Рассказ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 3, 2003
Постникова Ольга Николаевна — поэт, прозаик. Родилась в Москве, окончила Московский институт тонкой химической технологии. Печаталась в журналах “Новый мир”, “Знамя”, “Дружба народов”, “Континент” и др. Автор нескольких книг. Живет в Москве.
Набирали желающих в школьный хор. Случилось так, что собрались девочки из десятого класса, уже барышни, да второклассницы, потому что школьницы других возрастов от пения отлынивали. Розу Левитину проверили и, отделив от тонкоголосых ровесниц, отправили во вторые голоса. Ставили ее впереди, перед рядом высоких девушек, и здесь она со своим красным бантом в рыжих волосах казалась совсем маленькой.
Коллективом руководил студент консерватории, красавец хохол, казацкими черными усами и ярким ртом похожий на Вакулу из мультфильма “Ночь перед Рождеством”. Хор назывался “фольклорный”. Выучив слова украинской песни “Нэ щебэчи, соловейко”, Левитина не поняла слова “спарувався”. При домашнем обсуждении вопроса мать ей сказала, что это переводится: “женился”, а когда Роза спросила у руководителя хора, что значит “Ты сщаслывый, спарувався и гнэздэчко маешь”, тот поспешно ответил: “Летает и поет”. Но девочка больше поверила матери, хотя вообще-то с родителями у нее никогда не было взаимопонимания.
Жаль, но хор скоро развалился.
Их домашний проигрыватель надо было раскрутить вручную, а потом слушать запинающуюся пластинку, которая тем не менее выражала те чувства, которых девочке так не хватало в обыденном и пионерском ее существовании. Вызвав из пластмассового небытия голос Шаляпина или Лемешева, Роза искренне подпевала солисту, стараясь подражать всем голосовым модуляциям и паузам великих певцов, и в конце концов так насобачилась, что тянула вместе с ними, правда, делая один-два лишних вдоха на длинных фразах:
Жил-был король когда-то, при нем блоха жила.
Блоха? Ха-ха-ха-ха!
И арию о клевете:
Клевета все сокрушает,
И колеблет мир земной,
И как бомба разрывает…
При этом она воспроизводила не только голос певца, но и те звуки и писки, которыми сопровождались старинные записи на пластинках.
С тех пор в течение почти пятидесяти лет Роза пела. Каждый день. Она пела “Вдоль по Питерской”, когда после уроков топала по лестнице на пятый этаж своего дома (старинный лифт с зеркалами почти никогда не работал), пела вполголоса “Эй, ухнем!” на поле, в дождь, выбирая картошку из борозды, когда по институтской разнарядке отправляли студентов осенью в колхоз, но пела и в июле, согнувшаяся над бесконечными рядами поля, которое надо было прополоть, и сдерживая темперамент “Дубинушки”, когда после сессии их гнали в колхоз снова. Пела в девичестве и в замужестве, в горе и в радости и чуть ли не на операционном столе.
Всю жизнь она мечтала выступать на публике. Будучи студенткой первого курса, представляла, как будет петь в кафе на манер Клары Лучко — в черном длинном платье и пушистом боа:
Белая, несмелая ромашка полевая…
И держала карандаш в пальцах, как папиросу (хоть никогда и не пробовала курить):
Счастье мое, где ты? Пепел погоретый.
После выхода фильма “Разные судьбы” подхватила романс пожилого профессора:
Как боится седина моя твоего локона.
Ты еще моложе кажешься, если я около.
Но вообще-то ее репертуар был как-то старомоден — все народные песни да оперные арии, по большей части то, что исполняли знаменитые басы и баритоны. Поэтому, когда девочки тянули “Вот кто-то с горочки спустился”, она шокировала всех грубыми неженскими низами.
Еще Роза любила “Не искушай меня без нужды”, как-то ухитряясь довольно искусно имитировать то Катульскую, то Козловского, которые на пластинке поют дуэтом. Но во всю жизнь она не имела слушателей.
