РУСТАМ РАХМАТУЛЛИН
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 10, 2001
РУСТАМ РАХМАТУЛЛИН
*
ОБЛЮБОВАНИЕ МОСКВЫ
К
аждый жилой дом есть причина или следствие любви. Нет дома без истории любви, и редки церкви без венчаний. Город полон любовями, как генеалогический лес.Для мифа значимы только избранные адреса. В том числе адреса историй, вживленных фольклором, литературой, живописью, кинематографом. Мифу принадлежит и часть документальных адресов. Но только часть. В этом начало тайны. Продолжение которой в том, что на карте московского любовного мифа целые городские области бедны любовью или вовсе пусты, а в других, напротив, очень любится.
Набросок этой карты сам собой становится опытом типологизации городских пространств, опытом поистине облюбования Москвы.
Кремль. На карте мифа любовной краской зарделся Кремль.
В котором условно локализуется легенда о начале города. Долгорукий, убив Степана Кучку, отдал его дочь Кучковну своему сыну, Андрею Боголюбскому; Кучково же стало Москвой. Кучковна — здесь душа Москвы, земли, которой овладела пришлая власть. Убийством Боголюбского во Владимире нелегендарные братья Кучковичи расторгли этот союз земли и власти.
Московская любовь Средних веков сосредоточена в Кремле, поскольку это непременно царская любовь. Царская чета прообразует всякую чету города и страны.
Даже первое видимое прелюбодейство — роман Елены Глинской, вдовы Василия Третьего, с Овчиной-Телепневым-Оболенским — было великокняжеским и локализуется в Кремле.
Как и история первого Самозванца и Марины Мнишек.
Как и несчастные сватовства датских принцев: Ханса — ко Ксении Борисовне Годуновой и Вальдемара Кристиана — к Ирине Михайловне Романовой.
Кремль стал местом венчания и домом Ивана III и Софьи Палеолог. По замечанию Андрея Балдина, до Софьи в истории Москвы не видно жен. Добавим, что до Ивановой бабки, Софьи Витовтовны, не видно матерей, а до Евдокии (в монашестве Евфросиньи) Донской — вдов и святых женщин.
Монастыри. Правда, была еще в Москве княгиня Марья, мать серпуховского князя Владимира Андреевича Храброго, основательница Рождественского женского монастыря. Этот монастырь (Рождественка, 20) мы обозначим как хронологически второй после Кремля адрес московского любовного мифа: здесь постригали первую жену Василия III, бесплодную Соломонию Сабурову. То есть первый исход любовной темы из Кремля тоже связан с великокняжеской семьей, теперь с ее распадом.
И Зачатьевский монастырь — воплощенная молитва царя Федора Ивановича и царицы Ирины о даровании наследника — основан вне Кремля, на Остоженке (2-й Зачатьевский переулок, 2).
Кремль и Занеглименье. Счастье Ивана IV с Анастасией Романовной вполне довольствуется в нашем представлении кремлевскими стенами. После смерти этой государыни шесть других браков Ивана стали поиском утраченного. Поиск совпал с введением опричнины — царь вышел из Кремля; возможно даже, это были грани одного искания. Квартал для построения Опричного двора был выбран просто: Иван “переведеся за Неглинну реку… на Арбацкую улицу (нынешнюю Воздвиженку, место домов № 4 — 6. — Р. Р.) на двор тестя своего князь Михаила Васильевича Черкасского”. Иначе говоря, царь переехал в дом второй жены, Марьи Темрюковны.
Сватовство Грозного к Елизавете Тюдор обсуждалось с английскими послами на Опричном же дворе.
Но и в Кремле Иван оставил памятник своего многоженства — Грозненское крыльцо придворного Благовещенского собора. После третьего брака царю был заказан вход в эту церковь, и тогда ее саму распространили дополнительной (буквально: опричной) архитектурой крыльца, откуда Грозный слушал службу.
В черте кремлевского дворца опричное двоение также имело место, прежде чем решилось бегство за Неглинную. И уже тогда возникла женская тема: Иван велел расчищать для своего особого двора место царицыных палат, помнивших Анастасию Романовну (сейчас здесь Дворец съездов), а также квартал между этим местом и кремлевской стеной, ближе к Троицким воротам.
При Алексее Михайловиче у Троицких ворот встали палаты боярина Ильи Даниловича Милославского, позже известные как Потешный дворец. Это был жест, обратный жесту выноса Опричного двора: дом царского тестя переносился в Кремль. Впоследствии палаты отошли царю, соединившись переходом с Теремами, то есть стали дополнительным, опричным в точном смысле слова дворцом. Но между двумя дворцами не было места фронде. Негодность одних кремлевских кварталов для фронды против других почувствовал и Грозный, когда вектор его ухода из дворца, не изменив направления, продлился за кремлевскую стену и за Неглинную, за Троицкий мост.
На противокремлевской бровке Занеглименья царицына родня селилась традиционно. Статус занеглименского взгорья был высок благодаря, так сказать, географической опричности — обособленности от Кремля и одновременно дополнительности к нему, зрительной и композиционной связи с ним. В XVII столетии на месте Государственной библиотеки, через Воздвиженку от бывшего черкасского (Опричного) двора (№ 3), жили Стрешневы, родня жены Михаила Романова. При Алексее Михайловиче стрешневский и черкасский дворы перешли в руки Кирилла Полуэктовича Нарышкина, отца второй жены царя.
То есть дворы здесь были жалованные, а не исконные — в отличие, видимо, от ближних кварталов Занеглименья северного, лежащего против Китай-города. Например, в XVI столетии на Большой Дмитровке (№ 3, впоследствии двор Георгиевского монастыря) располагался двор Романовых, откуда Грозный взял свою Анастасию, а выше по этой улице и по склону Страстного холма в XVII столетии располагался родовой двор Стрешневых (№ 7).
Такая принадлежность ближних занеглименских дворов позволяет прочитывать начальное московское двоехолмие как отношение мужского и женского.
(Не таково ли отношение Палатинского и Квиринальского холмов в преданиях о начале Рима? Палатинская община не имела женщин, и Ромул предложил похитить жен у сабинян, живших на Квиринале. Похищенные сабинянки сами замирили своих прежних и новых господ, остановив неизбежную, казалось бы, войну; общины замирились и зачали Рим. Страстной холм, по склону которого поднимается Большая Дмитровка, действительно ответствует на карте Рима Квиринальскому холму. Ваганьковский же холм географически лишь край Страстного, а когда берется отдельно, соответствует Капитолийскому.)
Ваганьковский царский двор — древнейший из известных в Занеглименье дворов — впервые упомянут принадлежащим женщине, великой княгине Софье Витовтовне. Впоследствии на этом месте был провозглашен архитектурный манифест Нового времени — дом Пашкова, частного до ничтожности человека, демонстративно утверждавшего царственность своей частности.
Настояние, с которым отстаивал свою человеческую частность опричный царь, было предзнаменованием Нового времени. Тема человека вообще и ее любовный аспект еще не отделились от фигуры царя, но сам царь уже разделил в себе царское и человеческое. Хуже того: человеческое в нем, уйдя из Кремля, противостало царскому. Начавшись раздвоением царской личности, Новое время кончило раздвоением личности народной и победой в ней частного над царским.
