маленькая повесть
ВЯЧЕСЛАВ ПЬЕЦУХ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 3, 2001
ВЯЧЕСЛАВ ПЬЕЦУХ
Пьецух Вячеслав Алексеевич родился в 1946 году. По образованию — учитель истории. Автор двенадцати книг прозы. Живет в Москве. Постоянный автор «Нового мира».*
БОГ В ГОРОДЕ
Маленькая повесть
1
Дамский мастер Александр Иванович Пыжиков украл ножницы, причем бывшие в употреблении и самого обыкновенного образца. Зачем они ему понадобились, он и сам толком не мог сказать, поскольку дома у него этот инструмент имелся в нескольких экземплярах, и все производства фабрики № 2 Всероссийского общества слепых, на которой еще делают английские булавки и бигуди. Хищение это, имевшее на удивление грозные и фантастические последствия, было совершено 22 января 1994 года в парикмахерской на углу улицы Карла Либкнехта и Хлебного тупика. Но в котором именно городе это было — следует утаить во избежание кривотолков и нашествия паломников; скажем только, что было это в нечерноземной России, ближе к Уральскому хребту, в пределах третьего часового пояса, а там будь это хоть Вятка, хоть Усть-Орда.
История города… — это к тому, что вне исторического обзора у нас самого невинного явления не понять, — так вот, история города, в котором родился, живет по сю пору и скорее всего умрет дамский мастер Александр Иванович Пыжиков, в кратком изложении такова…Он был заложен не так давно, как коренные русские города, в самом начале Смутного времени, когда еще на престоле сидел царь Борис Годунов, известный градостроитель, и долгое время был славен тем, что тут приготовляли лучшие в России соленые огурцы. Несколько позже в городе было основано мыловаренное производство, которое первое время не задавалось, так как с золой случались постоянные перебои, хотя вокруг стояли непролазные смешанные леса. Однако с тех самых пор местная промышленность приняла именно химическое направление, и уже при большевиках оно увенчалось сооружением огромного волоконного комбината, получившего в просторечии название — Химзавод. Понятное дело, вокруг него вращалась вся городская жизнь, и даже восточная половина города прозывалась этим именем — Химзавод, равно как прочие части горожане окрестили в честь предприятий помельче: Мелькомбинат, Биостанция и Депо. То есть поэтической здешнюю топонимику не назвать, и это по-своему странно, потому что вообще в русской жизни поэзии, как говорится, невпроворот.
Итак, чем же достославна история этого города? А ничем. На протяжении четырех столетий люди рождались, трудились, перебивались с петельки на пуговку и умирали во цвете лет. Время от времени давало о себе знать движение технической мысли — например, на смену сальным свечам пришли спермацетовые, потом стеариновые, потом появилось керосиновое освещение и, наконец, восторжествовала «лампочка Ильича». Однако на течении жизни это не сказывалось никак, горожане по-прежнему рождались, трудились, перебивались с петельки на пуговку, умирали во цвете лет, и только в периоды болезненных припадков, которые составляют событийную сторону истории, жизнь отчасти выпадала из проторенной колеи. Так, в Смутное время чуть ли не половина мужского населения города, по наущению казачьего атамана Сороки, разбойничала на большой дороге Москва — Тобольск.
Степан Разин до города не дошел, но при первых же слухах о его приближении обыватели самосильно сбросили с колокольни воеводу Мартына Прозоровского и дотла разграбили его двор. В эпоху Петра Великого каждого третьего горожанина забрили в драгуны и впоследствии положили в Персидском походе, который был предпринят из видов расширения империи на восток. Вообще город сильно пострадал из-за внешнеполитического курса романовской династии: местные и Дербент держали в осаде, и Берлин зачем-то брали в Семилетнюю войну, и участвовали в переходе через Швейцарские Альпы (?!), и в Родопах замерзали насмерть в предпоследнюю русско-турецкую кампанию, даром что Родопы и российское Нечерноземье куда как друг от друга удалены.
Емельян Пугачев также до города не дошел, но при первых же слухах о его приближении горожане повесили на воротах градоначальника Матвея Ивановича Птицына, его жену, сына, пасынка и сноху. Кстати заметить, местные всегда отличались загадочным, прямо-таки непостижимым комплексом чувств по отношению к городским властям, если, конечно, исходить из общепринятой логики и возможностей заурядного человеческого ума. Так, в вёдреную погоду и при атмосферном давлении в 760 миллиметров ртутного столба они благоговели даже перед лычками и выпушками на мундире здешнего градоначальника, но в переменчивую погоду, в полнолуние и в период с августа по ноябрь свободно могли разорвать его на куски.
Восстание декабристов никак тут не отозвалось, но, правду сказать, в холерные бунты 1830 года горожане утопили в колодце двух лекарей, прибывших на эпидемию из столицы, и разнесли до фундамента богоугодное заведение, где кое-как подлечивали сумасшедших, сифилитиков и донельзя одряхлевшее старичье. Эпоха революционных потрясений обозначилась в городе только тем, что как-то застрелили вице-губернатора Поцелуева, который не был замечен ни в особенных строгостях против обывателей, ни во взятках, ни в покушениях на казну. Дело было в субботу: выходит вице-губернатор Поцелуев из дворянского отделения местных торговых бань, разнеженный и красноликий, как помидор, и желает сесть в вице-губернаторскую коляску, но тут к нему подбегает девушка, из хорошей, даже купеческой фамилии, делает два выстрела из револьвера «бульдог» и убивает администратора наповал. Но Пятый год прошел незаметно, даже мастеровые с мыловаренного завода ни разу не забастовали во все три года революции, и только неизвестные злоумышленники, скорее всего из заезжих, однажды ночью демонтировали заводскую металлическую трубу; на что она им сдалась — это темно с девятьсот пятого года и посейчас.
Настоящая жизнь в рассуждении разного рода приключений началась с утверждением идей Великого Октября. На первых порах горожане было взялись действовать по старинке, именно при первых же слухах о приближении войска красного генерала Гая они закопали живьем здешнего полицмейстера Иванова, но впоследствии большевики пресекли такого рода самодеятельность населения, и с середины 1918 года инициатива по линии безобразий исходила исключительно от властей. Эта инициатива оказалась настолько искрометной, затейливой, превышавшей силы воображения, то есть настолько в народном духе, что горожане пылко, даже до изнеможения полюбили большевиков, даром что им потом выборочно вгоняли в задний проход драчевые напильники и поголовно держали на сухарях.
Таковые большевистские начинания слишком известны, чтобы специально на них останавливаться, упомянем разве о том, что одно время в городе вместо денежных знаков ходило мыло, да укажем на любопытный колорит антиалкогольных кампаний, которые все сводились к лозунгу: «Не пей! С пьяных глаз ты можешь обнять классового врага». Как бы там ни было, к концу тридцатых годов население города уменьшилось примерно наполовину сообразно с урожайностью зерновых, но и этими сравнительно малыми силами удалось разобрать все городские церкви на кирпичи.
В начале Великой Отечественной войны в действующую армию призвали все мужское население города до последнего человека, и, поскольку тогдашний военный гений был у нас прост и прямолинеен, через четыре года назад вернулось ровным счетом одиннадцать мужиков. Так, вероятно, история города и пресеклась бы, кабы не баснословное чадолюбие русской женщины: еще не успели завершить вторую послевоенную пятилетку, как город усилиями одиннадцати ветеранов снова наполнился первоклашками и шпаной. А лет так за двадцать до крушения большевизма тут построили Химзавод.
