ОБЗОРЫ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 3, 2001
Ольга СЛАВНИКОВА
*
ПУШКИН С МАЛЕНЬКОЙ БУКВЫ
Татьяна Толстая. Кысь. Роман. М., «Подкова», «Иностранка», 2000, 381 стр.
Роман под языческим названием «Кысь» очень долго ожидался, предвкушался, анонсировался — и вот появился. Наличие текста выявило факт: многие участники литпроцесса знали лучше Татьяны Толстой, каким должен быть ее новый роман. На наши представления о грядущем событии повлияли, с одной стороны, достоинства рассказов писательницы, возведенные в энную степень соображением о мощностях романного жанра, с другой стороны — не всегда осознаваемая, но все более настоятельная нужда в Романе Века. В самом крайнем случае ожидается Роман Конца Века — потому что миллениум потребовал от русской литературы некой композиционной завершенности, заключительного сильного аккорда.
Последнее десятилетие, когда все, кому не лень, разрушали литературные авторитеты и авторитет литературы, даром не прошло. Некоторое время казалось, будто и правда победил релятивизм: больших писателей не существует в природе, ни одна блоха не плоха, все мы авторы текстов, все играем по произвольным правилам в разные слова. Между тем литература — вещь тоталитарная, строение ее иерархично, никакие разговоры о демократии тут неуместны; десять средних писателей не дают в сумме одного писателя с большим талантом. Несколько оправившись от профанных иерархий «секретарской» литературы и подустав от притязаний новых футболистов, литературоцентричная часть общества принялась творить кумиров из подручного материала, нередко — из материала заказчика.
Между тем премиальные многоборья, дающие повод газетам сообщать о фактах литературы, пока не выдвинули такого Букера, который был бы по-настоящему засчитан. Процессы, идущие параллельно, но в разные стороны, не дают возможности никакому самому профессиональному жюри выстроить для разноприродных текстов единую ценностную шкалу: соответственно фигура победителя всегда подвергается сомнению. Любопытна тенденция снова, как в советские времена, считать глас народа — гласом Божьим: культ успеха применительно к литературе есть курьезнейший гибрид культа денег и культа голосования. Резко разрушив литературные иерархии, сообщество пытается столь же резко их восстановить. Понятно, что делается это без учета естественной природы литературы, без понимания нелинейности любого гамбургского счета. Некогда думать и понимать, некогда ждать, когда новое вырастет само. Главный Роман современной русской словесности (при том, что смерть романа провозглашалась неоднократно) нужен здесь и сейчас.
В эту ожидаемую книгу готовы, кажется, вкладываться все: издатели — хорошими деньгами, читатели — трудовым или каким получится рублем, критики — привносимыми в текст актуальными смыслами. Собственно, феномен «привнесения», когда текст представляет собою емкость для наполнения извне, заслуживает отдельного разговора. Кажется, Андрей Немзер употребил для этого случая слово «надышать». Так вот: «надышать» в Суперроман чего-нибудь этакого готовились все практикующие критики и литературные журналисты. Собственно, все были согласны получить некий текст, Очень Похожий на Главный Роман. Разумеется, была важна прежде всего кандидатура автора шедевра: Писателей, Очень Похожих на Классиков, на самом деле раз-два и обчелся.
То, что именно Толстая должна была выступить в приуготовленной роли, казалось очевидным. Этому способствовала, во-первых, длительная интрига: пятнадцатилетнее ожидание нового произведения Толстой плюс анонсы «Кыси» в «Знамени» (так и не получившем текста) изрядно накалили атмосферу. Вторую причину обозначил в своей сердитой рецензии «Азбука как азбука» тот же Немзер: «О Толстой, кажется, никто слова дурного не сказал. Она в равной мере нравится любителям └сорокинской” крутизны и тем, кто гордится классическими вкусами и верностью гуманистическим ценностям». То есть Толстая имела шансы синтезировать ситуацию и оказаться фигурой «над схваткой». В-третьих, существенную роль мог сыграть пресловутый гендер: «женская проза», весьма заметная в литпроцессе, но не получившая, кажется, ни одного первого места ни в одном из литчемпионатов, могла стать источником «свежего решения».