Тушино. После Грозного первая история частной любви сопряглась с новым противостоянием Кремлю — из Тушина. Где, наоборот, человеческое хотело стать царским. Тушинский Вор по определению не был царем, но по тому же определению был царской тенью. История второго Самозванца и Марины Мнишек есть тень царской любви и только потому мифологична.
В Тушине завязался и роман Марины с атаманом Иваном Заруцким, который сделал ее впоследствии астраханской “царицей”.
Замоскворечье. Частный любовный миф XVI века возможен только задним числом, как в “Князе Серебряном” Алексея Толстого или в лермонтовской “Песне про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова”. Алена и Калашников живут в Замоскворечье, опричник Кирибеевич — в опричнине, на другой стороне реки, откуда приходит искушать Алену, а поединок между героями назначен на самой реке. Но где в Замоскворечье живут Калашниковы?
Везде и нигде, как герои Островского. “Колумб Замоскворечья” не оставил точных карт открытой им земли. Не только потому, что топографию трудно вписать в драматургию. Но и потому, что за Москвой-рекой нововременское “я” не спешило выделиться из средневекового “мы”. Здесь во все времена любили невидно. Замоскворечье оставалось заповедником той земли, которая когда-то передоверяла царской фамилии олицетворять любовь и семью.
Главный, почти единственный в этой части города адрес любви — Марфо-Мариинская община на Большой Ордынке (№ 34а) — создан членом августейшей фамилии, великой княгиней Елизаветой Федоровной, ныне причисленной к лику святых, вдовой убитого великого князя Сергея Александровича. В этой общине с полумонастырским уставом находит свою бывшую возлюбленную герой бунинского “Чистого понедельника”. Как будто замоскворецкая любовь приходится в одну собирательную или условную точку. Взятую, как и место для Марфо-Мариинской общины, по видимости случайно.
Не здесь ли жил еще купец Калашников? Богатырская щусевская архитектура обители отвечает этому предположению.
Впрочем, московское предание знало еще один любовный царский адрес в Замоскворечье: дом Кригскомиссариата на Космодамианской набережной (№ 24 — 26). Москва принимала его за дом Бирона, фаворита императрицы Анны. Но громкое имя Бирона явственно отчуждено от места, как, впрочем, и екатерининская архитектура Комиссариата. Характерно, что дом давно не называется бироновским.
XVII век. Царская любовь начала осторожно обживать рядовые городские адреса во второй половине XVII века.
Так, Москва считала, что Алексей Михайлович высмотрел вторую жену, Наталью Кирилловну Нарышкину, в доме ее воспитателя боярина Матвеева близ Покровки, в нынешнем Армянском переулке (на месте дома № 9; точнее сказать, Москва здесь видела двойную точку: где-то рядом жили Милославские — заклятые враги Нарышкиных, родня первой жены царя, держатели старины).
Дом Матвеева был совершенно нововременским: еще при Алексее Михайловиче секретарь венского посольства нашел в нем разрисованный потолок, изображения святых кисти немецких живописцев и часы. “Артамон, — писал имперский секретарь, — больше всех жалует иностранцев… так что немцы, живущие в Москве, называют его своим отцом; превышает всех своих соотчичей умом и опередил их просвещением”. Облюбование Москвы шло в ногу с Новым временем.
Именно немцы, то есть иноземцы, подготовили новую, петровскую опричнину, в которой иное Москвы было осмыслено как европейское, а Немецкая слобода стала своеобразным уделом нового Иванца Московского — Петра, он же герр Питер, он же десятник Михайлов, он же протодьякон Питирим. Опричнина есть иная земля, а в иной земле живут иноземцы. Земщине противостала иноземщина.
Оная еще до основания новой Немецкой слободы, до середины XVII века, облюбовала кварталы по сторонам Покровки в Белом городе. Иноверцы потянулись сюда с Яузы, из первой, грозненской Немецкой слободы, разоренной в Смуту.
Уже эта первая слобода причастна любовному мифу: в ее кирхе был в 1602 году погребен умерший от чумы датский принц Ханс, несчастный жених Ксении Годуновой.
А в городе пришлецы заводили моленные дома прямо во дворах. В 1652 году им было указано прежнее место — возобновленная Немецкая слобода. Но те, для кого сделали исключение — несколько фармацевтов и врачей, — удержали на Покровке атмосферу опричности, атмосферу Артамонова дома.
Другим нововременцем в синклите царя Алексея Михайловича был Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин. Адрес Нащокина хотелось бы знать: его дочку берет увозом Фрол Скобеев — герой известной плутовской повести XVII века. (На карте, отмечающей открытия и реставрационные работы Петра Дмитриевича Барановского в Москве, с домом Ордин-Нащокина отождествляются палаты Волконских в начале Волхонки (№ 8, во дворе) — в ближнем Занеглименье.)
Беллетристика и любовная приватность являются одновременно. Сравните с летописной историей (по-видимому, во всем правдивой) о приключениях любви в царском доме — о несостоявшейся свадьбе принца Вальдемара Кристиана и царевны Ирины Михайловны.
Еще один из череды старинных западников — фаворит царевны Софьи князь Голицын — жил в знаменитых палатах на Охотном ряду (на месте дома № 4), за Неглинной. Женское и мужское в этом эпизоде меняются берегами, поскольку власть и Кремль принадлежат женщине.
Памятником совместного правления царевны Софьи и Голицына стал современный облик Новодевичьего монастыря. В нем же царевна будет заточена и пострижена. Характерно, что Василий III при основании этой обители перевел в нее монахинь из Суздальского Покровского монастыря, в который только что была отправлена Соломония Сабурова. Новодевичий монастырь (владение № 1 по одноименному проезду), как когда-то Рождественский, на нашей карте дополняет знак Кремля в случаях разобщения мужского и женского в царской семье. В Новодевичьем поселят и возвращенную из Шлиссельбургской крепости царицу Евдокию Лопухину, невольную монахиню.
Брак Петра с ней был традиционным во всех смыслах, включая топографический: палаты царского тестя сохранились в ближнем Занеглименье, хоть и не в виду Кремля, в нынешнем Малом Знаменском переулке (№ 3).
Яуза. Все изменилось с появлением у царя любовницы. Само по себе знак перемен, оно задало и вектор новых устремлений царя, равно личных и государственных: в Немецкую слободу, где проживала Анна Монс. Бегство Петра из Кремля было, как и опричное бегство Ивана, сопряжено с исканием любви, а в ней — свободы, в том числе свободы прелюбодеяния. Как Арбат в Иване, Яуза трогала в Петре приватное, но эту свою приватность герр Питер утверждал с царским размахом.
Москва долго считала домом Анны Монс стилизованный под терем особняк против Елоховского храма (Елоховская улица, № 16), но это место вне Немецкой слободы. Теперь, и тоже без документальных оснований, домом Анны Монс считаются палаты XVII века в самом центре слободы, между давно не существующими кирхой и костелом (Старокирочный переулок, № 6, во дворе).
Краткое возвращение Двора в Москву с Петром II, по существу, тоже пришлось на Яузу: столичность на попятном ходе ступала в собственный след. Но для этого Петра, как и для его преемниц на троне, Яуза была только ближней резиденцией, бытовым удобством вне постаревшего Кремля, его замещающим знаком, как в древности Коломенское.