В родительском доме было не до песен после того, как мать в шестидесятом пошла работать. Приходила вечером со службы и трагическим голосом распекала дочку за немытую посуду и переполненное мусорное ведро. Родные терпеть не могли эти Розины истошные завывания, похожие на стоны и вои водопроводных труб.
В Станкине, где она училась на механическом, тоже дар ее не был востребован, даже и в художественной самодеятельности. Те костровые туристские песни, которые были в ходу, оставляли ее равнодушной, а грянуть какую-нибудь “Блоху” или “Ехал на ярмарку ухарь-купец” и даже “Барыню” среди вечера с танцами, взбаламутив лирический настрой, было неуместно.
Первый Розин муж зажимал уши от ее вокала, потому что вместо женственной подруги, какой представлялась ему эта высокая, с газельими глазами и выразительной грудью девица, он заимел какого-то ефрейтора-запевалу, командовавшего в доме всем — от стерилизации бутылочек для малыша до мужниной рыбалки и организации любительских футбольных игр. На матчи эти Роза, подготовив явку игроков, сама никогда не ходила. Пока супруг был на футболе, она предавалась пению.
Пожалуй, был у нее в жизни счастливый год, когда она числилась в декрете и сидела с сыном дома. Тогда она пела ребенку и “Блоху”, и “Утро туманное”, и “We shell over cоme”, а малютка очень быстро научился подтягивать. Правда, однажды, когда вместо колыбельной она грозным голосом запела, подражая Ведерникову, из “Плясок смерти” Мусоргского, мальчик расплакался от страха, а рев ее был столь невыносим и ненормален, что соседи сначала возмущенно стучали в стену, а потом ринулись отбивать младенца у мамаши-садистки и так колотили в дверь ногами, что чуть не своротили замок.
Когда определила годовалое свое дитя в казенный дом, а сама после декретного отпуска вышла на работу, пенье всякое прекратилось, хотя, казалось, ребенок знал ту тайну, которую Роза никому не доверяла. Впоследствии никогда в жизни между матерью и сыном не возникало разговора на эту тему, но, наверное, потому он и вырос в такого чувствительного юношу и пылкого молодого супруга, что, можно сказать, с молоком матери впитал эти интонации страсти.
После развода, вернув себе снова девичью фамилию, Роза погоревала года два и снова вышла замуж за бывшего своего сокурсника, кудрявого гитариста, в любой компании быстро становившегося душой общества. Она и себе не признавалась в том, что ее согласие на брак отчасти было связано с надеждой петь вдвоем. В мечтах представлялось, как они исполняют дуэт из оперы “Евгений Онегин”, причем сама она поет за Онегина.
Но всем этим благопредположениям не удалось сбыться, потому что ее избранник как привык первенствовать на дружеских вечеринках, так и продолжал петь один. Было заведено в компании, что он солирует, и когда Роза робко присоединяла свой голос к его пению Окуджавы, остальные ревниво и недовольно воспринимали ее подголосье, и как-то прямодушный гость сказал ей, чтоб не мешала. Всю жизнь она пыталась пристроиться к чьей-нибудь песне, и ничего не получалось. У нее просто был совсем другой стиль голосоведения.
Алик, второй муж ее, был человеком очень добрым, но не вникал в сущность проблем своей половины, а она снова ощущала неприкаянность, убиваясь на хозяйстве до такой степени, что в квартире всегда стоял дым коромыслом, вечно шла стирка, глажка, уборка, из-за которых жить в доме было совершенно невозможно, но во время которых неистовая творческая энергия, распиравшая Розу изнутри, находила выход.
Когда муж неожиданно, едва достигнув пятидесяти, умер, она не сразу осознала, что осталась совсем одна. Сын, к тому времени уже оженившийся, жил отдельно от матери, унаследовав внутрисемейную традицию вражды поколений, и лишь изредка справлялся по телефону, как там мать.
