Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 11, 2002
Рустам Рахматуллин (род. в 1966) — эссеист, москвовед. “Новый мир” (1998, № 12; 2000, № 1; 2001, № 2) публиковал его опыты “метафизического градоведения” из будущей книги “Две Москвы”. Настоящее эссе является фрагментом еще одной задуманной автором книги — “Облюбование Москвы”. Журнальный вариант первой ее части (Яуза и Арбат) см. в № 10 “Нового мира” за 2001 год.
Вмещающий ландшафт
Солнце московской любви, оставляя яузскую рань, катит на арбатский запад не через юг. Не через Таганку и Замоскворечье, остающиеся заповедниками старины, любви невидимой.
Конечно, дом в Гендриковом переулке (№ 15) за Таганскими воротами помнит чету Бриков и жившего там при них с 1926 года Маяковского. Но коммунистическая любовь втроем особенно чужда таганскому миру. Память о ней из года в год растворяется, затягивается старозаветной тканью; музей упразднен. Маяковский все более отождествляется в обыденном понятии с одной Лубянской площадью, где располагал квартирой в те же годы.
Дом Маяковского. Страшный дом на углу Лубянского проезда и Мясницкой (№ 3/6) помнит последнее свидание Маяковского: он застрелился, едва Вероника Полонская вышла на лестницу.
“Люблю Кузнецкий (простите грешного!), / потом Петровку, потом Столешников; / по ним в году раз сто или двести я / хожу из └Известий” и в └Известия””.
Заданная этими стихами диагональ от Лубянской площади до Страстной размечает еще одно пространство московской любви.
“Дом Фамусова”. На другом конце диагонали, в квартале “Известий” на Страстной площади (ныне Пушкинская, № 1 — 3), стоял до 70-х годов дом, где, по мнению Москвы, однажды было сказано: “А все Кузнецкий Мост…”
Когда Михаил Гершензон взял этот дом с его хозяевами в книгу “Грибоедовская Москва”, он и не думал утверждать, что отыскал дом Фамусова. Автор отыскал разве что Фамусова в юбке — хозяйку дома в грибоедовское время Марью Ивановну Римскую-Корсакову, урожденную Наумову. Больше того: Москва всегда считала ее сына Сергея прототипом Скалозуба, женившимся на прототипе Софьи — Софье Алексеевне Грибоедовой, кузине драматурга. Ее отец Алексей Федорович Грибоедов и был, следовательно, прототипом Фамусова; а жил по разным адресам.
Считать дом на Страстной принадлежавшим если уж не Фамусову, то замужней Софье тоже трудно: младшие Корсаковы жили собственным домом, очень известным теперь под вывеской Художественного театра (Камергерский переулок, № 3).
Так или иначе, но после Гершензона город простодушно проредил этот плетеный лес литературно-генеалогических дерев и поселил всю пьесу в доме Корсаковой-матери.
Эллочка-людоедка. Для Фамусова улица Кузнецкий Мост есть средоточие греха, простить который, собственно, и просит Маяковский. Средоточие, доставшееся нэпу от “вечных французов” XIX века.
Недаром на Кузнецком, в Варсонофьевском переулке, проживала (с инженером Щукиным, если это любовь) Эллочка-людоедка, выбравшая из великого и могучего русского языка тридцать слов для сообщения с приказчиками универсальных магазинов.
Фернан и Надя Леже. Столь же характерно советское предание о доме № 7/1 по 2-му Троицкому переулку на Самотеке, в котором будто бы нашел свою Надю Фернан Леже и что она пожертвовала деньги на реставрацию этого дома.
Круглящийся по карте Кузнецкий Мост есть траектория пути московского любовного солнца с востока на запад. Беззаконное это светило следует над Москвой через север.
Неглинный Верх. Высокий левый берег реки Неглинной в Белом городе именовался в Средние века Неглинным Верхом, хотя и правый берег низким не назвать. Удобно было бы присвоить это имя обоим берегам, разумея не их высоту или градус подъема, но принадлежность верхнему течению Неглинной. В этом новом смысле понятие Неглинный Верх и будет применяться, с извинениями, ниже.
В самом деле, именем Кузнецкого Моста можно назвать лишь часть этого мира — от стены Китая до бульваров. Часть, конечно, самую любвеобильную, место происхождения феномена. Однако север московской любви разомкнут до неглименских истоков.
Водоразделы. Мифогенное пространство Неглинного Верха, подобно самой улице Кузнецкий Мост, все умещается в межах водоразделов.
Водоразделу с верхней, выше неглименского устья, Москвой-рекой сопутствует Тверская улица. Переулки по обеим ее сторонам падают вниз. Только однажды Тверская не успевает за изгибом гребня — когда тот достигает середины Камергерского переулка, где здание МХАТа. Вершина гребня называется Страстным холмом, по имени стоявшего на ней монастыря. После Страстной (Пушкинской) площади водораздел уходит вправо, где теряется между Тверской и Малой Дмитровкой, которые на пару ищут совпасть с его чертой. Кварталы слева от Тверской принадлежат теперь бассейну ручья Черторыя, а после Триумфальной площади — бассейну Пресни; тот и другая следуют в Москву-реку. Водораздел Пресни и Неглинной ищется на плато под загадочным названием Миусы. Спорящие за черту водораздела пять Тверских-Ямских попросту размечают междуречье, как и дальние улицы Ямского Поля и Бутырской слободы. Последние расчерчивают место Горелого болота — общего начала Пресни, Ходынки, Неглинной и нескольких притоков верхней Яузы.
Второй водораздел — с нижней Москвой-рекой и с Яузой — лежит между Мясницкой и Большой Лубянкой, явленный отрезком древнего пути в Ростов — теперешним Милютинским переулком. За Сретенским бульваром древнюю дорогу принимает Сретенка. Переулки по сторонам этой улицы зеркальны друг другу и застроены тождественно; между тем это два мира: сток Неглинной и сток Яузы. Сретенка держится на грани между ними. Так же держалась Сухарева башня, замыкавшая Сретенку и отворявшая 1-ю Мещанскую, держащуюся так же. Обе улицы, как и бульвары Сретенский и Чистопрудный, отчеркивают с запада бассейн петровской, средней Яузы. Кварталы города, лежащие восточней этих улиц и бульваров, понуждаются течь в Яузу течением ее притоков — Рыбинки, Ольховца, Чечеры, Черногрязки.