Петр II жил в конфискованном у Меншикова доме — бывшем Лефортовском дворце (Коровий Брод, ныне 2-я Бауманская, № 3). Именно в нем юный император обручился с княжной Екатериной Долгорукой. Принцессу-невесту привезли на церемонию с другого берега Яузы, из царского Головинского дворца, предоставленного вошедшим в силу Долгоруким (Краснокурсантский проезд, место во дворе дома № 5). В день свадьбы Петр умер в Лефортовском дворце.
Выбор императором княжны из Рюриковичей должен был означать возвращение от петровского прецедента неравного брака и от становившегося принципа брака династического к заветам старины. Метафизически царь брачевался с самоё Москвой — в знак возвращения царства на старое место.
На новом месте, в Петербурге, наступило долгое монаршее безбрачие — правление императриц. Фавориты. Морганатические мужья. Косвенное престолонаследие. Перевороты. Смущенная подпись “Елизавет”.
XVIII век. Любовный миф Москвы еще несколько раз определит себя как яузский, в том числе дважды — как царский. Еще не менее ста лет Яуза будет любвеобильна.
Одновременно на свет мифа выступают первые пары нецарственных любовников. Но как еще связаны с царской любовью!
Наталья Борисовна Шереметева успела бы разорвать помолвку с Долгоруким, братом опальной принцессы-невесты, однако предпочла разделить ссылку князя. Ссылка последовала через три дня после свадьбы.
Шереметева жила у брата, графа Петра Борисовича, на Никольской улице (№ 8). Hесохранившийся дом соседствовал с сохранившейся во дворе церковью Успения. Из Сибири Долгорукая прибыла в братнее Кусково.
Александр Романович Брюс принадлежал тому же опальному клану из-за женитьбы на княжне Анастасии Долгорукой, но отделался понижением в чине. В царствование Елизаветы, овдовев, граф женился на возвратившейся из ссылки Екатерине Долгорукой. Бывшая принцесса-невеста умерла через год с небольшим после этой свадьбы. Александр Брюс жил на Никитской, в сохранившемся против нынешней Консерватории доме (№ 14) на углу Брюсова переулка.
Его знаменитый дядя Яков Вилимович Брюс умер в аннинские годы. А по легенде — еще в петровские. Предание о смерти графа вполне принадлежит любовному мифу. Рассказывали, что в надежде сделаться моложе Брюс приказал убить себя и воскресить живой водой. Исполнивший убийство ученик стал жить с разбившей склянки Брюсихой. Царь Петр дознал злодейство и казнил любовников, но чудодейственных сосудов не нашел. А сосудами самого происшествия считались то Сухарева башня (стоявшая на одноименной площади), то мифический “дом Брюса” в яузской Москве, на Разгуляе (Елоховская улица, № 2).
Как будто первая любовная приватность даже не выделяется, а выламывается из народного тела. С увечьем, с закладом души или иной романтической драмой.
Влюбленная Салтычиха… — уже сильно сказано! — …так вот, влюбленная в соседа по Теплому Стану, Николая Тютчева, Салтычиха посылала поджечь дом его невесты Панютиной и убить его самого на проселке; обошлось. В городе Салтычиха занимала квартал по Рождественке (№ 6), где теперь метро “Кузнецкий мост”. Где жила в это время девица Панютина, нам неизвестно, но полвека спустя юный Федор Иванович Тютчев навещал бабку на Арбате, в доме, сохранившемся перестроенным почти напротив пушкинского (№ 44).
Елизавета и Разумовский. XVIII век не даст частной любви количественного преимущества на поле мифа перед царской любовью. До конца столетия будет соблюдаться паритет той и другой даже в открытии новых аспектов мифа.
Так, именно царственные супруги и любовники той эпохи подавали пример неравного брака. Явного, как у Петра Великого с бывшей крестьянкой Скавронской, или тайного, как у их дочери Елизаветы, родившейся, кстати, вне церковного брака, с Разумовским — бывшим казаком, скотником и певчим Алексеем Розумом.
По одной из версий, этот брак был отпразднован в царском Рубцово-Покровском дворце на Яузе (улица Гастелло, № 44), а венчание имело место в церкви подмосковного Перова — дворцового села, подаренного Разумовскому. Церковь Знамения в Перове сохранилась (улица Лазо, № 4), а растреллиевский дворец утрачен. Перово можно счесть периферией Яузы. Гидрографически раздельные, они сопряжены темами брака и самого присутствия Елизаветы, любившей и Перово, и Рубцово.
После венчания, как говорит легенда, императрица и Разумовский отстояли благодарственный молебен в церкви Воскресения в Барашах на Покровке (№ 26), где был придел Захария и Елизаветы. Прежде москвичи считали, что и само венчание случилось в Воскресенской церкви. Которая была увенчана короной, как раз и возбуждавшей воображение Москвы.
Соседний по Покровке дом князей Трубецких (№ 22), называемый домом-комодом, считался городским владением Разумовского и работой Растрелли. Видимо, именно популярное это предание удержало Трубецких-комод (ветвь рода стала прозываться по прозванию дома) от переделки лучшего в Москве образца гражданского барокко. Свадебное торжество императрицы и Разумовского молва устраивала в том же доме. То есть дом-комод на Покровке и Рубцово-Покровский дворец заместительны в преданиях о тайном браке Елизаветы, как и Барашевская и Перовская церкви.
(Примечательно, что дальше по Покровке (№ 38) жил впоследствии другой фаворит Елизаветы — основатель Университета граф Иван Иванович Шувалов. Правда, он построился здесь позже своего “случая”, уже в отставке, при Екатерине.)
Покровские ворота — пропилеи Яузской Москвы, когда и если таковая Москва есть город любви.
Документальная история дома-комода по-своему вторит легендарной. Первым из Трубецких-комод был князь Дмитрий Юрьевич, купивший дом у его строителя графа Апраксина. Покупка компенсировала Трубецкому потерю родового кремлевского двора — последнего частного двора в Кремле, отошедшего при Екатерине под стройку Сената. За Трубецким из Кремля ушла последняя приватность.
Екатерина и Потемкин. Екатерина поначалу, в 1760-е годы — годы фавора Григория Орлова, бывая в Москве, делалась кремлевской и яузской жительницей одновременно. И в год коронации, и в год Уложенной комиссии Екатерина переезжала между Кремлем и Головинским дворцом. Предпочтения императрицы были подкреплены указами о построении там и там новых дворцов.
К 1775 году, когда Екатерина снова прибыла в Москву, дворцы готовы не были. Императрица поселилась в Пречистенском дворце (по тогдашнему названию Волхонки) — конгломерате из трех частных домов, соединенных по проекту Казакова временными залами и переходами. Сама императрица жила в доме Голицыных на углу Волхонки и Малого Знаменского переулка (№ 14/1), великий князь Павел Петрович — в доме Долгоруких (Волхонка, № 16), а древний дом Лопухиных, уже отмеченный на нашей карте (Малый Знаменский, № 3), был отведен дежурным кавалерам, читай — Потемкину, который и стал его владельцем на следующие двенадцать лет.
Екатерина и Потемкин провели в Москве весь 1775 год — второй год своего тайного брака, первый год кризиса этого брака. Видимо, именно в Пречистенском дворце Екатерина последний раз в жизни разрешилась от бремени (родившаяся девочка получила фамилию Темкина).