Крушение большевизма произошло в городе на удивление безболезненно — видимо, нравы пожиже стали, — никто не встал грудью за давешних любимцев, так они надоели, но, с другой стороны, и здание обкома осталось цело, и не то что не закопали живьем первого секретаря, а даже из партаппарата ни один бездельник не пострадал. Просто-напросто в одночасье растворилось большевистское государственное устройство, как будто в результате особенной химической реакции, которая еще и скрала историческое пространство, поскольку вдруг возникло такое всеобщее впечатление, точно отречение последнего императора было подписано на станции Дно в прошлый понедельник, а не эпоху тому назад. Впечатление это подкреплялось еще и тем, что в здешних местах собирали мешок картофеля с сотки и при Николае II, и семьдесят лет спустя.
Пролетели годы — в России они почему-то не что-нибудь, а летят, — уже худо-бедно наладилось демократическое благоустройство, давно свирепствовала свобода слова в центре и на местах, а горожане по-прежнему рождались, трудились, перебивались с петельки на пуговку и умирали во цвете лет. Дни их единственно тем по-настоящему были омрачены, что из-за демократического благоустройства и свободы слова в городе произошли многие чудесные метаморфозы, какие даже мудрено было предугадать. Так, в центре города то и дело случались беспорядочные перестрелки, а Химзаводом, гигантом и гордостью отечественной промышленности, волшебным образом завладел один гражданин государства Израиль, в которое и верилось-то с трудом; этот гражданин, по слухам, выиграл его в обыкновенного «петуха».2
Итак, дамский мастер Александр Иванович Пыжиков украл ножницы, причем бывшие в употреблении и самого обыкновенного образца. На другой день Александр Иванович проснулся в своей постели почему-то не в половине седьмого, как всегда с ним бывало, а в пятом часу утра. Он проснулся, внимательно посмотрел в потолок и подумал: «Чего это я проснулся в такую рань?..»
Ответа не было; накануне он пил умеренно, давешний день прошел без особенных приключений, совесть была чиста. Тем не менее что-то подавало ему тревожный сигнал, как будто поджелудочная железа, и на душе было беспокойно, нехорошо, точно само собой совершилось нечто чрезвычайно важное, огромное, а он знать не знает, что именно совершилось, из каких видов и почему. Еще такое бывает, когда человек внезапно почует в себе неявный смертельный недуг; когда мать-одиночка мается день-деньской и удивляется, к чему бы это, а у нее сына убили на Колыме; когда полковник томится в ожидании генеральского чина и ежечасно задается вопросом: а вдруг я уже не полковник, а генерал…
Город еще спал, уткнувшись в свои подушки, постанывая и сопя, за окном слышно мела метель, скоро на химическом комбинате завоет заводская сирена, взывая к работникам первой смены, жуткая, как окончательный трубный глас. Главное, метель мела, которая всегда наводит на человека смятение и тоску.
В расчете заглушить неприятную тревогу, а то и заснуть до шести тридцати утра Пыжиков включил настольную лампу, поднял с пола книгу «Фрегат └Паллада”» и раскрыл ее наугад. Дочитал он только до фразы: «Без хлеба как-то странно было на желудке; сыт не сыт, а есть больше нельзя. После обеда одолевает не дремота, как обыкновенно, а только задумчивость…» — когда пришел к заключению: нет, и не читается, и не спится, а вот разве что не ко времени прорезался аппетит. Он сел на постели, помедлил, сунул ноги в домашние тапочки и отправился на кухню что-нибудь закусить. Как только он включил свет, несметная орда тараканов бросилась врассыпную и навеяла вопрос о происхождении понятия «таракан».
В наличии был бородинский хлеб, яйца, полпакета молока и миниатюрный кусок краковской колбасы. Александр Иванович налил в сковородку масла, поставил ее на маленький огонь и направился в ванную, по пути размышляя о том, что в жизни одинокого мужчины, конечно, есть свои неудобства, но они ничего не значат по сравнению с правом есть когда заблагорассудится и вообще распоряжаться самим собой. Любопытно, что ни вопрос о происхождении понятия «таракан», ни рассуждения о преимуществах одиночества не могли заглушить того неясного, тяжелого беспокойства, которое посетило его в ту самую минуту, когда он проснулся в пятом часу утра, внимательно посмотрел в потолок и подумал: «Чего это я проснулся в такую рань?..» Все ему чудилось, будто бы стороной случилось нечто такое, что нарушало нормальное течение жизни и грозило крушением всех начал.
Александр Иванович пустил воду, взял обмылок из мыльницы, мельком посмотрел в зеркало на свое отраженье… — и обомлел. Даже не обомлел: у него дыхание пресеклось, ноги обмякли, спина похолодела, под ложечкой образовалась щемящая пустота — и немудрено, потому что в зеркале отразился совсем не он, не Александр Иванович Пыжиков, а какой-то незнакомый и, надо сказать, гаденький мужичок. На него смотрело совершенно чужое лицо, не имеющее ничего общего с родным обликом, исхудалое, злое и с шишечкой на носу. Разумеется, первым поползновением Александра Ивановича было обернуться и поглядеть, нет ли кого-нибудь за спиной, именно того, кто вместо него показывал в зеркале исхудалое, злое лицо с шишечкой на носу; он полуобернулся и глянул через плечо — за спиной не было никого. Александр Иванович подумал, что, может быть, он просто-напросто не проснулся, что происходящее с ним есть сон, но потом он припомнил несметную орду тараканов, которые бросились врассыпную от электричества, и понял, что это — явь.
Пыжиков не знал, что и подумать. Чужое отражение в зеркале настолько его потрясло, что он в панике сел на край ванны, обхватил руками голову и причудливо замычал. Очевидно было одно: его постигло нечто такое, что еще не случалось ни с одним из людей во всю историю человечества, и поэтому ужасу его не было степени и границ. Правда, сквозь ужас ему внятно припомнилась формула «человек, потерявший свое лицо», и что-то еще, кажется, из Золя, но чтобы с вечера у человека была одна физиономия, а утром другая — этого точно не было никогда. В конце концов он решил, что захворал какой-то редчайшей болезнью, от которой облик приобретает неузнаваемые черты. И ему несколько полегчало, поскольку необъяснимое куда страшнее объяснимого, хотя бы за ясной причинностью стояли болезнь и смерть.
После ему открылась еще одна сторона катастрофы: поскольку лицо, отразившееся в зеркале, могло принадлежать кому угодно — пожарному, разнорабочему, милиционеру, истопнику, но только не особе, отмеченной ученой степенью, не специалисту в области холодной обработки металлов, — это обстоятельство показалось ему донельзя оскорбительным, и он опять причудливо замычал.
Действительно, Александр Иванович Пыжиков в свое время служил в одном режимном научно-исследовательском институте, в свое время защитил кандидатскую диссертацию, но потом в нем невзначай проснулось актерское дарование, и он очертя голову бросил все. Пыжиков показывался в драматические театры трех соседственных областей, пробовался на Свердловской киностудии, подвизался на радио — все впустую, и сначала он с горя опустился до гримера в Челябинском театре оперетты, а после до простого дамского мастера, у которого от прошлой жизни остались только любовь к металлу, страсть к чтению и способность отчетливо размышлять.
Из кухни потянуло тяжелой, нестерпимой вонью, которую производит только горящее подсолнечное масло, и Пыжиков отчасти пришел в себя.3
Оставаться один на один со своим горем было невмоготу. Александр Иванович вымыл сковородку, открыл настежь форточку, из которой немедленно задуло студеным воздухом, колким, словно битое стекло, и отправился в гости к Вите Расческину, заведующему хозяйственной частью 2-й городской больницы, соседу по этажу. Поскольку было еще очень рано, Пыжиков робко нажал на кнопку звонка, и звонок зазвонил робко же, точно прощения попросил.