Странноприимный дом. К перекрестку Сухаревской площади с надстоявшей над ним башней петровская Яуза подбита подковой Странноприимного дома. Дома-мифа: Москва убеждена, что это мемориал Прасковьи Шереметевой и шереметевской любви (граф Николай Петрович ничего подобного не говорил и не писал). Парк Странноприимного уклонен в долину Ольховца — притока Яузы; но в отсутствие Сухаревой башни этот дом с его куполом можно считать знаком границы между Яузой и Неглинной. Дом почти взобрался на разделительный гребень, по которому держат себя Сретенка и 1-я Мещанская. И наоборот, в планах воссоздания самоё башни фигурирует площадка ниже перекрестка, на оси Странноприимного.
Марьина Роща и Останкино. К какому ареалу отнести любвеобильную Марьину Рощу тех же Шереметевых, лежащую на полпути между Странноприимным и Останкином? Если собственно в роще, сразу за границей города, брала начало речка Напрудная — приток Неглинной, то деревня Марьина, стоявшая за рощей, мылась и стиралась на Копытовке — притоке Яузы.
Вот и Жуковский кажет Рощу с Яузы, с довольно отдаленного Ростокинского акведука.
Только это уже не петровская, а верхняя, подгородная Яуза, своими притоками обступавшая город с севера.
Взятая несколько иначе — вместе с Лосиным Островом, Сокольниками и Измайловом, верхняя Яуза синонимична северо-восточной четверти былого Московского уезда, нынешней новой Москвы. Это область царской охоты в Средние века, и как такая тоже пересекается с Неглинным Верхом. Воспоминания царской охоты делают подвижной границу верхней Яузы со средней: два ареала пересекаются в Красном Селе, Сокольниках, Преображенском, Рубцове и Измайлове. Проблемное пространство этого пограничья лежит вдоль старой городской черты — валов, как и общее пространство яузского и неглинного верхов: Напрудное, Марьина Роща, Бутырки.
Лежащее за Марьиной Останкино принадлежит охотничьей, верхней Яузе. Но через средостение, шарнир Марьиной Рощи, Останкино сообщено с Неглинным Верхом, замыкает, или, если угодно, размыкает, его собой. Просека из Останкина, с кремлевской колокольней в перспективе, продлевалась в городской черте неглименской долиной.
Двойное гражданство всех шереметевских владений севера Москвы служит снятию шва между Неглинным Верхом и всей — средней и верхней — Яузой.
Никольская улица. Возможно, история Параши и Шереметева причастна становлению мифа Кузнецкого Моста, если взять ее в многолетнем добрачном прологе, адресуемом не только в подмосковные графа, но и в его фамильный дом на Никольской улице Китай-города. Дом, уже отмеченный до Николая Шереметева трагической историей любви его тетки Натальи Борисовны и князя Долгорукого. На Никольской проектировался шереметевский Дворец искусств, в итоге воплотившийся Останкинским дворцом.
Любвеобильная Никольская относится к неглименскому стоку, тогда как остальные улицы Китая — к москворецкому. Китайгородская стена, отъединившая Никольскую от берега Неглинной, помешала стоку, но не должна мешать ясности нашего взгляда. Можно увидеть также двусоставность самой Никольской: начальный (от Кремля) отрезок этой улицы лежит вдоль нижнего течения Неглинной, а конечный, после едва приметного излома, сопровождает поворот речного русла к северу.
Южной кромкой — Охотным Рядом и Театральным проездом — Неглинный Верх приступает к северной стене Китая по всей ее длине. Так Арбат приступает к стене Кремля. Можно назвать Неглинный Верх Арбатом Китай-города. Неглинный Верх относится к Китаю как Арбат к Кремлю.
“На Петровке на Арбате”. Любовь посещала верхнюю Неглинную еще в XVI столетии, когда бесплодную великую княгиню Соломонию Юрьевну Сабурову постригли в Рождественском монастыре (Рождественка, № 20), а в родовом дворе Захарьиных-Кошкиных (Большая Дмитровка, № 3 — 5) нашел себе жену Иван IV.
Когда спустя полжизни Грозный, посадив на великое княжение шутейного Симеона Бекбулатовича, вторично бежал из Кремля на Удел, летописец определил вектор его побега так: “За Неглинную на Петровку на Арбат против старого моста каменного”. Звучит недоброй царской шуткой, в значении “нигде”. И это подлинно нигде, утопия. А вместе с тем реальнейший центр власти — все тот же Опричный двор (квартал журфака МГУ), теперь определяемый обиняками в силу запрещения слова “опричнина”. “Петровка” в этом тексте означает либо известную с XV века слободу вокруг церкви Петра и Павла, оказавшейся теперь среди Опричного двора, либо общее имя нынешних Моховой улицы и Охотного Ряда, продолжавших улицу Петровку как дорогу вдоль Неглинной; Охотный Ряд в XVIII веке все еще именовался Петровкой. И все-таки, на современный слух, старинным текстом задана необъяснимая взаимность между Арбатом и Петровкой нынешней, таинственная перекрестность этих улиц.
Вот и в аспекте любовного мифа Петровка, и Неглинная, теперь верхняя, и мост, теперь Кузнецкий, стали продлением Арбата.
Царицына родня. В последующие два века любовь частила на правый берег Неглинной, на Страстной холм, где по традиции жила родня цариц — Собакины (Большая Дмитровка, № 7), Стрешневы (на месте Собакиных) и Нарышкины (Петровка, № 28, ныне Братский корпус Высокопетровского монастыря).
Прибавить дом князя Долгорукого, несостоявшегося тестя Петра II, на Тверской (№ 5, в объеме Театра имени Ермоловой).
Прибавить дом Василия Голицына, фаворита царевны Софьи, в Охотном Ряду (на месте Госдумы) — былую архитектурную заставку Неглинного Верха перед Кремлем и Китай-городом.
Словом, в прологе нововременского мифа Кузнецкого Моста, как и Арбата, находим царскую любовь.
Новый Кукуй. А частная любовь, схватившаяся в миф, случилась на Кузнецком оттого, что там со времени Екатерины поселился дух, который вызывался древним именем Кукуй. Дух иноземчества, иной земли, изгнанник из обрусевшей, адаптированной городом Немецкой слободы. Слова: “…Откуда моды к нам, и авторы, и музы: / Губители карманов и сердец!” — легко адресовать Немецкой слободе, вложив их в сердце и в уста петровского боярина, только вчера обритого. Немецкая улица оборотилась и приблизилась французской улицей Кузнецкий Мост.