Понятно, что и сама Толстая, как всякая «звезда», обратившаяся к новому для себя, более мощному, жанру, шла на повышение собственной «звездности». Роман «Кысь», каким мы читаем его сегодня, выдает намерения автора написать нечто глобальное и при этом сенсационное. Некогда — пятнадцать лет назад, если верить датам «1986 — 2000» на последней странице романа, — было запланировано большое литературное событие, и все эти годы Толстая работала над его осуществлением. Тем не менее при полном совпадении писательских устремлений и ожиданий публики событие прозвучало, мягко говоря, не в той тональности, в какой предполагалось. При том, что верные почитатели таланта Толстой таки объявили «Кысь» Суперроманом века и готовой классикой, раздались и раздраженные голоса, заявившие, что книга Толстой — типичное не то. Общее разочарование сквозило даже в тоне критиков, пытавшихся вычесть из романа некие узнаваемые ингредиенты (Ремизова, Замятина, Набокова, Стругацких, Рэя Брэдбери) и откомментировать «сухой остаток» как достижение современной русской словесности. В чем же дело, что произошло?
Дело в том, что произошел Взрыв.Насколько можно понять из комментариев к «Кыси», замысел романа родился у Толстой под впечатлением от чернобыльской катастрофы. Несложная экстраполяция плюс увлечение антиутопиями (спровоцированное во второй половине восьмидесятых не только сгущением техногенных фобий, но и первым напором «возвращенной» литературы) породили романный мир, где цивилизация покатилась вспять. Собственно, и не мир даже, а мирок: городишко Федор-Кузьмичск, окруженный кривыми странными лесами, полями с подозрительно ярким разнотравьем, какими-то утробными топями и прочими радиоактивными диковинами. Понятно, что после Взрыва уцелевшие живые существа представляют собой нечто химерическое. Обитатели городка, сиречь голубчики, разукрашены различными Последствиями: «У кого руки словно зеленой мукой обметаны, будто он в хлебеде рылся, у кого жабры; у иного гребень петушиный али еще что. А бывает, что никаких Последствий нет, разве к старости прыщи из глаз попрут, а не то в укромном месте борода расти учнет до самых до колен. Или на коленях ноздри вскочат». Из фауны только два существа сохранили нетронутый облик, причем оба играют в жизни голубчиков наиважнейшую роль. Первое существо — это мышь: главный продукт питания, основа национальной федор-кузьмичской кухни, а также меновая рыночная единица, можно сказать, суррогатный рубль. Второе существо — страшный зверь Кысь — по определению невидимо, однако пластика письма у Толстой такова, что эту прозрачную хищную кошку видно лучше, чем многие иные реалии текста. Кысь (читайте — рысь) скрадывает жертву, сидя высоко в древесных ветвях: «Пойдет человек так вот в лес, а она ему на шею-то сзади: хоп! и хребтину зубами: хрусь! — а когтем главную-то жилочку нащупает и перервет, и весь разум из человека и выйдет». Вот такой перед нами прекрасный новый мир.
Теперь вопрос: а когда, собственно, случился Взрыв, породивший роман? Ответ: во второй половине восьмидесятых, сразу вслед за Чернобылем. Ментальность сдетонировала; Последствия оказались гораздо круче, чем это можно было вообразить непосредственно во время события, частично заглушенного советскими СМИ. Что касается романа Толстой, то здесь оказался отсечен опыт последующих пятнадцати лет — независимо от того, насколько пристально писательница из своего американского далека следила за новой российской действительностью. Речь и о социальном опыте, и о литературном. Мне представляется, что игра Толстой со штампами массовой культуры, в частности, попсовой фантастики, на которую критика указывает как на признак современности текста, на самом деле и не игра вовсе, а результат непогруженности Толстой в окружающий масскульт. В своем аристократизме Толстая сама изобретает велосипед: мир мутантов для нее — не отсыл к блокбастеру, вряд ли способному произвести на Толстую сильное впечатление, но поле для собственной деятельности, независимо от присутствия кого-то еще. Способность не заметить братьев по разуму, которые уже успели, по выражению Набокова, «изгадить материал», — единственно возможный на сегодня способ писать хорошо, то есть делать качественные, в языковом отношении живые тексты, а не обслуживать наличествующие дискурсы. Для Толстой все в ее романном мире было ново и свежо; отсюда возникающее при чтении чувство разнообразия описанной действительности — что невозможно в мире блокбастера, какими спецэффектами его ни начини. Между прочим, если перечитать сегодня лучшую прозу из знаменитого экспериментального номера «Урала» (1988, № 1), можно убедиться, что она была хороша вследствие именно творческой наглости, с какой литераторы брались за безнадежное дело потеснить Набокова и Хаксли. В экспериментальном номере, кстати, присутствовала и фантастика; видимо, «Кысь» по каким-то глубинным параметрам соприродна именно этой прозе, а не игровым римейкам сегодняшнего дня, про которые утверждают, что вот они-то и есть настоящий современный русский роман.
