Тывинский дневник
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 11, 2002
Голованов Василий Ярославович — прозаик, эссеист. Родился в 1960 году. Окончил факультет журналистики Московского университета. Автор книг “Тачанки с юга” (1997), “Остров, или Оправдание бессмысленных путешествий” (2002). В “Новом мире” печатается впервые.
I. ГЛУБИНЫ
Ветер дня — теплый, ласковый — подхватывает двух жаворонков, они выпархивают из высокой травы при нашем приближении и оглашают степь и небо трелями, в которых звучит столь несомненная хвала всему живущему, что, в общем, делается ясно, как бы ни называлась сама долина — долиной мертвых или долиной царей, — они отлично прижились здесь и славят все живое и все, что по неведению кажется нам мертвым: дальние горы, камни курганов и желтую сухую траву, в которую до самого горизонта не вкраплено ни капли зеленого. Конец апреля, но здесь, в центре Азии, степи оживают поздно, а первый дождь не ждут раньше, чем месяца через полтора. Степь — желтая и золотая — волнуется вокруг, как море. Море суши, если, о, так позволительно будет сказать, ибо вокруг — только эти желтые волны, небо и камни.
Бескрайность. Слова о вечности были бы произнесены, если б не звучали так банально. Но не странно ли, что камни этих курганов, которые по привычке называют “скифскими”, сами скифы застали уже наполовину вросшими в землю. Толща времени пролегла между ними. Притом это были молодые еще скифы, которые думать не думали никуда исходить и изливаться из глубин Азии, чтобы пугать древних греков, скрываясь в тростниках болот Меотиды. Они только-только начинали гуртовать коней, скликать союзы племен и ощущать себя воинственными, как потом многократно случалось с разными другими племенами в виду той же долины царей, тех же бесконечно разбегающихся волн травы и, возможно, тех же жаворонков. Ибо когда говорится: “волны кочевников из глубин Азии…” — то это отсюда. Здесь “глубина” ощутима, как глубина моря, моря суши во всех ее проявлениях, глубина континента, в равной удаленности от берегов мирового океана. “Центр Азии” — символическая стела, охраняемая двумя китайскими с виду дракончиками величиной с порядочного сторожевого пса, — стоит на набережной в Кызыле, столице Республики Тыва — пространства, загадочнее которого, пожалуй, и не найти в пределах нашей родины. Возле стелы любят фотографироваться приезжающие из Европы, волнительно ощущая себя не только на другом полюсе планеты, но и в эпицентре исторических катаклизмов, в сердце грандиозного исторического пульсара: ничего не стоит представить себе, что часы человеческой истории заводились именно тут, а не в Средиземноморье, ибо именно отсюда вломились в европейский мир и гунны, и тюрки, и тумены Чингисхана.
Когда-то студентом я слова о “кочевниках из глубин Азии” воспринимал как совершенно общее место и, не составляя себе труда представить эпохи их исхода на шкале времени, скорее воображал эти глубины в виде некой гигантской матки, беспрерывно порождающей племена и так же беспрерывно отсылающей в Европу нашествие за нашествием. Поэтому, получив возможность поездки в Тыву, я загорелся, во-первых, увидеть воочию эти самые “глубины” (а Тыва, которую китайцы называли “каменным мешком”, как нельзя лучше походила на образ “великой матки народов”), а во-вторых — путь, по которому вышли из “глубин” на арену истории все так называемые “варвары”. Все, как легко догадаться, оказалось не так, как я себе воображал: от самого понятия о “варварах” до представления об их обрушивании на мир цивилизаций. Поезд из Москвы до Абакана идет три дня. Из них более суток за окном на протяжении 24 географических градусов тянутся так называемые “березовые колки”, или перелески на границе тайги и степей. Этот мир, который я застал еще заснеженным и только полным талой воды, — настоящий рай для кочевников, и те же скифы или гунны могли блуждать в этом раю сотни лет, если, конечно, их не подталкивала сзади следующая волна собратьев-скотоводов, внезапно стронувшихся с мест привычного кочевья от бескормицы очередного засушливого периода в глубинах континента. Тех, кого в результате подобных катаклизмов зашвырнуло в Китай, на дальний Север, как ненцев и юкагиров, или в еще более глухую Азию, в пустыню Такла-Макан, как уйгуров — бывших властителей не только Тывы, но и всей территории от Саян до Центральной Азии, мы, будучи неисправимыми “евроцентристами”, как правило, вообще не принимаем в расчет. В этом есть своя логика. Образ Европы со времен Древней Греции формировался в противоставлении себя Азии. Лишь однажды Александр Македонский всерьез решил слить Европу и Азию в единое царство, привить к европейским обычаям азиатские нравы, перенять персидские одежды и гаремы, пополнить пришельцами пантеон богов Олимпа, перемешать кровь сынов Европы и дочерей Азии, чтобы кровным родством связать пространство… Александр — полководец запредельности — буквально вышел за пределы Европы; он заблудился в Азии, он был очарован Азией, он заболел ею…
Евразийство — тайная мучительная болезнь зачарованных, мечтающих приладить друг к другу несоединимое, обосновать понятия, которые в принципе не могут быть составлены. Смыслы Азии плохо ладят с логикой Европы. К тому же Азия — это не один какой-то смысл, это великая книга смыслов, в которую вписаны и историческое недеяние северных народов, и великая экология охотников тайги, и кочевничество, и свод философий Китая, и японский дзэн, и сверху донизу одухотворенная вселенная шамана, и буддийские сутры, и суры Корана…
Будучи оптимистом, можно предположить, что когда-нибудь все это, переплавившись, сольется в сознании нового человечества. Но не стоит торопить с этим. Не стоит торопиться…
II. “ВЕЛИКИЙ ЗАПРЕТ” ЧИНГИСХАНА
Чтобы попасть в Азию, недостаточно доехать до Первоуральска и вовремя вспомнить, что именно здесь, по Уралу, и рассекается символической границей наш двоякодышащий континент. Ничего подобного. Географически Азия залегает то дальше, то ближе (тут, вероятно, более точной межой служит Волга), но главное, что эта граница проходит в сознании. Причем по-разному в сознании каждого из нас, живущих в единственной стране, в которой Европа и Азия не просто формально объединены, но и буквально сошлись в каждом городе, на одной улице, часто — попросту в одной квартире. При таком раскладе нам нужно чутче ощущать свое “азийство” и не бояться его.
Признаюсь, понадобилась действительно серьезная разборка с сознанием, чтобы как праздник принять 840-летие со дня рождения Чингисхана и объявление его “человеком тысячелетия”, чему неустанно радуются братские бурятский и тувинский народы. Проще было по-школьному считать родоначальника “Золотой династии” Чингизидов просто жестоким завоевателем, а все хлопоты и чествования по этому поводу — обычной политикой, направленной на то, чтобы показать кукиш Москве и Пекину.
В Абакане я познакомился с Чингисом Доржиевичем Гомбоиным, членом-корреспондентом Международной академии информатизации, и так узнал о “Тайной истории монголов”, которая на протяжении почти восьми веков передавалась только из уст в уста от отца к сыну — так что русские исследователи лишь в ХХ веке узнали о ней! Но еще более поразительны были рассказы про Обо Чингисхана и Их Хориг — “Великий запрет”, который он наложил на землю своих предков, запретив на ней строительство городов, любые виды хозяйственной деятельности и даже столь любимую им облавную охоту, необходимую для воспитания настоящего воина! Эту часть мира, вместе со священной горой Хамар-Дабан, великий хан пожелал сделать зоной спокойствия и гармонии: сюда он удалился, раненный в ногу под китайским городом Датун, здесь возвестил великий мир, который был нарушен только в годы Гражданской войны. Не поразительно ли?
“Тайная история монголов”, собственно, была написана спустя тринадцать лет после смерти Чингисхана, в 1240 году, и представляет собою рассказ о том, откуда произошел хан Чингис и соответственно все монголы, собранные его дланью в единый народ: каждый, кто прочитает ее в существующем русском переводе, сейчас не увидит в ней ничего более тайного, чем намек на то, что великий хан велел похоронить себя на дне реки. Чингисхан застал “долины царей” в Хакассии и в Тыве уже разграбленными. Он видел, в какое ничтожество обращается былое величие. Возможно, он знал об обычае гботов хоронить своих вождей на дне реки. Во всяком случае, на земле ни одна могила ханов “Золотого рода” не найдена, включая могилу последнего из великих — хана Кублая, хотя в Монголии туристу станут показывать не одну “могилу Чингисхана”. Легенда гласит, что Чингисхан был похоронен на дне в устье Онона, для чего русло реки пришлось изменить при помощи плотины. В гробу из горного хрусталя завоеватель был опущен в могилу, и… воды реки, впервые омывшие его младенцем, вновь сомкнулись над ним… Зона “Великого запрета” окружала священную гору Хамар-Дабан (ныне находящуюся в Бурятии), на южном склоне которой еще в незапамятные времена был сложен из массивных каменных глыб курган, совершать обряды возле которого имели право лишь самые сильные шаманы и, в особых случаях, представители царской крови. Далее она простиралась долиной Селенги и, по-видимому, включала в себя священное озеро Байкал, в старину называемое Ариг-Ус — чистая вода. Любопытно, что нарушение “Запрета” (начало интенсивной хозяйственной деятельности, земледелия и т. д.), а также раскрытие сведений, содержащихся в тайных устных преданиях, произошло именно в ХХ веке — то есть тогда, когда, согласно самой “Тайной истории монголов”, сила запретов начнет ослабевать…
Часть этих сведений Чингис Доржиевич узнал от отца, тот в свою очередь — от деда. Дед моего собеседника был степным аристократом, зайсаном читинской степной думы, великолепно владел старомонгольским (необходимым для чтения книг), тибетским и русским языком, необходимым для виртуозного канцелярского письма.
— А тибетский? — удивился я. — Зачем он?
— То есть как — зачем? — в свою очередь удивился Чингис Доржиевич. — Это же язык нашей религии, это как латынь на Западе…
Ну конечно, как я мог забыть?! Буддийский храм, ламаизм… Все это там, в Москве, я знал же теоретически. А после разговора с Чингисом Гомбоиным параллельное духовное пространство открылось мне как несомненная реальность. Так мы, выходит, приблизились к отрогам Шамбалы? Или Тибета, во всяком случае? Ну конечно… Позади — Саяны, впереди — монгольский Алтай, котловина Тарима и — “крыша мира”…
Сегодня монгольские “челноки” с товарами имеют право ездить беспаспортно через таможню Паган-Олгой только до Эрзина, первого большого поселка на дороге в Кызыл. Здесь они снимают самые темные комнаты в бедных домах тувинцев и торгуют на рынке скудным, дешевым китайским товаром.