Приблизилась со сносом Белых стен, когда кварталы в самом центре города открылись загороду.
Первым офранцузился сам мост — Кузнецкий мост через Неглинную, до середины XVIII века деревянный и непостоянный. Окаменев, он, как и всякий сопрягающий стороны города мост, сделался постоянным торговым центром. Может быть, даже своеобразным торговым рядом, первым из подобных в этой местности.
Пишут, что на лишенной площадей сетке ближайших улиц и переулков была возможна только мелкая — галантерейная, съестная, винная — торговля. Мода екатерининской эпохи сделала то, что эта мелкая торговля оказалась главным образом французской.
Оба берега выше моста занимала тогда усадьба Воронцовых (с главным домом по Рождественке, № 11, ныне МАрхИ); Неглинная текла сквозь графский сад на роли частной собственности. Говорят, именно граф Иван Илларионович Воронцов отдал французам первую аренду — в служебных зданиях по уличной границе своих владений.
Французская колония столь быстро раздалась и самоорганизовалась, что попросила у Екатерины дозволения поставить близ Кузнецкого костел. Императрица отвечала было предпочтением Немецкой слободы, однако в 1791 году костел Людовика Святого заложили близко к прихожанам (Малая Лубянка, № 12).
От этого костела до другого, Петропавловского польского, — дистанция в полвека и в полкилометра по Милютинскому переулку, то есть по гребню водораздела между Неглинной и Москвой-рекой. Костелы помещаются у гребня, но на разных стоках. И вот же — младший, Петропавловский костел (№ 18), сделав лишь шаг с черты водораздела на москворецкий склон, немедленно оказывается экстерриторией: местность вокруг не выглядит как польская, вообще приходская. Наоборот, старший костел — Людовика Святого, — едва сойдя с гребня холма на склон Неглинной, попадает в соприродное пространство, доныне узнаваемое как французское. Даже стоящий на краю прихода — ареала Кузнецкого Моста — костел был его центром.
Вот что такое мифогенность территории.
В XIX веке появление иноверных престолов на Покровке и Мясницкой не сделало восток Белого города новой Немецкой слободой. А мифогенный Кузнецкий Мост сделался ею до костела.
Собрания. Знаменательно, что в пределах Неглинного Верха, на Долгоруковской улице, родился, а в середине XIX века окончательно обосновался на Софийке (ныне Пушечная, № 9) Немецкий клуб.
Шутка Антоши Чехонте: “В немецком клубе происходило бурное заседание парламента” — в тему. Кузнецкий мост — конечно, самое общественное место города.
Еще в исходе XVIII века Неглинный Верх обстроил свой фасад на сторону Кремля и Китай-города Петровским театром (будущим Большим; Петровка, № 1) и домом Благородного собрания (Охотный Ряд, № 2/1). Новые центры аристократической общественности обогатили содержание готового родиться мифа.
Благородное собрание было особенно необходимо мифу: новая иноземщина смесилась с русской патрицианской фрондой, за которую так не любила Москву Екатерина. В отсутствие палаты лордов зал Собрания — Колонный — становился центром мнений, а не только развлечений.
Другой патрицианский центр, Английский клуб — по слову Пушкина, “народных заседаний проба”, — часто переезжая, оставался в пределах Неглинного Верха: Страстной бульвар, № 15, затем № 6; наконец, Тверская улица, № 21 (недавно бывший Музей революции).
На Трубе, углом Петровского бульвара и Неглинной (№ 14/29), к услугам заседающих имелся ресторан “Эрмитаж” — совладение Люсьена Оливье, изобретателя салата. Миф Кузнецкого Моста вкуснее с этим человекомифом и с его рестораном. “Издавна в нем собирались (и доныне) дворяне после выборов и чествовали своих новых избранников”, — свидетельствует предводитель московского дворянства, внук Параши Жемчуговой граф Сергей Дмитриевич Шереметев.
Не случайно в пределах Неглинного Верха помещаются и обе палаты современного парламента России (из которых нижняя — вплотную к дому Благородного собрания), и Московская дума.
Конечно же, французская колония держалась разных политических сторон, и роялизм у эмигрантов, тем более у беглецов от революции, бывал в обыкновении. Но общий вывод из сложения галантереи и костела с предпарламентом сделался странный. Сделался, собственно, миф.
Кузнецкий Мост есть сумма иноземного плебейства, республиканского и роялистского, с русским патрицианством.
Сама патрицианская республика не исключает роялизма. Тому свидетельство языческий Сенат или старушка Англия, что республиканское толковище совместимо и с монархией на противолежащем холме, и с монархизмом на собственном.
Верный знак этой совместимости — сделанный Дворянским собранием выбор архитектора: не в природе Казакова оформлять фронду. Дом Собрания остался политически нейтральным.
Современная Госдума и огромна, и развернута на Кремль, но и теперь что-то мешает фронде. Только ли заграждение гостиницы “Москва”?
Характерно еще, что поначалу для собраний московского дворянства предназначался тоже казаковский зал Сената, то есть зал внутри Кремля, известный как Екатерининский. В первом проектном варианте предполагался даже заседательский амфитеатр. В осуществленном варианте заседания еще возможны, но уже на Охотном уместней кулуарные беседы и, конечно, танцы.
Колонный зал репетирован у Казакова в архитектуре тронного зала Пречистенского дворца. За именем и образом Колонного слышится и видится коронный зал. При том, что сам Пречистенский дворец был в некотором роде антитезой ветхому Кремлю — арбатской, приватно-царской антитезой.
В Арбате и цари делались частными людьми. Кузнецкий Мост, наоборот, ходил с общественным лицом. Если фронда Арбата заострена против Кремля, то фронда Кузнецкого Моста бесформенна и безопасна.
В Арбате каждый — царь, царь на Кузнецком — все.
Екатерининский институт. В пределе, Кузнецкий Мост — место не жительства, но общежительства. Общения аристократии между собой — и с Западом, причем плебейским — артистическим, торговым, всяким.
Поэтому “бал Благородного собрания — это толкучка, рынок, открытый вход, открытый для всех: купеческие дочки из Замоскворечья, немки, цирюльники, чиновники и другие шпаки всякие”. Так капитан Дрозд в романе “Юнкера” внушает Александрову (alter ego Куприна) предпочтение Екатерининского института благородных девиц.