После смерти мужа Розе неизменно снился сон, что они с Аликом поют вместе на два голоса. Но сон этот, повторявшийся не раз и не два, был довольно странный и страшный, потому что представлялся ей там концлагерь, женская зона, и она сама, изможденная, в сопревшей добела телогрейке, перетаскивает камни с места на место.
Весна ей снилась, и короткоостая зелененькая травка кругом, и колючая проволока вокруг соответственно. Была, как она понимала, и стража, но вышки никогда не попадали ей в поле зрения. И за двумя рядами проволочной ограды — мужская зона, где ползали мужчины по черной земле, вроде искали дождевых червей и ели их — во сне она точно знала, что так, но сама не видела, как червей едят.
И Алик ее был там, в мужской части лагеря, и поднимался иногда на ноги, и махал ей. На это действие всегда была реакция охраны, раздавался окрик на немецком языке, хотя сами фашисты находились где-то за кадром.
И в одну ночь во сне она вдруг запела песню собственного сочинения. Мелодия после того, как она пробудилась, оказалась забытой, но Роза знала, что пела о любви, и никто ее там, в зоне, не останавливал. Подошла к проволоке-“колючке” близко-близко, так что слышен был электрический гуд, и стояла, прямо обратив взгляд к своему Александру, а он, лежа на земле лицом вверх, вдруг присоединился, вторя страстным ее взываниям. И так стройно впервые вдвоем они допели до финала.
И хотя потом ее тащила от “колючки” другая заключенная, а женщина-надзирательница в немецкой форме, подскочив, больно била Розу по обритой голове, она испытала в сновидении то чувство взаимной разделенной любви, которое так и не удалось ей пережить в реальном бытии.
Через несколько лет в ходе “перестройки” Роза превратилась в Розу Михайловну и воспринималась всеми, кто имел с ней дело, как статная, большая женщина, немного кривобокая, но превозмогающая этот свой недостаток силой воли и приучившая себя — это на пятидесятом-то году жизни! — сидеть прямо и ходить развернув грудь и бедром вперед, как вышагивают на экране голливудские красавицы.
Общество с ограниченной ответственностью, которым теперь Роза Михайловна руководила и которое называла своей фирмой, несмотря на небольшой оборот, давало-таки прибыль. Штат фирмы был невелик, и сама Роза фигурировала в списке в трех лицах как директор, бухгалтер и сторож. Специализируясь на организации культурной программы научных симпозиумов, в том числе и международных, фирма размещала в гостиницы приезжающих со всех концов света ученых и их жен, которых надо было обеспечить, не в пример отечественным парам, двухкомнатными номерами; проводила экскурсии по древнерусским городам для небогатых туристов; на школьные каникулы вывозила в пансионат надоевших своим родителям лоботрясов, для которых затевались экологические курсы.
При окружном начальстве владелица ООО держалась с достоинством, заранее зная, перед кем надо постоять, скромно опустив глазки, кого обнадежить крепким рукопожатием, а кому, протягивая руку для поцелуя, впрямую, словами, пообещать что-нибудь небезвыгодное. И лицедейство, когда она являлась в разные кабинеты — то инициативной личностью с неким феминистическим блеском, приглашающей к деловому партнерству и протестующей, когда ей подают пальто, то умело накрашенной, с коричневыми тенями над глазами, неотразимой и даже роковой красоткой, которая увлекает своими планами, связанными с культурным бизнесом “на зарубеж”, то жертвой, которой отказывают в скидке на аренду помещения, — это актерство как будто удовлетворяло то ее желание блистать на сцене, которому уже бы должен был наступить возрастной предел.
Она наняла девочку-статиста, чтобы выявить в микрорайоне, кто чем мог бы заниматься даром или за небольшую плату, например, вести уроки французского, или перешивать одежду, или выгуливать группу детей с обучением их этикету и начаткам эстетического воспитания.
