил, когда все, до последнего зрителя, расходились, когда механики выключали свои аппараты, когда смотрительницы гасили свет в опустевших больших коридорах и сами спешили домой. Когда засидевшиеся допоздна сотрудники собирались наконец на выход. Когда все ключи оказывались на щитке на гвоздиках. Когда дежурный вахтер запирал на засов дверь и ложился спать в достопамятном закутке. И наступала до утра тишина.
Васенькино жилье обустроили в кладовке за гардеробом. Света там не было. Васенька зажигал свечку в майонезной банке. Матрац и белье Филатыч приволок из дома и кое-какую одежонку. Дома у него, в Ясеневе, Васенька бывал, но Супругу (так он ее величал про себя — с заглавной буквы) видел только на фото. Дородная была женщина.
Филатыч водил Васеньку к себе раз в неделю — мыться. В служебные часы Супруги. После душа Васенька стриг ногти. Проводил над губой для порядка бритвой по нежной, детской еще коже. Как-то раз Филатыч Васеньку подстриг, ловко, как записной парикмахер. Он все в жизни перепробовал: и в оперетте пел, и в тюрьме сидел (за что — не говорил). Сидел недолго, с год, но успел выучиться там стричь, плотничать и читать книги о смысле жизни.
Москва Васеньку не соблазняла, пугала скорее. Кроме Филатыча, он никуда и не высовывался. Ел в буфете. Ходил только в аптеку в ближнем переулке. Брал там что-нибудь на те деньги, что выделял ему из своей зарплаты Филатыч.
С лекарствами Васенька ничего не предпринимал. Открывал коробочки, читал, шевеля губами, при свете свечи инструкции. Иногда выколупывал таблетку и рассматривал, как она лежит на ладони. И прятал. Для лекарств он завел коробку из-под обуви, кем-то из сотрудниц оставленную в мусоре.
И ничего он с этими лекарствами не делал, ничего. Просто покупал и складывал.
Сказавши вахтеру “спокойной ночи”, Васенька уходил в свою кладовку. Ложился. Иной раз засыпал сразу, а иногда нет. Думал о чем или так лежал, слушая, как шуршит, не спит за стеной мышь.
Васенька рад был, что есть неспящее живое существо рядом. Одному бы ему не хотелось остаться здесь ночью.
Но больше всего Васенька полюбил утра, когда сотрудники тянулись по одному. Все они с Васенькой здоровались. Многие спрашивали, как дела. Даже Ворон, кажется, привык к простому лицу Васеньки. И если б вдруг не встретил его утром, ощутил бы порядок дня нарушенным.
Все были люди культурные, вежливые. Не очень Васенька понимал, чем они занимаются целыми днями. И беседовал об этом, как и о многих других вещах, с Книжником, подавшим ему тогда пахлаву, как соломинку.
Васенька был убежден, что все книжки, которые есть в мире, Книжник прочел. Даже те, которые еще только сочиняются, в которых только-только ставится автором последняя точка. И эти неизданные, но существующие уже книги известны Книжнику.
Книжник обычно приходил часов в десять. Васенька засекал время по круглым часам и минут через двадцать поднимался за ним следом. Здоровался с уборщицей, мимо буфета шел в проход. По лестнице. По большому коридору, побыстрее, мимо глядящих из черных глазниц.
В служебном коридорчике сидел уже за чайным столом одинокий Книжник. И чашка стояла перед ним, накрытая крышкой. Чай он пил только свежезаваренный.
— Можно? — спрашивал Васенька.
— Пожалуйста.
И Васенька брал из шкафчика кружку. Включал электрический чайник. Насыпал по примеру Книжника ложку заварки, заливал кипятком, накрывал свободным блюдцем. Всегда было что-нибудь на чайном столе: конфеты, печенье, булочки, пахлава — любимое лакомство Книжника. Все, что было на общем столе, было общим, и Васенька не стеснялся брать к чаю то конфету, то печенье, то булочку. Иной раз и сам приносил что-нибудь, загодя купленное.
