Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 4, 2002
Харуки Мураками. “Dance, dance, dance…”. СПб., “Амфора”, 2001, 361 стр.
Я помню, как еще недавно в “интеллектуальных” кругах молодежи расхваливали роман “Охота на овец”, причем не за конкретные достоинства, а как-то “концептуально”, в овечьем упоении. Для меня тогда было загадкой: чем он оригинален, чем он взял, Мураками? То, что пишет он, рассуждал я, могло появляться и в двадцатые, и в шестидесятые годы минувшего века. Насколько глубже и изящнее Акутагава, трагичнее Осаму Дадзай, сочнее и красочнее Мисима! Но адекватное обсуждение было невозможно. Это уже высший постмодернизм, когда достоинства или недостатки текста игнорируются и торжествует тусовочный стиль. Все решают: “Хорошая вещь”.
Ажиотаж вокруг писателя поутих. “Dance, dance, dance…” — продолжение с тем же героем. Новое творение явно уступает предыдущему по популярности. Не исключено, что это и к лучшему. Мураками вроде бы перешел к нелегковесной прозе.
В своей излюбленной манере он выстраивает “мистический детектив”. Изначально сюжет растрепан, таинственные и неясные ситуации стремительно нарастают. Но сюжетные коллизии и судьбы персонажей, честно говоря, трогают мало. Все слишком комфортно и игрушечно. Умиротворенно следишь за тем, как разрозненные пестрые квадратики слагаются в один рисунок.
Однако именно по прочтении “Dance…” я понял наконец, чем же нов Мураками! Всегда японская литература говорила о трагичной сложности мира, о человеческих страданиях. Не случайна любовь японских авторов к Достоевскому. Не случайны и суицид Акутагавы, и харакири Мисимы, и прыжок молодого Дадзая в пенные воды реки Тамагава. И ведь кроме Дадзая с изломанно-декадентским “Дневником „неполноценного” человека” был еще соцреалист Такэси Кайко. И его герои тоже сильно страдали… А в случае Мураками не испытываешь сопереживания. Нет глубоких чувств, компьютерная игра. Я бы сказал так: у названных японских авторов были свежие плоды, а Мураками предлагает фрукт замороженный.
Вернемся непосредственно к тексту. Выясняется, что странные происшествия как-то взаимосвязаны и замыкаются на Человеке-Овце. Мураками обыгрывает пронзительные мифы о животных, оборотнях, человекозверях. Здесь, конечно, благодатная традиционная почва. В “Охоте на овец”, встретив персонажа, у которого в голове тучнеет опухоль-овечка, можно вспомнить “Человека с лошадиными ногами” Акутагавы. В конечном счете финал для обоих персонажей был кошмарен: лошадиные ноги унесли одного в желтые пески, у другого овца победоносно вылупилась из мозга.
В “Охоте…”, вселившись в человечью голову, овца дала импульс своей жертве к обширной и удачливой деятельности. Жертва стала влиятельна в политике, коммерчески процветала, но одновременно смертельно наливалась овечьей опухолью. По сути, то был эксперимент над рядовым скромным человеком. Прослеживается аналогия с “Женщиной в песках” Кобо Абэ. Заурядный герой Ники Дзюмпэй попадает в пограничное состояние, проверяющее качества его личности, его подлинность.
Овцы, пески… Японский пейзаж. Боготворимая японцами опасная природа. Прихоти пейзажа выводят нас на глобальный экзистенциальный уровень. От ямы у Кобо Абэ — к подполью у Достоевского, к чуме Камю. Но каков пафос Мураками с этой овцой, нависающей над миром? Восклицает ли он, перефразируя Сартра: “Овца — это другие!”? Нет, не восклицает. Зато прямо пишет: “Самый настоящий ад!” — про состояние оставленности Овцой. В принципе, тот же мотив у Кобо Абэ, когда героя не отпускает, психологически засасывает сладостно-рабская яма. Рабство, заметим, переходит в подвиг, в размышление о тех самых адских “других”, в сострадание другому. Так, заезжий журналист Рамбер у Камю, имея возможность сбежать, решает остаться в зачумленном городе.