Таким образом, фиксация в той благоприятной точке, когда чужие, как классические, так и очень плохие тексты, еще не были разъедающей волю писателя агрессивной средой, придает «Кыси» известное достоинство. Но есть и проблемы. Глупо задаваться вопросом, почему писатель придумал такой мир, а не другой. Однако радиоактивное Берендеево царство, описанное в «Кыси», вызывает и чувство некоторой неловкости. Если следовать логике процессов и вдобавок слушать шестое чувство, как-то не очень верится, что мир после техногенной катастрофы может вернуться к русской фольклорной эстетике — разве что по случайности в живых останутся только артисты народного ансамбля песни и пляски да какие-нибудь деревенские певчие старухи. Думаю, что здесь сработала линейность исторического мышления, по которой впереди располагался коммунизм, а путь назад означал строго возврат к чему-то сарафанно-патриархальному и с неизбежной азиатчинкой. В середине восьмидесятых такая линейность была подсознательно свойственна всем, даже самым свободным гражданам несвободного общества, к каковым, несомненно, относилась Татьяна Толстая. Кстати: триста лет, прошедшие в романе с момента Взрыва, как раз дают путем обратного отсчета момент погружения в допетровскую историю, которой стилистика «Кыси» органично соответствует.
Казалось бы — что с того? Писатель волен выбирать и стиль, и антураж. Однако из-за общего порока концепции многие реалии романа оказываются заражены какой-то недостоверностью, что влияет в конце концов и на ресурсы языка. Как можно придумать чудовище? Берем зайца, соединяем с белкой, красим в черный цвет, делаем мясо ядовитым — вот вам бытовой ужастик городка Федор-Кузьмичск. Способ простой и эффективный, но творческая тайна здесь отсутствует. Многое в «Кыси», взятое из головы, так же причудливо и при этом нетаинственно: утрачено поэтическое качество, присущее лучшим рассказам Толстой. У деревянного пушкина (с маленькой буквы!), которого главный герой «Кыси», простодушный Бенедикт, режет из дерева по заказу выжившей в катастрофе интеллигенции, на руке шесть пальцев: про запас, чтобы, если лишнее, — на выбор отсечь. В давнем рассказе Татьяны Толстой «Факир» на обычной кафельной станции московского метро возвышается статуя «партизанского патриарха, недоуменно растопырившего бронзовую длань с мучительной ошибкой в расположении пальцев». При том, что шестипалость буратины, которого интеллигенты решили установить на месте бывшей Пушкинской площади, со всех сторон замотивирована (пушкин — тоже мутант!), — идол в метро цепляет сильней: его мутация дает почувствовать мучение всей монументальной имперской пропаганды, которое невозможно выразить иначе, как через точную деталь. Все-таки реальность, данная нам в ощущениях, — более плодоносная почва для поэтического, нежели нафантазированные, сколь угодно невероятные миры (что вообще составляет большую проблему жанра фантастики). Соответственно язык в рассказах Толстой обладает метафорической силой, от которой в романе сохранились и музыкальность, и ладность постановки слова к слову, и фирменный драйв, — при том, что требование точности в пределах умозрительных реалий почти невыполнимо. Здесь почему-то невозможно увидеть «первый лед, первый синеватый лед в глубоком отпечатке чужого следа». Видимо, изначальный сбой писательского прицела обусловил невысокий уровень органики всего конструкта. Поэтому слог романа действительно впадает в стилизацию. Не важно, ремизов тут присутствует или не ремизов: важно, что с маленькой буквы.