Китайцы со своими швейными машинами и станками для нарезки ключей проникают в Абакан и Кызыл нелегально. Они похожи на глухонемых и объясняются с заказчиками на языке жестов: заменить молнию в штанах или на куртке, прошить ослабевшую ручку сумки… Увидев направленный на них объектив фотоаппарата, они бросаются врассыпную с негодующими криками, даже не собрав свои пожитки. К вечеру им, как правило, удается заработать немного денег, и тогда, случается, их бьют, стараясь выхватить деньги и как можно шире разметать заготовки ключей или иглы по земле рынка. Терпеливо, как глухонемые, они молча собирают свое добро, стирая с лиц кровь. Они нелегально проникли сюда сквозь Зону Запрета. Время Их Хориг истекло…
III. ТОТ, КТО ПРИНОСИТ ДОЖДЬ
Наша поездка в Тыву имела помимо участия в семинаре о священных местах коренных народов Сибири и Дальнего Востока еще одну цель: подготовить приезд и проживание в этих краях дюжины американцев, мечтающих получить практикум по тувинскому шаманизму. Задачка не из легких: американцы не были учеными, но при этом были весьма требовательными пенсионерами, рьяно интересующимися теорией и практикой шаманской магии. Однажды они уже совершали выезд к шаманам в Мексику и пришли к выводу, что все, что им показали, — в лучшем случае хорошо поставленный спектакль. Испытав страшное разочарование, американцы вынуждены были признать, что как ни крути, Карлос Кастанеда повстречал в этих местах своего Дона Хуана больше сорока лет назад. И все чудеса, настоящие чудеса, которые они, собственно, и желали увидеть, происходили с ним тогда же, в начале 60-х. О, толщи прошлого и настоящего! О, невозможность вернуться вспять, пожать руку своему Дону Хуану и, ничего не спрашивая у него, как этот безмозглый Карлос, просто счастливо следовать за ним…
Почти отчаяние. Только шаманские сайты в Интернете не дали угаснуть их энтузиазму: Тыва! Название, звучащее как заклятие. Камень, глина, железистый ил, звонкая черепица, соль, олово, золото, бронза. Стрелы бесчисленных воинств со свистящими наконечниками. Скифы, сарматы, тюрки, уйгуры, кыргызы, Чингисхан. И — крутейший шаманизм в самом сердце Азии, на стыке времен, миров и горных систем. Шаманизм, который всегда пересиливал влияние всех мировых религий и в конце концов ужился только с буддизмом Тибета. Ни манихейство уйгуров, ни несторианское христианство, ни китайские влияния в Тыве не прижились, что уже в древности вызывало изумление путешествующих, скажем, перса Гардизи, усмотревшего в верованиях тувинцев хаос, непредставимый для правоверного мусульманина. Они, пишет он в интонации громкого шепота, поклоняются корове, ветру, ежу, соколу, красным деревьям…
Вот в эту вселенную, где собственной жизнью, силой, святостью и характером наделены горы, деревья, долины, источники, звери и птицы, а также сам человек, видимый шаманом в переплетении бесчисленных струн мира совсем не так, как привыкли видеть этого человека люди офисов и фирм, обычные слепцы современной цивилизации, и хотели теперь попасть американцы.
Поездку было бы не так уж трудно устроить — шаманских центров в Кызыле, во всяком случае, больше, чем ламаистских храмов, — если бы американцы не настаивали на том, чтобы их завезли в самую глушь, поселили в юртах и без обмана показали подлинный шаманский обряд, по возможности набрав для этого шаманов, которые едва-едва умели б читать и крестом расписываться в приходно-расходной ведомости. Все это надо было как-то организовать. Как доставить в “дикие места” багаж пассионарных пенсионеров? Все они, разумеется, собирались ехать налегке, что по-американски значило — с одним рюкзаком и одним большим-большим чемоданом. Кто и где построит юрты и будет охранять багаж, одновременно обеспечивая участников поездки “необходимым количеством хорошо бутилированной воды”? Кто будет готовить? И наконец, самое трудное: что? Все шаманисты-любители оказались к тому же как на подбор вегетарианцами. И здесь, в глубинах тысячелетнего кочевья, это непонятно больше, чем руны Хайдеггера, прочитанные по-немецки, непонятно во всей буквальности вопроса: а что же они едят? Чем их, черт возьми, кормить, если даже утренний чай — брусковой, соленый — варится на молоке, как суп, если даже водка — арака — здесь делается из молока, сугубо белкового продукта? Вопрос легко решался бы, если б речь шла о выборе сортов мяса: баранины, козлятины, конины и того, что предпочтительнее, — губы, мозги, ребрышки или самая сочная филейная часть… Но кормить гостей китайской лапшой или армейскими макаронами — это, простите, позор для хозяина! Через месяц уже прорастет трава, и, о духи гор, — дайте им черемши, дайте им скользких прозрачных грибов, дайте им молодого папоротника!
Бронируем лучшую гостиницу в Кызыле. Обычная, слишком близко к рынку, где местные бомжи цвета запекшейся глины то зарубаются, то воскресают, хлебнув технического спирта и курнув злого местного гашиша, где по рядам, словно стайки птиц, носятся мальчишки лет двенадцати — четырнадцати с отрубленным, как у “cosa nostra”, коготком — “телепузики”, которые днем воруют, вечером грабят, а ночью с детской жестокостью просто убивают, зная, что по возрасту им “ничего не будет”. Однажды они группой уставились в невиданный оптический глаз моего фотоаппарата.
— Снимай! — крикнул мой друг.
Я промедлил.
“Телепузики” прочирикали мимо, издалека расстреляв нас из игрушечных пистолетов.
Нам надо было убираться из города. Однако перед отъездом мы решили-таки нанести визит местным шаманам. Первый “Центр шаманизма” попался нам на глаза на набережной Улуг-Хема (Енисея), когда мы разглядывали стелу “Центр Азии”. Неподалеку на крепком деревянном доме мы увидели призывную вывеску, тут же юрту и что-то вроде каркаса для вигвама, составленного из длинных прямых жердей, обмотанных синими и желтыми лентами.
— Снимать нельзя! — немедленно отреагировали двое молодых людей, едва заметив у меня в руках фотоаппарат.
Я сделал вид, что и не собирался ничего снимать: бог весть, стоило ли сердить этих стражников, тем более что мы не знаем, приходятся ли они свойственниками светлым духам Хана-Тенгри или по ночам им назначено скакать в свите хана Эрлика и своенравного Бюрта — духа скорой смерти? Все, что я знал о шаманизме, было вычитано из книг, а много ли стоит книжное знание, когда тебе, возможно, угрожает опасность, порча или сглаз? Мы решили поискать удачи в другом месте, где неудовольствие не будет первой реакцией на наше появление.
Следующий попавшийся нам “Центр шаманизма” располагался в совершенно разрушенной избе, и ни жизнью, ни смертью в нем не пахло. Далее были еще ворота с наброшенной на верейный столб шкуркой какого-то зверька и мешочком с зашитыми внутренностями зверька или благовониями, в чем мы так и не разобрались, прошествовав мимо, пока не дошли до вполне приличного с виду, четвертого уже по счету, “дома шаманизма Хатты Тайга”. Внутри нас встретил человек с манерами, выражающими полное самообладание, в брюках из штучной ткани и таком же штучном, зернистом жилете: шаман Сайлыкоол Иванович. Пока мы, онемев от любопытства, таращились по сторонам, хозяин дома не стесняясь держал нас в прихожей. Но волшебные слова “дело” и “американцы” произвели на него поистине магическое действие и заставили широким жестом пригласить нас в соседнюю залу. Я давно уже косил туда взглядом, ибо никогда, повторяю, никогда не видывал ничего подобного. Посреди залы стоял трон. Без сомнения, трон был заказной ручной работы, призванной засвидетельствовать сплетение стихийных сил в их космогоническом порыве. Подлокотники оканчивались волчьими головами, ножки трона — лапами грифона, на спинке и на сиденье тоже что-то было изображено, но Сайлыкоол Иванович, усевшись на трон, закрыл от наших взоров все это великолепие. Зато прямо перед нашим хозяином был еще столик, на котором были разложены с некоторой подчеркнутой торжественностью ритуальные предметы его ремесла: две пары обычных буддийских литавр, связанных красной тесьмой, лапка беркута с исполинскими когтями, как манжетой, обернутая красной лентой, а также сакральный нож, лезвие которого было изукрашено бронзовыми языками огня, а ручка — половинкой ваджры — важного предмета ламаистского ритуала, распиленного пополам. Освоившись в этой странной комнате перед лицом восседающего на троне хозяина, я нашел глазами бубен с колотушкой, картину, изображающую камлающего шамана, и, наконец, на стене — самую странную химеру из всех, виденных мною до сих пор, — это была огромная щучья голова с бычьими рогами. Голова щуки была выделана и засушена по всем правилам рыбацкого трофея, и широко разведенные в разные стороны жабры были похожи на огромные уши, что придавало химере несколько комический вид. Покуда я глазел по сторонам, Сайлыкоол Иванович доходчиво объяснил, почему он лучший шаман и почему другие хуже его. Потом он перечислил знакомых в Москве — так, как будто перечислял колена своего шаманского рода, и наконец воскликнул:
— В конце концов, кого пригласили, когда надо было вызвать дождь?
Это верно: в одно особенно засушливое лето Сайлыкоол Иванович вызвал дождь по просьбе народа. Этот случай вошел в легенду и подарил нашему хозяину неотразимый аргумент: вызвать дождь в этих краях нелегко. Легче вырвать у неба кусок горячего метеоритного железа, чем хоть каплю воды.
При прощании я заметил, что от темени до шеи задняя часть головы Сайлыкоола Ивановича в шахматном порядке покрыта квадратами голой кожи, причем не просто стриженой, а как будто бы срезанной вместе с луковицами волос. Я почувствовал легкую дрожь во всем своем психофизическом существе: эти голые квадраты определенно как-то влияли на меня, да, очевидно, и не на меня только. Внезапно я представил Сайлыкоола Ивановича стоящим под рогатой щучьей головой. Он ударял в бубен и выкрикивал: “Я самый сильный! Я самый великий! Я тот, кто приносит дождь!”
По счастью, на улице было еще светло. Наутро был назначен отъезд.