В то лето влюбленные присмотрели себе и дачу — имение Черная Грязь, тогда же приобретенное у князя Кантемира и ставшее Царицыном. Чета пожила и там: вечно дежурный генерал-адъютант Потемкин находился при императрице, во временных ее покоях, до наших дней не сохранившихся.
Капитальный Царицынский дворец был выстроен Баженовым в виде трех самостоятельных, равносторонних в себе и равных между собой корпусов, сгруппированных в треугольник. В этом решении нельзя не усмотреть принцип Пречистенского дворца с его тремя домами, тоже образующими треугольник на плане города. Соответственно обратным переносом три корпуса дворца в Царицыне прочитываются как предназначенные для Екатерины, Павла и Потемкина. Достаточное основание для сноса через десять лет, когда императрица прибыла принять Царицыно: подобная архитектура была теперь болезненным напоминанием давно прошедшего.
Царицыно есть знак, модель, проекция не Кремлевского, а занеглименского царского дворца. Когда-то, при Петре, палаты Лопухиных, родни царевича, стоящие в глубине Занеглименья, служили старомосковской оппозиции, но не фрондерской, а глухой — тайным противникам реформаторского Кремля и Петербурга. Теперь же эти и соседние палаты, сделавшись пристанищем самой короны, оказались, пожалуй, экстерриторией Петербурга против ветхого Кремля. Фронда и здесь была заглушена благодаря дистанции — и, главное, благодаря московскости Потемкина, словно бы принимавшего императрицу у себя дома. С Потемкиным Москва травестировала в мужской род, коль скоро Петербург с Екатериной оставался в женском. Несколько фрондировал, пожалуй, только отведенный для императрицы дом Голицына — как стоящий на возвышении рельефа и лицом к Кремлю, определенно видимому лишь из этой части компилятивного дворца.
Но как и в предыдущие приезды, Екатерина накануне церемониальных действ не избегала ночевать в Кремле. Такое позиционирование императрицы отвечало ее двойственному отношению к Москве. По-петербургски не любя Первопрестольную, Екатерина все-таки была народной, земской государыней, принявшей именно в Москве и от Москвы титулатуру “Мать Отечества”. А в Занеглименье Екатерина, как когда-то Грозный, культивировала свою частность, перемноженную с частностью Потемкина.
Пречистенский дворец, за десять лет до постановки царственного жеста Пашкова дома, стал опытом возобновления средневековых импульсов и смыслов Занеглименья, опричного Арбата.
Царицыно же стало моделью этого Арбата — видимо, против Коломенского, означающего Кремль. Екатерина не любила Коломенское и разрушала его, как и Кремль, руками Баженова. Именно из Коломенского и с мыслью о бегстве из него было разведано село Черная Грязь — будущее Царицыно.
И все же эпизод 1775 года оказался слишком кратким, а Пречистенский дворец — заведомо недолговечным и слишком потаенным от Кремля, чтоб стать в начале нововременского мифа Арбата. Знаменательно, что и Царицыно не было достроено и обжито. Оба места остались обещанием этого мифа, созревавшего еще четверть столетия. Обещанием того, что московская любовь однажды предпочтет петровской Яузе грозненский Арбат. Будет ли это царская любовь — вот что оставалось неясным.
Миф не вызрел и через десять лет, при фаворе Мамонова, когда Екатерина не захотела знать Царицына, явно предпочитая Коломенское и Петровский дворец — старый и новый знаки Кремля.
Разумовские и Шереметевы. В конце столетия и в начале следующего на карте московской любви обособляется пространство, озаглавленное именами графов Алексея Кирилловича Разумовского — племянника елизаветинского фаворита, нового владельца Перова, и Николая Петровича Шереметева — владельца соседнего Кускова. Пространство, объединенное не очертанием на карте, а сюжетно. В этом сюжете московская любовь наконец отделилась от царской. И не просто отделилась, но изжила зависимость от нее, столь ощутимую в долгоруковском мифе аннинских лет. Для этого сама частность Разумовского и Шереметева стала царственной. Не было фамилий богаче этих, кроме императорской, а Разумовские своеобразно причастны и к ней.
Притом два героя были близкие родственники. Богатейший в России жених, Алексей Кириллович Разумовский взял за себя богатейшую в России невесту — урожденную графиню Шереметеву, Варвару Петровну, сестру Николая Петровича.
Но уже через несколько лет Разумовский отженил ее от себя и стал жить с девицей Денисьевой. Дети от этого союза получили при Александре I дворянство и фамилию Перовских — по названию все той же подмосковной. Из них Лев стал отцом Софьи Перовской, Анна — матерью графа Алексея Константиновича Толстого, а Алексей Перовский сам сделался писателем под псевдонимом Антоний Погорельский (по названию другой усадьбы Разумовского).
На Новой Басманной, бывшей частью парадного въезда в область Яузы, стоит собственный дом Перовских (№ 19). Он выстроен в 1819 году, то есть по возвращении Разумовского из петербургской службы и незадолго до смерти графа.
Сам граф и до, и после Петербурга тоже жил на Яузе, на Гороховом поле, как называлась нынешняя улица Казакова, в хрестоматийном для истории русской архитектуры доме (№ 18 — 20). Эта почти сельская усадьба в городе раньше принадлежала первому из Разумовских, Алексею Григорьевичу.
Алексею же Кирилловичу в разное время принадлежали еще другие городские дома.
Во-первых, Наугольный дом в начале Маросейки (№ 2), скоро оставленный оставленной жене.
Во-вторых, Наугольный дом на Воздвиженке (№ 8), задуманный, по-видимому, как архитектурное воспоминание о Маросейке. Новый дом, однако, вышел превосходней старого именно архитектурой (что и понятно, если согласиться с атрибуцией оной Николаю Львову). Алексей Кириллович строился рядом с отцом, графом Кириллом Григорьевичем (Воздвиженка, № 6). Их разделял переулок, но так как дом старого графа поставлен в глубине двора, то Наугольный дом казался его флигелем. До рубежа XIX века новый дом оставался недоделанным: владелец предпочел отцовской Воздвиженке дядину Яузу — Гороховое поле.
Давно замечено, что дом старого Разумовского на Воздвиженке и дом старого Шереметева в Кускове похожи, как вариации одного проекта: еще один знак взаимной заместительности двух семейств.
В городе старый Шереметев, как мы знаем, жил на Никольской. А именно, по обе стороны дальней от Кремля половины улицы, на нынешних участках № 8 — 10 и 17 — 19. На четной стороне (на месте дома № 10) Шереметев-младший думал строить “Большой и красивый дом” — Пантеон искусств, в итоге воплотившийся Останкином.
Для основания семейной жизни граф тоже предпочел другое место: в исходе века Николай Петрович приобрел у Разумовских оба дома на Воздвиженке. Из которых Наугольный стал свадебным.
Москва как будто готовила Шереметева и Разумовского на одну роль в любовном мифе, чтобы однажды предпочесть тот или другой рисунок роли. Разумовский не разводился, а лишь обыкновенным образом жил и приживал детей на стороне, имея и законных наследников. Неженатый Шереметев жил с Парашей Ковалевой — крепостной актрисой Жемчуговой — до своих пятидесяти лет, когда задумался о законном наследнике.