Несмотря на неурочное время, Расческин бодрствовал; он тотчас отворил дверь, и Пыжиков весь напрягся в ожидании — узнает или не узнает его сосед. Судя по тому, что тот равнодушно посмотрел на него мутными, непроспавшимися глазами, все было как обыкновенно, то есть Расческин его узнал. Они молча прошли на кухню, уселись за стол друг против друга, и Расческин принялся чистить ногти канцелярской скрепкой, а Пыжиков по столешнице пальцами застучал. Какое-то время прошло в молчании, потом Александр Иванович кашлянул и спросил:
— Чего поделываешь?..
Расческин ответил:
— Практически ничего. Впрочем, нет: водочкой занимаюсь… — И он указал канцелярской скрепкой на заварной чайник, из которого действительно несло сивухой, как от похмельного мужика.
— Ты что, осатанел — пить водку в такую рань?!
— Ну, во-первых, обстоятельства так сложились, а во-вторых, она все равно меня не берет.
— Интересно, что это за обстоятельства такие и каким манером они сложились, что ты до света залил глаза?
Расческин сделал губы трубочкой, поводил взглядом из стороны в сторону и сказал:
— Понимаешь, второй день что-то не по себе. Второй день просыпаюсь ни свет ни заря, и на душе такая ужасающая гадость, как будто спьяну зарезал свою жену…
— Тебя и жена-то бросила сто лет тому назад.
— Ну, чужую жену зарезал!
— Чужую жену резать — резонов нет.
— Одним словом, жутко мне и тяжко, хотя, казалось бы, все в порядке, ничего такого не произошло, на здоровье не жалуюсь, деньги есть.
— Так в чем же дело?
— А хрен его знает — в чем! Разве что вот в чем: позавчера к нам в нервное отделение интересного сумасшедшего привезли… Тихий такой, убогий, в допотопном пальто, босой, голова немытая, и это самое… говорит!..
Слово «говорит» Расческин вымолвил чуть ли не шепотом и с чрезвычайно значительным выражением, в котором были и трепет отчасти, и удивление, и испуг.
— Что значит — говорит? — в некотором раздражении спросил Пыжиков и чихнул.
— Будь здоров! — отозвался на чих Расческин. — А то и значит, что говорит! Мы с тобой, положим, разговариваем, а он именно говорит. Ну, например, как речи произносят или про международное положение по радио говорят… И главное, все по делу! Сволочи вы, говорит, столько вам, сволочам, дано, такие открыты перед вами широкие горизонты, а вы существуете как отпетые босяки. Ведь все вам было сказано, до последнего слова: и про соль земли, и насчет того, чтобы не противиться злодейству, и про верблюда, и про родню. И что же?.. А ничего, как о стенку горох вам эти величественные слова, как были вы дикари, так и остались сущие дикари. В общем, говорит, торопбитесь сказать последнее «прости», потому что существовать вам осталось максимум три часа.
Пыжиков подытожил:
— Стало быть, этот псих предсказывает конец света…
— Видимо, так его и следует понимать. Но сначала, по его словам, будут разные знамения — например, объявится монстр, который будет нападать на прохожих средь бела дня.
— Ну, это, положим, не в первый раз. То есть как только где объявится юродивый с даром слова, так обязательно предскажет Последний день. В другой раз газеты нельзя раскрыть без того, чтобы там не писали про идиота, который обещает конец света в ближайшее тринадцатое число.
— Когда в газетах пишут — это одно, — печально сказал Расческин, — а когда своими ушами слышишь такие откровения, тогда впечатление совсем другое, именно жутко и тяжко становится на душе. А ну как и вправду настанет Последний день?! Если бессмертия души нет, то наплевать, конечно, — а если есть? Ведь если душа бессмертна, то с тебя спросится на том свете: что же ты, гад такой, сделал с твоей единственной и неповторимой земной жизнью, которая, как ты хочешь, является пропуском в мир иной?! Не знаю, как тебе, а мне нечего ответить на сей вопрос. Потому что действительно я свою жизнь профукал, что называется, ни за грош. Ведь я в молодости мечтал о настоящей медицине, гнойной хирургией бредил, и, если бы не водка, может быть, вышел из меня знаменитый специалист…
— Спешу тебя успокоить, — сказал Пыжиков. — Не то что бессмертной души нет, а вообще никакой души нет, есть только биохимические процессы в подкорке и мозжечке. И смерть — это очень просто: как будто кто вошел и выключил электрическое освещение, — вот и все!
Расческин прильнул губами к носику своего заварного чайника, крякнул, перевел дыхание:
— Хорошо, коли так, а если совсем не так?! По крайней мере, на мой аршин, вероятность бессмертия души равняется очевидности тех самых биохимических процессов, которые происходят в подкорке и мозжечке. Я из чего исхожу? Я исхожу из того, что человечеству снятся сны!
— То есть?..
— То есть эти самые сны говорят о том, что душа-то как раз и есть! Ведь когда ты спишь, ты, считай, что на время помер — не видишь, не слышишь, не чувствуешь ничего, а между тем тебе снится жизнь.
— Ну, я не знаю… — сказал Пыжиков и механически смахнул со столешницы хлебные крошки на пол.
— А вот давай сходим к Муфелю, он все-таки мудрый человек, не нам чета, пускай Муфель рассудит, есть душа или нету ее…
— Давай.
— А то, понимаешь, мы здесь с тобой разводим ля-ля, а у Муфеля на все вопросы готов ответ!..
— Только я сначала переоденусь пойду…
— Давай.4
Николай Николаевич Муфель, инженер-технолог, работал на Химзаводе в опытной лаборатории и у знавших его состоял на подозрительном счету, потому что он был одержимый, умница и чудак. Трудился он по шестнадцать часов в сутки — восемь на Химзаводе, восемь у себя дома, — зимою и летом ходил в какой-то немыслимой кацавейке с воротником из леопарда, носил косичку, которую обыкновенно прятал за леопардовый воротник, круглый год ездил на велосипеде и мог любую гадость сказать в глаза. В общем, он считался в своем роде городской достопримечательностью, однако не столько по той причине, что имел двадцать четыре патента на разные изобретения и открытия, сколько оттого, что круглый год ездил на велосипеде и мог любую гадость сказать в глаза.
Сам же себя инженер Муфель считал разнесчастным человеком, обделенным по всем статьям. Статьи, собственно, было три: во-первых, ему не давали хода как ученому, и он вынужден был заниматься наукой по вечерам; во-вторых, его любимая женщина двенадцать лет тому назад вышла замуж за председателя Союза композиторов Бурятии и с тех пор проживала в Улан-Удэ; в-третьих, все наличные средства уходили у него на химические реактивы, и он без малого голодал. Одним словом, Муфель был выдающаяся особа, и отсюда неудивительно, что Пыжиков пожелал переодеться, прежде чем идти к нему разбираться насчет души.
Вернувшись в свою квартиру, Александр Иванович некоторое время стоял в прихожей, мучительно вспоминая, зачем он заходил к Вите Расческину, — по делу, за какой-нибудь хозяйственной надобностью или же просто так… Ах да! — наконец вспомнил он и ладонью слегка хлопнул себя по лбу. Ведь это у него появилось чужое лицо и он решил, что Расческин, имеющий косвенное отношение к медицине, разъяснит ему причину ужасной метаморфозы или по крайней мере скажет, не симптом ли тут какой-нибудь редкой болезни и нельзя ли ее если не вылечить, то лечить. Впрочем, по тому судя, что Расческин его узнал, чародейственная перемена незаметна чужому глазу, и, значит, медицина в настоящем случае ни при чем.