— Черт их знает, этих шамана, я их боюсь, — невольно выдавая общее настроение, выдохнул вдруг Милан Кыныраа, директор заповедника “Азас”, взявшийся быть нашим проводником. — Сильный шаман никогда о себе так не говорит, все сами про него знают, а он живет себе тихо, незаметно. Это так, поверьте, это так…
Как и во всяком традиционном обществе, в Тыве шаман принадлежит прежде всего роду, поэтому и “знать” шаманов можно только по-родственному, если, конечно, не интересоваться этой проблематикой более широко. А поскольку Тыва есть лоно, межгорная впадина, подобная лотку золотоискателя, где за тысячи лет, как крупицы золота, осели десятки родов десятков племен, состоящих то в ближнем, то в дальнем родстве, значит, и шаманы могут исповедовать самые различные практики и традиции. Скажем, в таежной Тодже, не просто славящейся, но даже и гордящейся своей непроходимой глухоманью, еще в XVII веке жили племена, говорившие на самодийских наречиях, которые в основном откочевали на север за тысячу лет до этого. Жители Тоджи, как эвенки, ездили на оленях, а бедняки шили себе платье из перьев птиц. Шаманы Тоджи славятся неоспоримой силой. Место здесь, должно быть, энергетически не менее значительно, чем Селигерская возвышенность, мать вод. Меж двух горных хребтов в Тодже рождается великий Енисей, пробулькивая на перекатах, перебирая языком воды камешки всех будущих своих названий: Тоора-Хем, Оо-Хем, Баш-Хем, Серлиг-Хем, Ий-Хем, Ак-Хем, Кара-Хем… Плюс шаманская традиция глубиной тысячи в две лет… Но в Тодже у Милана была работа, а в Эрзине, на юге Тывы, он родился и знал всех, как в своем роду. И он обещал познакомить нас с женщиной, которая проведет вслед за собой по углям каждого, кто не усомнится. И я уже видел себя шагающим по огню, но утром события приняли совсем другой оборот…
IV. ДОРОГА НА ЮГ
У тувинцев удивительно мягкие, с мягкой же подошвой сапоги, разительно отличающиеся от наших кирзачей, которые есть порождение миллионных масс, солдатчины, лагерей, урезанных смет и кожи, войны и беспощадных, как война, строек. У тувинцев же сапоги индивидуальные, по ноге, и в них человек не замечает тяжести, идет как летит. И потом, это сапоги всадника, им толстая жесткая подошва, которой служилый или вольнонаемный давит сирую землю, не нужна. Такие были соображения. Но оказалось, помимо, что в ламаистском буддизме Земля считается “святой”, поэтому грешно, например, копать ее, мотыжить и тем более попусту драть сапогами. Отсюда же — соблюдаемый до сих пор ламами обычай носить обувь с загнутыми кверху носами — чтобы и ненароком, шагая, не нанести Земле вред. Вероятно, существует ряд оговорок и отступлений от этого правила, раз даже в Тибете издревле строились монастыри и кропотливейше обрабатывались поля. Но тем не менее принципиальная установка оказалась важной, а поскольку она еще наложилась на шаманизм (“все — живое”), то легко понять живущее в сознании Азии представление об одухотворенности и святости отдельных камней, источников, деревьев, а главное, представление обо всей земле как об одухотворенном живом существе, живом в самом прямом, органическом смысле: вот ее поры, рты, глаза, волосы, жилы, по которым, таинственно ветвясь, как кровь по сосудам, движется “сила”, токи природы.
— Вот, глядите, — показывает в окошко машины Милан. — Вся сопка лысая, и только на вершине, на самой голой скале, растут деревья. Значит, там наверх выходит вода. Значит, там место может быть необычное. Может быть, там святилище есть. Вы потом убедитесь: каждое святое место — оно по-своему необычно…
Однако дорога, машина “УАЗ”, шофер Мерген, естественно, оказывающийся каким-то родственником нашего провожатого, мешок с картошкой, лук, морковь и клубы пыли за спиною — это все откуда взялось-то? Я, помнится, в воображении уж проходил вслед за шаманкой огненное крещение, и решимость была велика, а тут, едва продрав глаза, начинаем собираться на неведомый юг, к самой границе с Монголией, в село Морен, с удовлетворением убеждаясь, что в автомобиле багажник отделен от салона специально приваренным железным листом, что дает нам шанс не задохнуться в салоне от пыли, двигаясь обозначенной на карте грунтовой дорогой или, по желанию, степью.
Накануне, поясню, Борис Фомин, главный организатор поездки американцев, заглянул в местный университет и попался: на кафедре экологии был принят с распростертыми объятьями. И тут же введен во искушение. Там в Морене, — сказали, должно быть, ему, — есть школа. Директор — наш человек. Проводит экологическую линию. Занимается разработкой экологических маршрутов. Они вам все сделают: юрты поставят, укрощение дикого жеребца покажут, еду приготовят… Только эти вегетарианцы — они что будут есть-то?
Спальные мешки, предложенные в дорогу, перевесили чашу весов, и планы наши вмиг переменились. И это понятно: проторить по первопутку маршрут сложно, а тут оказывается, что где-то тебя любят и ждут и готовы, особенно за деньги, свалить с тебя все твои сложности. Но что б ни случилось — все к лучшему. И вот уже мы катим на юг, спугивая с придорожных столбов коршунов, высматривающих добычу в жухлой траве.
Степь: сухая, бескрайняя и бесплодная, как мертвая шкура, без единой травинки, без единого цветка. Ворон, белоголовый лунь, каменка, коршун и сокол-балобан крапом перьев своих исчерпывают всю палитру цвета. Желтая шерсть травы спутана холодным ночным ветром; седые пряди разметаны, серая земля, снег крупитчатый, похожий на соль, рыжий камень, черные гари.
Коровы жуют сухую траву, словно сено, теплыми языками облизывая уцелевший по ложбинкам снег; сушь; снежные вершины далеких хребтов Монгольского Алтая висят над степью, как облака, сулящие нескорый дождь.
Камни.
Их много. Их воздвигали люди, жившие две, а может быть, три или больше тысячи лет назад.
Их столько вокруг, что даже собранные во дворе музея в Кызыле древние погребальные камни ашидэ и ашина, первых родов древних тюрок, появившихся здесь, уже не кажутся столь впечатляющими. Конечно, оно поразительно, это воинство, стоящее плечом к плечу. У них у всех бороды и изумленные круглые глаза, и еще каждый держит в руках сосуд — то ли жизни, то ли судьбы, — который каждый должен выпить до дна. И вот они выпили и стоят с круглыми изумленными глазами, что это — все. И там, во дворе музея, никак не можешь отделаться от потрясения этим последним удивлением испившего до конца свою долю человека…
Но здесь, в живом пространстве, где можно часами, как по шахматной доске, бродить по мегалитическим полям, где стоящие камни действительно напоминают фигуры игры, то ли завершенной, то ли брошенной в бесконечности прошлого… Кажется, теряешь само чувство реальности. Где мы? И что это вокруг — не шахматы же, разумеется. Что тогда — план вселенной? Или космические часы? Мы не знаем! Не знаем, действующее это устройство или построено на ошибочных расчетах. Кажется, древние маги сочли свое творение совершенным — до сих пор все камни на своих местах. Камни, вертикально врытые в землю, поодиночке и группами; камни, собранные небольшими кучками; каменные лабиринты… Ничего не тронуто — и, значит, все верно, ибо что может быть ужаснее, чем таким вот образом утвердить о пространстве и времени ложное представление, тем самым, быть может, исказив само пространство и такт времен…
А через несколько десятков километров — символ совершенно иного рода.
Вытесанный из цельного куска камня циклопический фаллос, щедро изливающий в мир полубожественные создания — оленей с птичьими головами, с рогами, похожими на царские короны, навеки оторвавшихся от земли в “летучем галопе”, устремляющихся все выше и выше по напряженной спирали исполинского ствола… Да уж, американцам будет что вспомнить, даже если они больше ничего не увидят, кроме этого “оленного камня” у дороги, даже если не свернут к еще более древним и темным урочищам, где красной краской, не знающей власти времени, изображены повозки с исполинскими колесами, кони, быки; где до сих пор думают свою нескончаемую думку присевшие отдохнуть охотники с грибовидными головами…
Нам повезло: мы попали на дорогу, в степь, как раз в ту пору весны, когда мир прозрачен до самой основы, до камня гор, до седины мертвого дерева в гуще тайги или серебристо блестящих костяков горелого леса, сплетающихся в какой-то фантастический узор, напоминающий извивы модерна на балконных решетках.
Современные, действующие святилища были повсюду, как правило, ими отмечен был каждый важный участок дороги: перевал, поворот, просто отдельно стоящие большие деревья. Обычно они были невелики: куча камней и деревянные каркасы (может быть, в прошлом и в самом деле деревья), сплошь увязанные лоскутами материи в основном желтого и голубого цветов, но иногда специально сплетенной веревкой или вышитой канвой. Однажды издалека две такие “фигуры” в лохмотьях живо напомнили мне лису Алису и кота Базилио, бредущих куда-то по дороге. Но одно святилище на перевале через хребет Танну-Ола было очень велико. Оно также располагалось при дороге и включало в себя, во-первых, сложенный из жердей “чум”, магически оконтуренное пространство, “круг”, во-вторых, несколько строп, на которых развешаны были “правильные ленты” ламаистских покровителей этого места, в-третьих — могучее дерево, ветви которого были сплошь убраны самодельными разноцветными или плетеными лентами. Но это дерево, лиственница, разумеется, не могло вместить на свои ветви и одной сотой тех чувств, которыми обременяли его люди, навешивая на него свои ленты (просьбы? благодарения?). Поэтому несколько десятков деревьев вокруг также представляли собой давно сложившиеся кумирни, а некоторые только начинали служить дорогой в небо… По одному такому стволу прогнал к духам восьми небес своего коня какой-то привязчивый хозяин, навесив на ветви череп любимца. Кроме того, на земле оказалось много стекла разбитых бутылок, из чего делалось ясно, что религиозные переживания тувинцев совмещались — а может быть, усиливались — принятием алкогольных напитков.
Все дальше на юг. Мы уже начинаем спуск с хребта в долину Тес-Хема, когда вдруг замечаем, как слева от нас горит тайга. Она горит далеко, но именно в той стороне, куда нам надо. Она горит далеко, но даже страшно представить, какие опустошения может произвести огонь в сухом, прозрачном лесу.
Издали это похоже на извержение вулкана: огонь на горах и мощные выбросы тяжелого дыма с желтыми и даже красноватыми подпалинами. Никто, кроме нас, не выразил по этому поводу ни малейшего беспокойства.