Замечательно, что, умри Николай Петрович бессемейным, его наследство (только малая доля которого означена нам Кусковом и Останкином) перешло бы к сестре, а значит, законным чередом к тому же Разумовскому. Дублер остался бы один, с удвоенным капиталом и долгой жизнью впереди, чтобы так или иначе исполнить предначертание мифа.
Шереметев же после свадьбы прожил только восемь лет — может быть, потому, что Параша прожила только два года.
Наугольный дом на Маросейке, несмотря на старшинство, стал тенью Наугольного дома на Воздвиженке. В первом осталась графиня Разумовская, брошенная мужем ради счастья с некой девицей. Второй мог стать для графа Разумовского домом этого самого счастья, но не мог стать свадебным домом. А мифу необходима была свадьба — неравный брак. Оставив и второй Наугольный дом — теперь брату жены, — Разумовский уступил шурину эту роль.
Шереметев и Параша. Говорят, Кусково было вызовом Перову — негласной царской резиденции. То есть построено старым Шереметевым буквально опричь Перова. А городской дом старшего Разумовского, похожий на кусковский и приобретенный младшим Шереметевым, занимает часть квартала бывшего Опричного двора, возможно, жилую. Правда, обращенный к Воздвиженке, этот дом нейтрален по отношению к Кремлю. Зато новый, Наугольный дом, хоть и поставленный по внешней границе квартала, там, где был плац Опричного двора, развернут на Кремль ротондой с парадным крыльцом и балконом.
Николай Петрович Шереметев не только сделал московскую любовь частной, но и вернул ее, такую, в Занеглименье, перенес из петровской опричнины — Яузы — в грозненскую. Невидимые границы арбатского пространства вполне совпадают с межами опричного удела: от Кремля к западу до Москвы-реки и от Никитской к югу до реки же. Бунин назовет мир “переулков за Арбатом” “особым городом”: синоним опричнины! Наугольный дом, как когда-то Опричный двор, стоя навстречу Троицким воротам, открывает и представляет пространство Арбата перед Кремлем. И он же стал в начале арбатского любовного мифа Нового времени.
И не только любовного. Арбатский миф вообще есть миф выделенной земли. Выделенной для внегосударственного, часто антигосударственного, словом, интеллигентского (в веховском смысле слова) проживания. Опричнина тоже была особой, выделенной землей. Опричный царь, скромно назвавшийся однажды Иванцом Московским, подчеркивал свою приватность, в том числе любовную. В Новое время любовная сюжетика стала виднейшим отправлением арбатской приватности. Каждый на Арбате — царь, живет один и только со своей любовью или в надежде на любовь, как давний Иванец Московский.
А домовладельческая фабула воздвиженских дворов есть указание метафизической связанности Шереметевых с опричниной. И не только с краткой исторической опричниной, но и с самим принципом опричности.
История Кускова и Останкина, к примеру, есть цепочка разобщений. Как само Кусково в пику Перову — так Останкино младшего Шереметева построено в пику Кускову, кроме, опричь него. Предпочитая отцовскому имению имение из материнского приданого, граф Николай Петрович подвигался, как некогда опричный царь, от мужского к женскому, из Кремля в Занеглименье.
Прежние владельцы Останкина Черкасские — тоже, как мы видели, знаково опричная фамилия. Брат царицы Марьи Темрюковны князь Михаил Черкасский был главой опричной думы. Так что связь Шереметева с опричниной буквально генетическая, и притом по женской линии. Приобретение воздвиженского дома стало для Шереметева, по сути, еще одним — видимо, неосознанным — возвратом к материнскому: попав в черту Опричного двора, граф попадал на древний двор Черкасских.
(Что до Останкина, то сам Иван IV завещал его своей четвертой жене Анне Колтовской, затем передал некоему немцу Орну, возможно, опричнику.)
Пара воздвиженских домов может считаться, в свою очередь, моделью пары подмосковных. В сущности, младший Разумовский начал строить Наугольный дом опричь соседнего отцовского. А младший Шереметев — если принять старый дом Разумовских за образ кусковского дома — закончил Наугольный дом как Останкино. В Останкине и в Наугольном доме равно царила Параша, всегда стесненная в Кускове. Как и Наугольный дом, Останкинский дворец был ориентирован на Кремль — просекой с кремлевской колокольней в перспективе.
Кусковский и старый воздвиженский дома суть памятники первых лет золотого века Империи, наставшего после Указа 1762 года о вольности дворянства. Отставленное дворянство возвращалось в отставленную Петром Москву, делая ее центром фронды. Престол же прочно пребывал в Петербурге, на фоне гражданского мира. Екатерина тонко чувствовала положение. Государыня всей земли столкнулась с фрондой в городе аристократии, в центре земли. Это не значит, что Москва стала опричниной. Это значит, что фронда не царское дело. Фронда как раз обычное дело земли, в том числе земской аристократии. Смысл опричнины был и в том, что, усвоив фрондерство себе, Грозный обезоружил аристократию.
Однако новое положение Москвы не было простым возвратом к земской старине. Внове было смешение княжеско-боярских и служило-дворянских фамилий в одно сословие, то есть невозможность противопоставить и столкнуть их. Внове было, наконец, существование Санкт-Петербурга.
Двойственность старого воздвиженского дома как знака происходит оттого, что имя Шереметев есть одновременно и нарицание земли, когда и если земля представлена боярством, — и собственное имя своеобразного удельного властителя. И если старый Шереметев соглашался быть скорее именем нарицательным, то у молодого было собственное имя.
Которое, с одной стороны, оставалось синонимом Москвы опричь Петербурга, а с другой — принадлежало личному другу наследника, позднее императора Павла Петровича. Недаром премьера Останкинского дома готовилась к его коронации. Можно сказать, Шереметев был замещением, маской Павла в Москве. Свадьба Шереметева (двухсотлетие которой приходится как раз на нынешний ноябрь) и гибель Павла в том же 1801 году стоят на одной черте, и это граница эпох. Если старый воздвиженский дом олицетворяет вольность дворянства, то новый, Наугольный дом принадлежит времени павловских ограничений этой вольности.
Но кто был Павел? При Екатерине — жертва узурпации престола. Закон стоял за ним, однако над Екатериной стояла благодать. Молодой двор был в точном смысле слова опричным по отношению ко Двору. Наследник сочувствовал конституционной фронде и масонам, а фронда и масоны — наследнику. Достигнув власти, Павел ментально остался в опричнине, не стал государем всей земли. В психологическом типе Павла узнается Иван IV второй половины царствования. Павел играл в первосвященника, как и Иван с его пародией на монастырь в Александровской слободе. Умаляя вольность дворянства, Павел быстро вызвал фронду против себя и по-грозненски ответил на нее собственной фрондой, бежав из дворца. Михайловский замок был его опричный двор. Павел выделил удельные земли, земли короны — в точном смысле опричнину. Она была уже не страшная, экономическая; но император мечтал и о рыцарском ордене вкруг своего трона, то есть о новой, опричной элите.
Кажется, что Павел бежал от материнского наследства к отцовскому, от женского к мужскому; но это только зеркальный эффект на выходе из зазеркалья женского царства. Павел действительно возвращался к мужскому, но к мужскому в себе, чтобы закрыть эпоху императриц, восстановить принцип династического брака и порядок престолонаследия, насадить древо Павловичей. Это естественным образом значит, что Павел шел к женскому, к полноте царской семьи. В которой царица была бы не более чем супруга царя. Но и не менее.