Роза не поленилась поговорить по телефону с каждым из таких потенциальных трудовых кадров, преодолев недоверие и подозрительность людей, которым казалось, что даже узнание кем-то их телефонных номеров представляет опасность, и составила картотеку, наладив систему местных услуг.
В квартале теперь можно было за копейки договориться о патронажном уходе за собакой во время отъезда хозяев в зарубежный вояж, починить безнадежно разбитую обувь или получить помощницу для кухонных дел перед юбилеем. Все это стоило недорого, но Роза Михайловна, имевшая по десять процентов с каждой операции, не гналась за выгодой, а словно бы участвовала в каждом событии, нередко драматическом, будь то приготовления к свадьбе или обмывание и обряжание покойного, заклейка окон на зиму или переезд семьи на дачу, осуществляющийся на машине соседа, которого просто так совестно было бы попросить, а при оформлении заказа через такую фирму это вроде бы приобретает статус общественного мероприятия.
Роза Михайловна посадила на телефон одну из неходячих старух, и та в качестве диспетчера споро распределяла заказы, неожиданно почувствовав вкус к жизни после многолетнего затворничества, и просто благословляла работодательницу, ежедневно упоминая ее в молитвах Божией Матери “Скоропослушнице”, так как имени Роза в православном месяцеслове не нашла.
Публика была разная, и иногда начинались склоки, неизбежные, когда имеешь дело с людьми.
Однажды пришла жалоба, что штатный поэт, которому заказана была ода-поздравление к юбилею генерала, как-то неприлично срифмовал его отчество, а в другой раз возмущались пришедшим убирать квартиру малым, который переусердствовал и горячей водой испортил какую-то замечательную и драгоценную для хозяев писанную маслом картину. Была просто катастрофическая ситуация: вешавший новую люстру бедолага электрик уронил ее, да еще и поглумился над оторопевшей хозяйкой, когда, слезая с табурета и глядя на гору осколков, спросил: “Какая еще будет работа?”
Эти ляпы приходилось устранять фирме Левитиной. Платя за испорченное добро, она зарекалась продолжать свою деятельность, но заказов было так много, люди так привыкли, что о них заботятся, и, несмотря на расходы, Роза Михайловна не отступалась от дела.
Когда она затеяла проект благотворительной социальной помощи местным одиноким пенсионерам, у нее и в мыслях не было каких-то гуманитарных мотивов — один расчет на снижение налогов. В мыслях не было, а в подсознании, наверное, было, потому что, оплачивая помывку, стрижку или курс уколов для ветеранов войны и труда, не способных доплестись до бани и поликлиники, рассчитываясь с парикмахершей или медсестрой, выполняющих задания, Роза Михайловна как будто вдруг стала видеть за простым перечислением услуг и цифрами в рублях жизнь и проблемы других людей. И даже их фамилии, порой очень неожиданные и замысловатые, вызывали ее любопытство.
Она столкнулась и с тем, что в коммунальных распрях одни соседи брали сторону опекаемого ею человека, а другие противились приходу в квартиру чужих людей, того персонала, который засылался для обихаживания подшефного контингента.
Как-то ей пришлось самой отправиться для увещевания несогласных. Внушительной внешности старикан Иван Дормидонтович, участник двух войн, представлял собой весьма живописную фигуру: с седыми кудлами полуметровой длины, как у оперного Пимена, бородой. Он крыл соседей матом и уже в течение нескольких лет не стриг себе ногти на ногах, будучи не в состоянии нагибаться, и ходил по квартире без обуви, стуча по полу когтями, как лев. Фирма Левитиной обеспечила ему стрижку во всех смыслах, а соседей угомонили, пообещав заменить сифон в подтекающем бачке.
Роза Михайловна не подавала нищим, разве что уж явно безногим. Но уличным певцам — почти всегда: и старухам с платками на плечах, которые на голоса распевают деревенские песни, и слепому, сладкоголосо выводящему знакомые с детства мелодии советских композиторов, и в электричке — перехожему калеке с аккордеоном. Она останавливалась в подземном переходе и слушала парней в камуфляже, которые кричали под гитару, и бросала им деньги в картонку с надписью “Для семей афганцев”. Она любила справедливость и хотела поддерживать только тех, кто трудится. А пение — труд!