Неподалеку от Эрзина Милан попросил остановить машину. Выяснилось, что, въезжая на землю своих предков, он должен очиститься, совершить обряд. Для этого он собрал несколько сухих веточек, сложил шалашиком и возжег их. Затем посыпал разгоревшийся огонь крупкой сухого можжевельника (артыша) и позвонил в колокольчик. Затем из мешочка со священными принадлежностями появилась еще трубка, которую Милан набил чем-то и раскурил. Со времен, когда Тыва была северной провинцией Китая, здесь в долинах возделывали культурную коноплю, из которой терли потом первосортный гашиш. Я подумал было, что Милан затянулся “травкой”, но нет, курил он табак или просто какие-то листья не затягиваясь. Покончив с курением, он собрал ритуальные принадлежности в мешок, и мы отправились дальше. Меньше чем через час мы въехали в Морен — поселок у подножия священной горы Улуг-Хайыракан (“Белый медведь”).
В школе нас уже ждали. Правда, не предложили с дороги даже стакана чая, что меня удивило: я устал и хотел есть. Школа, обнесенная забором, похожа была на отдельное поселение. Все строения в ней были одноэтажные, длинные, барачного типа. В одном размещались классы, в другом — музей, в третьем — столовая, в четвертом — библиотека, склад и т. д. Отхожее место оказалось армейского типа, разделенное на половинки “М” и “Ж”. Потом выбежали дети на перемену, стали играть в мяч. Я пригляделся и понял, что играют в вышибалу. Звонкие голоса детей эхом звучали в пустом воздухе: иногда казалось, что, кроме школьников, в целом поселке никого нет. Так, появится в конце улицы фигура — и исчезнет. Определенно, оживление царило только тут, на школьном дворе. Вышли на перемену старшеклассники, осмотрели машину, незнакомого кроя рюкзаки, потом, заметив у меня в руках фотоаппарат, попросили, чтоб я сфотографировал их на фоне горы.
— Это хорошая гора, — пояснили они.
Может быть, думали, что я не пойму — “священная”.
Покуда мы ехали в Морен, я немало узнал про эту гору. Больше всего меня потрясла история с одним человеком, который, вопреки запрету, подстрелил на Улуг-Хайыракане одну из охраняемых его властью коз. Никто не называет этих коз “священными”, но святость горы на них тоже как бы распространяется, и поэтому вряд ли найдется охотник, который прельстится легкой добычей. Козы здесь не боятся людей, и их нетрудно увидеть, особенно по утрам, когда они выходят к водопою. Ну а с этим мужиком было так: он и охотником-то не был, он работал на катке, асфальт укатывал. Когда пробивали дорогу, с продуктами были перебои, ну, он взял ружье, пошел в гору и подстрелил козу. А через несколько дней его раздавил каток. Его собственный каток, дорожный. Он полез под него что-то починить, что ли, а каток почему-то тронулся, а он почему-то не заметил…
Вот такая история…
Пока я припоминал все жуткие ее подробности, переговоры Бориса с директором школы уже подошли к концу, а заодно узнали мы, где, вероятно, ждет нас чай и ночлег: в горах стоят пастухи, у них две юрты, одна пустая. Найти их легко по тракторному следу. Так что не пройдет и часа, как мы вновь испытаем, что такое тепло, сытость и гостеприимство…
V. ШАМАНКА САРА
Но тут уже воспротивился я.
— Послушайте, — тихо начал я свой мятеж. — Мы приехали сюда не только для того, чтобы устроить американцев, но и для того, чтобы найти шаманов. Так? Ведь мы договаривались?
— Да, — подтвердил Борис.
— Давайте узнаем, живет ли поблизости хоть один шаман, и заедем к нему. Хотя бы увидим нормального живого шамана.
— Надо попробовать, — согласился Борис.
Неожиданно Милан, которому определенно хотелось устроиться в незнакомых местах понадежнее и вкусить наконец еды и тепла, попытался отговорить нас.
— Они сказали, что там, за поселком, живет одна шаманка. Но дело в том, что эти шамана, — (он упорно употреблял эту забавную форму множественного числа), — они… Ну как это сказать? Они пьют… И если она сейчас пьяная, она не сможет показать обряд, она не сможет ничего…
Я удивился столь всеохватному обобщению — “шаманы пьют” — и об этом решил расспросить Милана подробнее. Однако пока что у нас не было ни малейшего повода для опасений…
— Так давайте заедем и удостоверимся, — настаивал я.
Настояния оказались небесплодными, и меньше чем через полчаса меж лиственниц у реки мы отыскали изрядно истрепанный непогодой дом, в котором и жила шаманка Сара.
— Сара, — спросил я, — откуда такое имя — здесь?
— Сара по-тюркски значит молочница, доярка, — пояснил Милан.
Мы постучались в ветхую, покрытую скорлупками красной краски дверь.
Никто не откликнулся. Мы вошли. Шаманка была дома и была трезва. Вообще-то сидящая в простом ситцевом платье старушка ничем не напоминала существо, общающееся с духами. Пока Милан вел переговоры, я оглядел дом. Он был из двух комнат, большую долю первой занимала печь, вторая же, отгороженная занавесками с изображениями свеклы и морковки, была невелика. На столике у окна лежала книга, которую женщина и читала до нашего прихода. Майн Рид, прочитал я, “Белый вождь”. Однако тут переговоры закончились.
— Бубна у нее сейчас нет, порвался, — подытожил Милан. — Но она может сфотографироваться в ритуальном костюме, если вы хотите.
— Конечно, — сказал я.
Шаманка Сара удалилась за свою овощеводческую ширму и некоторое время отсутствовала. Она понимала Милана и даже понимала, что он хочет, но на меня смотрела сквозь припухлые веки своих раскосых глаз как на совершенно чуждое существо.
Дело не в бубне — бог бы с ним, а зачем они приехали и чего они хотят, должно быть, думала она. Или они хотят, чтобы я танцевала перед ними или чтобы читала в их душах — о-о-о-о! — темных душах белых людей, в которых столько всякой трухи, столько приросших к нервам слов, столько грязной, не отфильтрованной чистым воздухом и тяжелой работой крови…
Терпеть она не могла праздного любопытства и больше всего не хотела, чтобы ее спрашивали, как там на небе или под землей. Сроду она не бывала выше первого неба, зато знала, что старые деревья с глубоким дуплом обладают разумом, душой и языком. Но что белым до этого? Помнят ли они еще, о чем нужно спрашивать деревья? Что толку им рассказывать про свойства трав, дыма, воды источников, озер и рек? Нужно жить среди живой воды, чтобы знать, что вода бывает разная. Зато они, наверно, слышали про руны. Про руны она и сама слышала: что в древности ими было что-то записано, какие-то мощные заклятия, должно быть, только она их не знала. Пока был колхоз, она работала при коровах, а потом уж перебивалась кое-как. До рун ли ей было? Ладно, она вышла из-за занавески в своем ритуальном облачении, и я вдруг увидел перед собой пожилую женщину, полную величия и силы.
Мы были милостивы и не стали ни о чем спрашивать: хватило нескольких кадров, чтобы снять шаманку Сару в шаманском наряде у двери дома и во дворе, на фоне горы. Чудесный китайский шелк темного синего цвета давно выцвел, и тем не менее узор на нем еще читался. Странно, но, позируя, шаманка все время принимала позу птицы — как будто готовилась взлететь. Напоследок мы подарили ей бутылку водки с прилепленной поверх этикетки сторублевкой. Шаманка рассмеялась:
— У вас так с деньгами и продают?
— Ну конечно!
Наконец-то контакт найден: мы вместе смеемся.
Должно быть, с шаманами трудно разговаривать — ведь они живут в мире, очень отличающемся от нашего. Я слышал рассказ о шаманах из Лаоса, которые после Второй мировой войны, оказавшись в конце концов во Франции, совершенно особым образом чувствовали антиномию Восток — Запад.
— Жить, — объясняли они, — здесь можно. Вот умирать тяжело.
Они говорили странные вещи.
— Ваши книги, — говорили они, — стирают нашу память…
Про тувинских шаманов я тоже узнал немало историй, но одна настолько выламывается из обычного набора шаманских тропов, что заслуживает отдельного рассказа. Республика Тыва, как известно, в состав СССР вошла поздно — только в 1944 году. Тогда же появилась здесь настоящая советская власть во всей ее силе — то есть вместе с НКВД. И чекисты, конечно, не оставили без внимания шаманов. Приводят одного на допрос. Следователь спрашивает: “А что, правда, что ты умеешь обращаться волком, вороном или маленькой птичкой?” — “Нет, — отвечает шаман, — неправда”. — “Тогда что правда? Рассказывай”. — “Нет, уж вы допрашивайте меня”, — говорит шаман, и тут же становится их двое. Кого из двух допрашивать? “Допрашивайте меня”, — требует шаман, и тут же рядом с ним третий точно такой же появляется. Когда до семи персон дошло, следователь допрос прекратил, опасаясь, видно, за свой рассудок. Шаман тоже проявил снисходительность, прекратил мультипликацию и стал опять в едином теле. Вертухай запер его в камеру, громыхнул ключами, сел курить. В это время кто-то по плечу его хлопает. Оборачивается он, а перед ним шаман стоит: “Слушай, а ты хорошо меня запер?” Тот — к глазку. Пустая камера. Снова отпирает дверь, вводит туда шамана, запирает. Все нормально: замок работает, щелк! — и дверь трактором не выдерешь. И тут опять: “Слушай, а ты хорошо меня запер?” Шаман перед ним стоит, а камера пустая. В общем, что с этим шаманом делать, в тюрьме не знали, так и выпустили его…
VI. ЮРТА
Тракторный след на каменистой горной почве читался плохо, и мы в результате сбились с пути и заплутали меж нижних отрогов священной горы. Близился вечер. Желтое солнце, играя в желтой же траве, превратило весь мир в… Да, как будто он был сотворен из красной меди, и овцы, когда мы их увидели, казалось, едва несут свое сверкающее руно, а козы, белые, вообще отекали чистым прозрачным золотом. Мы остановились, чтоб оглядеться, — если появилось стадо, значит, близко и хозяин. Но хозяина не было, зато из-за горы мутной тенью на нас надвигалось что-то.
— Туча, — понял я. — Снег!
Хоть и красив был солнечный закат, но при мысли о снеге вдруг ожило в душе сиротство путешественника, оторвавшегося от родного дома и занесенного бог знает куда в самый неурочный час.
— Дым, — вдруг с полной уверенностью произнес Глазов. И все сразу поняли, что это дым.