— Ну что? — неизменно говорил Книжник. — Как дела? Что нового?
— Да ничего, — неизменно отвечал Васенька.
Это у них было вроде приветственных поклонов.
Книжник снимал крышку с чашки и долго перемешивал. Пил он с сахаром, но непременно с чем-нибудь еще сладким.
Затем он рассказывал Васеньке об одном человеке, режиссере, давным-давно умершем. Он исследовал его жизнь по каким-то крупицам: письмам, обрывкам воспоминаний, газетным статьям.
Он объяснил Васеньке, что такое игра в пазлы. Он сравнивал свои поиски с этой игрой, с восстановлением картины из кусочков, лежащих беспорядочной кучей. Только в случае Книжника кусочков было недостаточно. Картина восстанавливалась не полностью, неизменно оставались черные провалы. И Васенька вспоминал черные провалы на настоящих картинах в кабинете на пятом этаже. Как-то раз, моя там полы, он осмелился завести разговор со сдобной Аней и спросил о черных провалах. Она предельно четко, как доклад, изложила Васеньке принцип комбинированных съемок. Когда отдельно снимают море, отдельно актера в лодке, а в результате выходит — актер в лодке в бушующем море.
Васенька совершенно не понял, как это так получается и при чем тут черные провалы на картинах. Но черные провалы в картине жизни давно ушедшего человека — это было понятно. (Как провалы в памяти родной Васенькиной прабабки из деревни Стригино.)
Но больше всего Книжник походил на следователя, восстанавливающего чью-то жизнь, как картину преступления.
Почему он рассказывал все это Васеньке, ни аза не смыслившему ни в кино, ни в психологии, ни в политике, ни в истории собственной страны? Зачем растолковывал простодушному мальчишке, что дневниковые свидетельства его героя не всегда соответствуют истине, что приходится проверять по косвенным показаниям (очные ставки)? Он рассказывал Васеньке о хитроумнейшей своей догадке, подтвержденной вдруг заметкой в пять строк в газете восьмидесятилетней давности, как о точном выстреле в копейку со ста шагов. (Васеньке было удивительно уже то, что где-то еще хранят столь старые газеты; и даже то, что были уже газеты восемьдесят лет назад.)
Книжник был одинок. Дочь его жила в далекой северной стране. Каким-то образом приходили от нее письма прямо в компьютер. Их можно было распечатать. И не раз Васенька был свидетелем того, как Книжник перечитывал эти письма, хмурясь и восклицая:
— Коварная! Что она хотела этим сказать?
Он искал в письмах то, что в них не было сказано, то, что и не хотелось говорить, а хотелось, напротив, скрыть. И Васенька понял с ужасом, что и в простом письме от дочери к отцу есть черные, как во сне, провалы. И что заполнять их можно целую жизнь, да так и не заполнить. И что, может быть, лучше их вовсе не замечать.
Утренний Васенька был для утреннего Книжника самым желанным собеседником по той простой причине, что слушал его, и слушал с истинным интересом.
Васенька полюбил задавать Книжнику сложные вопросы, потому что Книжник на эти вопросы отвечал.
К примеру, на вопрос о том, почему Филатыч пожалел Васеньку, Книжник нашел несколько ответов. (А надо сказать, Васенька заметил, что Филатыч далеко не ко всем людям бывал добр, не ко всем снисходителен, иные просьбы — вынести, скажем, лишний раз мусор — легко пропускал мимо ушей.)
— Итак, ответов может быть несколько, — объяснил Книжник. — Первый ответ. Романтический. Вы, — а Книжник называл Васеньку, как, впрочем, всех и каждого, на “вы”, — вы напоминаете ему самого себя в юности. Возможно, он был в юности в сходном с вами положении… Ответ два. Даже более романтический. Когда-то был у него действительно племянник. И сирота, и бездомный, и пришел за помощью. Но Филатыч его прогнал. С тех пор мучается. Вами — спасается. Ну и третий. Самый, я думаю, реалистический. Стих нашел. Настроение было. Пожалел. Поверил. Вам, между прочим, легко поверить.