Александр Иванович опять направился в ванную и, опершись прямыми руками на раковину, долго рассматривал свое новое отражение в зеркале, резко несимпатичное да еще и с шишечкой на носу. «Но тогда в чем же дело? — размышлял он. — Что за глупое волшебство? И что, если оно как-то связано с появлением сумасшедшего, который предрекает Последний день? А вдруг и правда грядет этот самый Последний день и накануне его у всех людей меняются физиономии, то есть вдруг у человека спадет личина и проявится его истинное лицо?..»
Кто-то постучал в дверь. Пыжиков вздрогнул, нервным движением пригладил волосы и пошел открывать; совсем нехорошо у него сделалось на душе, тем более что он издавна боялся неурочных телефонных звонков, непонятных звуков с улицы и гостей.
По ту сторону порога стоял милиционер в чине младшего лейтенанта, хотя это был человек в годах.
— Чего это у вас звонок не работает? — спросил он.
Александр Иванович с испугу махнул рукой.
Милиционер прошел на кухню, сел на табурет, снял фуражку и околышем кверху положил ее рядом с собой на стол. Откуда ни возьмись прилетела муха и села на околыш милицейской фуражки, а Пыжиков подумал: «Ну вот! Только мухи зимой не хватало!» — имея в виду то старинное народное поверье, что мухи зимой предвещают смерть.
— Вы не беспокойтесь, — сказал милиционер, — у органов к вам персонально претензий нет.
Пыжиков сказал:
— Надеюсь…
— Я вот ни свет ни заря обхожу квартиры вашего дома и беспокою честной народ. Можно было бы, конечно, дождаться собрания жильцов, но у нас ведь как: где трое соберутся, там толку нет.
— Что-то я про собрание не слыхал…
— Ну как же! Внизу объявление висит: общее собрание членов жилищного кооператива «Вымпел», явка обязательна, начало в десять часов утра.
— Гм… — промычал Пыжиков и потрогал новоявленную шишечку на носу.
— Ну так вот: хожу, беспокою честной народ. Видите ли, какое дело — свидетелей я ищу. Свидетелей правонарушения, которое имело место четвертого января. Кстати, где вы были четвертого января?
— А какой это был день недели?
— Понедельник.
— По понедельникам я служу.
— Стало быть, в понедельник, четвертого января, как вам, наверное, известно, было совершено нападение на гражданку Попову, которая проживает в вашем доме, подъезд первый, квартира шесть.
— В первый раз слышу, — напуганно сказал Пыжиков, так как ему подумалось, что младший лейтенант именно его подозревает в нападении на гражданку Попову, но из профессиональных соображений манерничает и хитрит. Впрочем, он действительно слышал об этом происшествии в первый раз.
— Ну как же! В понедельник, четвертого января неподалеку от вашей детской площадки на гражданку Попову было совершено нападение, как говорится, средь бела дня. Неизвестный преступник сорвал с гражданки Поповой шубу, беличью, пятьдесят второго размера, и покусал потерпевшую в голову и в плечо.
— То есть как это — покусал? — справился Пыжиков в таком глубоком недоумении, как если бы милиционер изъяснялся на никому не известном, экзотическом языке.
— Обыкновенно, как собаки кусают, — ответил милиционер. — Только это еще полбеды. Настоящая беда в том, что после гражданка Попова скончалась во Второй городской больнице в результате отравления сильным ядом. То ли у этого мужика откуда-то взялись ядовитые железы, как у змеи, то ли он до того допился, что уже вырабатывал отравленную слюну.
— А с чего вы взяли, что это был мужик? — справился Пыжиков, внутренне холодея. — А, положим, не женщина, не сбесившаяся овчарка, не какой-нибудь леопард?
— Леопард с бабы шубу снимать не будет. А потом, на теле остались соответственные следы.
Пыжикову было нехорошо. Он припомнил давешний разговор с Витей Расческиным насчет сумасшедшего, который предрекал светопреставление, сидючи в нервном отделении 2-й городской больницы, и при этом напирал на то, что накануне в городе объявится монстр, который будет нападать на людей среди бела дня, — и ему стало сильно нехорошо. Все складывалось одно к одному: чужое лицо с утра, смертельно кусающийся мужик, муха среди зимы, которая все еще ползала по милицейской фуражке, и вот, вот все никак не рассветало, хотя по времени вроде бы уже пора было бы рассвести…
— А который теперь час? — спросил Пыжиков, глядя в черное кухонное окно.
— Хрен его знает, — ответил милиционер. — Я свои часы еще в прошлый вторник отнес в ремонт.
— Все-таки это странно: такое из ряду вон выходящее происшествие, а я про него даже и не слыхал…
— Самое странное не это, самое странное то, что непонятно: зачем этот придурок бабу до смерти покусал?! То есть не ясны мотивы преступления, хоть ты что! Если бы он взял ее шубу или забрал авоську с продуктами, тогда понятно, а так понять ничего нельзя! Вот на прошлой неделе убили пацаны одного пожарного с Химзавода: увидели, что ему в ларьке дали двадцать рублей сдачи, проследили до подъезда и забили насмерть обыкновеннейшим молотком. Это понятно, все-таки двадцать рублей — мотив. Но зачем женщину кусать просто так, из любви к искусству, — это понять нельзя!
Пыжиков нервным голосом произнес:
— Есть много, друг Горацио, на свете, что и не снилось нашим мудрецам…
— Это вы к чему?
— Да, собственно, ни к чему.
— Ну так вот: никто мне слова путного не сказал, хотя я с утра пораньше уже квартир двадцать обошел, беспокоя честной народ. Делать нечего, пойду в квартиру напротив — кто у нас там живет?
— Маня Холодкова.
— Еще, поди, дрыхнет дама без задних ног?..
— Да что вы! У нее такая несусветная жизнь, что я не уверен, спит ли она вообще!
Маня Холодкова, еще молодая, но, что называется, бесцветная женщина, действительно была страдалица, каких мало даже и на Руси. Еще школьницей она заболела сахарным диабетом, после три раза поступала в Лесотехническую академию, но так и не поступила по причине того же сахарного диабета, который у нее особенно разыгрывался в августе, когда держат вступительные экзамены, едят что ни попадя и не спят. Она была трижды замужем, однако первый ее муж пьяным делом утонул в Рыбинском водохранилище, второй сел в тюрьму за растление малолетней, третий бросил ее на шестом месяце беременности и исчез. От первого мужа у Мани была девочка и от третьего мужа была девочка — про обеих ничего хорошего не сказать. Кроме них на шее у Мани сидела мать, на которую время от времени находил загадочный паралич. Именно всякий раз, когда страдалица выходила замуж, у старухи, как по заказу, отнималась левая сторона. Но стоило Мане форменно или по-соломенному овдоветь, как старуха тотчас поднималась с одра болезни, словно после какой-нибудь невинной свинки, но никак не клинического паралича. В силу такого семейного положения Маня всю жизнь проработала в котельной Химзавода, где платили большие деньги, а с девяносто первого года служила ночной няней в детском саду, мыла два подъезда в соседнем доме да еще по-соседски обслуживала Пыжикова, даже и чисто по женской линии, что, впрочем, случалось приблизительно раз в квартал.
Когда за милиционером закрылась дверь, Пыжиков подошел к кухонному окну и, нарочно не обращая внимания на свое новое отражение в темном стекле, поглядел во двор. Черно было на дворе и не столько виделась, сколько угадывалась детская площадка, где четвертого января неизвестный злоумышленник смертельно покусал гражданку Попову, дальше прямоугольники все пятиэтажных жилых домов, потом высоченные трубы Химзавода, и вдруг стая ворон пронеслась над детской площадкой, словно чьи-то черные, преступные души дали о себе знать.