Дом Института, учрежденного в самом начале XIX века, держит меридиан Неглинной, рисуясь над слиянием ее истоков, на строгом севере Москвы (Суворовская, бывшая Екатерининская площадь, № 2). Чувство Александрова к Зиночке Белышевой, вспыхнувшее в танцевальном зале Института, прообразует множество подобных. Каждое юнкерское училище бывало там раз в год. Екатерининский до последнего следил чистоту кровей.
Адреса мифа
Стендаль. Интендантский офицер наполеоновской армии Анри Бейль на панораме московского любовного мифа вполне замещает своего императора, обделившего Москву амурными приключениями.
“В тот день, когда мы прибыли сюда, — сообщал в письме из Москвы 1812 года Бейль, — я, как и полагается, покинул свой пост и пошел бродить по всем пожарам, чтобы попытаться разыскать г-жу Баркову”. Стендаль искал бывшую возлюбленную, актрису Мелани Гильбер, вышедшую замуж за русского. “Я никого не нашел”.
Только во второй месяц московского сидения Стендаль узнал, что “за несколько дней до нашего прибытия она уехала в Санкт-Петербург, что из-за этого отъезда она почти окончательно поссорилась со своим мужем, что она беременна, что она почти всегда носит зеленый козырек над глазами, что муж ее маленький, некрасивый и… очень ревнивый и очень нежный”.
Кузнецкому Мосту важно еще, что Мелани Гильбер была актрисой и француженкой. Поскольку же французом был и сам Стендаль, важно, что Мелани стала Барковой. Чтобы бейлевский поиск на пожаре стал крестоносным поиском женственной души мира, предпочитающей восточный Рим западному.
Гонимые пожаром из Арбата, Бейль с офицерами переместились в область Кузнецкого моста. Считается, что в старый Английский клуб. Клуб до войны располагал домом князя Гагарина на Страстном бульваре, угол Петровки (№ 15/29). Но из другого письма Стендаля явствует, что клуб уже горел и офицеры заняли где-то поблизости “красивый белый четырехугольный дом”, в котором, “по-видимому, жил богатый человек, любящий искусство”.
Настойчивость, с которой Бейль как персонаж московского предания вселяется в Английский клуб, свидетельствует о неглименской, а не арбатской природе этого предания. С Бейлем Английский клуб становится французским.
Кстати, Стендаль признается в том же письме, что “маленько пограбил” с товарищами винный погреб клуба.
Иогель и Ламираль. Чтобы миф Кузнецкого Моста схватился, потребовалось время. Время после войны 1812 года, когда сам мост засыпали вместе с рекой Неглинной, дав больше места торговле. Время, когда нашествие французов продолжалось миром. Время, когда благородное юношество открыло во французском магазине тип модистки, а благородное девичество нашло себе, в окрестностях того же магазина, учителя — в особенности танцев. Танцмейстеры Иогель и Ламираль стали отцами мифа.
Дом Жана Ламираля сохранился в Столешниковом переулке (№ 9, во дворе), а Петр Иогель нанимал разные залы.
“У Иогеля, — пишет Толстой, когда выводит в свет Наташу Ростову, — были самые веселые балы в Москве. <…> В этот же год на этих балах сделалось два брака. Две хорошенькие княжны Горчаковы нашли женихов и вышли замуж и тем еще более пустили в славу эти балы. Особенное на этих балах было то, что не было хозяина и хозяйки: был, как пух летающий, по правилам искусства расшаркивающийся, добродушный Иогель…”
В тот раз “зала была взята Иогелем в доме Безухова”, за который принимают иногда дом графа Льва Кирилловича Разумовского на Тверской (№ 21), впоследствии Английский клуб.
Где Иогель нанял залу, в которой Пушкин первый раз увидел Наталью Гончарову, спорят до сих пор. Долго считалось, что в доме Кологривовых на Тверском бульваре (на месте № 22), то есть за гранью ареала, но вероятнее, что дело было в доме Благородного собрания, где Иогель подвизался именно в сезон 1828/1829 года. В Колонном зале увидит будущего мужа-генерала Татьяна Ларина.
Обер-Шельма. Матерью мифа Кузнецкого Моста стала мадам Обер-Шальме, держательница магазина женского платья в Глинищевском переулке (№ 6), между Тверской и Большой Дмитровкой.
После сватовства князя Болконского к Наташе, незадолго до истории с Курагиным, “Марья Дмитриевна свозила барышень [Ростовых] к Иверской и к m-me Обер-Шальме, которая так боялась Марьи Дмитриевны, что всегда в убыток уступала ей наряды, только бы поскорее выжить ее от себя. Марья Дмитриевна заказала почти все приданое”.
Возможно, Обер-Шельма, как называли ее москвичи, была французская шпионка. В 1812 году перед оставлением Москвы граф Ростопчин выслал ее мужа мсье Обера из города, но мадам смогла остаться. Сам Бонапарт вызвал ее к себе в Петровский замок, чтобы лучше узнать… Россию. “Не знаешь, что и подумать о великом человеке, который спрашивает, и кого же, г-жу О., о предметах политики, администрации и ищет совета для своих действий у женщины!” — замечает мемуарист.
Мари-Роз Обер-Шальме ушла вместе с Великой армией, чтобы погибнуть при Березине.
“Север” — “Англия”. Когда домовладельцам, сотрудничавшим с оккупантами, вышло прощение, дом в Глинищевском переулке вернулся наследникам Оберов и стал знаменитой гостиницей “Север”. Впоследствии “Англия”, эта гостиница была любимым местом жительства Пушкина в Москве. А возможно, и Онегина: “Евгений мой / В Москве проснулся на Тверской”.
Пушкин жил у Обера и в зиму первой встречи с будущей женой; и весной 1829-го, когда стал навещать дом Гончаровых; и осенью того же года, когда сделал первое предложение, а не получив определенного ответа, увлекся Ушаковой; и в 1830 году, когда встречи с ним искала итальянская певица Анжелика Каталани, жившая в соседнем номере. Напрасно: поэт уже звал Наталью Николаевну невестой. Слова “Участь моя решена. Я женюсь…” могли быть выведены в этом доме.
Пушкин оставил гостиницу Обера только ради дома на Арбате. Так Николай Петрович Шереметев перед свадьбой оставил свои дворы в конце Никольской ради Воздвиженки. Видно, как наклоняется на запад стрелка московской любви. И как она проходит север — словно область зноя, лета перед прохладной осенью запада, Арбата.