Васенька не побоялся задать Книжнику этот щекотливый вопрос, так как давно догадался, что никто, ни один человек, кроме, пожалуй, изумительно простодушной Феи, не верит в историю о сироте-племяннике.
Спрашивал Васенька и насчет того, почему его тогда терпят, не гонят. Особенно Ворон, которому стоит только глазом посмотреть.
Книжник усмехался. Смеялся. Хохотал сипло. Так, что где-то в полутемном коридорчике дребезжало стекло. Смех был нервный. Васенька к этому смеху не сразу привык.
— Интеллигентные люди, — отсмеявшись, отвечал Книжник. — Неловко им… нам… почему-то вас прогнать. Хотя черт знает, кто вы такой. Вдруг вы шестерых человек зарезали?
— Нет, — пугался Васенька. — Я — нет.
Книжник хохотал.
Иногда, особенно посреди смеха Книжника, находившего на того как удушье, на Васеньку находила вдруг тоска, и хотелось ему оказаться в ту же секунду дома. Как прежде, до монголов.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Премьера погибшего фильма…
Великий французский режиссер встречается со своим фильмом в России…
Коробки с позитивной копией считавшегося погибшим фильма найдены в подвале московского дома…
Событие в Музее кино…
20 января…
Долгое ожидание встречи…
В газетах рассказывали о фильме, о режиссере, об истории гибели лучшего его фильма, снятого в молодости и оставшегося в молодости, обернувшегося тоской, ностальгией не только автора-режиссера, но и поклонников-зрителей, до сих пор вспоминающих те несколько сеансов, после которых не хотелось расходиться. И казалось невозможным, что после этого фильма мир не переменится к лучшему. И люди после просмотра этого фильма становились братьями и сестрами. Но фильм не был проповедью или отповедью, а был простой историей о людях, примечательных тем, что они живут и знают, что не навсегда. Они чувствуют, что жизнь должна быть необычной, раз скоро закончится, но в ней почему-то все идет тяжело и скучно.
Так писали в газетах в ожидании удивительного нескучного события.
Правда, опасались, что фильм окажется не таким уж замечательным после стольких лет отрешения от жизни, и современные зрители не те, что прежние. Скептики даже говорили — а не лучше бы оставаться фильму в подвале, как в мавзолее. Мертвецы не должны воскресать.
Фильм был снят в Польше (и сам французский режиссер был тогда поляком), после нескольких просмотров запрещен и уничтожен. Вышел строгий указ смыть все копии. Как оказалась одна из них целой и невредимой в московском подвале, оставалось загадкой, требовало еще исследования, изучения. У историков работа не переводится.
Васенька газет не читал, но знал, что все ждут 20 января, ждут приезда какого-то режиссера и премьеры какого-то фильма.
Событие в Музее кино!
Эти слова он читал, шевеля губами, на афишах в маленьком фойе. Слова были набраны ярко, обращали внимание, таращились, и Васенька оборачивался и читал заново, хотя знал наизусть.
Ожидание было во всем. Оно походило на ожидание Нового года, чудесной ночи с подарками и исполнением желаний. Сходство было именно в этом. Люди словно загадывали желания, которые должны были исполниться вечером 20 января. В 19.00.
Впервые Васенька услышал о том, чего все ждут, в буфете. Он ходил обедать в одно время с сотрудниками, хотя садился робко за отдельный столик. В буфете он мог видеть их вместе: и Книжника, и прекрасную Фею, и Анечку, и других. Ворон, правда, обедал редко, не успевал.
Васенька полюбил за ними наблюдать. Он подсматривал и подслушивал, не обращая на себя особого внимания, как не обращает на себя особого внимания домашний зверь кошка. Говорили они о книгах, которые Васенька никогда не читал, о фильмах, которые он никогда не видел, о спектаклях, на которых никогда не бывал, о своих детях, с которыми Васенька никогда не был знаком.