Не рассветало, даже полунамека не было на рассвет, и Александр Иванович со страхом и грустью думал о том, что если у людей ни с того ни с сего меняются физиономии, если прохожих насмерть забивают за двадцатку, если по улицам бродят чудовища, у которых какие-то железы вырабатывают отравленную слюну, то нисколько не удивительно, что в конце концов должно наступить светопреставление и прекратиться любая жизнь. Тем более, что Судный день может совершиться выборочно, для отдельно взятой нации и страны. Ведь претерпели же конец света древние египтяне, которые утомили Создателя своими религиозными экспериментами, древние греки, которые погрязли в праздности и разврате, древние римляне, которые отказались принять Христа… И разве не светопреставление в своем роде есть отдельно взятая смерть, неотвратимо назначенная человеку за неизбежные в его положении неправедность и грехи…
Не рассветало; город коснел во тьме, какой-то злонамеренный и чужой.5
Этот город был некрасив, как, впрочем, и почти все великорусские города. То, что в нашем отечестве строил Бог, — не Ривьера, конечно, но все же туда-сюда: есть неоглядные просторы, пречистые березовые рощи, игривые пригорки, зеркала озер, васильковые воды рек… Но то, что понагородил своими руками непосредственно русачок, по преимуществу безобразно, словно он с похмелья обустраивался или с намерением куда-то вскоре откочевать. О деревнях теперь разговора нет, промышленная архитектура, она везде одинаково неприглядна, но города… — святые угодники! какие же у нас на Руси постыдные города!
Начать с того, что все они, за двумя-тремя исключениями, похожи друг на друга, как телеграфные столбы, и, стоя где-нибудь посреди городской площади, ни за что не скажешь, где именно ты обретаешься — в Воронеже, Тамбове или в Орле. Все те же казенные здания под выцветшим флагом, простые и унылые, как канцелярская скрепка, остановку проедешь на трамвае, — все те же трехэтажные кирпичные дома, которые строили пленные итальянцы, еще одну остановку проедешь — все те же пятиэтажные бараки эпохи развенчания, облепленные какими-то деревянными балкончиками, пристроечками и надстроечками, которые делают их похожими одновременно на очень большой курятник, высокогорный аул и кухонную полку для всякой хозяйственной чепухи.
Но это еще не самое злое качество русского города, взятого как модель; самое злокачественное в нем то, что он производит впечатление безнадежной неухоженности, покинутости и тления, какое еще производят хворающие старики, которым некому, как говорится, подать воды. Всюду, словно нарочно, взломанный асфальт, чахлые деревца, слепленные бог весть из чего сараи по дворам, которых так много, что это даже странно, покосившиеся заборы, помойки, далеко распространяющие зловоние, жалкие палатки, торгующие всякой дрянью, и тяжелые, взявшиеся ржавчиной гаражи.
А впрочем, человеку привычному и не бывавшему на Ривьере эти убогие виды глаза не колют, он к ним давно пригляделся, как, бывает, приглядишься к забытой в углу метле; вроде бы ей не место в парадной комнате, но так давно и прочно позабыли в углу этот простой прибор, что он приобщился к мебели и не наводит хозяина на вопрос. Вот и Александр Иванович Пыжиков, стоя у кухонного окна, без особых чувств смотрел на родимый город, тем более что за предутренней мглой его было толком не разглядеть.
Он стоял, стоял и потом вдруг вспомнил, что его дожидается Витя Расческин, чтобы вместе нанести визит инженеру Муфелю и что-то чрезвычайно важное выяснить у этого мудреца. Александр Иванович не спеша влез в брюки, надел толстый свитер поверх розовой рубашки, вышел на лестничную площадку и позвонил в дверь к Расческину; в этот раз он равнодушно нажал на кнопку звонка, но тот все равно позвонил робко, точно прощения попросил.
Витя Расческин появился в тапочках на босу ногу, в махровом банном халате и с заварным чайником под мышкой, в котором он держал разведенный спирт.
Пыжиков сказал:
— Слушай, Вить! Ты сегодня в зеркало смотрелся?
— Я вообще в зеркало не смотрюсь.
— А я смотрюсь, и у меня в связи с этой привычкой назрел вопрос… Был ли такой случай в мировой медицинской практике, чтобы у человека вдруг изменились черты лица?
— До какой степени — вдруг? — бесстрастно спросил Расческин.
— Чтобы вечером человек был похож на самого себя, а утром — на трамвайного контролера.
— Нет.
— Что — нет?..
— Мировой медицинской практике такие случаи неизвестны, коренным образом черты лица изменяет только продолжительная болезнь.
— Значит, это у меня продолжительная болезнь. Да: а что, собственно, за болезнь?!
— Аденокарцинома, рожа, дистрофия, старение организма, то есть жизнь в виде старения организма, потому что жизнь в своем роде — тоже продолжительная болезнь. А почему тебя это интересует?
— Потому что сегодня утром я посмотрелся в зеркало и не узнал самого себя.
— Ну, положим, твой случай — это чисто нервное, бытовой психоз. Хотя выражение лица у человека иногда меняется настолько, что кажется, будто изменилось само лицо. Бывает, идет прохожий, на физиономии у него написано, как будто он только что из библиотеки, а на самом деле он бездельник и прохиндей. И что интересно: стоит его внезапно напугать, как на лице у него сразу обозначится, что он бездельник и прохиндей.
— Значит, по своей сути я трамвайный контролер, потому что я сегодня напуган как никогда.
— Что же тебя напугало?
Александр Иванович не ответил на этот вопрос, отчасти потому, что давеча Расческин сам завел разговор о бессмертии души и Последнем дне, а отчасти потому, что они уже с минуту стояли напротив двери в квартиру Муфеля и давно следовало позвонить.6
В квартире у Николая Николаевича Муфеля витала какая-то особенная, едкая, сугубо химическая вонь и было так тесно от склянок, пробирок, реторт и предметов неизвестного предназначения, что, кажется, повернуться было нельзя, чтобы что-нибудь не разбить.
Пыжиков сказал:
— Какую вы, Николай Николаевич, у себя алхимию развели!..
— Великий Исаак Ньютон — вот тот действительно алхимией занимался, — сообщил Муфель. — Во всяком случае, этой псевдонауке он посвятил всю вторую половину своей полнокровной жизни. Моя же сфера — биотектура, то есть я создаю живые организмы из ничего.
Расческин поинтересовался:
— То есть как это — организмы из ничего?..
— А вот извольте взглянуть! — сказал Муфель и достал откуда-то из-за спины обыкновенную стеклянную пробирку, в которой сидел жучок с желтыми полосками на спине. — Что это, по-вашему?
— Ну, букашка, — сказал Расческин.
— Во-первых, не букашка, а колорадский жук. Во-вторых… вернее, не во-вторых, а как раз во-первых, — это первое в истории науки живое существо, выведенное искусственным путем, буквально из первичных химических элементов, или, если угодно, из ничего.
— А зачем? — спросил Пыжиков.
— Что — зачем?
— Зачем вы вывели искусственного колорадского жука, если этих тварей и так полно? Если от них стонут огородники от Бреста до Колымы? Вот я понимаю, если бы колорадского жука истребили, как стеллерову корову, тогда ваши опыты были бы кстати, а так зачем?
Видимо, этот вопрос никогда не приходил Муфелю в голову, ибо он призадумался, положив указательный палец на губы и вперившись в потолок. Витя Расческин, воспользовавшись паузой, сделал продолжительный глоток из своего заварного чайника и спрятал посудину под халат.