Это был дым далекого пожара, ароматный дым горящих где-то там, за горой, кедров и лиственниц. Михаил Глазов, географ, до сих пор не возникал в нашем повествовании только потому, что бездействие занявшей почти целый день езды не позволило ему выделиться в самостоятельно действующее лицо. Но пришла, видно, пора и ему вступить в дело. Во всяком случае, во всем, что касается носа, Глазов не знает равных — он чует лису на расстоянии револьверного выстрела, а ориентируется не хуже собаки даже в темноте. Поэтому неудивительно, что именно он первым заметил пастыря стад, неподвижно сидящего под елочкой на утесе, чуть возвышающемся над склоном пастбища.
Меднолицый пастух дождался нашего приближения, ничем не выказав ни волнения, ни тем более радости: незнакомая, полная людей машина в горах под вечер — какая уж тут радость? Впрочем, предложенную сигарету закурил. Крупные руки, сильные ладони, привыкшие к тяжелому труду, — в них сигарета кажется меньше обычной. После непродолжительных переговоров мы начинаем спуск в ложбину, где стоят кош и юрта. За нами среди своих золотых стад следует и хозяин, чтобы известить хозяйку о прибытии гостей. Внизу оказались две юрты, кош, цистерна с водой. Именно благодаря ей животные никогда не разбредутся по ущельям, они знают, они привыкли, что вода есть только здесь, каждый вечер она течет вот по этому желобу. Кроме меднорунных овец да нескольких коров, уже занявших свое место у водопоя, вокруг ни души. Может быть, там, во второй юрте, сыновья этого пастуха, они уехали сейчас, и остались только маленькие их дети, а дети испугались и спрятались или незаметно наблюдают за нами из-под полога: дети всегда скрываются от незнакомцев. Большая, но глупая молодая собака рявкает на нас, и Глазов, отлично понимающий собак, смеясь, демонстрирует нам, что этот пес больше всего на свете любит забавляться со шнурками от башмаков. Наконец с появлением хозяина появляется и хозяйка: небольшая, но крепкая еще женщина в свитере и сером халате, с выбивающимися из-под платка седыми прядями.
— Сыновья помогали строить? — кивает Глазов на здоровенный кош, выстроенный из свежих лиственничных бревен и по всей плоской крыше засыпанной для тепла землей.
— Нет, я один, — спокойно отвечает наш хозяин, тоже, кстати, Миша. — Этой зимой построил.
Я пытаюсь оценить затраты труда: в общем, тут надо работать без перекуров и без воображения, просто работать — и все. Он говорит, чтобы мы расселялись в юрте, пока у них вечерние хлопоты со скотиной. Он спит на мужской половине слева, хозяйка — справа. Мы можем лечь на полу. Перетаскиваем в юрту свои пожитки, мягко ступая по сухой земле. Впрочем, это не столько земля, сколько высохший навоз или попросту переваренная трава, похожая на торф. Внутри у печки — сухие кизяки. Сверху нас облекает толстая войлочная шкура, растянутая красным деревянным каркасом, и постепенно — да, конечно, оно нарастает, покуда не делается совершенно явным, ощущение, что мы погружены во вселенную или даже попросту в тело какого-то совокупного Животного, мы входим в него, сродняемся с ним, живем им, обогреваемся им, растапливая печь его сухими кизяками, лежим на войлоке или на ковре, опять же сотканном из его, Животного, шерсти, повсюду слышим шевеление Животного, блеяние, меканье, мычанье и другие оттенки голосов Животного, испражнение Животного, кашель или чиханье Животного и, наконец, получаем для ужина куски тела Животного и густой, долго томленный на молоке грубый плиточный чай, по питательности напоминающий суп. Переход в утробу Животного для горожанина, привыкшего к определенным формам быта, не может пройти безболезненно: помню, как в Кабарде, впервые заночевав у чабанов, я все время почесывался, словно давно не мылся: все казалось мне чересчур овчинно и нечисто, — но предложенная простокваша была столь вкусна, а спать на войлоке после палатки оказалось так тепло и уютно, что я возблагодарил Животное и простых людей, живущих подле него.
Кстати, когда час вечерних хлопот миновал и Миша со своею женой Анджимой вернулся в юрту для гостеприимства, выяснилось, что прежде он работал механизатором в колхозе и служил земледелию и жил в поселке, но потом все развалилось, и он вернулся в кочевье, в мир Животного, и в этом переходе не видит ничего сверхъестественного или необычного. Жена не противилась замыслу мужа: она родилась в кочевье и вернулась туда. Скуластая, смуглая, неразговорчивая. Глазов, подняв очередной тост, стал что-то спрашивать у нее, на что Анджима неожиданно весело засмеялась:
— Скажи ему, что я не то что по-русски, я по-тувински-то плохо говорю…
— Она родилась на одной из речек, которые впадают в Тэйсин-Гол, это на самой границе с Монголией, — пояснил Милан. — Мой отец тоже так: когда в школу пошел, не знал тувинского.
— А что, тувинский и монгольский сильно различаются? — спросил я.
— Нет, поэтому они, — Милан кивнул в сторону супругов, — и понимают друг друга. Тувинский ближе всего к древнему тюркскому языку, меньше всего испытал изменений…
Ночью в незакрытый верх юрты, как огромный желтый зрак Животного, глядела на нас полная луна. Я лежал и думал о том, что вот мы еще способны представить бывших своих крестьян, которые зимой пускали новорожденного теленка к себе в избу, или, как в сказке, представить себе беленьких козлят, скачущих по столу или по русской печке, но сами, конечно, вернуться вспять не в силах. Для тувинца же и сегодня это возможное дело — остановить жизнь или вновь привести ее в движенье, как тысячу лет назад. И так тянется уже давно — со времен уйгуров, которые первыми построили здесь, в Тыве, семнадцать крепостей, защищающих страну от “северных варваров”. В то же время для китайцев они сами были “северными варварами” и совершали походы к Великой Стене. Большинство уйгуров жило в юртах, и тот самый Бильге-каган, кто приказал выстроить крепости по линии, которую пятьсот лет спустя повторит, выстраивая свою знаменитую “дорогу” — укрепленный рубеж — Чингисхан, — он ведь не был до конца уверен в том, что крепость крепостей осилит крепость движенья. Он спрашивал у своего советника Тоньюкука, что же все-таки следует предпочесть, и тот, без сомненья, отвечал ему, что только в вечном движении заключена сила: “Тем, что мы всегда оказывали сопротивление, мы обязаны как раз тому, что кочуем в поисках воды и травы, не имеем постоянного жительства и живем охотой. Все наши люди опытны в военном искусстве. Если мы сильны, мы собираем наших воинов в набеги, если становимся слабыми, бежим в горы и леса и прячемся там. Когда мы построим замки, чтобы жить в них, и изменим наши старые привычки, тогда в один прекрасный день мы будем побеждены…”
Спор не закончен, и Миша уходит во время/пространство кочевья, чтобы не быть побежденным там, на равнине, где безработица и привычки оседлости творят свое угрюмое торжество.
Утром, когда мы просыпаемся в юрте от холода, Арджима, открыв дверь юрты, разбрызгивает по сторонам света ритуальной ложечкой с девятью углублениями свежеприготовленный чай, приветствуя новый день. Затем, выпив того же чаю, отправляется заниматься своей “малышней” — козлятами и ягнятами. Сначала самыми маленькими, которые живут в яслях во второй юрте (так вот почему никто ни разу не выходил оттуда!). Потом уж в коше вылавливает малышей постарше среди взрослых овец и коз и подкармливает молоком. Да, легкой жизнь кочевника не назовешь!
Зачерпнув один ковшик воды, на пару с Борисом виртуозно умудряемся и умыться, и почистить зубы. Собака, мгновенно отреагировав на льющийся звук, вместе с зубной пастой жадно слизывает воду с наших башмаков.
Из-за Улуг-Хайыракана по-прежнему тянет белый холодный дым: и из-за этого, что ли, сегодня все здесь, в горах, кажется совершенно иным. Все выглядит абсолютно… китайским. То есть выглядит так, как будто это нарисовано китайским мастером тушью на бумаге в полном следовании традиции. Горы в тумане. Вот так, именно так должна быть изображена сосна или лиственница, а вот так, едва проступая сквозь дымку, — сами горы…
Как это возможно?
Ради эксперимента я снял несколько “китайских” ущелий и склонов, полагая, что, может быть, именно воспоминание о туши на бумаге заставило приписать им черты определенной живописной традиции. Но ничего подобного: на фото склоны и горы тоже выглядят “китайскими”.