Разговоры о детях были самые удивительные. Васенька никак не мог привыкнуть к ним. Люди беспокоились не только о том, чтобы их дети были сыты, обуты, одеты и здоровы, они как будто хотели, чтобы их дети успели еще все прочесть и увидеть, везде побывать, в одну свою жизнь вместить весь мир.
Васенька, поедая ложкой суп, иногда забывался так, что суп простывал. Он представлял себе этих детей ангелами с шелковыми кудрями, похожими на святого младенца Христа у прабабки на бумажной иконке.
И вот как-то раз, поедая наваристую куриную лапшу, разогревшись, разомлев, Васенька стал свидетелем следующего разговора за ближайшим столиком (сидело за ним сразу восемь человек, тесно сдвинув стулья):
— Светик, так вы мне позволите переночевать у вас двадцатого?
— Ну разумеется.
— А хочешь, у меня ночуй.
И Васенька понял, что двадцатого намечается что-то очень важное. Просившаяся на ночлег сотрудница жила за городом, автобусы от станции к ее поселку ходили только до восьми вечера. И на поздние мероприятия сотрудница оставалась только в чрезвычайных случаях, когда никак нельзя было пропустить.
— А что будет двадцатого? — спросила Фея.
И тут ей объяснили. А Книжник сказал, что это такое событие, что он даже подстрижется.
— И ботинки почистите, — посоветовала Книжнику живущая за городом сотрудница. Правда, казалось, что живет она не близко к лесу и открытому воздуху, а в мрачном подземелье. Такой уж она была бледной и тихой. Говорила она редко и все остальное время, когда не говорила, как будто отсутствовала. Васенька про себя называл ее — Тень.
Через несколько дней появились афиши, появились свежие, пахнущие улицей газеты со статьями. Как-то раз утром даже в приемнике Филатыча сообщили о предстоящем событии.
Васенька заразился всеобщим ожиданием чего-то необыкновенного. Накануне двадцатого он попросил Филатыча купить ему новую рубашку.
Двадцатого утром он вышел из своей каморки, когда вахтер еще сладко спал в закутке. Васенька, стараясь особо не греметь, взял ведро, тряпку, моющий порошок и принялся за тщательную уборку всего музея, всю уютную пыль повывел.
Оттер полы, лестницы, коридоры и туалеты со всеми зеркалами, умывальниками и унитазами. Все сияло и благоухало. Затем, когда пришли сотрудники, — их кабинеты. Все сам, вне очереди, за всех уборщиков постарался.
Отдышался, умылся в нижнем служебном туалете, причесался, облачился в свежую рубашку. Круглые часы показывали чуть более полудня. Заняться больше было нечем, оставалось ждать. Ждать предстояло долго, семь часов.
Васенька не знал, куда себя деть. Механики проверяли аппаратуру в самом большом зале. Проверяли микрофоны на сцене. Говорили: “Раз-два, раз-два”. Сотрудники занимались своими малопонятными Васеньке делами. В буфете готовили праздничное меню на вечер и к обеду разогревали вчерашнее.
Васенька все посматривал на окна, бродя по пустому дневному музею, скоро ли начнет темнеть. Скорей бы. И тогда зажгутся огни и появятся зрители, молодые, шумные, нанесут снега, натопчут, набьются в большой зал. Что будет дальше, Васенька не представлял.
В это утро он даже не пил чай с Книжником. Книжник провел утро в парикмахерской и пришел с остриженными вокруг блестящей лысины волосами, с ботинками начищенными, но уже и замызганными уличной грязью.
Многие сотрудники пришли принаряженные, душистые, с цветами, завернутыми от холода в газеты, но больше всех поразил Васеньку Ворон. Томящийся от бездельного ожидания Васенька столкнулся с ним в коридоре. Ворон спешил в зал, проверить, все ли в порядке. Васенька, увидев его близ себя, вдруг оторопел.