Шереметев своим венчанием с Парашей тоже бросил вызов земле. Земле, понятой вполне по-грозненски — как собрание аристократии, перед которым нужно держать себя удельным князем. Личное дело Шереметева простерто до границ его удела.
Знаменитейший неравный брак, брак Шереметева с Парашей, не был первым из неравных, но первым в мире частных лиц. И в этом качестве означил наступление эпохи частности на пороге XIX века. За этим перевалом открывается полная любовных огоньков картина города на век и два вперед. А те огни, которые остались позади, предстают вехами осмысленного чертежа.
Кремль (продолжение) и Китай-город. Любовь на Никольской улице, где жили до своих свадеб и Наталья Борисовна, и Николай Петрович Шереметевы, необъяснима, если не предположить как минимум экстерриториального присутствия опричности в земском Китай-городе, как максимум — его двоения.
По крайней мере иноземщина держалась в Китай-городе принципом экстерритории. Так держались, по определению, посольские дворы — Испанский, Панский и Английский. Последний, учрежденный в середине XVI века, занял палаты изначально иноземные — сурожских гостей Бобра, Вепря и Юшки, возможно, итальянцев (Варварка, № 4). Во время
боно Английский двор управлялся из опричнины. И любовная тема не заставила себя ждать: послы посредничали в сватовствах Ивана Грозного к Елизавете Тюдор и к Марии Гастингс.Печатный двор (Никольская, № 15), не состоя в опричнине де-юре, де-факто был ее изнанкой в Городе. Первопечатник и его станок суть креатуры опричного царя. Новое время и печать везде являются об руку. Самость первопечатника как первого интеллигента рельефна на поверхности коллективного тела московского народа тех лет. Первопечатник был отторжен, изгнан земщиной, а не опричниной. Опричный царь нашел первопечатнику новое поприще в Литве, станок же переехал в Александровскую слободу.
Однако на Никольской улице Печатный двор не был так одинок в роли иной земли, как одинок был на Варварке двор Английский. Пожалуй, Никольская есть от начала до конца иное Китай-города — от Комедийной храмины на северной стороне Красной площади, от первого Университета там же (и Исторического музея на его месте), от типографии Новикова в Иверских воротах — до Славяно-греко-латинской академии, Печатного двора и книжных магазинов и развалов в конце улицы. Просвещение — еще один маркер опричности, лицедейство — еще один. То и другое — агентура Нового времени в Средневековье. Карты учебных заведений и театров будут сходны с картой любовей.
Для ясности еще раз возвратимся в Кремль. Первый опричный двор Ивана Грозного — царицын двор в Кремле — тяготел к Неглинной, к Троицким воротам. Сейчас это место Дворца съездов (не случайно связанного по идее и архитектуре с Новым Арбатом), а также часть квартала между Дворцом и кремлевской стеной. Постройки у стены по сторонам этих ворот словно надеются преодолеть ее, подменить крепостную стену своими внешними стенами или перелезть через нее; между стеной и этими постройками давно не стало улицы, что совершенно против правил обороны. Словно господствующий ветер прибивает дома-корабли к берегу.
Так поставлен в середине XVII века Потешный дворец. При Грозном до места этого дворца достигал углом царицын двор. Аспекты ценности Потешного существенны в контексте нашей темы. Дворец, во-первых, выстроен для царского тестя — Милославского. Дворец — единственный, и это во-вторых, оставшийся в Кремле дом частного происхождения: знак, образ частности, ее былой возможности в Кремле. При том, что поведенческая частность есть демонстративная черта опричных государей. В-третьих, приобщенный позже к царскому двору, с которым сочетался переходом над кремлевской улицей, дворец и выглядел опрично. В-четвертых, он стал первым русским театром. Первая же потеха, поставленная в этом доме после приобщения к дворцу, была иносказанием любви царя ко второй жене, Нарышкиной. В-пятых, дворец был домом Сталина и в этом качестве причастен любовному мифу: именно в нем, насколько можно знать, погибла Аллилуева.
Как и Потешный, зримо дополнительна — опрична — по отношению к Большому Кремлевскому дворцу, и тоже соединена с ним теплым переходом, и тоже примыкает к крепостной стене Оружейная палата.
Наконец, у стены поставлена и главная кремлевская постройка времени Петра — Цейхгауз, или Арсенал, сей манифест Нового времени.
Трудно найти единое, единственное объяснение этим наглядностям. Археология гласит, что к первому из прамосковских поселений на маковце Кремлевского холма, еще до всякого упоминания Москвы, прибавилось второе, меньшее поселение на мысу. Это второе и есть земля под Оружейной палатой. Два поселения были обвалованы отдельно, оба вкруговую. Первая городская стена, долгоруковская, 1156 года, взяла их в общий очерк, оказавшийся каплеобразным. Именно меньший, мысовой двор следует определить как дополнительный, опричный к большему — поскольку младший. Однако он и стал с приходом князя княжеским, тем временем как старшее селение стало посадом. В этом смысле посад Москвы старше, чем государев двор, а государев двор изначально опричен по отношению к посаду. Действительно, княжеская администрация была для Москвы пришлой — и сразу противостала земле в лице полумифического Кучки. Ставшее посадом селение на маковце может отождествляться с одним из сел Кучковых. Только Калита перенес княжеский двор на маковец, и там же поместил митрополичий двор святитель Петр. Посад тогда впервые отступил к востоку, но еще не занял пространство будущего Китай-города. Скажем теперь: Большой дворец и Оружейная палата соотносятся как два начальных селения Кремлевского холма. Младшее из которых парадоксально стало старшим княжеским двором, а старшее — напротив, младшим.
Земля же под Потешным и под Арсеналом вошла в черту Кремля гораздо позже и совсем иначе: итальянские фортификаторы Ивана III “града прибавили” со стороны Неглинной, то есть нашли возможным выдвинуть стены на прихотливую береговую террасу.
И так же были выдвинуты к берегу Неглинной стены Китай-города. Как и в Кремле, в Китае между неглименской стеной и смежными домами — кварталом по Никольской улице — нет ни проезда, ни прохода. Линия стены со временем даже была перейдена зданием Городской думы (стоящим, в свою очередь, на фундаментах аннинского Монетного двора). Кремлевский ряд: Оружейная палата, Потешный, Арсенал… — продолжен в Китай-городе постройками Никольской улицы. Опричное двоение, усмотренное нами в черте Кремля, в его природе, усматривается — пока без объяснения — в природе и в черте Китая.
Шереметевы издавна распространялись по дальней от Кремля половине Никольской, то тесня Печатный двор, то наследуя князьям Черкасским, от которых получили и Останкино. Обе опричные фамилии маркируют Никольскую так же недаром, как и Воздвиженку. В XIX веке Шереметевы начали оставлять свои китайгородские места — то возвращать Печатному двору, то продавать в новые руки. Церковь Успения, когда-то смежная с одним из шереметевских домов, оказалась на подворье купца Чижова (Никольская, № 8). Кстати, эта церковь наследует приходской церкви Печатного двора, в которой освящались книги.
Любовь имела место на Никольской и после Шереметевых. В доме № 8 несколько времени жила возлюбленная Сухово-Кобылина Луиза Симон-Деманш.