VII. НОЧЕВКА В МОРДОРЕ
К вечеру мы оказались на краю красной пустыни: прямо перед нами возвышались остатки гигантской крепостной стены, сложенной из исполинских, отшлифованных ветром камней, — перед нею еще были по равнине заросли какого-то жесткого колючего кустарника, но последний дальний бастион уже со всех сторон обступали красные барханы, и когда мы в конце концов забрались на его стену, то увидели, что дальше уже — ничего, кроме кремнистых волн пламенеющего на закате песка. Но это уже — потом, а поначалу-то просто было изумление, как это мы из тайги за пару часов долетели до отрогов Гоби. Я развернул карту: пески Боорат-Делийн-эль. Все точно. Смутная догадка осенила меня…
Мы подъехали к развалинам стены. Разумеется, никакая это была не стена, а великолепный каменный останец, изваянный природой с какой-то надчеловеческой виртуозностью: низ стены был сложен циклопическими стоящими вертикально камнями, совершенно неприступными ни для пешего, ни для конного. Только древность сооружения да кусты, вклинившиеся в трещины между скал, позволили мне вскарабкаться на второй ярус, наподобие каменной площадки опоясывающий развалины замка, гораздо больше разбитого временем. Тем не менее, как и всякая руина, он сохранял еще остатки былого великолепия. Верх замка венчала голова орла, грозно озирающая пустыню, словно бы следя за каждым, кто посмеет появиться в ее пределах. Порядком разбитые фризы еще хранили на себе изображения сплетенных змей, оленей, птиц, неистовых, кричащих истошным криком, страдающих лиц… Я взобрался на вершину стены, к самой орлиной шее, и огляделся: вокруг в пустыне, то ближе, то дальше, еще возвышались такие же полуразрушенные крепостные сооружения, замыкающиеся бастионом на краю красных песков. Если бы можно было снимать не переставая, не думая о количестве фотопленки, я бы снимал, пока не сядет солнце. Потому что сомнений больше не было: мы очутились в Мордоре, вернее, в одной из полуразрушенных крепостей Мордора — Кирит-Унголе или Минас-Моргуле, покинутых своими властителями и воинствами темных, едва разумеющих друг друга языков, сами названия которых уцелели только в древних китайских летописях: Кара-Чигат, Дубо, Вэйхо, Паегу, Тунло, Фулико, Гулигань… Да, это они составили бесчисленные отряды орков и гоблинов, которые, низринувшись на Запад, вырубили священные рощи, распугали эльфов, а гномов загнали так далеко под землю, что люди потеряли связь с ними и вспоминают о былом единстве лишь в мультиках, где все так мало похоже на правду…
Думаю, что за все время нашего путешествия мне не приходила в голову догадка более значительная, нежели эта — про Мордор. Автор культовой трилогии “Властелин колец” Дж. Р. Р. Толкиен, выдающийся медиевист и столь же выдающийся сказочник, создавая свое произведение, проявил необычайное мастерство в расстановке смысловых антитез: Запад — Восток, Добро — Зло, страны и народы Средиземья — и орды Мордора, страны зла, различающиеся лишь по степени жестокости, грубой силы, подлости и такой же грубой, отвратительной власти, возвышающей одни орды над другими…
Поклонники Толкиена, несомненно досконально изучившие карту Средиземья, вправе бросить мне упрек: зачем препарировать завершенную самим автором карту и делать попытки притянуть ее к реальной географии? Но, возражу я им, позвольте — Толкиен и сам, вероятно, немало покорпел над атласами, прежде чем выкроил из географии физической свою мифическую “страну зла”, а потому небезынтересно узнать, из чего он ее выкраивал…
Мы уже достаточно порассуждали относительно орд и языков, “похожих на клекот хищных птиц”, исторгнутых из недр Востока, чтобы более не повторяться по этому поводу. Есть и другие достаточно веские указания, что искать Мордор следует как раз в пространстве “между двух стен” — той стеной, которой отгородился от воинственных “северных варваров” Китай, и стеной Чингисхана, которой тот в свою очередь отгораживал своих варваров от прочих не истративших еще куражу народцев, желающих протиснуться в мировую историю. При этом искать в горной котловине (которой и является Тыва), на границе с пустыней, где гибнет все живое… Подсказок было предостаточно!
Правда, в нашем Мордоре не хватало “огненной горы”, сиречь вулкана, но зато наличествовало озеро Торе-Холь, вполне способное заменить “море Нурнон”, была река, была, конечно, и своя “долина нежити”, которую только надо (или не надо) было отыскать, чего мы не могли успеть физически, находясь в Мордоре лишь несколько часов.
Окружающий нас пейзаж был настолько выразителен, насколько выразительным и прекрасным может быть старинный европейский город, такой, скажем, как Париж. И именно на странной противоположности этой и той красоты и делалась наконец очевидной та разница смыслов, которую заключали в себе в наши дни глубины Азии и сердцевина Европы. Азия — пустота. Европа — наполненность и переполненность даже, слои культуры, “дебри культуры”. Азия — самородная красота. Европа — красота рукотворная. Азия — пространство, распахнутое во все стороны и незапечатленное время, которое как будто и не распечатывалось никогда, не знало никогда истории, а от сотворения мира так и сохранялось нетронутым, как некая потенция для развития исторического сюжета. Европа — блокированное пространство и время, зафиксированное столько раз, что от пронизанности его фиксаторами возникает ощущение удушья, будто от нехватки воздуха. Вернувшись в Москву, я, кстати, устроил демонстрацию фотографий Мордора нескольким своим друзьям. Меж ними двое были неисправимыми горожанами и к тому же специалистами по греческому Афону. Так вот: их картины Мордора нисколько не впечатлили. Красота Азии не была ими воспринята как красота. Не понимали они пространства и непочатого времени как ценности. Напротив: только время воплотившееся, зафиксированное (что наилучшим образом достигается как раз письменностью и архитектурой) имело смысл для них. Поэтому они достали свою пачку редких фотографий Афона и, не мешая другим смаковать пространства Азии, углубились в ее рассмотрение…
Меж тем стало смеркаться. Мы с Глазовым спустились наконец с последнего бастиона на краю красных песков, на которые необъяснимым образом мы битый час таращились в счастливой задумчивости… Меня всегда поражало ощущение счастья, неизбежно возникающее у меня на безлюдных окраинах мира… Впрочем, с чем сравнить то чувство покоя, которое переполняет душу, пока ты смотришь на эти волны песка? Есть вечность, и есть ты. Пустыня и человек. И ни-ка-ких тебе “забот цивилизации”. Теперь, когда полчища изошли из Мордора и он больше не угрожает Европе, та надежно забыла о существовании этих целительных, распахнутых пространств в глубинах Азии. Но я счастлив, что попал сюда. Да! Покинутый Мордор прекрасен. Возможно, он ждет новой наполненности, новых великих вождей, которые способны будут завести исторические часы…
Однако как бы то ни было, и посреди этой непередаваемой красоты надо было где-то ночевать. Мы сели в машину и покатили к берегу озера, где должны были стоять табунщики. Озеро я заметил с вершины самой первой стены и еще тогда поразился его странному молочному цвету.
Теперь, когда мы вплотную подъехали к нему, все выяснилось: на озере еще лежал лед. Лишь тонкая полоска воды шириной не более метра отражала розовый свет неба. Но и в этой полоске, предчувствуя восторги близкой весны, толпились и орали тысячи птиц: лебеди, утки, огари, кулики, чайки…
Вдруг в степи, неизвестно откуда взявшись, ударились в галоп среди желтой высокой травы вороные кони, числом до двухсот. Не отставая от них и очень ловко управляя всем табуном, рядом мчался красивый всадник в синем кафтане. У берега озера табун замедлил свой бег. Лошади игрались и пили воду. Всадник ждал. Он напоил свою лошадь последней, когда все остальные уже утолили свою дневную жажду, и, повинуясь зову дома, повернули обратно в степь.
Человек в кафтане задержался у озера чуть дольше. Крепко, по-хозяйски сидя в седле, он явно любовался розоватой полоской воды у берега, ноздреватым фиолетовым льдом, как в музыку, вслушивался в гомон птиц, вдыхал исходящий от озера влажный, холодный запах глубокой воды…
Давно, когда один уйгурский каган взял в жены китайскую принцессу, из Тывы каждый год перегоняли в Китай сто тысяч лошадей в обмен на шелк и предметы роскоши для степной аристократии…
Всадник в синем оторвал наконец свой взгляд от озера и поскакал в нашу сторону, волнуясь и от волнения собирая аркан во все более совершенный круг, как будто собираясь захлестнуть кожаной петлей кого-нибудь из нас. Посмотрел сначала на меня. Потом на Глазова, но щелчки затворов двух фотоаппаратов остановили его. Он не был испуган, он просто хотел понять, кто мы. Монгольская граница проходила меньше чем в километре отсюда. На том берегу озера уже была Монголия, древняя Халха, “Щит” — в символической географии Востока. Потом из машины появился Милан, наш проводник, и перекинулся со всадником парой фраз. Я думаю, всадник сказал ему, где юрта.
После, ночью, я несколько раз думал, а был ли вообще задан этот вопрос, или Глазову окончательно сорвало все шестеренки в башке красными барханами, фиолетовым льдом и всей этой внезапно нахлынувшей орнитологией, потому что всадник — он сразу поскакал на восток за своим табуном, и мы еще любовались, как взметываются черные гривы среди султанов желтой травы, а потом поехали в огиб озера, в противоположную от него сторону. Только потом я сообразил, что на этих просторах мы навряд ли найдем юрту в ночной темноте, следовательно, глазовская затея — наблюдение за птицами — неизбежно должна иметь какое-то соответствующее и ни с чем не сообразное продолжение. Почему все попались на эту удочку, я не знаю, потому что в машине из пяти человек, включая шофера и Милана, завзятым орнитологом был только Глазов, но он же был и единственным обладателем могучего здоровья.
Резко темнело. О вечерних съемках птиц нечего было и думать, а следовательно, надежда была на утро… и на то, что нам удастся как-то переночевать здесь, на берегу.
— Вот: чем не место? — воскликнул Борис, указывая на ровную площадку с оставленной на ней кучкой дров.
Милан отверг это предложение.
— У нас говорят, что лучше переночевать на кладбище, чем на покинутом стойбище, — пояснил он.
Черт возьми, мрачновато сказано, да и место…
В конце концов мы оказались на мысу, который делит озеро почти пополам: здесь узко, если громко разговаривать, в Монголии будет слышно. Машина стала, все начали выгружать вещи.
— Мы что, собираемся здесь спать?! — истерически воскликнул я. — Какого черта, Миша, надо предупреждать, так мы не договаривались!
— Ну ладно, ладно, — попытался унять взрыв моего малодушия Глазов. — Припомни: давно ли ты спал под открытым небом? К тому же ночь будет теплая…
Я замолчал. Я люблю путешествовать, но не люблю спать под открытым небом. Больше того, сколько раз я ни пробовал, под открытым небом я так ни разу и не заснул. Не знаю, в чем дело. А то, что грядущая ночь будет исключительной в этом отношении, я не сомневался: я остро чувствовал мощь холода — холода льда, воды, только-только перешедшей в жидкое состояние, холода песка, простирающегося на многие километры вокруг, и, наконец, холода неба, который жил в каждом порыве ветра с севера, в каждой отдельной звезде и луне, катящейся над монгольским берегом нестерпимо сияющим колесом. А тепла… тепла была самая чуть. Тоненькие веточки колючего кустарника, растущего вокруг, которые огонь пожирал, как хрустящую соломку. Сколько было нужно наломать веток этого кустарника, чтобы обогреть эту ночь? Я даже не хотел думать об этом.
По счастью, еще в Кызыле я на всякий случай купил на рынке нитяные перчатки с резиновым напылением и теперь ломал кустарник в них. Остальные старались голыми руками. Делать было нечего, нам просто нужно было как можно больше дров, и я неожиданно совершенно успокоился, решив, что раз эта ночь под неуютными звездами так нужна моим друзьям, то так и быть, пусть радуются, я принесу свою маленькую жертву нашей старой дружбе. Потому что и старая дружба нуждается в жертвах. И еще потому, что от одной бессонной ночи еще никто не умирал.