Превратив несколько тысяч деревянных рублей в доллары, Левитина снесла приличную кучку купюр на депозит в коммерческий банк.
Втайне от всех и особо платя за конфиденциальность, директор фирмы брала уроки вокала, чтобы на старости лет выучиться наконец петь.
Строгая ее преподавательница, несмотря на то что осознавала, кто такая Роза Михайловна, не принимала во внимание немалые лета ученицы и муштровала ее, как какую-нибудь девчонку.
Роза Михайловна добросовестно завывала: “Дон-дон-дон” и “Блям-блям-блям” или ползала — сначала на полусогнутых, а потом и в полном присяде — по полу старухиной комнаты, стараясь держать корпус прямо и громко выпевая сложенными в трубочку губами: “Перлита донноре, певучая речь. Перлита донноре, певучая речь”.
А дома она разучивала, как велено, вокализы по сорок минут в день и порой не могла остановиться и до ночи выводила: “Соль-до, ми-соль. Соль-фамире-до-до-до!” И после упражнений этих так начинала любить себя, что целовала в зеркале собственное отражение, свой рот, сама себя испрашивая: “Неужели это я пою?”
Надо сказать, что “Блоху” приходилось скрывать и от учительницы. Та донимала своим сольфеджио, к двум октавам Розы Михайловны пытаясь присоединить и высокий регистр, чему обучаемая инстинктивно сопротивлялась.
Старая певица, когда-то окончившая Киевскую консерваторию и называвшая представительниц московской певческой школы визгушками, говаривала, что более талантливой ученицы у нее никогда не было. Она восхищалась Розиным модерато (унаследованным, по-видимому, от старого патефона Левитиных, крутившего пластинки несколько замедленно) и утверждала: начни та петь смолоду, такой гимнический посыл сделал бы Розу знаменитостью в мировом масштабе. Однако полной откровенности с ней Роза Михайловна не достигала и, пропищав вокализы, возвращалась домой, где опять трубила свое “Рэвэ тай стогнэ Днипр широкый”.
А по выходным, вспугнув сидящих на подоконнике утренних сизарей, будила пением жильцов и вечером, когда нормальные люди смотрят “Итоги”, сотрясала межэтажные перекрытия своего дома темами из “Бориса Годунова”.
И вдруг наступил роковой для ее предприятия момент. Банк, в который снесла она почти все состояние фирмы, прекратил выплату процентов, а в газетах замелькало дурацкое слово “дефолт”. Роза Михайловна пыталась вернуть вклад, не понимая, почему даже тем банкам, которые не объявлены банкротами, запрещено отдавать вкладчикам деньги.
А тут в конце лета покатились счета на оплату того и сего. Чтобы рассчитаться с долгами, она вынуждена была продать все и пряталась от бывшей своей клиентуры. Ликвидировав фирму, оформила пенсию, потому что срок подошел еще два года назад. Уверенная, что без работы не останется, она объездила пол-Москвы, откликаясь на газетные объявления, и даже встала на учет в обществе безработных “Триза”, но там ей предложили сборку электронных схем, для чего она уже была негодна ввиду возрастной подслеповатости. Два дня она работала уборщицей в крупном офисе, но лицо юной секретарши казалось таким недоброжелательным, площади уборки были такими огромными, что, когда после официальной вечеринки, посвященной дню рождения шефа, среди мусора оказались не только объедки, но и презервативы, Роза бежала.
Совершенно раздавленная неудачами, она кинулась было за утешением в церковь, намереваясь петь в хоре, но встречена была с осторожностью. У нее не было рекомендаций духовника, потому что, будучи в принципе верующей, она до сих пор не воцерковилась, откладывая и откладывая это приобщение. Ей предложили, окрестившись, сначала просто войти в общину.