— Ну как — зачем… — завел Муфель. — Затем, что человечество вечно ищет торжества над природой, затем, что ему хочется самоутвердиться, сделавшись буквально всемогущим, всеобъемлющим божеством. Но вообще вопрос поставлен некорректно, нельзя так по-обывательски подходить к науке. Зачем, например, Николай Коперник открыл, что Земля вращается вокруг Солнца, а не наоборот? Разве в результате этого открытия повысилась урожайность зерновых, или конфеты стали дешевле, или жены перестали походя изменять?
— Так-то оно так, — как-то затаившись, чревато сказал Расческин — видимо, он все же был несколько подшофе, — да только Коперник колорадских жуков в банке не выводил. Он, так сказать, констатировал явления природы, а вы — извините, конечно, — занимаетесь черт-те чем. Вообще у меня складывается такое впечатление, что люди на нашей планете главным образом занимаются черт-те чем.
— Что вы понимаете! — с чувством возразил Муфель. — За этот эксперимент буквально полагается Нобелевская премия, а вы городите сущую чепуху! Только никто мне, конечно, Нобелевскую премию не даст, потому что настоящая наука в загоне, а торжествуют бездари, обыватели и прочая сволота!
— Прочая сволота — это, видимо, про меня? — сказал Расческин и побледнел.
Пыжиков сообразил, что градус беседы приближается к опасной черте, и заговорил примирительно, как по радио прогноз погоды передают:
— Уж я не знаю, кто там у нас торжествует, только чует мое сердце — даром нам эта катавасия не пройдет. Вы поглядите в окно-то: ведь уже бог знает сколько времени, а не рассветает — по-вашему, это как?!
Расческин спросил:
— А который, действительно, теперь час?
— Не знаю, — рассеянно сказал Муфель. — У меня и часов-то сроду не было, жизнь прожил, а даже занюханного будильника не купил!
Пыжиков сказал:
— Внутреннее время мне говорит, что сейчас что-то около десяти.
Расческин ему возразил:
— Откуда?! Еще гудок на Химзаводе не гудел, значит, еще половины восьмого нет.
— Воскресенье сегодня, — сообщил Муфель. — По воскресеньям гудок химзаводовский не гудит.
Кто-то позвонил в дверь. Пыжиков решил, что это, должно быть, давешний младший лейтенант, но через пару мгновений на пороге обозначился председатель жилищного кооператива «Вымпел» Евгений Иванович Петухов. Это был приземистый одноглазый мужик, бывший секретарь парткома на Химзаводе, три года тому назад оставшийся не у дел. Как раз три года тому назад в результате сильнейшего нервного потрясения у него на правом глазном яблоке образовалась раковая опухоль, глаз удалили, и с тех пор зияющую впадину на лице прикрывала черная пиратская нашлепка из резины, державшаяся на черной же тесемочке, которая пересекала его голову под углом. В левом его глазу, глядевшем противоестественно широко, было что-то жертвенное, и немудрено, так как в свое время Евгений Иванович вынужден был расстаться с карьерой ученого как дисциплинированный коммунист, а карьера партийного работника не задалась в силу объективного исторического процесса, на который с того времени у него заимелся зуб.
— Так, товарищи! — сказал Петухов. — Попрошу всех на собрание членов нашего кооператива.
Пыжиков заметил:
— Я же говорил, что сейчас что-то около десяти!
Расческин спросил:
— А какая повестка дня?
— Там узнаете, — печально сказал Петухов, — какая повестка дня.7
Когда Пыжиков с Расческиным оказались на лестничной площадке и уже стали подниматься на свой этаж, Расческин вдруг остановился и призадумался, уперев указательный палец в лоб.
— Слушай! — сказал он Пыжикову. — А чего мы, собственно, заходили к этому чудаку?
Если Пыжиков сердился, он обыкновенно поднимал глаза горбе, — так вот, он поднял глаза горбе.
— Мы заходили к Муфелю, — при этом сообщил он, — чтобы выяснить его мнение насчет бессмертия души. Пить надо меньше, Вить!
— Значит, зря заходили, потому что насчет бессмертия души все и так понятно: душа бессмертна как общественный организм. Я из чего исхожу? Из того, что человечеству снятся сны… Ведь когда ты спишь, ты, считай, на время помер — не видишь, не слышишь, не чувствуешь ничего, а между тем тебе снится жизнь. Кто-нибудь за тобою гонится, или ты занимаешься с первейшей красавицей, или ходишь голый промеж людей… Значит, что-то в тебе работает, независимое от тебя, когда ты, в принципе, не живешь. А что работает-то? Душа! Самостоятельная душа!
— Только кроме нее еще работает кишечник, печень, сердце гоняет кровь. Стало быть, душа тут ни при чем, а просто это мозги превратно функционируют, вот и все!
— Погоди: а зачем человек спит? Затем, что человеческому организму требуется отдых, у него во сне и кишечник расслабляется, и печень работает вполнакала, и сердце еле-еле гоняет кровь. А уж про мозг и говорить нечего: ему-то в первую очередь требуется передых! Между тем во время сна он такие переживает немыслимые треволнения, такие вырабатывает ситуации и картины, что невольно встает вопрос: неужели это спящий мозг такие приключения вытворяет, неужели не бессонная человеческая душа?! На мой аршин, по крайней мере ответ на этот вопрос таков: конечно же человеческая душа!
— Собакам тоже снятся сны. Вот Маня Холодкова мне рассказывала, что ее пес по ночам лапами перебирает, как бы бегает, и при этом еще скулит.
— А ты поживи рядом с человеком полмиллиона лет! Будь ты хоть бабочка махаон — не то что сны начнешь видеть, по-английски заговоришь! Но о собаках сейчас разговора нет. Сейчас разговор о том, что сны прямо свидетельствуют: в каждом человеке живет душа. Бессонная, бессмертная, самая что ни на есть метафизическая душа.
— Бессмертная-то почему?
— Потому что по ночам ты не живешь, а она живет! И обрати внимание: наяву ты голым на городскую площадь не выйдешь, а во сне это обыкновенно, значит, сон — не искаженное отражение жизни, а какая-то чуднбая, иная жизнь. И ведь, как правило, сны не просто снятся, а к чему-нибудь, то есть, может быть, они проникают в будущее и остерегают нас на тот или иной предмет. А прошлое, обрати внимание, не снится практически никогда.
— Мне институтские экзамены часто снятся, отец покойный, как будто я кандидатскую диссертацию так и не защитил…
— А вдруг это тебе будущее снится, а вовсе не прошлое — ты вот что возьми в расчет! Недаром же генеральше Тучковой приснилось сражение при Бородине, в котором погиб ее муж, за неделю примерно до сражения при Бородине, в котором ее муж действительно и погиб!..
— Короче говоря, — подытожил Пыжиков, — это еще бабушка надвое сказала, есть бессмертная душа или это россказни для ребят. Вот устроят нам сегодня Последний день — и сразу будет ясно, чего нам грозит: бессмертие или смерть.
— Это совершенно свободно, — согласился Расческин, — что нам устроят Последний день! Ведь с чего началась человеческая цивилизация? А с кражи: Прометей похитил у богов огонь, и, значит, первый акт мировой культуры — преступление, первый культурный человек — вор! А уж нам-то, русским, Последний день просто гарантирован, потому что мы заслужили светопреставление как никто. Тут имеются две причины. Первая: из всего того, что в России может произойти, нет ничего такого, что у нас не могло бы произойти. Вторая: нет во всем мире другого такого богопротивного создания, как русак.
