Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 11, 2002
+6
Ромен Гари. Чародеи. Роман. Перевод с французского Е. Павликовой и М. Иванова. Послесловие О. Кустовой. СПб., “Симпозиум”, 2002, 398 стр.
Я бы не решился назвать этот роман историческим, хотя он написан о России ХVIII века. Количество исторических ошибок Гари приобретает здесь какое-то новое качество. Да это и не важно. Россия для Ромена Гари — страна сказок, вроде толкиеновского Средиземья. И то, что он, французский писатель и дипломат, родом из этой страны, грело и жгло его душу. “Чародеев” он писал в 1973 году перед тем, как сделать из себя (Романа Кацева) вместо исписавшегося старого Ромена Гари нового молодого писателя, Эжена Ажара. Так что “Чародеи” — странное писательское “до свиданья” читателям; болезненная и бесстыжая исповедь стареющего мужчины, прикинувшаяся авантюрным, веселым, фривольным, фантастическим романом о приключениях венецианцев в екатерининской России.
Александр Янов. Россия: у истоков трагедии. 1462 — 1584. Заметки о природе и происхождении русской государственности. М., “Прогресс-Традиция”, 2001, 559 стр.
Александр Янов — принципиальный убежденный противник вульгарно-славянофильского, равно и вульгарно-западнического образа нашей страны. Россия — иррациональная, фантастическая страна, преобразовывающая на свой салтык все влияния, все институции, попадающие на ее почву? Нет и нет: для Александра Янова Россия — европейская страна, в силу приключившейся с ней национальной трагедии в годы правления Ивана IV всякий раз сворачивающая с магистральной линии нормального европейского развития в деспотизм, азиатчину и прочее, прочее. Конечно, историософская схема Янова немножко (простите за кощунство) комична. Перед глазами встает мужик из рассказа Горбунова, в отчаянии разглядывающий сломанную тележную ось, отскочившее колесо: “Кажинный раз на эфтом самом месте” — неплохой эпиграф для всех работ Александра Янова. Но в них привлекает даже не этот… непредусмотренный автором комизм. Больше всего привлекает в схемах Янова (а какая историософия не схематична?) ирония истории, усмешка Клио, музы истеричной и жестоко-насмешливой. Западник, который видит в Иване IV и Петре I представителей восточного деспотизма, а в Ниле Сорском и протопопе Аввакуме — настоящих европейцев, эту усмешку почувствовал; он услышал (в отличие от датского принца и немецкого мыслителя), что не всегда “крот истории роет хорошо”.
Жозе Сарамаго. Воспоминания о монастыре. Роман. Перевод с португальского А. Косс. СПб., “Амфора”, 2002, 495 стр.
Кто и поймет еще задержавшееся Средневековье на крайнем западе Европы, как не тамошний коммунист, удостоенный в 1998 году Нобелевской премии по литературе? Чьей душе и внятны милые особенности неистовой веры, как не душе настоящего атеиста, написавшего целый роман про Христа и Сатану? В ком еще и осталась жадная восприимчивость к чуду, как не в коммунисте и атеисте, выросшем в католической стране под водительством антикоммунистического салазаровского режима? Вражда и ненависть паче дружбы и любви. Жозе Сарамаго со вкусом описывает все уродства и дикости Португалии начала XVIII века — бой быков, аутодафе, инфант, садящий из окон своего дворца свинцовыми пулями по матросам своего же флота (подросток резвится — что вы хотите?), — все это выписано с плотной любовной ненавистью, с подлинной ненавидящей любовью. Чего стоит один только эпизод — быки вдребезги разносят гигантские глиняные куклы, установленные на арене. Из глиняных обломков взмывают вверх голуби. Зрители принимаются ловить голубей руками, во-первых, интересно, во-вторых, пища. Немногие птицы все-таки взлетают в небо и, освещенные солнцем, кружат над ареной, золотые, пышнокрылые. Такие описания — красивые и безобразные, дурновкусные и талантливые — вынуждают вспомнить что-то подростковое, давно читанное и почти позабытое. А тут еще стиль, синтаксис, равно тяжеловесный и наивный, скороговорочный и обстоятельный, небрежный и монументальный. А тут еще и странные нелепые герои — дочь сожженной колдуньи, славная женщина, которая (если с утра не съест с закрытыми глазами хлеба) видит сквозь стены, кожу и землю (понятно, что ничего хорошего она, за редким исключением, там не видит); бывший солдат, Бальтазар Семь Солнц, у которого вместо левой руки — железный крюк, но он и с одной рукой такое творит, что иной и десятью не сможет; ученый иезуит, изобретатель и философ Бартоломеу Лоренсо ди Гусман, по прозвищу Летатель, друг короля и нищих… А тут еще удивительный летательный аппарат, который построила вся вышеперечисленная компания — себе на горе… Гюго! Разумеется, Виктор Гюго! Вовсе не о францисканском монастыре в Мафре вспоминал Сарамаго, когда писал свои “Воспоминания…”, а о “Соборе Парижской Богоматери” великого романтика.