Между прочим, натура голубчика, как ни ряди его в кафтанчик из мышиных шкур, — тоже оттуда, из восьмидесятых. Голубчиков в рассказах Толстой не меньше, а больше, чем в романе. Точно так же они суетятся, толкаются в гастрономах, где дают селедочное масло (те же федор-кузьмичские червыри с хлебедой), завидуют, строят планы мелких улучшений серенькой судьбы, пленяются миражами культуры, ищут в ней, в культуре, одновременно гарнира к собственной плоской персоне и наставления о правильной жизни. В романе «Кысь» главный герой по профессии переписчик: переносит на бересту сочинения Набольшего Мурзы Федора Кузьмича, после чего грамотки продаются на базаре, и народ их охотно берет. Понятно, что Федор Кузьмич такой же автор этих текстов, как изобретатель колеса и коромысла. Любопытна та культурная похлебка, которая получается в головах голубчиков из Марининой, Пастернака, инструкций к стиральным машинам и много чего еще. Вершина метода гоголевского Петрушки — библиотека старопечатных книг, до которой Бенедикт дорвался в доме высокопоставленного тестя (простым голубчикам держать старопечатное запрещено) и концептуально ее упорядочил. Критики неоднократно цитировали эти саркастические книжные перечни, не удержусь и я от невинного удовольствия: «Клим Ворошилов, └Клим Самгин”, Иван Клима, └Климакс. Что я должна знать?”, К. Ли. └Максимальная нагрузка в бетоностроении: расчеты и таблицы. На правах диссертации”». Но ведь и героиня упомянутого рассказа «Факир» точно так же не чувствует разницы между квартирным концертом малахольного барда, «Лебединым озером» в Большом театре и неаппетитными номерами дремучего мужика-чревовещателя. Точнее, все эти проявления как высокой, так и профанной культуры играют для героини одинаковую роль: ставят ее обыденную жизнь в необыденный контекст. Перед нами, как писал все тот же Набоков, «недобросовестная попытка пролезть в следующее по классу измерение» — и при этом совершенно искренняя, болезненная жажда обрести смысл существования.
И ведь пушкины с маленькой буквы в рассказах Толстой тоже присутствовали! Обольстительный старик, воплотивший для героини «Факира» мечту о небанальности жизни, травит для гостей изысканные байки примерно «бенедиктового» качества (потому что гости именно их и желают услышать) — и как тут обойтись без деревянной буратины! «А этот Кузьма в свое время служил в Петербурге у Вольфа и Беранже — знаменитые кондитеры. Говорят, перед роковой дуэлью Пушкин зашел к Вольфу и спросил тарталеток. А Кузьма в тот день валялся пьян и не испек. Ну, выходит управляющий, разводит руками. Нету, Александр Сергеич. Такой народ-с. Не угодно ли буше? Тру-убочку, может, со сливками? Пушкин расстроился, махнул шляпой и вышел. Ну-с, дальнейшее известно. Кузьма проспался — Пушкин в гробу». Между тем тарталетки с паштетом, преподносимые гостям как изысканная редкость, о которой сам Пушкин тосковал перед дуэлью, — все из того же гастронома с хлебедой. Как не сопоставить это потчевание голубчиков с трапезами в теремах Бенедиктова тестя? Ну, те, правда, брали еще и количеством: после Взрыва человеческие представления о роскоши несколько огрубели. Однако же психологический тип голубчика из восьмидесятых принципиальных изменений не претерпел. Это для романа не хорошо и не плохо; просто сегодняшний голубчик вообще не нуждается в пушкине, поскольку желаемые контексты, прямо скажем, у него другие.
Роман Толстой сделал наглядным и еще один существенный факт: художественную недостаточность эзопова языка. То и дело в литературной среде ощущается что-то вроде ностальгии по цензуре: мол, она не только актуализировала тексты, делая сладким запретный плод, но и создавала для писателя стимул работать с метафорой, творчески преображать одномерную действительность. Как бы не так! Иносказание, как выясняется теперь, всего лишь прячет неприкасаемые реалии на полтора метра в глубину, откуда они легко извлекаются опытным читателем и однозначно увязываются с умышленно прозрачными образами. Время Чернобыля было и временем наивысшего расцвета русских эзоповых речей. «Если бы в ту пору появилась книга Толстой, она была бы встречена громкими аплодисментами и читалась бы как едкая сатира на советскую действительность», — писала в «Литературной газете» Алла Латынина. Она же справедливо усмотрела в Набольшем Мурзе Федоре Кузьмиче элегантно упакованного гениального отца народов (образ достаточно эластичен, чтобы, помимо Сталина, в нем прочитывались Брежнев и Хрущев), в тесте Бенедикта, Главном санитаре Кудеяре Кудеярыче, — главу КГБ, в Кудеяровой богатой библиотеке — спецхран. Санитары (читай — чекисты) выявляют голубчиков, прячущих дома запрещенную литературу, и отправляют их на лечение, откуда бедняги почему-то никогда не возвращаются. Если к сказанному присовокупить красные балахоны, в которых санитарная ватага носится по городку, то иносказание получается просто-таки приклеенным к положению вещей, разоблачать которое сегодня уже неинтересно. Эзопов язык — лучшее доказательство того, насколько «Кысь» принадлежит восьмидесятым; изредка попадающиеся в тексте намеки на «чеченцев» и на газету «Завтра» выглядят позднейшими вставками ретивых переписчиков.