Памятник Пушкина на старом месте недаром обращался черным лицом в тень севера — к Неглинному Верху, к его полночному солнцу, жаркому по-эфиопски.
Светская жизнь Кузнецкого Моста вообще немыслима без Пушкина, и Большая Дмитровка, долго называвшаяся его именем, действительно очень пушкинская улица. Так, немного в стороне от нашей темы, зато прямо на улице Кузнецкий Мост, располагался в пушкинское время ресторан “Яр” (№ 9). А на углу Кузнецкого и Дмитровки (дом 2/6), в доме князя Дмитрия Щербатова, предоставлял “особенное прибежище игрокам” знаменитый Огонь-Догановский — Чекалинский в “Пиковой даме”, которому Александр Сергеевич остался должен в карты. Только не нужно представлять себе притон в подвале: Догановский был и жил барином, женатым на урожденной Потемкиной.
Якушкин, Щербатова, Шаховской. В дочь князя Щербатова, владельца дома на Дмитровке, был влюблен капитан Семеновского полка Иван Якушкин. “Любовь была взаимная”, — читаем в мемуарах другого декабриста, князя Оболенского. Но, рассмотрев глубоко свое чувство, Якушкин “нашел, что оно слишком волнует его; он принял свое состояние, как принимает больной горячечный бред, который сознает, что не имеет силы от него оторваться, — одним словом, он решил, что этого не должно быть”. Продолжая словами Никиты Муравьева, “Якушкин, который несколько лет уже мучился несчастною страстью и которого друзья его уже несколько раз спасали от собственных рук, представил себе, что смерть его может быть полезна России. Убийца не должен жить, говорил он, я вижу, что судьба меня избрала жертвою, я убью царя и сам застрелюсь”. Суди, читатель, какая связь.
Сделалось совещание, известное под именем “Московский заговор 1817 года”. На совещании князь Шаховской, тоже семеновец, просил повременить с цареубийством, пока их полк заступит на дежурство во дворце.
Именно Шаховской женился на княжне Щербатовой. Это ее усилиями помешавшийся в рассудке после катастрофы князь будет переведен из Туруханска в Суздаль, в монастырь, где и скончается в 1829 году.
Волконская и Веневитинов. Тему декабристских жен обыкновенно приурочивают к дому и салону Зинаиды Волконской на Тверской улице (№ 14, впоследствии Елисеевский магазин). Зимой 1826/1927 года в салоне встретились княгиня Мария Николаевна Волконская, ехавшая в Сибирь, и Пушкин, постоялец соседней гостиницы “Север”.
Любовь другого поэта к хозяйке дома, княгине Зинаиде, вскоре отойдет в историю: Дмитрий Владимирович Веневитинов скончался в марте 1827 года. В его могиле через сто лет найдут прославленный стихами Мандельштама перстень Волконской: “…Веневитинову — розу, / Ну, а перстень — никому!”
Дом Веневитинова в Кривоколенном переулке (№ 4), казалось бы, обогащает любовную карту между Мясницкой и Покровкой в Белом городе; но связь с домом Волконских выманивает этот адрес на сторону Кузнецкого Моста, то есть всего на несколько шагов вперед, к Мясницкой. Рисуется диагональ, почти тождественная той, которую провел стихами Маяковский — сосед Веневитинова.
Пушкин и жены декабристов. Надо ли говорить, что салон Зинаиды Волконской причастен истории многих стихов. “Во время добровольного в Сибирь изгнания жен декабристов, — вспоминала другая Волконская, Мария, — он (Пушкин. — Р. Р.) был полон искреннего восторга. Он хотел мне поручить свое └Послание” к узникам для передачи сосланным, но я уехала в ту же ночь, и он его передал Александрине Муравьевой”.
Передача состоялась в доме… Сергея Николаевича и Варвары Петровны Тургеневых, живших тогда с десятилетним сыном Иваном на периферии верхней Неглинной, в нынешнем Большом Каретном переулке, угол Садовой (№ 24/12). Недавно исчез последний флигель, остававшийся в этом владении от старины.
Фонвизины. Братья-декабристы Иван и Михаил Фонвизины жили в отцовском доме на Рождественском бульваре (№ 12). Возможный прототип Татьяны Лариной, жена генерала Михаила Фонвизина Наталья Дмитриевна, была среди переживших с мужьями Сибирь.
Овдовев, она вторично вышла замуж — за Ивана Пущина. Все трое погребены на одном подмосковном погосте.
Видно, как декабристская любовь хочет уместиться на Кузнецком Мосту, словно предвидя будущее, по суду, сословное неравенство супругов.
Анненков и Полина Гебль. Или, напротив, будущее равенство, как в случае Ивана Анненкова и Полины Гебль.
Снесенный в сталинское время прекрасный дом матери Анненкова помещался на углу Петровки и Кузнецкого (№ 8/5). Уже его угловая ротонда обещала историю любовного неравенства по аналогии с себе подобными (см. начало публикации в № 10 за 2001 год).
Анненков нашел Полину Гебль в одном из магазинов Кузнецкого Моста, именно в модном магазине Демонси, где та служила. Свадьба состоялась в руднике, уравнявшем сословные права влюбленных.
История европейски известна благодаря роману Дюма “Записки учителя фехтования”. Запрещенный при Николае I, этот роман — кажется, второй, после писем Стендаля, вклад западной литературы в московский любовный миф.
Боткин и Арманс. С Кузнецкого Моста происходила и некая Арманс — возлюбленная литератора Василия Петровича Боткина. Эта история принадлежит любовному мифу настолько, насколько смог увековечить ее Герцен в “Былом и думах”. А сделал он это замечательно, так что хочется цитировать страницами: “Сначала я думал, что это один из тех романов в одну главу, в которых победа на первой странице, а на последней, вместо оглавления, счет; но убедился, что это не так…” Портрет Арманс, писанный Герценом, сошел бы за портрет Полины Гебль и всего типа “благородного плебейства великого города” Парижа в Москве. Боткин решен у Герцена гораздо индивидуальнее, хотя и в нем намечен тип. Тип любомудра — любовника философии, одной ее.
Боткин жил в Петроверигском переулке (№ 4) на Маросейке — адрес, дополняющий скудную карту любви на ближней Покровке с той оговоркой, что в доме царил отец героя, старозаветный купец Петр Кононович, не совместимый ни с какой Арманс. Так Анненкова-мать была несовместима с Полиной Гебль. На этих примерах видно, что тема сословного неравенства любовников отягощена на Кузнецком Мосту темой национального и конфессионального несходства, как это и должно быть в переизданной Немецкой слободе.