— Ну, это ты, положим, наводишь огульную критику на соотечественника…
— Отнюдь! Возьмем для примера бесплатный телефон-автомат, который стоит у нас на почте и дает двадцать тысяч дохода в год… Спрашивается, почему бесплатный телефон дает доход, и мыслимое ли это дело, скажем, в Японии: в Японии немыслимое, у нас — да. Потому что на нашем грунте случается такое, что не может случиться ни с кем, нигде, ни при каких условиях, никогда. А дело вот в чем: когда телефон был платный, то народ в него всякую гадость норовил засунуть — то расплющенную пивную пробку, то деревяшку какую-нибудь, то пилочку для ногтей. В результате на ремонт аппарата уходило двадцать тысяч целковых в год. Тогда сделали телефон бесплатным, и правильно сделали: и аппарат целехонек, и доход…
— Вообще-то, конечно, — раздумчиво сказал Пыжиков, — русский человек в среднем скотина и обормот. Вот возьмем тех же японцев: ну ничего у них нет, каждый куст смородины на учете, а между тем не существует на свете более процветающей и благоустроенной стороны. У них, поди, каждое утро рассветает и нет такого заведения, чтобы кусаться средь бела дня. Так что это будет даже справедливо, если нам устроят Последний день. Чего нам, действительно, небо коптить, вот вымрем все, как парфяне, — и поделом! А то владеем неисчислимыми богатствами, каких ни у кого нету, — и в то же время не в состоянии справить себе порядочные штаны…
— Шутки шутками, — сказал Расческин, — а ведь сегодня точно не рассветет, если сейчас и правда десять часов утра…8
Собрание членов жилищного кооператива «Вымпел» происходило в полуподвале того самого дома, о котором стороною идет рассказ. Народ, явившийся во множестве, расселся по банкеткам, составленным в правильные ряды, в президиуме заседали давешний младший лейтенант и председатель правления Евгений Иванович Петухов.
Петухов прокашлялся, выпучил свой левый глаз и завел, предварительно постучав по графину карандашом:
— Товарищи! — И продолжал: — Вообще-то на повестке дня у нас повальные неплатежи — ну ни одна собака не желает платить за электричество, газ, воду и телефон!..
— Из чего платить-то?! — сказал кто-то сзади, и сидевшие спереди под одинаковым углом обернулись на голос, как флюгеры на ветру.
— Как из чего?! Из пенсии, из зарплаты, ведь вы же, товарищи, не на подаяние существуете — или как?..
— Или как! — сказала Маня Холодкова, сидевшая во втором ряду между Пыжиковым и Расческиным и вязавшая на спицах предлинный шарф. — Именно что мы на подаяние существуем, потому что зарплатой это назвать нельзя.
— Удивительное дело! — добавил Пыжиков. — Ну всегда нам плохо — и при коммунистах, и при капиталистах, и в условиях демократических свобод, и под гнетом наследников Ильича!
— Это верно, — тот же послышался голос сзади. — Теперь что хочешь, то и мели, но почему-то жить от этого не стало ни сытнее, ни веселей.
Расческин сказал, зачем-то поднявшись со своего места:
— А потому что не в коня корм! Нам что ни устрой, хоть Третий Рим, хоть диктатуру пролетариата, — все невпопад и зря! Все-то нам не по нутру, и никуда-то нас ноги не несут, кроме как в пивную по улице Десятилетия Октября. А дело в том, что мы, в сущности, больной народ, сидит в нас какая-то зараза, которая и сбивает страну с общеисторического пути! Правда, не сказать, хорошо это или нехорошо…
— А вы, товарищ Расческин, вообще что себе позволяете?! — воскликнул Евгений Иванович Петухов. — Вы посмотрите, в каком виде вы явились на собрание членов кооператива, — это же чистый срам!
Расческин нагнул голову и осмотрел себя снизу вверх. Действительно, он был в своем махровом банном халате, нечесаным, небритым, да еще с заварным чайником под мышкой, носик которого торчал из-под халата вроде дополнительного соска. Витя протяжно вздохнул и сел.
— Ну так вот, — продолжил Петухов, сердито окидывая собрание выпученным левым глазом, — на повестке дня у нас, товарищи, первоначально были неплатежи. Ну ни одна собака не желает платить за электричество, газ, воду и телефон…
— А с какой стати мы будем платить, например, за воду, — сказала одна дама в богатой меховой шапке чуть ли не из бобра, — если ее отключают по нескольку раз на дню?
— А с такой стати, что в принципе вода есть! Вот если бы ее совсем не было, тогда да…
— В принципе у нас в государстве и прикладная наука есть, — сказал инженер Муфель, заправляя свою косичку за леопардовый воротник. — А на деле ее растоптали бездари, обыватели и прочая сволота!
— Это вы к чему? — хищно спросил Расческин.
— Да все к тому же! Везде люди как люди, науками занимаются, производство налаживают, а у нас предпочитают жульничать и вредить! То есть я солидарен с товарищем Расческиным в том смысле, что у нас буквально заклятая, противоестественная страна!
— Именно что она противоестественная, — сказал Пыжиков, — и поэтому ее ожидает плачевная историческая судьба. Я из чего исхожу — я исхожу из того, что в силу объективных законов общественного развития, в результате мучительных исканий и катастроф уже сложился, так сказать, человек окончательный, которому принадлежит будущее и мир. В итоге получился такой подростковый тип, что-то вроде нашего хорошиста, прилежный, покладистый, жизнерадостный — но дурак. То есть он дурак не в смысле недостатка умственных способностей, а в том смысле, что у него примитивные интересы, смешные потребности и эстетика дикаря. Итог, конечно, сомнительный, даже удручающий, но зато такому человеку окончательному не нужно мировое господство, он не зарится на чужое имущество и прекрасно себя чувствует в узком кругу семьи.
Расческин справился:
— Ну и что?
— А то, что русский человек не вписывается в этот конечный облик и никогда не впишется, как ты его туда ни втискивай, ни пихай! Потому что в результате мучительных исканий и катастроф он сложился как бы наоборот… Именно многоплановым, необтекаемым и сильно замешенным на беде. Вот поэтому-то Россия должна исчезнуть, поэтому ей во всей силе причитается Судный день! Это примерно как Древний Рим не вписался в систему ценностей варваров — и погиб!
Петухов воскликнул:
— В конце концов, вы мне дадите договорить, товарищи, или нет?! Я уже, наверное, полчаса не могу досказать про то, что первоначально на повестке дня у нас были неплатежи. Ну ни одна собака не желает платить за электричество, газ, воду и телефон…
Тут председатель машинально сделал испуганную паузу, полагая, что в этом месте его речь опять прервет какая-нибудь злостная реплика, но подвал молчал.
— Так вот, сначала у нас на повестке дня были неплатежи. Но потом пришел товарищ из органов и говорит: кто-то у нас до смерти женщину покусал. Сейчас будем выяснять, кто у нас женщину покусал.
Младший лейтенант, доселе молча сидевший слева от председателя Петухова, поднялся со своего места, оперся кулаками о столешницу и сказал:
— Стало быть, в понедельник, четвертого января неподалеку от детской площадки было совершено нападение на гражданку Попову, которая проживала в вашем доме, подъезд первый, квартира шесть. Неизвестный преступник сорвал с гражданки Поповой шубу, беличью, пятьдесят второго размера, и покусал потерпевшую в голову и в плечо.
— Дожили! — сказала дама в богатой меховой шапке чуть ли не из бобра. — Уже мужской контингент кусается почем зря!
— Кончилась страна! — послышался голос сзади. — И ведь какая была страна! Бывало, чуть что не так — любимый руководитель стукнет по столу кулаком, и сразу все станет так.