— Привет, — быстро и весело сказал онемевшему от изумления Васеньке Ворон. И исчез в зале, оставив, как всегда, впечатление прошедшего у лица сквозняка.
Ворон был в темно-синем, похожем на парадную адмиральскую форму костюме, в белой рубашке и синем, чуть ярче костюма, галстуке. Гладко выбритый, возбужденный и взволнованный. Он тоже не находил себе места и не знал, что еще проверить, что с кого спросить, чтобы забыться до вечера.
В три часа открылась касса. Билеты расхватали в полчаса. Но публика не уходила. Стояли в подворотне черной толпой, мерзли, пили пиво, курили.
Фильм в круглых жестяных коробках лежал уже в аппаратной. Уже звонил режиссер. Он говорил по-французски с Вороном, с которым знаком был еще по ВГИКу и с которым в те давние времена прекрасно говорил по-русски. Но сейчас он забыл значения русских слов. Он тоже волновался.
Режиссер прошел в музей тихо, даже не замеченный томящейся публикой. Ворон его встретил у лифта.
Сначала пускали по билетам. Затем открыли двери всем.
Устраивались как могли. На полу, под самым экраном, на стульях, притащенных из буфета, в проходах. Теснились, не роптали. Затихали постепенно.
Васенька потерялся. Он уже не видел, где сидят Книжник, Светик (хранительница игрушечных людей, зверей, гор и городов), где сидят Тень, Анечка, Фея и другие. Столько было людей, что Васенька боялся не услышать и не увидеть фильма за их голосами и головами. Но когда в зале погас свет, сцена же, напротив, осветилась, голоса в зале стихли, а через головы оказалось видно выходящих на сцену режиссера, Ворона и еще каких-то людей.
Последовал рассказ о фильме. Говорили по очереди. Все, что Васенька уже знал. Люди в зале хлопали.
Васенька немного устал от духоты, от разговоров. Кто-то из зала выкрикнул вопрос, но режиссер (от так и говорил по-французски, через переводчицу) сказал, что на все вопросы ответит после фильма, который сам уже почти забыл. На этом, под аплодисменты, они сошли со сцены в зал, где для них держали места.
Погас свет и на сцене. Экран осветился. И стало тихо совсем.
Тысяча глаз смотрела на экран из темноты. Васенька от усиленного внимания стиснул кулаки.
Дорога. А в дороге тяжелый грузовик. Идет долго. Местность пустынная, однообразная. Как он долго едет. И ничего не меняется за ветровым стеклом.
Дождь начался. Дождь все смазал.
Дождь. Мокрая дорога в пляшущем свете фар. И хоть бы побыстрее шла машина! Катит и катит, будто ее так несет, по инерции.
Ничего, думал Васенька, дальше еще что-то будет.
Стоп машина. Человек на обочине.
Человек влез в кабину. Покатила машина.
Долго катит. Шофер молчит, и человек молчит.
Дождь кончился. У Васеньки глаза стали слипаться, смыкаться, забылся он в душном тихом тепле без сновидений, как будто из жизни ушел на время.
Очнулся от яркого света, оттого, что шевелились вокруг люди. И лица у них тоже были, как и у Васеньки, проснувшиеся, но другие — будто они все счастливый сон видели, от которого не хотели отходить.
Они свой сон обсуждали. Смотрели влюбленно на растроганного режиссера, спрашивали его что-то детскими голосами. Он отвечал. И переводчицу не слушал. Отвечал сразу по-русски.
Так Васеньке стало обидно за свою слабость. Ждал-ждал, дождался — и уснул. Как самый маленький глупый ребенок Новый год проспал. Еще было то обидно, что Васенька знал: и в другой раз уснет на этом фильме, и на том же месте уснет — когда дождь кончится.
Наутро он спросил Книжника, что дальше было в фильме.
— Они рассказали друг другу о себе, шофер и попутчик. И расстались.
— И все? — удивился Васенька.