Впрочем, для тепла постарались мы явно недостаточно. Костер прогорел на диво быстро: друзья мои едва успели закипятить хорошего чаю и отогреться водочкой. Поскольку водка является для меня нокаутирующим субстратом, я пить ее не стал, а только утроил дозу сахару в чае и наелся хлеба, чтобы возжечь в организме самостоятельный очаг тепла. Как только спиртное кончилось, Милан и Мерген сказали, что должны съездить в ближайшее село к одному старому другу (ну не дураки же они спать на голой земле!), и, оставив нам два дополнительных спальника, умчались прочь, пообещав, что вернутся до рассвета. В это верилось слабо. Мы подстелили дополнительные спальники под себя, накрылись ветошью автомобильного сиденья и таким вот образом улеглись под большим кустом, немножко закрывавшим нас от холодного дыхания озера. Оглядев звездную ширь и лед, блестящий под переполненной, тревожной луной, Глазов удовлетворенно выдохнул: “Хорошо!” — и тут же уснул. Вскоре, тихо похрапывая, заснул и Борис. Я тоже долго лежал с закрытыми глазами, покуда генератор, заправленный тройной порцией сахара, не перестал вырабатывать тепло. Тогда я почувствовал каждой клеткой, каждым изгибом своего тела, соприкасающегося с землей, всю несоизмеримость тела телесного, моего, и тела небесного, земного. Я чувствовал, как незаметно, но неустанно просачивается в меня из тела Земли ее первобытный холод, и мне нечего противопоставить ему, какие бы позы зародыша я ни принимал. Был час ночи. Я встал и решительно оделся. На душе стало легче. Есть ночи, созданные не для сна, а для чего-то еще. Для чего именно выпала мне эта ночь, я еще не знал и для начала пошел прогуляться вдоль озера. Слишком много впечатлений за считанные дни: горящая тайга, шаманские истории, Мордор… Вокруг, освещенная яркой луною, простиралась неизвестная страна, насколько хватало глаз, покрытая редкими колючими кустами. Что за духи прятались в них по ночам? Я не знал. Было очень холодно; я захватил с собой диктофон, чтобы наговорить на пленку впечатления от прожитого дня, которые я так и не успел записать, но, доставая его, почувствовал словно ожог от прикосновения к металлу. Не помню в жизни ночи столь холодной, когда бы я остался без крыши над головой. В то же время не помню ночи и столь волшебной. Она полна была разговоров невидимых птиц (или духов?), прилетающих сюда, на кромку оттаявшей воды. Интересно, как слышат духов природы шаманы? Их речь для них ясна или так же обрывочна и несовершенна, похожа то на тявканье собаки, то на базарную перебранку и нуждается в дополнительном переводе и истолковании? Большой Шелест вверху — это шелест крыл. Должно быть, лебедя. Огромная луна, колючий кустарник — и опять эти голоса, как будто переговаривающиеся друг с другом: а-тю, а-тю, а-тю, а-а-а! Светлый дух пролетел надо мной, голосом очень легкой птички что-то сказал, пропищал на своем язычке. Однако, черт возьми, вслушиваться в эти звуки должен Глазов, а не я, и почему звучит для меня эта птичья симфония?
Я вернулся в окрестности лагеря и принялся ломать колючий кустарник. Когда все проснутся от холода, нам будет чем обогреться. Я испытывал кайф, наращивая и наращивая кучу дров. Теперь я знал, зачем случилась со мной эта ночь: я буду тем человеком, который зажжет костер и отогреет друзей, когда их кровь почти застынет в жилах и они превратятся в странные морозные призраки…
Вот уже больше часа я ломаю кустарник. Странно, что до сих пор никто не просыпается и мне некого спасать и не с кем вдвоем спасаться. Все руки мои исколоты. Я не уверен, что смогу продержаться до рассвета — то есть до половины восьмого. Ночные часы идут за два, это получается два полных рабочих дня. Я не уверен, что смогу продержаться, я не уве…
К счастью, в этот миг внезапно нахлынувшего малодушия я наконец слышу долгожданный, похожий на сдавленный рев медведя голос Глазова:
— Ч-черт побери, ка-ка-я же холодрррыга!!!
Мы сразу начинаем приготовления к устройству спасительного костра, и вдруг вдалеке начинают плескать фары неизвестной машины. Через пять минут выясняется, что наши друзья не подвели нас и эта машина — наша, только полная мяса, водки и теплых пуховых одеял… Вот когда к месту пришлись натасканные мною дрова! Мы запалили такой костер, что осветили Монголию, и то поначалу холод не отступал, а все клубился вокруг и норовил ухватить то за нос, то за зад. Правда, когда я пошел на озеро за водой, чтобы сварить баранину, я убедился, что озеро снова до самых краев заросло льдом в сантиметр толщиной. Значит, мороз был градусов шесть. В общем, вопреки прогнозам Глазова ночь не оказалась теплой. Но все же в конце концов все завершилось превосходно. Похлебав шурпы и поев как следует мяса, я наполнился блаженным теплом и под ватным одеялом спокойно проспал часа два. Холод колдовал над нами до самого рассвета, пытаясь вскрыть наши оболочки, но теперь они были надежно укреплены. Даже Милан, практиковавший сон в спальнике нагишом (он утверждал, что так теплее), не заработал к утру и насморка, хотя вид у него был довольно-таки заледенелый.
— Теперь-то я знаю, что такое ночевка в Мордоре! — желая как-то ободрить его, воскликнул я.
Милан, уставший от моих толкиенистских интерпретаций, неожиданно вскипел:
— А Шамбала, ты слыхал, что такое Шамбала?
— Ну конечно, — сказал я, дивясь его горячности.
— Вот это и есть Шамбала! — вскричал он.
VIII. В ПРЕДГОРЬЯХ ШАМБАЛЫ
Мифические представления о Шамбале, тайной стране горнего мира, расположенной где-то в Тибете, как это ни странно, имели европейское происхождение и наиболее подробно разработаны были в писаниях общества мартинистов — разумеется, “тайного” и, разумеется, “мистического”, как того требовали время и настроение умов. В России широкой известностью пользовались сочинения Папюса — главы ордена. Кроме того, в 1899 году в Петербург вернулся граф В. В. Муравьев-Амурский, принятый в общество в Париже, и основал ложу в столице империи.
Реальная же история Шамбалы открывается в феврале 1893 года “Запиской” Бадмаева Александру III о задачах русской политики на Азиатском востоке, в которой подробно излагался процесс колониального движения России на восток и возможности присоединения к империи Монголии, Китая и Тибета.
Александр III был потрясен. С 1793 года горное королевство Тибет объявило себя закрытым для европейцев. Однако, утверждал Бадмаев, в Монголии верят, что в VII столетии после смерти Чингисхана над страной будет водружено белое знамя и она окажется под властью Белого Царя, который определенно ассоциировался с русским царем. Сходные, но еще более фантастические представления бытовали в Тибете, где верили, что Белый Царь есть одно из воплощений богини Дара-эхэ, покровительницы буддийской веры: смысл этого воплощения в том, чтобы смягчить нравы жителей северных стран. “Русский царь — идеал для народов Востока”, — утверждалось в заключение в “Записке”1.
Автор ее — надворный советник Петр Алексеевич Бадмаев, ученый бурят, знаток восточной медицины, — как показалось Александру III, сообщает слишком необычные и даже фантастические сведения. Царь был бы поражен еще более, узнав, что в мистической географии Тибета именно Россия считается Белой Северной Шамбалой. Встреча двух мистических географий, несомненно, была чревата для России какими-то последствиями. Но какими?
Реальные колониальные предприятия империи развернулись поначалу на Дальнем Востоке. Основание в 1898 году Порт-Артура главной ареной колониальной политики сделало далекую от Тибета Маньчжурию. Создание мощной военно-морской базы с прямым выходом в моря Тихого океана давало России неоспоримые стратегические выгоды, что было чревато конфликтом или даже войной. Война в конце концов и разразилась, в результате чего все военные мероприятия царизма на востоке потерпели крах, а страну, на которую неожиданно обрушилась тяжесть невиданного поражения, впервые как следует тряхнуло революцией. Никогда еще мистицизм не расцветал столь пышным цветом, как в последовавшие за революцией годы. Именно тогда в элитных мистических кружках вновь процвел миф о Шамбале — “недоступной горной стране в Гималаях, населенной политическими телепатами и пророками катаклизмов, махатмами, стерегущими пещерные города”. Впервые возникает что-то вроде моды на буддизм, который до этого в восточных провинциях империи оставался все же притесняемой религией. Да и как можно было мечтать об империи, подобной царству Чингисхана, не пересмотрев свой взгляд на религию, которую исповедовали все народы, живущие к югу от границы России с Китаем? В те годы благодаря все тому же Бадмаеву и Эсперу Ухтомскому, бывшему российскому посланнику в Китае, впервые в Петербурге было выделено место, где на средства далай-ламы был возведен храм Калачакры-Шамбалы, заключающий в себе тайный символ освободительной войны. Витражи в дацане сделал Николай Рерих, видная фигура среди петербургских мартинистов и “шамбалистов”.