Через некоторое время получила она благословение петь на клиросе, но и жену священника, и попову дочку, которые тоже были в хоре, эта немолодая уже особа чем-то раздражала.
Ее неканоническое пение бесило и певчих, которые по большей части были слуховики, нотной грамоты не знали и хотели скорее выжить непрошеную солистку, потому что страстный голос ее перекрывал их благочестивое блеянье. Несмотря на внушение, сделанное батюшкой, новая певчая забывалась и во время праздничных церковных песнопений не могла укротить в себе ни торжествующих трельных переливов, ни брутальных, не подобающих месту голосовых раскатов.
И когда вся церковь пела “Хвалите Господа с небес”, Роза вступала с таким чувством и так недолжно громко, что в паникадиле взрывались электрические лампочки. Контральто ее, обогащенное гулом храмового эха, звучало настолько сочно и радостно, что и молящиеся заражались неуместным оптимизмом. Мужчины вспоминали, что они мужчины, а кротко согнувшиеся женщины, словно разделяя безудержный этот громогласный восторг, вскидывали головы и глядели ввысь, в барабан храма, где на своде лик Спасителя взирал на них не ярыми, как было привычно, круглыми очами, а источал вниз из широко открытых просветленных зениц горнюю нежность всепрощения.
Но две старухи-прихожанки, в прошлом ортодоксально партийные, а когда упразднили КПСС, с тем же пылом обратившиеся в христианскую веру, возмущались, ибо такое непотребство нарушало благолепие обряда и отвлекало от службы. Поэтому Роза скоро была отлучена от церковного хора, и спевки и трапезы в доме причта проходили уже без нее.
А потом грянуло вот что.
Когда по телевизору шли иностранные фильмы, она с трудом врубалась, кто же от эпизода к эпизоду появляется на экране. Вот герой объяснился с девушкой и получил положительный ответ, и в сцене любви они долго задыхаются от счастья. А через минуту он же тащит свою возлюбленную в автомобиль, и вне всякой логики та кричит ему “Нет!”, и он ее душит, хотя только что вроде была полная гармония. Роза даже решила: или у нее самой что-то с головой, или производители “мыльных опер” издеваются над русским потребителем. Дело в том, что все киношные мужчины стали для нее на одно лицо. Вернее, если на экране появлялось лицо, то ей виделось полтора лица. Она это заметила, когда выступал известный депутат, правда, в первые секунды злорадствовала, уверенная, что операторы нарочно двоят картинку, намекая на двуличье политика.
Образы расплывались в ее глазах, причем она не понимала, какое изображение настоящее, а какое мнимое. Знакомые стали неузнаваемы. Кое-кого она вычисляла по характерным трепыханиям одежды, которое всегда сопровождает движение человека, или распознавала по голосу. Если же объект не двигался, она вообще его не замечала.
Жизнь ее изменилась. У Розы, такой дерзкой в прошлом, появилась опасливость. Когда она подходила к метро, то боялась войти, после того как однажды врезалась лбом в алюминиевую стойку стеклянных дверей на “Академической”, потому что проход был совсем не там, где ей виделось. Перед глазами ее плавали полупрозрачные гусеницы и запятые, особенно навязчивые при солнечном свете. Ей трудно было на лестнице: спускаясь, она шарила ногой, чтобы отыскать край ступени.
Левитина пришла к районному глазнику, модной молодой женщине, сразу взявшей с ней иронический тон:
— На что жалуетесь?
Роза Михайловна рассказала об ухудшении зрения: темные клочья мешают смотреть и она уже не может прочесть цифры на ценниках в магазине.
— И хорошо, — сказала врач. — И не надо: так у вас только глаза не в порядке, а увидите цены — испортите себе нервную систему.
На таблице Роза не видела толком ни одной строки, вместо кругов были лежащие горизонтально восьмерки.
После соответствующих исследований на вопрос: “Чего же вы хотите?” — она робко прошептала:
— Хочу улучшения или стабилизации хотя бы.