Кетчер и Серафима. Аристократ Герцен изменяет своему приобретенному демократизму, когда несходство кричаще:
“Между Кетчером и [его] Серафимой, между Серафимой и нашим кругом лежал огромный, страшный обрыв, во всей резкости своей крутизны, без мостов, без брода. Мы и она принадлежали к разным возрастам человечества, к разным формациям его, к разным томам всемирной истории. Мы — дети новой России, вышедшие из университета и академии, мы, увлеченные тогда политическим блеском Запада, мы, религиозно хранившие свое неверие, открыто отрицавшие церковь, — и она, воспитавшаяся в раскольническом ските…”
Николай Кетчер нашел нищенку Серафиму на какой-то улице между Сокольниками, где он тогда жил, и Новой Басманной, где служил; так что начало этого романа принадлежит Москве Яузской. Середина — видимо, Арбату, где на непременном Сивцевом Вражке у Кетчера был дом (на месте № 20). В то время аристократической брезгливостью его друзей был испытан на прочность и, кажется, не выдержал испытания весь круг московских западников.
Семейную старость Кетчеры проводили на Самотеке, в 1-м Волконском переулке (№ 11), и затем на 2-й Мещанской, в доме, купленном для них Грановским, Щепкиным и Иваном Тургеневым (№ 44). Оба адреса принадлежат Неглинному Верху.
Надеждин и Евгения Тур. Без Кетчера вообще немыслим любовный миф тех лет. Похититель Захарьиной и свидетель ее брака с Герценом, Николай Христофорович мог стать также свидетелем тайного венчания Боткина и Арманс, если бы дело не отложилось до Петербурга. Он вообще любил устраивать подобные дела:
“Когда Надеждин, теоретически влюбленный, хотел тайно обвенчаться с одной барышней, которой родители запретили думать о нем, Кетчер взялся ему помогать, устроил романтический побег, и сам, завернутый в знаменитом плаще черного цвета с красной подкладкой, остался ждать заветного знака, сидя с Надеждиным на лавочке Рождественского бульвара”.
Вероятней, что Страстного; но ошибка Герцена лежит в пределах допустимой погрешности: оба бульвара принадлежат Неглинному Верху. Будущий издатель “Телескопа” Николай Иванович Надеждин учительствовал в доме Сухово-Кобылиных и жил у них. Замечательно, что Кобылины снимали в то время дом Корсаковых — “дом Фамусова”. Предметом “теоретической любви” Надеждина была его ученица Елизавета Васильевна Сухово-Кобылина, сестра будущего драматурга и сама будущая писательница под псевдонимом Евгения Тур (она выйдет за графа с характерным для Кузнецкого Моста именем Анри Салиас де Турнемир). Пожалуй, Надеждин выглядит Молчалиным — правда, в отсутствие Чацкого.
Тема неравенства в этой истории наглядна: Надеждин был поповичем, Кобылины имели общего предка с Романовыми (древнего боярина Кошкина-Кобылина с Большой Дмитровки). Юный брат героини Александр Васильевич сказал по поводу Надеждина: “Если бы у меня дочь вздумала выйти за неравного себе человека, я бы ее убил или заставил умереть взаперти”.
Сухово-Кобылин. Убил ли Сухово-Кобылин Луизу Симон-Деманш, мы не узнаем никогда.
Этот роман завязался в Париже в 1841 году. На следующий год Луиза приехала в Москву и поступила модисткой в магазин мадам Мене на Кузнецком Мосту. Там же, точнее, на Рождественке Кобылин снял для нее квартиру (в доме № 8).
Через три года Луиза — уже владелица винного магазина, фактически принадлежащего Кобылину. Она записывается в московское купечество и жительствует на Никольской, во владении № 8, помнящем Наталью Долгорукую и Николая Шереметева.
Сам Александр Васильевич жил тогда в Арбате (у графов Сухтеленов в Большом Кисловском переулке, № 4), а в 1847 году он снимает две квартиры — для Луизы и себя — у графа Гудовича на Тверской (современный адрес — Брюсовский переулок, № 21). То есть перемещается сам и перемещает Луизу на границу Неглинного Верха.
Еще через два года Кобылин пересек эту границу, приобретя роковой дом на Страстном бульваре (№ 9, только что снесен), в нескольких шагах от памятного ему с юности “дома Фамусова”. Между предыдущим адресом и этим лежала пропасть: Кобылин охладел к Луизе и воспылал чувством к Надежде Ивановне Нарышкиной. У которой, согласно ответам на допросные пункты, провел вечер 7 ноября 1850 года — вечер убийства.
По версии полиции, убийство совершилось в доме на Страстном. Говорили, что оно стало итогом темпераментного объяснения во флигеле между Деманш, Кобылиным и Нарышкиной.
Найденное на Ходынке тело отпели в костеле Святого Людовика и погребли на Немецком кладбище.
За время следствия и суда — семь лет, — дважды арестованный и дважды освобожденный, Кобылин стал драматургом.
Но не здесь конец этой совершенно верхне-неглименской истории.
В 1859 году Кобылин привез из Парижа в дом на Страстном новую жену — Марию де Буглон. Через год Мария умерла на возвратном пути.
В 1867 году писатель появился в том же доме с третьей женой — привезенной из Англии Эмилией Смит. В следующем году ее похоронили на Немецком кладбище.
Только тогда Кобылин продал дом.
Он не удерживал любовь живой. Что это — метафизическое доказательство былого преступления или изначально тяготеющий над домом или над его хозяином рок, частью действия которого была и смерть Луизы?
Бове и Трубецкая. Случай перемены мужского и женского в неглименской коллизии сословного неравенства и национального различия адресуется в Петровский (бывший Богословский) переулок, в дома № 6 и 8. Дом № 6 в начале XIX века принадлежал княгине Авдотье Семеновне Трубецкой, в 1816 году вышедшей вторым браком за архитектора Бове. Осип Иванович переехал во владение жены, где выстроил второй дом. За год до смерти Осипа Ивановича старый дом был продан, и чета осталась в новом, совершенно перестроенном впоследствии.
Руководитель воссоздания Москвы после пожара 1812 года, создатель Театральной площади, соавтор здания Большого театра и автор будущего Малого, проектировщик кварталов вокруг исчезнувшей реки Неглинной — словом, оформитель Неглинного Верха накануне сложения мифа, — Бове сам угодил в его, мира и мифа, новые смыслы.