Сальвадор Дали. 50 магических секретов мастерства. Перевод с английского Натальи Матяш. М., “ЭКСМО-Пресс”, 2002, 272 стр.
Почему так интересно читать эту нахальную мистификаторскую книгу? И не подряд читать, а открыть и откуда-то из середины выудить, например, что-то насчет того, что в России не было и быть не может великих живописцев, поскольку — снег! белизна! Слишком много белого… Белое — враг сетчатки, враг живописи и живописца. Поначалу возмущаешься: как так? А Рублев? Так ведь для этого… пострафаэлита иначе и быть не может. Вырожденец Возрождения, индивидуалист, дошедший в своем индивидуализме до края, до последней черты, гениальный болтун, он и не может понять, что есть культура молчания; великолепный арлекин, знающий красоту пестроты, и не должен воспринимать красоту белого цвета. Он — островитянин. Робинзон Крузо живописи. Когда это понимаешь, понимаешь и то, почему так любопытно читать его книгу наполовину жульнических, наполовину фантастических, наполовину профессиональных советов художнику, почему так интересны все его приспособления для создания картин, все эти паукарумы, скелеты морских ежей, фонари Аристотеля, усики винограда, брошенные в жидкий гипс, и тому подобное. Это же… Робинзон Крузо, описывающий свои приспособления для жизни на необитаемом острове. Так и самого себя Дали воспринимает инструментом, производящим картины и рисунки; с заносчивой гордостью он описывает, как из себя выстругать, удалив все лишнее, вочеловеченную кисть, вочеловеченный карандаш, орудие труда во плоти для производства предметов роскоши — не для того ли нас здесь на Земле и поселили? Книга иллюстрирована рисунками автора.
Филип Рот. Моя мужская правда. Роман. Перевод с английского Н. Голя, Ю. Вейсберга. СПб., “Лимбус-Пресс”, 2002, 384 стр.
Очень смешная и очень печальная, очень похабная и очень лиричная вариация на тему двух взаимосвязанных афоризмов Анны Ахматовой. Один — истоптан до пыльной каменной твердости площади перед сельпо в райцентре: “Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда!”; другой — посвежее, понезаметнее, поярче, как незамощенный дворик где-нибудь в Питере или в Москве, кусок деревни, свалившийся с неба в асфальтовую почву мегаполиса: “Поэт должен понимать, где у него — Муза, а где — б…”. (Как все хорошие афоризмы, этот — волит продолжения-возражения: на то и поэт, чтобы этого не понимать.) Без какого-либо ложного или истинного стыда Филип Рот демонстрирует сор, из которого произрастают стихи. В процессе демонстрации сор этот тоже становится цветами. В первой части своего романа Рот помещает два рассказа, во второй — описывает жизнь писателя с Музой (или с б…? — на чей вкус), из которой (жизни), собственно, эти два рассказа и произросли. Все неурядицы, все горе, все беды, все ссоры и скандалы своей жизни автор преобразовал в… “сочетания слов”. Российский читатель ознакомлен с таким приемом — “Взятие Измаила” Михаила Шишкина. Но у букеровского лауреата как-то все уж очень торжественно. Просто Иеремия какой-то. Плач на реках цизальпинских… У американского еврея всё — юмористичнее, простите за трюизм, человечнее.
Ханс Ульрих Трайхель. Тристан-аккорд. Роман. Перевод с немецкого Анны Шибаровой. СПб., “Лимбус-Пресс”, 2002, 160 стр.
Казалось бы, безжалостное издевательство над всей современной гуманитарией. Безжалостность Трайхеля импонирует, поскольку эта безжалостность по отношению к самому себе — худо-бедно дипломированному филологу из Западного Берлина. Кто идет в филологи? — словно бы спрашивает Трайхель и сам себе отвечает — недоучки и неудачники, мечтающие о бездельной легкой славе. Главный герой короткого юмористического романа, аспирант-филолог Георг. Он откопал себе дивную тему для диссертации — “Тема забвения в искусстве”, работа над которой описана Трайхелем уморительно. (Вообще-то Трайхель принадлежит к той редкой, но меткой породе немецких юмористов, что и Жан-Поль в конце XVIII века, и Генрих Бёлль в середине ХХ. Мы отвыкли от такого рода юмора. Даже антиамериканизм, естественный для европейского левого интеллектуала, не раздражает в прозе Трайхеля, поскольку выполнен в приглушенных, мягких тонах.) Потом Георг оказывается в литобработчиках мемуаров какого-то известного композитора. Вот здесь-то юмористическое описание жизни молодого обормота приобретает удивительные обертоны. Знаменитый композитор оказывается… ээ… как бы это помягче выразиться?.. забывчив до патологии. Георг, который смотрит на музыкотворца широко открытыми глазами кумиропоклонника, все замечает, но ни черта не понимает! Понимает читатель и переполняется гордостью: во сколько же раз он умнее недотепы Георга. Композитор — просто старый маразматик, — вот что понимает читатель. И только к концу книги, когда сквозь всевозможные не чудачества, а именно идиотства прорывается точная художническая интуиция музыканта, до читателя допирает: да он же — гений, елочки точеные, этот… склеротик, этот воплощенный материал для написания диссертации на тему “Забвение в искусстве”.