“Завоевание Шамбалы” стало захватывающей политической интригой в 20-е, а еще более в 30-е годы, когда Европа очухалась от Первой мировой войны, а шамбалинская “благодать” стала внезапно необходимой двум молодым деспотическим режимам — большевистскому и фашистскому. Но любопытно, что непосредственно в годы революции мы обнаруживаем несколько сюжетов, отсылающих нас к мифу о Шамбале. Один из них, касающийся резолюции, принятой после очередной “просветительской лекции” матросами Кронштадта: о том, что они хоть сейчас готовы отправиться на завоевание Шамбалы, — скорее анекдотичен. Другой, касающийся барона фон Унгерна — одного из колчаковских генералов, командира Азиатской конной дивизии, — несомненно трагичен. В эпопее барона Унгерна все политические и мистические представления о Шамбале проступают с совершенной ясностью. Две мистические географии сталкиваются наконец, и происходит взрыв: буддийское духовное пространство аннигилирует в сознании Унгерна духовное пространство Европы и “потерявшие силу” европейские святыни. Смысловые узлы Азии развязываются и, как новые скрепы, стягивают собой мир. Унгерн вспоминает пророчества Сведенборга: только у мудрецов евразийских степей — Татарии — Монголии можно найти Тайное Слово, ключ к загадкам сакральных циклов, а также подлинник мистического манускрипта, утраченный человечеством, под странным названием “Война Иеговы”…
О каких “мудрецах евразийских степей” говорит Сведенборг? Нам неведомо. Почему именно они, кочевники, сохранили подлинник мистического манускрипта? Непонятно. Откуда известно им Тайное Слово и что такое “Война Иеговы”? Мы не знаем. Миф проникает в историю и творит ее, в свою очередь наполняя ее участников мистической полнотой…
Барон Роман Федорович фон Унгерн-Штернберг происходил из эстляндских немцев и был буддистом уже в третьем поколении. Во всяком случае, он утверждал, что буддизм принял еще его дед, будучи в Индии, и с тех пор “дедова” вера так и передавалась от отца к сыну. Непонятно, почему именно кроткая вера Будды породила одного из самых жестоких в истории воителей, но мы не должны забывать, что сам барон мог истолковывать свои действия и веру как угодно, но в действительности мы имеем дело с очень шаткой психологической конструкцией европейца, отрекшегося от Европы и со своим европейским сознанием пытающегося найти опору в древнейших преданиях Азии. До Первой мировой войны Унгерн много странствовал по Сибири, пока не попал в Монголию, которая заворожила его, как часто завораживает иное. Монгольские степи становятся его судьбой. Он попадает в Ургу — столицу Монголии — в тот момент, когда Кутукту, верховный духовный владыка монголов, живое воплощение Будды, объявил Монголию независимой от Китая. Барон был принят владыкой в дацане Узун-Хурэ и назначен командовать монгольской кавалерией. После того, как китайцы были изгнаны из Монголии, он стал фигурой, глубоко почитаемой в монгольском мире. Славу, а главное, внутреннюю его убежденность в том, что его миссия исполнится здесь, умножило пророчество шаманки, которая, в трансе назвав его “Богом войны”, предрекла ему возвращение и кровь…
Пророчество исполнилось: после разгрома Колчака барон с остатками своей Азиатской конной дивизии (около тысячи человек) уходит в Монголию. В 1920 году он подходит к Урге, занятой десятитысячным китайским гарнизоном, державшим заложником Кутукту — к этому времени уже ослепшего старца, — и виртуозно захватывает ее, освободив заложника и не потеряв при этом ни одного человека. Взятие города отмечено невероятной резней, доставившей, должно быть, много радости собакам-трупоедам, которыми славилась Урга. Кутукту назначает Унгерна полновластным диктатором Монголии и присваивает титул Хан войны.
Взяв Ургу, барон долгое время не совершает никаких боевых операций. Несмотря на то что белые разбиты повсеместно, он вынашивает план победы… Символически женится на китайской принцессе… Пытается обращать казаков дивизии в ламаизм и шаманизм… Как и Петр Бадмаев когда-то, он вдруг прозревает спасение России сквозь чудовищный геополитический фантом — желто-белую империю, подобную империи Чингисхана. Ему грезится грандиозная азиатская коалиция, сотни тысяч всадников, политруки-шаманы, стенобитные машины, осадные башни, пепелища столиц великих колониальных империй, только что отпраздновавших победу, скрепленную Версальским миром… Все эти видения, постороннему показавшиеся бы бредом душевнобольного, изнутри того мифического времени, в котором барон пребывал, конечно, до самой смерти, кажутся несомненными: “Миссия Монголии — служить преградой для осатанелого апокалиптического человечества — гогов и магогов большевизма и демократии, профанического мира. Выродков современного мира… Здесь, именно здесь следует восстановить Традицию и дать бой против сил Запада — этой цитадели извращения, источника зла. Вся судьба моего рода — это движение к Востоку, к Восходящему солнцу. У меня нет наследников, и я сам добрался до восточного края Евразии. Дальше некуда. От этой магической точки сакральной географии должна начаться Великая Реставрация. Халха — Святые степи — Великий щит…”
О какой традиции говорит барон? Что за реставрацию имеет в виду? Нет-нет, речь вовсе не идет о том, чтобы посадить кого-нибудь на опустевший трон Российской империи. Возврат на родину ариев, реставрация законов Риг-Веды и овладение Тибетом — вот цель Унгерна. Там он задумывает создать особую зону, где, по преданиям мистиков, находится вход в Аггарту — подземную страну, в которой не действуют законы времени и царит владыка мира Шакраварти…
Все, все, что когда-либо говорилось о Шамбале, причудливо переплетается в голове барона фон Унгерна. Арии, санскрит, Священные Законы, по которым нужно заставить жить человечество, святыни, благодаря которым можно получить власть над людьми, а может быть, и над временем, телепатия и гипноз — вот приманки, которые позже заставляли НКВД снаряжать экспедиции в Тибет, а Гитлера — окружать себя тибетскими ламами… Но когда китайцы пришли завоевать Шамбалу, войскам далай-ламы нечего было противопоставить вторжению, кроме плохо вооруженного малочисленного войска, с пушками, добытыми в разные десятилетия у разных армий…
Трагедия Унгерна подходит к концу: он совершает ошибку, решив начать Великий Поход. Покуда Унгерн оставался в Урге, он своим присутствием охранял Монголию от прямого большевистского вторжения или “экспорта революции” в лице подготовленных большевиками революционеров — Чойболсана и Сухэ-Батора. Лишь только Унгерн перестает быть “щитом” и двигает свою дивизию в Забайкалье, происходит катастрофа. Красные вторгаются в Монголию. В Забайкалье с его появлением никто не “поднимается” против большевиков. Здесь его имя — имя Хана войны — внушает только ужас. Его жестокость переросла в миф: в его дивизии скармливали пленников собакам, сжигали в стогах, топили в реках не только комиссаров и евреев, но и собственных офицеров. Время Бога войны истекло. Он принимает решение уходить в Тибет через Китайский Туркестан. Его воины понимают, чем это грозит им, и массово дезертируют. До Алтая барон добрался лишь с несколькими десятками людей. Мощные видения не оставляют его. Однажды, когда раненый барон один лежал в палатке, его войско собралось на совет. Ночью его покинули русские казаки. Днем оставшиеся при нем монголы вошли в палатку и, связав барона, бросились в разные стороны, чтобы дух Хана войны не смог догнать их.
Затем — партизаны, ЧК, расстрел. Конец истории вышел заурядным, хотя сам образ этого “завоевателя Шамбалы” вписан в историю навеки. Позднее большевики проникли в Тибет, пытаясь, с одной стороны, захватить его, превратив в плацдарм для революций в Азии, а с другой — несомненно, надеясь стяжать то “самое сокровенное знание”, о существовании которого знал всякий, кто хоть раз слыхал о Шамбале. И что же? Ничего не нашли. Ни входа в Аггарту, ни махатм-прорицателей, ни способов превращать человека в зомби, а время — течь в любом направлении с любой скоростью… Разумеется, ничего такого! Но реальные богатства Тибета от этого не уменьшились — они вообще имеют весьма малое отношение к тому, что напридумывали о Тибете в эпоху европейского декаданса не в меру экзальтированные последователи спирита Сен-Мартена…
Уникальные практики духовной и физической тренировки, боевые искусства, диспуты, отчасти похожие на авангардный балет, отчасти — на бесконтактное карате и логический спор… Азия с узлами своих смыслов — это и есть сокровища Шамбалы. Придется еще долго распутывать эти узлы и в самом деле научиться понимать друг друга…
IX. CЕМЬ МУДРЕЦОВ ТЫВЫ
Эдуард Мижит живет и работает в Кызыле. Он переводит на тувинский Библию, важнейшую книгу Запада, и одновременно пишет свою книгу Востока — сказание о семи мудрецах Тывы. Это — притча. А значит, правда. Никто не знает, кто они, эти семь мудрецов. Они живут в народе, никак не выделяясь из него, не удаляясь в отшельничество среди гор или к священным капищам, чтобы там, хотя бы и в пророческой бедности, в лачуге уединения, столь любимой японскими наставниками дзэн, давать советы заблудшим и обучать учеников. В том-то и дело, что мудрецы Тывы всегда рядом, и ты можешь услышать спасительный совет от простого резчика по камню, от соседа-охотника или от подбросившего тебя до поворота шофера, который может оказаться могучим шаманом, но который никогда не назовет себя и уж тем более не скажет, что он — “самый”, — даже если в нужное время именно он вызывает дождь…
Писателю жить и работать в Тыве трудно, и я не сразу отыскал Эдуарда Мижита. Телефон в местном отделении Союза писателей оказался отключенным за неуплату, и мне пришлось прогуляться в Дом художника пешком, да и то лишь затем, чтобы увидеть замок на двери комнаты, в которой размещается Союз, а напротив — такую же дверь и такой же замок Союза композиторов.
Но дело, в конце концов, не в телефоне… Про семь мудрецов Тывы Эдуард Мижит впервые услышал от деда: это очень старинная и прежде очень любимая народом легенда. Раньше люди ведь и вправду верили, что в каждом кожуне (районе), может быть, даже в соседнем селе или в соседнем доме живет тот тайный человек, чьими молитвами держится и очищается земля Тывы, тот человек, который в нужный момент сам почувствует твою беду, окажется рядом и как бы невзначай скажет спасительное слово или сделает то, что выручит взывающего о спасении человека. И эта вера в семь мудрецов очень многим заменяла веру в духов и в бодхисатв. Теперь все изменилось. Связь человека с миром тонких сущностей очень ослабла, мир огрубел и стал агрессивно-материален. Даже критерии добра и зла перешли в оценочный, денежный план, все перевернулось, и людям сделалось горько и пусто в том мире, который достался им от отцов. Они увидели в своей бедности недолю, но, не зная, где доля, либо отчаялись, либо ожесточились. И тогда Эдуард Мижит решил сам отправиться на поиски тех семи мудрецов, о которых рассказывал ему дед. Он много ездил по дальним уголкам Тывы, разговаривал с разными людьми и впитывал мудрость каждого, записывал песни, сказки, легенды, подолгу беседовал с шаманами, наблюдал ритуалы, сам вместе с ними проходил через все это. Из своих странствий он вернулся с убежденностью, что семь мудрецов Тывы никуда не исчезли, они по-прежнему среди людей, а значит, народ сберег главное свое сокровище. Не каждый народ может похвастаться, что у него есть семь мудрецов.
Чтобы люди поверили, что семь мудрецов по-прежнему живы, Эдуард Мижит решил рассказать о каждом из них. По три притчи о каждом. Поэтому в книге как бы три спирали, поднимающиеся снизу вверх. Пока что Эдуард Мижит написал только четырнадцать притч. И это значит, что путешествие его не закончено. И поиски мудрецов — или мудрости, которую все мы по крупицам носим в себе, — все еще продолжаются.
1 Тыва точно так же попросилась под покровительство Великого Белого Царя, когда власть Китая в северных провинциях ослабла и из-под власти императора Поднебесной сразу вышла Монголия. Так еще до окончания Первой мировой войны Уряханский край — как тогда называлась Тыва — оказался под протекторатом России, не являясь, однако, частью ее территории: этого требовали дипломатические отношения с Китаем.