А дальше по Никольской и по времени, тоже на бывшей шереметевской земле (№ 17), стоит гостиница Пороховщикова “Славянский базар” — место встреч Анны Сергеевны и Гурова из чеховской “Дамы с собачкой”.
Но характерно и обратное: уход с Никольской Николая Шереметева, и неуспех его архитектурных планов здесь, и, в сущности, забвение Москвой этого локуса как шереметевского. Уход первопечатника той же природы: край Китай-города, как и опричный край Кремля, непригоден для устойчивой и наглядной фронды против самих же Китая и Кремля.
“Бедная Лиза”. Брак Шереметева словно ответствовал на карамзинскую “Бедную Лизу”, написанную девятью годами раньше. Лиза, крестьянская дочь, бросается в пруд, обманутая дворянином Эрастом, который предпочитает жениться на ровне, притом с единственной целью — поправить дела. Постигшая “Бедную Лизу” немедленная популярность может значить, что Москва ждала истории с иным исходом; ждала неравного брака.
Карамзин с ударением замечает, что город, весь видимый от Симонова монастыря, развернут к месту действия повести амфитеатром. Тогда окрестность Лизина пруда — сцена Москвы, на которой, как Параша, выступает Лиза.
В сущности, Эраст взобрался на сцену из зала — из города. Остальные зрители сделали то же самое немедля после окончания спектакля: Лизин пруд стал местом сентиментального паломничества. “Ныне пруд сей здесь в великой славе, — читаем в частном письме 1799 года, — часто гуляет около него народ станицами и читает надписи, вырезанные на деревьях, кои вокруг пруда”.
Но что искали москвичи на сцене? “Везде [в надписях] Карамзина ругают, везде говорят, что он наврал, будто здесь Лиза утонула — никогда не существовавшая на свете. Есть, правда, из них и такие, кои писаны чувствительными, тронутыми сею жалкою историею”. “Бедная Лиза” не первая беллетристика о московской любви — первой была повесть о Фроле Скобееве; но — первая в непрерывной с тех пор череде дальнейших измышлений. Без которых невозможна карта любовного мифа следующих веков. “Мне казалось, — читаем в том же письме о посещении Лизина пруда, — что я отделяюсь от обыкновенного мира и переселяюсь в книжный приятный фантазический мир”.
Сколь точна была рождавшаяся беллетристика в разметке московского любовного пространства, видно на том же примере. “Бедная Лиза” адресована на периферию тогдашней Москвы — в юго-восточный угол городской черты, к Симонову монастырю. Однако именно этот монастырь во время
боно был взят в опричнину. Как пишут, потому, что настоятель принадлежал кругу, точнее, кружку иерархов, поддержавших грозненское начинание. Но скорее потому, что монастырь был издревле великокняжеским, то есть входил в состав удела старших Даниловичей. Словом, Карамзин адресует свой любовный вымысел точно на опричный остров в море земщины, далеко за городской чертой XVI века.“Марьина роща”. Повесть Карамзина, рисующая любовную жертву, подспудно соотнесена со Сказаниями о начале Москвы. А “Марьина роща” Жуковского прямо ставит себя в ряд этих Повестей. Причем в этом ряду она одна посвящена неглименскому устью — действительному началу Москвы. Боровицкий холм увенчан в повести уединенным теремом Рогдая, ищущего руки Марии, живущей за Неглинной и любящей Услада, живущего в Замоскворечье и отвечающего ей взаимностью. Кремль и Занеглименье показаны мужским и женским соответственно. Возвратившийся из странствия Услад не находит любимую: она убита где-то на Яузе, в роще, Рогдаем, который затем и сам погиб, ввергнутый в реку конем. Роща получает имя Марьиной, Услад возводит в ней часовню. Любовная жертва предстает строительной.
Иная, народная история Марьиной рощи записана Евгением Барановым в книге “Московские легенды”. Лакей Илья зарезал барина, который не дозволял ему жениться, так что избранница Ильи стала женой разбойника. Когда же Марья изменила ему с купцом, Илья зарезал и ее. Зарезал в подмосковной роще, в которой они перед тем промышляли и которая стала называться Марьиной.
Для нас важно еще, что исторически роща тянула к Останкину и в селе Марьине был летний дом Шереметева.
Погорельский. И фольклор, и сентименталистская и романтическая беллетристика о московской любви носят по преимуществу пасторальный характер. Дело происходит либо в прамосковские времена, когда и самый центр будущего города глядит деревней, либо у границы города. И Лизин пруд, и Марьина роща находились на внешней стороне Камер-Коллежского вала. “Лафертовская Маковница” Погорельского приурочена к Проломной заставе.
В пограничном пространстве Проломной заставы, в деревянном домике умершей колдуньи по прозвищу Маковница (пять окон, светлица, рябина, колодец, куры), ее племянница Маша должна выбрать между женихами — котом-оборотнем Аристархом Фалалеичем Мурлыкиным, представителем наступающего романтизма, и юношей Улияном, наследником уходящего сентиментализма.
Для автора Москва есть город любви, во-первых, и на царской Яузе, во-вторых. Недаром Погорельский принадлежал семейству Перовских и, шире, Разумовских. Рассказ “Изидор и Анюта” адресован в Красное Село, когда-то дворцовое. Тихвинская церковь, в приходе которой происходит действие рассказа, сохранилась в неузнаваемом виде на нынешней Верхней Красносельской улице (№ 17а). Проходя через Москву с отступающей кутузовской армией, кирасирский офицер Изидор заезжает в Красное Село, следуя по Новой Басманной улице, то есть мимо будущего дома Перовских (а до войны на том же участке жил… Карамзин).
Погорельский пишет, что деревянный дом Изидора в Красном Селе можно было бы назвать хижиной, если бы он не находился внутри города. Это, однако, дворянское жилище. Изидор находит дома мать и ее воспитанницу, свою невесту, Анюту. Обе остаются в городе на милость врага, и вернувшийся с армией герой умирает на необитаемом пепелище, подле человеческого черепа.
Любовная жертва остается темой литературы рубежа веков, а рубеж города и деревни остается ее пространством. Между городом и деревней заведомо легко поставить знак любовного неравенства, разлуки или невстречи.
“Муму”. Поздним изводом этой старинной литературы стала “Муму”, написанная в годы, когда карамзинская Москва готовилась уйти в прошлое. Доселе город охотно принимал сельские картины в свою черту, а пасторальные названия, подобные тургеневской Остоженке, служили точной подписью к таким картинам. Перечитывая “Муму”, обычно удивляются открытию, что дело происходит в Москве. Автор называет Остоженку одной из дальних улиц. Хотя сейчас это самый центр города, усадьба Тургеневых (№ 37) по-прежнему выглядит вполне сельской. Вскоре за ней выше по Москве-реке начинались луга, а за рекой — лесистые Воробьевы горы. Перечитывая повесть, делают еще то открытие, что история собаки составляет лишь вторую часть повествования, первая часть которого есть история любви Герасима к дворовой девушке Татьяне. Жертвой Муму, в сущности, символизирован отказ героя от Татьяны. Москва-река — фольклорная река Смородина — принимает жертву. Тургенев, как когда-то Шереметев, привел сентименталистскую любовь в район Арбата, дальним углом которого всегда была Остоженка.