— Это невозможно, — жестко ответствовала врач. — Дистрофия сетчатки. Не лечится.
Но Роза Михайловна решила бороться.
Пока сидела в очереди в поликлинике, прослышала, что есть такой профессор Муталиев, который лечит незрячих и от его силы люди прозревают.
В доме культуры “Серп и молот” доктор этот давал первый урок программы по возвращению зрения. В зале собралось человек шестьсот слепых и слабо видящих, многие пришли, поддерживаемые поводырями. Все расселись, навострив уши. Никогда еще Розе Алексеевне не приходилось встречать такого количества людей в очках.
Муталиев вышел из-за кулис, причем шел он на руках, а его помощник в это время читал послужной список профессора. Член многих академий постоял сколько-то перед публикой на голове, и те, кто еще что-то различал на сцене, бурно захлопали в ладони. Слепцы автоматически присоединились к аплодисментам. Доктор сказал:
— Скоро все пришедшие сюда смогут делать то же самое, что и я. Человек может все, но сначала надо выбросить очки, эти костыли для глаз.
Подробно рассказывал, что долго болел и даже умирал, не успев завести семью, и ему предрекали смерть без потомства, но затем было некое откровение, в результате чего он не только совершенно выздоровел, женился и у него сейчас пятеро детей, но и получил свыше указание врачевать.
— Вы должны покончить со своей гордостью и тогда вылечитесь, — сказал он и начал учить страждущих специальным духовным упражнениям.
Медитировать рекомендовалось постоянно.
Роза Алексеевна истово предалась этим медитациям и зарядке для глаз. Одно из упражнений заключалось в быстром вращении глазных яблок, и делала она это не только дома, но, чтобы не терять времени, и в метро. Не обращая внимания на пассажиров, старательно двигала выпученными глазищами, развивая боковое зрение. Правда, при этом люди, сидящие напротив нее в поезде, вставали со своих мест и уходили в другую часть вагона.
Однако ни тренинг, ни заклинанья, которым учил восточный целитель, не помогали, и она скоро разочаровалась в лечебном методе, понимая к тому же, что с экстрасенсом иметь дело грешно. Хоть и заплатила за весь курс вперед тысячу рублей, Роза прекратила посещение занятий.
С каждым днем она видела все хуже.
В платной глазной клинике, где ей на сапоги велели натянуть голубые полиэтиленовые бахилы, все были радушны и приветливы. Женщина-врач, улыбаясь и называя катаракту катаракточкой, предложила ей косметическую операцию, а подобрать очки так и не смогла. После прокрутки на новейшем оборудовании на нее навешали еще всяких диагнозов, кроме имеющегося, и, хотя научные названия звучали не страшно, дали понять, что положение серьезно.
Назначили уколы, кололи под нижнее веко, и было так болячо, что только повторением “Отче наш” и держалась несчастная Роза. Выглядела она теперь как битая пьяница: под одним глазом появился у нее синий фингал, под вторым красовался бурый кровоподтек, и она изводила остатки французских теней на разрисовку лица, добиваясь, чтобы под обоими глазами цвет был одинаковым.
Роза Михайловна порядком вытряслась, но ни дорогие лекарства, ни биодобавки не помогали.
Тех черных каракатиц, которые застили ей божий свет, можно убрать, подштопав сетчатку, сказали наконец доктора. Оценивалась же операция в такую сумму, что обанкротившейся Розе надо было бы месяцев пять не есть, не пить, копя пенсионные рубли.
Она возвращалась с последнего приема домой, понурая и обессиленная, еле волоча ноги. В метро ее, бедную, толкнул сзади раздраженный ее медлительностью мужик и выпалил прямо в лицо, когда она удивленно к нему оборотилась: “Ненавижу старых сук”.