-2
Дмитрий Бортников. Синдром Фрица. Роман. СПб., “Лимбус-Пресс”, 2002, 224 стр.
Романом этот текст я бы поостерегся назвать. Когда подыскиваешь литературные аналогии, то первым делом вспоминаются… сортирные надписи и казарменные байки. Сортирные надписи обычно плоски (здесь Маяковский прав), но встречаются и настоящие жемчужины. Например, такая обнаруженная мной сначала в сортире Балтийского вокзала, а спустя много лет в тексте Дмитрия Бортникова: “Проснись, Джульетта! Ромео обосрался!” По-моему, неплохо. Звонко, упруго и (кроме того) выдает знакомство создателя афоризма с прозой Генриха Гейне. (“О! Добрый аптекарь, твой яд действует слишком быстро”.) Впрочем, бортниковский текст читать противно, но интересно. Приключения уродливого жирного паренька из провинциального степного городка. Паренька судьба забрасывает то в Якутию — в стройбат, то в богемный квартал Парижа. Покуда читаешь про печальное детство “Фрица” (папа посадил дедушку на цепь рядом с дворовым псом, чтобы пьяный дедушка не зарезал слепую прабабушку; сын раскрасил спящему папе член маминой губной помадой; мама-акушерка попросила малолетнего сына отнести мертвого младенца в прозекторскую и так далее), да, покуда читаешь про все эти… ужасы, начинает казаться, что перед тобой черные цветы запоздалые антисоциалистического реализма времен “бури и натиска” зрелых лет “перестройки” — “Одлян” Габышева, “Печальный детектив” Астафьева, “Стройбат” Каледина, — однако очень скоро понимаешь: это — барочный гиньоль, а не разоблачительный бытоописательный очерк. Надо отдать должное Бортникову, он понимает, что он делает и как он делает. В самом-самом начале своей книги он признается в любви к “Гаргантюа и Пантагрюэлю” Рабле, после чего твердит как заклинание: “Мне предстояло написать своего └Гаргантюа””. Не великий я поклонник всех и всяческих карнавалов, поэтому не мне решать, получился из Бортникова русский Рабле или нет. По количеству физиологических подробностей — получился.
Олег ХХХ. Одинокий Волк и Самка Шакала. Повести. СПб., “Лимбус-Пресс”, 2002, 320 стр.
Когда-то Маяковский говорил: “А по-моему, └Выхожу один я на дорогу…” — агитация за то, чтобы девушки выходили вечерами гулять с поэтами — одному, видите ли, скушно! Эх, дать бы такой же силы стих, зовущий в кооперативы!” Трехиксовый (или тридцатый? Или… я уж и не знаю, что подумать, не трехчленный же?) Олег дал той же силы “стих”, зовущий к немедленному открытию садомазохистских салонов. Социальная, утилитарная мораль двух повестей, собранных под одну обложку, очевидна: немедленно организуйте и открывайте эти самые салоны, в противном случае тонко чувствующие, художественные натуры будут бросаться не на тех партнеров и партнерш. И что получится? Сплошное и малоприятное “кви про кво”, такая трагедия ошибок вместо чаемой сексуальной гармонии. Нет! Страдания садистов и мазохисток изображены с такой подкупающей убедительностью, с такой слезоточивой сентиментальностью, что как-то подзабываешь точный и безжалостный афоризм Набокова касательно закономерной связи между жестокостью и сентиментальностью: “У мясных лавок всегда мокрые мостовые”. Да, афоризм этот забывается, начинаешь думать о том, что Одинокий Волк и Самка Шакала — естественный, хотя и парадоксальный итог русской гуманистической литературы. Ведь все — люди! И как таковые заслуживают если не жалости, то по крайней мере понимания. Как там у Гоголя во втором томе “Мертвых душ”? — “Ты полюби нас [человеков] черненькими, а беленькими нас всякий полюбит”. Садист и мазохистка — куда уж чернее! Это тебе не чиновнички — Башмачкин, Поприщин, Девушкин. Тут чернота — истинная, без подмесу. И я бы, пожалуй, согласился с сочувствием, поднимающимся из глубины моей души, когда я читаю об изгойстве в нашем обществе тех, кому приятно пороть до крови или приятно быть выпоротой до крови, если бы не назойливый антиамериканизм автора и его героев. Мне это кажется странной неблагодарностью. Америка (или по крайней мере та цивилизация, бесстрашной защитницей которой выступает Америка) создала такие условия, при которых возможны книжки о тяжелой доле любых аутсайдеров и маргиналов, в том числе и садистов с мазохистками. Только в этой цивилизации ребята, подобные героям Олега ХХХ, могут рассчитывать на читательское, а то и на человеческое понимание, а то и на сочувствие…
╠2
Брижит Обэр. Лесная Смерть. Роман. Перевод с французского Е. Капитоновой. СПб., “Лимбус-Пресс”, 2002, 328 стр.