Да, тема долга, тема подвига есть у Мураками. Друг героя, Крыса, повесился, тем самым погубив вселившуюся в него овцу. Но тема эта нарочита, не выстрадана. Подвиг Крысы выморочный, неправдоподобный, и даже “проблема овцы” скорее развлекает, нежели озадачивает читателя. Овца по Мураками — это нуль, это пустота. Выхода нет. Выхода никто и не ищет. Есть иллюзия поиска, неспешное блуждание по лабиринту…
Критик Татьяна Касаткина в содержательном исследовании “Русский читатель над японским романом” (“Новый мир”, 2001, № 4) уже цитировала характерный диалог из “Охоты…”: “„Так чего же все-таки хочет овца?” — „Я же сказал — как ни печально, описать это словами я не в состоянии. Это — Идея овцы, и выражается она в овечьих образах и формулировках”. — „А эта Идея… Она, вообще говоря, гуманная?” — „Гуманная. В понимании овцы”. — „А в вашем понимании?” — „Не знаю…”” Ничего никто не знает! Мне кажется, Мураками исподволь проводит идею безответственности личности. В каком-то смысле он потакает давним японским представлениям о “слепой воле” природы, о фатальности стихийных явлений. Постмодернизм смыкается с фольклорностью. Современная опустошенность с первобытной пугливостью.
В “Dance…” Мураками указывает на порабощенность героев обществом потребления, общество стирает индивидуальные черты, но и тут выход не предложен. Система невозмутимо и душно переваривает героя, а намека на избавление и не проскальзывает. Герой лишь глубже зарывается в будничность своего мидлклассового существования. Опять — слепая воля…
Просто тупик. Но в орнаментальном плане кое-какой “проект спасения” в “Dance…” выдвинут. Есть некая идея-картинка. Ею одаривает читателя пресловутый Человек-Овца. Засев в ледяной комнате, этот курчавый и толстобокий “ангел-хранитель” утробным голосом выдает рецепт счастья: “Танцуй и не останавливайся. Зачем танцуешь — не рассуждай”. При этом танцевать, то есть жить, надо красиво, “так, чтоб на тебя смотрели”. Подобным рассуждениям отдана добрая половина книги, они, увы, однообразны, рефреном звучит: “Танцуй!” Иногда призыв становится угрожающе назойлив. Похоже на современную дискотеку, где под раскаты популярных мелодий возносится рык диджея: “ТАНЦУЮТ ВСЕ!”
Кроме танцев еще один частый образ: “расчищать сугробы в метель”. Образ тонкий и поэтичный, запоминается сразу, поэтому бесконечное повторение его лишь огрубляет. Впрочем, затянутость и некоторую монотонность можно объяснить японской размеренностью и церемониальностью. Если так, то роман Мураками вызывает ббольшую приязнь. Будем надеяться, что перед нами не “японская матрешка”… У меня, например, возникает вопрос: что кроется у Мураками за отсылкой к японской мифологии да и за самой манерой повествования? Расчет или искренность? Надо быть по-настоящему сведущим в японской культуре, чтобы оценивать, естественно ли пишет Мураками или стилизованно.
Можно заметить симфонию западного и родного азиатского в творчестве писателя. Мураками как бы балансирует на грани культур… Но и тут есть повод насторожиться. Порой явственно просвечивает конъюнктура, и возникает чувство, что книга писалась специально под какую-нибудь премию. Мураками выплеснул всю палитру откровенно “модного”: дружба с малюткой-ясновидящей (“метафизическая Лолита”), секс с классной проституткой, убийство и проклятые полицейские… И даже появляется двойник автора — стареющий писатель Хираку Макимура. Текст также отягощен перечислением напитков и блюд, которые герой отведал, плюс названиями рок-банд, которые он слушает, пока разъезжает на авто под однообразно сыплющим снежком.
Роман “Dance…” обладает несомненным достоинством. Это цельность текста. Все подчинено внутренней мелодии, одно предложение плавно сменяет другое. Композиционно, стилистически, интонационно — действительно, dance, танец! Декоративно, в масках, но танцуют персонажи… Порхают страницы книги…
Читать рекомендуется в тепле, у зимнего смеркающегося окна, приятно устав от прогулок по среднерусским сугробам. Глаз гладко скользит по страницам — не проваливаясь в пустоты и не царапаясь о неуклюжие фразы. Читайте разморенные, нежно-полусонные… И, подняв глаза от книги, вы вдруг заметите в заледеневшем окне колыхание бабочек. И Сугроб-Овца тоже будет в окне.
Распутав несколько мелких ниточек и окончательно запутав главные узлы, Мураками внезапно прерывает “Dance…”. Единственное, что если и не интригует, то обнадеживает, — впереди маячит очередное продолжение. Ведь это была только первая часть.
Сергей ШАРГУНОВ.