— А по-моему, ничего не изменилось, — сказала Маня Холодкова. — Как мы были дураки набитые, так и остались набитые дураки! Разве что раньше никто друг друга до смерти не кусал…
— Товарищи! Братья и сестры! — обратился к собранию Расческин, поднявшись со своего места. — По поводу этого загадочного происшествия я имею кое-что сообщить… Позавчера поместили в нервное отделение нашей больницы одного товарища, не сказать чтобы сумасшедшего, но был этот товарищ основательно не в себе. И выглядел он довольно странно: волосы длинные, пальто допотопное и босой… Так вот этот самый сумасшедший предсказывает конец света, так прямо и говорит: близок Последний день! Но сначала, говорит, будут разные знамения — например, объявится монстр, нападающий на людей среди бела дня, например, накануне Судного часа каждый обретет свое истинное лицо…
— Про лицо ты раньше не говорил, — заметил Пыжиков и побледнел, вернее, его физиономия приобрела такой оттенок, который еще дает несвежая простыня.
— Так вот, по моим наблюдениям, — продолжал Расческин, — сегодня двадцать третьего января одна тысяча девятьсот девяносто четвертого года, и пришел этот самый Последний день!
— Какую вы ерунду городите, товарищ Расческин! — сказал ему Петухов. — Вместо того чтобы распространять разные измышления, про сумасшедших нам рассказывать, вы бы лучше заплатили за телефон! Я уж не говорю про то, в каком виде вы являетесь на собрания, но хотя бы вы заплатили за телефон!
— Какой, к чертовой матери, телефон! — воскликнул Расческин и рванул на груди халат. При этом его заварной чайник выпал, треснулся об пол, и в воздухе явственно обозначился запах спирта.
— Какой, к чертовой матери, телефон, если нам, может быть, и жить-то осталось час! Вы посмотрите в окно-то: скоро одиннадцать, а по сю пору не рассвело!
Все подняли глаза вверх и направо, в сторону полуокошек под потолком, которые чернели как закопченные, и у всех на лицах проявилось одно и то же замечание: а ведь действительно и не думает рассветать…
— Не берите в голову, товарищи, — сказал милиционер. — Быть такого не может, чтобы не рассвело.
Петухов добавил:
— Именно, что такого не может быть! Это все, товарищи, субъективный идеализм, поповские бредни, которые давно опровергли марксисты на Западе и у нас. Потом, за что нам-то конец света? Я понимаю, американцы его заслужили, поскольку они погрязли в коммерции, безобразно ведут себя на мировой арене, постоянно вооружаются и вообще! А нам-то он за что?!
— Нам, например, за то, что мы развалили СССР, — послышался голос сзади.
— Или, например, за то, — предположила дама в богатой меховой шапке чуть ли не из бобра, — что у нас мужики кусаются почем зря!
— Или за то, — сказала Маня Холодкова, — что какая-то беспросветная у нас жизнь!..
— Одним словом, есть за что! — подытожил Расческин и печально посмотрел на останки чайника, мутно белевшие у его ног. — Если человек прожил жизнь, то он за глаза заслужил кару по Страшному следствию и суду. Но шутки шутками, товарищи, а надо что-то делать, если, может быть, нам всей жизни остался час!
— А что делать-то?! — завел Пыжиков и умолк.
— Например, в оставшийся час времени, — сказал младший лейтенант, — можно было бы выяснить, нет ли среди присутствующих свидетелей происшествия от четвертого января… Как уже было сказано, в тот день неизвестный правонарушитель совершил нападение на гражданку Попову, которая проживала в вашем доме, подъезд первый, квартира шесть.
— А кто она была-то, — справилась Маня Холодкова, — эта самая гражданка, квартира шесть?
— В том-то все и дело, что она была заместителем директора Химзавода по науке, а то таскался бы я по квартирам в такую рань.
— Ну, тогда ее точно Муфель покусал! — засмеявшись, сказал Расческин. — Давай, Николай Николаевич, сознавайся, что это ты несчастную покусал.
Муфель не отвечал.
— Я не понимаю, — сказал Пыжиков, — какие могут быть смешки, когда, с одной стороны, человека убили, а с другой стороны, жизни остался час! Вы только представьте себе, господа, что, может быть, шестьдесят минут осталось на все про все! Действительно, нужно что-то делать… ну, я не знаю: попросить у всех прощения, завещание, что ли, написать или устроить прощальный пир!..
— Коли все погибнем, — раздался голос сзади, — то на кого завещание-то писать?..
— Это точно, — сказал Расческин. — Так что остается прощальный пир!9
Между тем шел уже первый час пополудни, а в окошках настырно торчала ночь. Хотя ни один из членов жилищного кооператива «Вымпел» не мог смириться с мыслью о грядущем светопреставлении и оно по наитию представлялось всем противоестественным, невозможным, однако отсутствие дневного светила навевало трагическое предчувствие, и собрание на всякий случай решило устроить прощальный пир. В какие-нибудь пять минут милицейская фуражка младшего лейтенанта наполнилась радужными денежными знаками, и Пыжиков вызвался сбегать за водкой в ближайшее заведение, именно в пивную по улице Десятилетия Октября. Александру Ивановичу потому захотелось обществу услужить, что его тяготило смутное сознание какой-то страшной вины, точно это именно из-за него городу, а то и стране угрожает смерть.
На улице было до странного многолюдно, вовсю горели фонари, придавая лицам прохожих какую-то особенную задумчивость, там и сям на перекрестках сходились люди, смотрели в небо, нервно пожимали плечами и молча расходились по сторонам, пьяных было не видать, низко над крышами домов парили несметные стаи ворон, производя панихидный грай.
Александр Иванович сел в автобус, проехал одну остановку и сошел на углу площади Коммунаров и улицы Десятилетия Октября. От автобусной остановки до пивной было рукой подать, но что-то сделалось ему томно, и он плелся без малого пять минут.
Несмотря на воскресный день, народу в пивной было немного: какой-то старичок доставал из авоськи пустые бутылки, человека три стояли в очереди у стойки да в углу, под серовской «Девочкой с персиками», пила пиво разбитная компания мужиков. Пыжиков пристроился было к очереди и вдруг словно спиной почувствовал, что самое-то главное он не то чтобы не увидел, а увидел, но как-то не углядел. За высоким столиком, покрытым бумажной скатертью, вроде бы стоял некто с длинными волосами до плеч, в долгополом суконном пальто музейной видимости и босой.
Александр Иванович оставил очередь, приблизился, встал за соседний столик и замер, испытывая непонятное умиление и испуг. Старичок все лязгал своими бутылками, разбитные мужики в углу сквернословили почем зря.
— Ты зачем ножницы украл? — вдруг спросил незнакомец.
Пыжиков обомлел. Он молчал с минуту, потом сказал:
— Сам не знаю… Наверное, из любви к металлу. Я по основной профессии металлург.
В то же мгновение ему стало ясно, что он сказал глупость, но поправить дело было уже нельзя. Вообще все стало вдруг ясно: если в отдельно взятом городе можно проиграть огромный волоконный комбинат в обыкновенного «петуха», и тут же убивают за двадцать целковых сдачи, то такому городу вовсе незачем существовать, и он, как древние Помпеи, должен исчезнуть с лица земли… Но самое страшное — было ясно: покража ножниц из парикмахерской на углу улицы Карла Либкнехта и Хлебного тупика стала, что называется, последней каплей в чаше долготерпения, и эта покража решила все. Вместе с тем было так жалко родного города, так жалко, что Пыжиков сморщился и сказал:
— Ну ладно я — отпетый человек, но вот есть такая Маня Холодкова, страдалица, святая душа, — неужели и ей конец?!
Ответ был:
— Маню Холодкову и правда жаль.
— Погодить бы со всем этим делом, а?.. Может быть, все со временем утрясется и эти проклятые ножницы я верну?..
Наступило продолжительное молчание, за которым последовали слова:
— Так и быть. Ради Мани Холодковой, страдалицы, погожу.
В окно пивной ударил жемчужный луч.