Метафоры эзопова языка не делают глубокой прозы просто потому, что связь между означающим и означаемым здесь пряма и недвусмысленна. Этому же обстоятельству роман обязан, на мой взгляд, сюжетными и конструктивными просчетами. Предполагается, что «второй слой», читаемый между строк, и есть достаточный сюжет произведения. Видимо, поэтому Толстая не ощущала необходимости вырабатывать внутренние законы вымышленного мирка. Посткатастрофный социум у нее не выстроен: у голубчиков, например, отсутствует религия (суеверие насчет невидимого зверя Кысь не в счет), в романе не прописаны механизмы реализации тоталитарной власти. Сегодняшние фантасты, как к ним ни относись, умеют мастерить подобные интеллектуальные модели и закладывать в них движущие сюжет парадоксы. Так, в романе Евгения Лукина «Катали мы ваше солнце» Земля вообще плоская, стоит на трех китах, освещается железным солнцем, которое специальные люди «катают», забрасывая в небо при помощи гигантской ложки. Однако все эти странные «условия задачи» начинают работать, когда оголтелая вражда средних и малых князьков дробит «технологический цикл» обогрева земной лепешки и не оставляет ни малейшего запаса прочности — при том, что деградация необратима и обновление оборудования невозможно. Роман оставляет по себе щемящую мысль о конечности жизни; внутри псевдосказочного сюжета работает сильный механизм, делающий неизбежным трагический финал. Не то у Толстой. Почему-то власть Набольшего Мурзы держится буквально ни на чем: достаточно ворваться в его терема с ватагой решительных санитаров, чтобы царек превратился в перепуганного карлика, который кричит злодеям: «Не надо меня ловить, маленького такого!..» Сцена ловли, как и многое в романе, получилась уморительно смешной — но задним числом предыдущие главы как-то увяли и обесценились. Обесценилась и интрига Кудеяра Кудеярыча, которому для захвата власти почему-то требовался Бенедикт. Искусно доведенный до озверения (через любовь к печатному слову, о чем будет сказано ниже), зять Главного санитара собственноручно подцепил на крюк жалкое тельце недавнего диктатора — но то же самое мог сделать любой из загонщиков. Будь перед нами обыкновеннейшее фэнтези, автор объяснил бы ситуацию особым магическим даром Бенедикта, о чем герой до поры знать не знает и ведать не ведает, либо наличием талисмана, которым герой, не понимая его воздействия, случайно завладел. Но ничего подобного, никакого аналога в романе «Кысь» нет.
Можно отметить и еще кое-какие сюжетные неувязки, которыми страдает роман. И дело ведь не в том, что текст не отвечает каким-то школярским требованиям жанра. Он, к сожалению, плохо держит форму. Понятно, что высококлассная проза по большому счету не обязана что-то объяснять. Набоковское «Приглашение на казнь», которое критика упоминала как один из примеров актуальной в восьмидесятые антиутопии, есть условность, принципиально не отвечающая на вопрос, почему так. Но там, однако же, работает свой строительный принцип, основанный на обнажении приема, и внутренняя логика текста соблюдается неукоснительно. В романе «Кысь» сказовая стилизация плюс всепроникающая авторская ирония также создают подобие внутритекстового принципа. Но только подобие. Эзопов язык сыграл с романом плохую шутку: наслаждаясь чувственным разнообразием творимого мирка и виртуозно «склеивая» его реалии с реалиями нашего, прямо скажем, не лучшего из миров, Толстая как-то не позаботилась о самодостаточности своей романной модели. Очень может быть, что ей это было просто неинтересно. В результате роман, выпустивший много сатирических снарядов в «общие места», и сам предстает неким общим местом, так что порой становится жаль дорогого языкового материала, пошедшего на столь прямолинейную эзопову вещь.Можно сказать, что «Кысь» стала тестом на «нетленку» для конца восьмидесятых. Очевидно, что антисоветский пафос давно увял, а вот голубчики выжили (куда б они делись!), их душевное устройство по-прежнему представляет интерес. На этом, кажется, следовало бы поставить точку. И все-таки меня не оставляет ощущение, будто Толстая каким-то образом переиграла нас всех, оставила с носом и с рифмой «розы» в петлице. Сильно подозреваю, что все мы в координатах этой книги немного бенедикты.