“Москва помешалась: художник, архитектор, камердинер — все подходят, лишь бы выйти замуж”, — судила о княгине Трубецкой княгиня Туркестанова. Кузнецкому Мосту столько же важно европейское происхождение супруга.
Конечно, архитектор со времен Петра не равен камердинеру. Петр перевел его из мужиков в чиновники, а Табель о рангах позволяла выслужить дворянство — достижением 8-го класса. Навстречу двинулись в архитектуру дворяне по рождению, не исключая столбовых аристократов, как князь Ухтомский и Николай Львов.
И все же разница между супругами Бове огромна. Сын неаполитанского художника стал обладателем многих поместий, в их числе нескольких подмосковных, — а Трубецкая лишилась княжеского титула, чтобы писаться чиновницей 7-го класса, то есть женой недавнего дворянина.
Неравный брак, не ставший темой на Арбате даже после Шереметева, стал ею на Кузнецком — по примеру Яузы, по праву нового русско-европейского пограничья.
Пукирев. Над местом, где бассейн Неглинной в первый раз соприкасается с бассейном Яузы — над перекрестком Сретенских ворот, — стоит церковь Успения в Печатниках (Сретенка, № 3/27). Поскольку прихожанином ее был Пукирев, церковь считается тем местом, где художник наблюдал сцену “Неравного брака”. И будет считаться, наверное, впредь — по силе мифа, вопреки новым исследованиям.
Картина Пукирева и стоящий далее Успенской церкви по водоразделу Странноприимный дом разно трактуют о мезальянсах, объединяя смежные ареалы любовного мифа Москвы (наблюдение Геннадия Вдовина).
Фон-Мекк и Чайковский. Так и фамилия Фон-Мекк, хотя Надежда Филаретовна взяла ее от мужа, равно уместна на Яузе и на Неглинной.
До переезда в конец Мясницкой, то есть на Яузу, Фон-Мекк жила в бывшем доме Фонвизиных (Фон-Визиных) на Рождественском бульваре (№ 12).
Вечную невстречу Чайковского с Фон-Мекк легко истолковать как проявление известного несчастья композитора. Но есть же плоскость метафизики. Орфей не должен оборачиваться на Эвридику, выводя ее из ада. А ведь Чайковский, как и Моцарт, воплощает архетип Орфея — певца, наказанного за разоблачение мистерий. “Волшебной флейтой” в случае Чайковского, по-видимому, служит мистериальнейший “Щелкунчик”, “Реквиемом” — Шестая симфония, особенно же характерен упрямый слух об отравлении по приговору каких-то тайных братьев.
Брюсов, Петровская и Белый. Вообще, любовь Кузнецкого Моста трагичнее арбатской. И тем трагичнее, чем ближе к декадансу.
Говоря словами Нины Петровской, она и Брюсов семь лет влачили свою трагедию по всей Москве, по Петербургу и по разным странам. В Москве Валерий Яковлевич жил в те годы на Цветном бульваре, № 22. Для Брюсова Петровская бросила мужа, но не муж, а Андрей Белый сделал эту любовь треугольной. (В романе Брюсова “Огненный ангел” все трое выведены под масками XVI века.)
На лекции Андрея Белого в Политехническом музее, 14 апреля 1907 года, Петровская стреляла в Брюсова; оружие дало осечку.
Политехнический, соседний с домом Маяковского, стоит уже на москворецком склоне, сразу за гранью водораздела с Неглинной, однако тянется взойти на эту грань: третья строительная очередь музея, образовавшая в конце концов южный фасад Лубянской площади, была завершена как раз к 1907 году.
Николай Тарасов. Через три с половиной года в доме № 9 по Большой Дмитровке был сделан другой знаменитый выстрел: покончил с собой молодой магнат Николай Лазаревич Тарасов, меценат театра “Летучая мышь”, деливший квартиру с другим основателем театра — Никитой Балиевым.
Тарасов был влюблен в жену магната Грибова, предпочитавшую обоим некоего Журавлева, содиректора Барановской мануфактуры. Когда последний проигрался в карты так, что стал открыто умышлять самоубийство, Ольга Грибова потребовала денег у Тарасова. Тот не дал. Скоро Журавлев действительно свел счеты с жизнью. На следующий день за ним последовала Грибова. За ней на третий день ушел Тарасов. В довершение этого ужаса наутро слуга нашел на лестнице гроб и венок, заказанные будто бы заранее подругой Ольги Грибовой.
Смерть Скобелева. Четвертью века раньше в номерах “Англии”, угол Петровки и Столешникова (место дома № 15/13), в постели куртизанки Ванды умер Скобелев. (Товарищи перенесли тело в гостиницу “Дюссо” на Неглинной.)
Видеть ли смысл в таком конце? Не вспомнить ли, как под стенами чаемого Константинополя было заключено, прежде Сан-Стефанского мира, перемирие, позволившее русским офицерам… ходить в город. Именно так: Скобелев не вошел в Константинополь, но ходил в него. А ведь взятие города есть брак, взятие города священного — священный брак. Что бы ни делал Скобелев в Константинополе, как бы воздержан ни был — вышла профанация. Скобелев опустился с высоты своей задачи. Так не были на высоте задачи ни Россия, ни династия. Мало одного Ивана Аксакова, мало и тысячи Аксаковых для достижения подобной высоты.
“Припадок”. Мадемуазель Ванда неизбежна на Кузнецком Мосту. Чем выше подниматься по Неглинной, тем ниже опускается любовь. Публичными домами, отнесенными за линию бульваров, Кузнецкий профанировал свою публичность и свою граничность. Предназначенность для встреч, сугубую, как правило, неравенством встречающихся. Именно на севере Москвы легализуется к исходу XIX века удел любви товарной. Чем выше по течению уже невидимой тогда реки, тем это было явственней и одновременно дешевле. Переулки Каретного Ряда, Цветного бульвара и Сретенки принадлежат периферии Кузнецкого Моста.
Из двух десятков этих переулков нарицательным стал Соболев — нынешний Большой Головин между Сретенкой и Трубной, прозрачно зашифрованный в “Припадке” Чехова литерами С-в. Знаменитая строка: “И как может снег падать в этот переулок…” — относится к нему. Падение — вот ключевое слово, объединяющее это восклицание с названием рассказа.