— Этого бывает достаточно, — сказал Книжник. И добавил как-то грустно: — Очень хороший фильм.
И Васеньке показалось, будто они стоят с Книжником на разных берегах широкой и очень глубокой, хотя и безмерно спокойной реки.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Как-то раз Васенька оказался свидетелем разговора, точнее, даже ссоры между Книжником и Вороном.
В этот день началась оттепель, грязи нанесли больше обыкновенного. И Васенька так задержался с уборкой, что опоздал на полчаса к чаепитию с Книжником. Когда он вошел в полутемный коридор, то увидел, что Книжник за столом не один, что на месте Васеньки уже сидит Ворон. Но чай не пьет.
Васенька тут же хотел уйти, но его остановили. Мужчины смотрели на него. Они как будто были рады его приходу. Хотя и смолкли на полуслове, когда он вошел. Но отпускать они его не хотели, тут же придвинули к столу свободный стул.
— Берите чашку, — сказал Книжник.
— Садитесь, — сказал Ворон.
Оба они были красные и всклокоченные, как после драки. Что, конечно, совершенно невозможно представить.
Они упорно молчали, пока Васенька включал чайник, доставал чашку. Пока заварку заливал кипятком. Пока усаживался.
— Как дела? — спросил Книжник.
— Ничего, нормально.
— Ну что ж, — сказал Ворон, посмотрев на растекшуюся по клеенке воду. (Васенька, заметив его взгляд, потянулся за тряпкой.) — Мне пора. Телефон там, наверное, разрывается.
Но уходить все-таки медлил.
— Мы еще поговорим, — обратился он к Книжнику.
— Что говорить, — раздраженно ответил Книжник. — Письмо было написано в двадцать пятом году. С этим уже не поспоришь.
— Да, но что это меняет по существу дела?
— Позвольте! — вскричал Книжник. — Это все меняет!
Васеньке ужасно захотелось забраться под стол.
— Хорошо. — Ворон вскочил. — Обсудим. После. Увидимся.
В одну секунду он оказался у выхода из коридора. Васенька думал, что дверь за ним захлопнется с треском, и даже зажмурился. Но дверь закрылась легко, вежливо.
Васенька опасался спросить Книжника, что случилось, и молчал. Но Книжнику надо было выговориться — все равно перед кем, перед Васенькой даже лучше.
Он довольно сумбурно рассказал о письме к какой-то женщине давно умершего режиссера, чью жизнь изучали со всех сторон они с Вороном (как, впрочем, и некоторые другие люди). Выплыл из архива некий документ, позволявший считать письмо написанным не в 1928 году, как думали раньше, а в 1925-м. И это, по мнению Книжника, существенно меняло оценки иных фактов из жизни режиссера. В частности, это говорило о его любви к этой женщине, а не о простом товарищеском чувстве. Но Ворон так не считал.
Книжник выговорился и замолчал.
Васенька осторожно опустил сахар в свой чай и размешал.
— Голова болит, — устало сказал Книжник.
— Погода. Меняется.
— Да нет, это я устал, все думал над этим письмом, бумаги разные в архиве перечитывал, чтоб сопоставить. Не выдерживает уже головка такой нагрузки.
— Хотите, я вам таблетку от головной боли дам?
— Какую?
— У меня разные есть.
— В самом деле? Ну принесите, посмотрим, какие у вас таблетки.
Он знал, как почти все уже знали, что Васенька держит у себя в каморке целую аптеку. Васенька не первый раз предлагал свою скорую помощь.
Дело в том, что все таблетки лежали у него нетронутыми. У него как-то пропало безоглядное желание все смешивать и пробовать наудачу. Страх в Васеньке появился перед этими порошками, микстурами, капсулами. Ему не хотелось уже чего угодно, не хотелось неожиданности, как прежде, а хотелось определенного. Если бы он смог разумно составить тот порошок, через который можно было бы вновь оказаться малой птицей на Дереве (а прабабка грозила бы снизу коричневым кулачком)!