В сущности, главный герой «Кыси», одержимый чтением, ищет того же, что и продвинутый критик, готовый углядеть в новом произведении подходящего автора искомый Суперроман. Духовная жажда, сжигающая Бенедикта, требует непрерывного притока книжного топлива. При том, что чтение стало ежедневной потребностью героя, оно не насыщает, а только распаляет неразвитый ум. Многие рецензенты отмечали лучшую фишку романа, благодаря которой «Кысь», при всех нестыковках, выглядит произведением цельным. «Общее место классической антиутопии вывернуто наизнанку», — писала Алла Латынина. Сергей Некрасов в журнале фантастики «Если» усматривает в книге Толстой «451╟ по Фаренгейту» наоборот. Действительно, главный герой, вместо того чтобы через книги прийти к оппозиции режиму, сам становится санитаром. Библиотеки тестя ему уже недостаточно — вся перечитана; теперь единственный выход — изъять у голубчиков содержимое их тайных сундуков. Задача представляется Бенедикту даже благородной: ведь голубчики обращаются с книгами абы как, хватают грязными руками, рвут на цигарки, могут не от великого ума сунуть в дымоход. Так появляется осатанелый «спаситель культуры» в красном балахоне, вооруженный крюком, готовый отправить на лечение всех прежних друзей и соседей, не пощадивший и своего наставника из «прежних» интеллигентов. И на штурм теремов Набольшего Мурзы Бенедикт идет не ради власти, но ради чаемого книжного богатства. Это и был соблазн, которым хитрый Кудеяр Кудеярыч завлек простодушного зятя в ряды своей убогой революции. Нетрудно догадаться, что и главного спецхрана Бенедикту в конце концов окажется недостаточно.
«Книгу-то эту, что вы говорили! Где спрятана? Чего уж теперь, признавайтесь! Где сказано, как жить!» — кричит Бенедикт своему учителю, которого новый царек заживо сжигает на деревянном пушкине. «Азбуку учи! Азбуку! Сто раз повторял! Без азбуки не прочтешь!» — кричит ему в ответ занимающийся огнем интеллигент. Чтение Бенедикту не впрок: нет настоящего контакта. Предложение начать с азов культурного языка для него непонятно и неприемлемо. Персонаж хочет сразу такую книгу, которая бы сама объяснила Бенедикту его самого: книгу-ключ, Книгу Книг, Самый Главный, короче, Роман. «Обломайтесь!» — говорит бенедиктам Татьяна Толстая.
Парадоксальным образом «Кысь», будучи артефактом восьмидесятых, отрефлектировала злободневную литературную ситуацию — можно сказать, сработала с опережением, предъявив себя как доказательство собственного несуществования. То есть роман, конечно, существует и обладает как минимум хорошей энергетикой и блестящим языком. При этом Толстая вовсе не обязана соответствовать пожеланиям избравшего ее электората и давать ему библию с маленькой буквы. Да, была предпринята попытка написать «глобалку» — и не сказать, чтобы полностью удачная. Но это было и остается личной инициативой Татьяны Толстой. Видимо, из «Кыси» все же вышло громкое дело: теперь, пока все заинтересованные лица не выскажутся по второму и третьему кругу, гул не утихнет.
А урок, извлекаемый не столько из романа, сколько из создавшейся вокруг него ситуации, формулируется следующим образом: нечего выдавать похожее за действительное и подгонять живую литературу под готовый ответ. К Толстой это, может, и не относится, но пока желающие читать на самом деле столь немногочисленны, то и готовые писать без оглядки на похожесть будут уменьшаться в числе. Разумеется, каждому вольно искажать картину литературного процесса ради моды либо премиальной интриги и восхищаться теми текстами, где наглядно показано, как надо жить в литературе. Однако если тенденция под кодовым названием «Бенедикт» не уравновесится хотя бы просто здравым смыслом, то пушкин будет неизменно с маленькой буквы, а вот Последствия — с большой.Екатеринбург.