Даже доходный дом Страстного монастыря (Малый Путинковский, № 1/2) предоставлял, как принято считать, известные услуги. Выходящий боком на Страстной бульвар, дом отмечает ту границу, на которой публичная любовь не останавливалась, нет, но оставляла собственное жительство, перебираясь гастролировать в гостиницы Кузнецкого Моста, вроде той самой скобелевской “Англии”.
Сегодня имена “Тверская”, “Уголок”, причастные тому же ареалу, взяли нарицательную силу имени “Соболев переулок”.
Снова дом с барельефами. Пожалуй, дом с барельефами в арбатских переулках (см. “Новый мир”, 2001, № 10) происходит с Неглинного Верха. Экстерриториальность этого дома в Арбате дает почувствовать различие любовных ареалов города, различие их тем и интонаций.
Однако же и связанность. Дом с барельефами — анекдотическая перекодировка древнего любовного адреса: “На Петровке на Арбате”.
Катюша Маслова. Заведение мадам Китаевой у Толстого безадресно. Другое дело гостиница, где был отравлен, по фабуле романа “Воскресение”, купец Смельков. Согласно обвинительному акту, “весь день накануне и всю последнюю перед смертью ночь Смельков провел с проституткой Любкой (Екатериной Масловой) в доме терпимости и в гостинице └Мавритания””. Гостиница с таким названием действительно существовала, ее здание сохранилось в Петровском парке, на Петровско-Разумовской аллее (№ 12).
Петровские дворец и парк географически принадлежат верховьям Пресни и Ходынки, то есть бассейну Москвы-реки; но верховья эти отсечены от соименных им районов города Петербургским трактом, продолжающим Тверскую улицу.
Бутырская тюрьма, в которой содержалась Катюша Маслова, стоит на Дмитровской дороге (Новослободская, № 45), то есть определенно на неглименском стоке. Путь из Петровского парка к Бутырской заставе пролегает по Нижней Масловке (кстати, не отсюда ли фамилия Катюши?). Маслова балансирует на грани Пресни и Неглинной, заступая ее в обе стороны и падая.
Лара Гишар. На той же грани балансирует и падает Лара в романе Пастернака.
Происхождение Лары типично для Кузнецкого Моста. Ее мать — приезжая с Урала “вдова инженера-бельгийца и сама обрусевшая француженка Амалия Карловна Гишар”. Которая “купила небольшое дело, швейную мастерскую Левицкой близ Триумфальных ворот” — площади Белорусского вокзала. Купила “с кругом ее прежних заказчиц и всеми модистками и ученицами”. Видно, как тень Обер-Шальме распространяется с Кузнецкого Моста на периферию Неглинного Верха, вдоль его края — и даже переваливает за край. “Чувствовалась близость Брестской железной дороги”. “Дом был одноэтажный, недалеко от угла Тверской”, то есть от конца 1-й Тверской-Ямской.
Квартировали Гишары у начала Тверских-Ямских, в меблированных комнатах “Черногория” в Оружейном переулке. “Это были самые ужасные места Москвы, лихачи и притоны, целые улицы, отданные разврату, трущобы └погибших созданий””.
В Оружейном переулке, собственно, родился Пастернак. (Родился, как теперь известно, не в том доме, на который сам указывал, а на углу переулка со 2-й Тверской-Ямской.)
Позднее Гишары стали жить при мастерской. По соседству, “в конце Брестской улицы”, жил Паша Антипов, будущий муж Лары.
Но прежде в ее жизни сделался адвокат Комаровский. Сначала Лара вальсировала и целовалась с ним на чьих-то именинах в Каретном Ряду, потом пришла к нему домой.
Комаровский обитал на Петровских Линиях, как называется один из переулков Кузнецкого Моста. Совершенно тамошними персонажами выглядят и экономка Комаровского Эмма Эрнестовна, и его друг Константин Илларионович Сатаниди, актер и картежник, с которым “они пускались вместе шлифовать панели” Кузнецкого Моста, наполняя оба тротуара своими голосами.
Прямо на продолжении Кузнецкого поселяется Паша Антипов — “в комнате, которую Лара сама приискала и сняла ему у тихих квартирохозяев в новоотстроенном доме по Камергерскому, близ Художественного театра”. Это там “Лара любила разговаривать в полумраке при зажженных свечах”. Когда в один святочный вечер “во льду оконного стекла на уровне свечи стал протаивать черный глазок”, по Камергерскому проехали в извозчичьих санках Живаго и Тоня Громеко, открывая в себе чувство друг к другу, и Юрий, обратив внимание на скважину в окне, прошептал “начало чего-то смутного”: “Свеча горела на столе. Свеча горела…”
Это скрещение судеб в свете свечи значит скрещение в Камергерском двух миров. Ибо как Лара Неглинному Верху, Тоня Громеко принадлежит Арбату. Но и Лара тяготеет к границе ареалов — Тверской улице. Сам Живаго представляется скрещением этих миров, коль скоро ему выпадет любить обеих женщин.
Действительно, та же комната в Камергерском станет последней для Живаго. “Комната обращена была на юг. Она двумя окнами выходила на противоположные театру крыши, за которыми сзади, высоко над Охотным, стояло летнее солнце…” То есть подразумевается один из домов на стороне театра. В конце романа, зайдя на Камергерский по старой памяти, Лара найдет в той же комнате гроб и в нем Живаго.
Эпилог
Кинематограф. Новые опыты продления московской мифологии часто пространственно и смыслово точны, и чем точнее, тем они успешнее.
Неравная любовь интеллигента и торговки пирожками в фильме “Военно-полевой роман” берет начало у лотка на Театральной площади.
Неравная в чиновном смысле любовь “Служебного романа” протекает в департаменте, подъезд которого выходит на Кузнецкий Мост, угол Петровки (дом № 6/5). Правда, крыша департамента отъезжает за Тверскую, поскольку это крыша дома Нирнзее (Большой Гнездниковский, № 10).
Окуджава. В песне “Часовые любви” Булат Окуджава разметил пространство московского любовного мифа следующим образом. Часовые стоят на Смоленской и Волхонке, не спят — у Никитских и на Неглинной, идут — по Петровке и по Арбату.
Мы уже понимаем, какие древние межи диктуют эту разметку. Неглинная, Петровка и Арбат принадлежат адресу Опричного двора. Тогда любовный миф, по Окуджаве, остается арбатским. Но сам он разумел, конечно, улицы Петровку и Неглинную.
Москва суммирует Кузнецкий Мост с Арбатом в единый ареал любви.