В ноябрьской слякоти шла Роза Михайловна домой по неосвещенной бесснежной улице. Тащась, как говорится, на автопилоте, по привычному пути, она не различала движущихся рядом с ней в темноте, но не видела и идущих навстречу, слыша только шорохи да шарканье ног. В узком проходе возле стройки, где протискиваются, почти прижимаясь друг к другу, она воспринимала людей как грубую недружелюбную массу. Лишь изредка на темно-сером фоне появлялось какое-нибудь туманное пятно — лицо, попавшее под свет прожектора, или белая чья-то шапка.
Как заработать? Она молилась всю ночь — шепча молитвы, которые успела выучить, пока ходила в храм, и своими словами. И все приговаривала: “Господи! Спаси, помилуй, вразуми!”, обращая помутневшие глаза в правый верхний угол комнаты, совершенно пустой. Стеновой иконы у нее не было, а те маленькие глянцевые образки, которые в свое время принесла она из церкви, не казались ей достаточно действенными.
Утром она встала и поехала на метро. Вышла из поезда и в длинном переходе с одной линии на другую, где пол выложен оранжеватыми плитками мрамора, как она знала, выщербленными и загрязнившимися, остановилась. Раньше она каждый день делала тут пересадку, направляясь в свою контору. И обычно в этом пятиминутном пробеге слушала музыкантов, которые работали по очереди. Чаще других — бородач со скрипкой и женщина, которая пела “Подмосковные вечера” или “Лен, лен, лен…”, широко раскрывая рот с коронками из нержавеющей стали.
Было около восьми, хмурый народ спешил на работу, и в переходе еще не стояли нищие.
Роза набрала в грудь воздуха и запела:
Благословляю вас, леса,
Да-да-да, да-да, реки, воды.
Из-за склероза она, оказывается, позабыла некоторые слова и, чтобы восполнить утраченное памятью, вставляла в куплеты “да” и “да-да”, точно, несмотря ни на что, отвечала утвердительно на вопрошания жизни.
Она пела так искренне, проникновенно и мощно, что ее слышно было не только на эскалаторе, но и на платформах обеих линий.
И в поле каждую былинку,
И в небе каждую звезду.
И представляла себе зеленые тонкие стебельки майского луга и, поднимая зрачки к белому потолку, куда единственно не проникла еще реклама сигарет, смотрела мысленным взором на лохматые звезды, которых на небе не могла видеть уже давно незрячими своими очами.
Пела и сопровождала это благословение соответствующим моменту жестом — не только покровительственным взмахом руки, но и как будто качанием невидимого кадила, как когда в церкви делают обход и кадят ладаном и дымок обвевает молящихся.
Голос ее, в котором больше не было удали и силищи, лился облагороженными густыми звуками среди столбов, разбивавших скопления людей на два потока, которые двигались мимо Розы в противоположных направлениях. Голос этот больше не казался баритоном, каким поют театральные злодеи, разбойники и обманутые мужья, и даже заставлял кое-кого оглядываться: “Старая, а голос молодой”. Ее новый голос, голос ранимой женщины — без наива, грубости, сексуальности, — свободно исторгался из ставшего неуклюжим, постаревшего ее тела.
Когда в одном месте Роза почувствовала, что не хватает духу, чтобы закончить фразу, она вспомнила преподанный ей некогда певческий прием: незаметно прижала руками с боков живот. Воздух выдавился из нее, выходя через гортань, и она благополучно, словно на избытке дыхания, завершила высокую ноту.
Люди торопились и поэтому шагали не останавливаясь, но возле поющей замедляли шаги. Кто-то из проходивших, глядя ей под ноги и не обнаружив сумки или коробки для подаяния, бросал тихонько деньги прямо на мрамор возле ее ботинок. И когда она слышала звон монеты, то с достоинством благодарственно наклоняла голову.
И тут впервые публично, на исходе судьбы, в полный голос благословляя равнодушный к ней мир, Роза ощутила наконец то творческое счастье, которому была предназначена и к которому таки привел ее Господь Бог, для чего понадобилось ослепнуть и отчаяться.