Книжка Брижит Обэр — блестящая вариация на тему хичкоковского шедевра “Окно во двор”. Бессильный, беспомощный следователь — что-то вроде господа бога деистов-просветителей — все понимает, все знает, но сделать ничего не может. Он — всеведущ, но он — бессилен. Ситуация у Брижит Обэр усилена до пародийности. У Хичкока фотограф, берущийся расследовать преступление, неподвижен (сломана нога), у Брижит Обэр женщина, вовлеченная в расследование серийных убийств, — слепа, нема и парализованна. В романе Брижит Обэр детектив возвращается к своему архаическому истоку — да нет, не к конан-дойловским играм скучающего джентльмена, но к насмерть серьезному “Царю Эдипу” Софокла. Познание, всеведение, мудрость, если хотите, удивительным образом связываются со слепотой, неподвижностью, бессилием. Иногда кажется, что Брижит Обэр пытается своим детективом проиллюстрировать известное рассуждение Кондорсе насчет того, что же есть истинно человеческого в человеке. Разум? Но разум должен ведь получать хоть какую-то пищу из внешнего мира? Значит, стоит отнять от человека не все его ощущения, а некоторые и посмотреть истинно человеческое, оставшееся у него — неподвижного, незрячего, неговорящего. Впрочем, нет, не думаю, что Брижит Обэр со всем ее “острым галльским смыслом” могла бы заниматься подобными философскими упражнениями. Она решала иные, вполне утилитарные задачи жанра, в котором работает. Прошло время всезнающих детективов, небрежно объясняющих своим недалеким помощникам, как все было на самом деле. Пришло время детектива, который подобен читателю, впущенному в текст. С 46-й страницы хочется крикнуть: “Да вот же кто убийца!” Но крикнуть невозможно: читателю — поскольку он вне текста, а вынужденной следовательнице — поскольку она слепа, глуха и обездвиженна. К сожалению, Брижит Обэр оказывается не на высоте ей же самой поставленной задачи. К концу романа (вздох) все-таки выскакивает, как бог из машины, как чертик из табакерки, — всезнающий следователь. Жаль.
Роман Смирнов. Люди, львы, орлы и куропатки. СПб., “Лимбус-Пресс”, 2002, 600 стр.
Питерский театральный режиссер, сподобившийся стать прототипом главного героя романа В. Сорокина “Роман”, написал мемуары. В. Сорокин напророчил. Его Роман — герой романа — победил в рукопашной схватке волка, да только волк его тяпнул, вот Роман и озверел. В результате чего под занавес порубил всех, кто попался под горячую руку, а кого не порубил, тех загрыз. Уж не знаю, какой волк укусил Р. Смирнова, но… порубил и загрыз он почти всех. Судите сами: отец — алкоголик, мать — сумасшедшая; родился в Мурманске, раннее детство провел в городке Рудный Ковдор, где медведи по улицам ходят; отрочество и юность — в Горьком, где пел “блатноту” для местных мафиози; учился у Товстоногова актерству, у Шифферса — христианству; работал у Додина; был мужем любовницы Высоцкого; пил водку с Цоем; дружил с Башлачёвым и Курёхиным. Излагает события своей бурной жизни Смирнов со своеобразным юмором и хорошим “драйвом”, не щадя никого и плюя на приличия. Впрочем, вру: не щадит Смирнов профессионалов, тех, кто, по его мнению, холоден и умел. Себя Роман Смирнов почитает поэтическим безумцем, ну… вроде Константина Треплева или Нины Заречной. Недаром на обложке книги он изображен босиком на глади невских вод, в бело-черном костюме — ну просто чайка!