Определенная цель сделала невозможной бесстрашную игру со случаем. Она сковала Васеньку в бездеятельности и тоске.
Васенька спустился на первый этаж. Филатыч сидел в прохладном пустом фойе, прислушивался к радио. При виде Васеньки он приветственно поднял руку.
Васенька зашел в каморку, зажег свечу в банке. Маленькое пламя осветило малое пространство. Васенька прикрыл дверь, открыл свою коробку с лекарствами, свойства которых он знал из объяснительных листков, выбрал таблетки и микстуры от головной боли. Выколупнул одну таблетку и проглотил, хотя голова не болела. Но Васеньке хотелось, чтоб она заболела, чтоб заныл висок или заломило в затылке.
Как ни странно, но Васенька впервые ясно понял, что никто и никогда в будущем не будет восстанавливать картину его жизни, что он, как безымянная былинка, сгинет без следа. Никто и никогда ни в каких архивах не будет читать, мучительно разбирая почерк, бумаги, освещающие темные, неизвестные углы его жизни. Не будет просто таких бумаг на всем свете. И даже свидетельство о рождении (а было уже и свидетельство о смерти, о чем Васенька, конечно, и не догадывался) сгинет. Даже для статистики он никто. Был — не был. Никто не спросит.
Жутко стало Васеньке от этой мысли.
Он взял в горсть лекарства, задул пламя.
Филатыч, как механизм, вновь приветственно поднял руку.
У лифта стоял Ворон, оказавшийся тоже на первом этаже за какой-то надобностью. Скорей всего провожал кого-то из гостей. Он загасил сигарету, прежде чем войти с Васенькой в лифт.
Старая машина поднимала медленно. Ворон был уже спокоен и даже весел.
— Что вы такой грустный? — спросил он вдруг Васеньку.
— Я? — испугался Васенька, что все по нему видно. — Это… голова болит.
— Да-а, — участливо протянул Ворон, — это потому, что вы на свежем воздухе мало бываете.
— Да, — согласился Васенька.
— А вечерами, наверное, в кино сидите.
— Нет. Редко.
— Почему? Не любите кино?
— Нет. Не знаю.
— А я ведь вас видел пару раз в зале. — (“Все замечает”, — поразился в который раз Васенька.) — Не понравилось, значит? Или вы не на то кино попали. Не потому, что оно плохое, а потому, что не для вас. — (“А что, есть и для меня?” — хотел спросить Васенька.) — Мы же разное кино показываем. Вы походите еще, попробуйте, вдруг нападете на свое.
Это оказалось — как лекарства смешивать наудачу. Правда, безопасно. Единственная опасность — уснуть. Но Васенька спал тихо, не храпел. Не страшно. Он даже полюбил спать в темном зале среди людей, из темноты глядящих напряженно в несуществующий на самом деле мир.
Обычно он спал без сновидений, но как-то раз, на большом двухчасовом сеансе, Васеньке приснилось, что он сидит малой птицей на ветке громадного, до самого синего неба, дерева, а прабабка грозит ему снизу маленьким коричневым кулачком.
После фильма Васенька шел со всеми в толпе задумчивый. Он думал о том, что видение его оказалось не от лекарств, а заветным сном. И что никто, кроме Васеньки, его не увидит, никто и никогда, а пересказать Васенька не сумеет.
Что касается снов, так называемой свободной работы подсознания, то как-то раз Книжник рассказал Васеньке о своем жутком сне.
Как будто он, Книжник, едет в метро, а к нему пристает цыганка: покажи руку да покажи, я тебе погадаю.
Плюнул Книжник и показал.
Та посмотрела, покачала головой и сказала:
— Ты, милый, был когда-то, в прошлой еще своей жизни, режиссером, очень уж знаменитым. А сейчас ты, бедняга, ничего из этой прошлой жизни не помнишь. Сидишь читаешь свои собственные письма и даже не догадываешься, что сам их когда-то писал. Мучаешься, силишься вспомнить, но не можешь.