Пока эта дорога не стала городской улицей, то есть до конца XVI века, на ней лежало великокняжеское село Семчинское. Церковь Семчинского стояла рядом с домом Тургеневых, и может статься, что этот дом наследует место великокняжеских хором. Грозный взял село в опричнину, и это тем более естественно, что из Семчинского заправляли стадной частью государева хозяйства. Тургенев маркировал южные узлы московского опричного удела — Семчинское и Крымский брод, а также южную границу вспольной, хозяйственной периферии этого удела — Москву-реку выше брода, как плыл Герасим.
Шереметев и Пушкин. Как свадьбы Грозного — пролог, а свадьба Шереметева — начало, так свадьба Пушкина есть центр арбатского любовного мифа.
Шереметев и Параша обвенчались в церкви Симеона Столпника, что за Арбатскими воротами, на Поварской (№ 5). Оттуда к Наугольному свадебному дому ведет Воздвиженка — Арбатская улица времен опричнины. Если бы не явление Пушкина через тридцать лет, путь Шереметевых из церкви домой сделал бы Воздвиженку стержнем арбатского мира, а сами дом и церковь могли бы стать центрами этого мира. И мифа.
Симеоновская церковь мала, зато стоит в центре арбатского пространства, у Арбатской площади, тогда как Большое Вознесение — на границе ареала.
Что до Наугольного дома, то на роли архитектурной заставки Арбата и манифеста противокремлевской фронды он, конечно, не соперник ни дому Пашкова, ни “новому” дому Университета, который делит с шереметевским двором квартал двора Опричного; но благодаря всем трем домам Арбат зачинался от Неглинной и в этом зачине прочитывался на древний лад — как Занеглименье, из Кремля видимое и на Кремль развернутое.
А Пушкин, провезя молодую жену из церкви у Никитских в свадебный дом у Смоленских ворот, в конце тогдашней и нынешней улицы Арбат (№ 53), сделал стержнем арбатского мира именно эту улицу, а сам этот мир развернул — прочитал от Смоленской. Занеглименье в таком развороте слилось с Кремлем в одно, как перед взглядом въезжающего в Москву с запада. Так видел Бонапарт: Арбат, Воздвиженка и забаррикадированная Кутафья в перспективе радиуса были равно враждебны пришлецу.
Способность разворачиваться то от лица Кремля, то против него есть древняя военная привычка, даже обязанность Арбата. Это знал Пожарский, стоявший здесь одновременно против тех поляков, что подступали с запада, и тех, что сидели в Кремле.
Шереметев и Пушкин — два лица Арбата, смотрящие в разные стороны.
Пушкин (продолжение). Что Пушкин нашел жену в приходе Большого Вознесения и венчался в этой церкви (Большая Никитская, № 36), город помнил всегда. Но только с возобновлением здесь службы оказалось, что церковь стала актуальным, функциональным центром московского любовного мифа: молодые хотят венчаться здесь. Церковь служит угловой заставкой арбатского пространства в его современном очерке — как мира ушедшего за бульвары и лежащего с севера на юг, а не с востока на запад.
Сколь настоятелен и провиденциален этот выбор для Москвы, видно из того, сколь провиденциально настоятельным он был для самого Пушкина. В 1826 году Александр Сергеевич безуспешно сватался к своей дальней родственнице Софье Федоровне Пушкиной, проживавшей, как и Гончаровы, в приходе Большого Вознесения — на Малой Никитской, в сохранившемся доме № 12.
Арбат, как холм кроме или против Кремля, всегда искал себе главный храм. Арбат военный, например, полагал таковым церковь Бориса и Глеба, стоявшую посередине ареала, на Арбатской площади. Храм Христа Спасителя есть итог этого поиска, и странно и парадоксально, что Арбат, особенно интеллигентский, не признал его своим. Арбат любовный, в частности, предпочел церковь у Никитских ворот. До возведения храма Спасителя она была и попросту крупнейшей в арбатском ареале (за исключением, конечно, некоторых монастырских соборов).
На ту же роль в постановке арбатского и вообще московского любовного мифа пробовалась, как мы знаем, церковь Симеона Столпника. Кроме Шереметева и Параши, “у Симеона” венчались (в 1816 году) Сергей Тимофеевич Аксаков и генеральская дочь Ольга Семеновна Заплатина.
Кремль (продолжение): Толстой. Лев Толстой обвенчался с Софьей Андреевной (в 1862 году) в кремлевской церкви Рождества Богородицы, что на Сенях царского дворца: отец невесты служил по дворцовому ведомству, и семья Берсов жила в Кремле. Сейчас это древнейшая церковь города, она основана святой Евфросиньей (великой княгиней Евдокией Донской), которую мы посчитали первой по времени заметной женщиной Москвы.
Венчание Толстых в Кремле так трудно представимо потому, что Кремль есть ареал царской любви. Венчальный свет толстовской свадьбы растворен в ослепительном свете древних царских бракосочетаний. Что особенно странно в рассмотрении интеллигентской природы жениха.
Меж тем Толстой еще по крайней мере дважды приводил любовную тему в Кремль, а именно в Сенат, в зал заседаний Окружного суда. Здесь слушались дела Катюши Масловой и о двоемужестве Лизы Протасовой; здесь наложил на себя руки “живой труп” Федя Протасов. Можно сказать, в отсутствие царей именно Лев Толстой поддерживал и длил кремлевскую любовь, пусть и на заниженном уровне юридических разбирательств.
Пушкин (продолжение) и Екатерина (продолжение). Так проясняется феномен церкви Большого Вознесения: Москва Нового времени, лишенная возможности устраивать и видеть бракосочетания царей, устраивает и наблюдает бракосочетание царя поэтов и царицы красоты.
С историей венчания Пушкина и Натали конкурировала еще старинная история Елизаветы и Разумовского. Этим воспоминанием старая Москва дорожила именно в силу царственности невесты. Пожалуй, романтическая аура перешла к церкви Большого Вознесения от коронованной церкви Воскресения в Барашах. Перешла поздно, в продолжение XX века, пока в обыденном сознании история тайного брака императрицы делалась петербургской. Такая переадресовка облегчалась тем, что церковь у Покровских ворот в советское время была обезглавлена и при этом буквально развенчана — лишена короны. Можно сказать, эта корона чудится теперь над церковью Большого Вознесения.
Нынешнее здание Вознесенской церкви возведено по замыслу и завещанию тайного мужа другой императрицы — Екатерины. Более того, Потемкин завещал для этой стройки один из своих дворов.
Притом сам Пушкин хотел венчаться почему-то в домовой церкви князя Сергея Михайловича Голицына. Воспретил митрополит Филарет, указав на приходскую церковь невесты — Большое Вознесение. Голицыну принадлежал тот фамильный дом на углу Волхонки с Малым Знаменским переулком (№ 14/1), который уже был отмечен нами — как часть Пречистенского дворца Екатерины, чей роман с Потемкиным прошел здесь через точку зенита.
И еще: посаженой (заместительной, ряженой) матерью на свадьбе Пушкина была родственница светлейшего князя Таврического, которой посвящены шуточные строчки Александра Сергеевича: “Когда Потемкину в потемках / Я на Пречистенке найду…”
Другому фавориту Екатерины, Римскому-Корсакову, принадлежал — правда, много позже его “случая” — длинный ряд домов на Тверском бульваре (№ 24 — 26). Иван Николаевич был представлен Екатерине самим Потемкиным и, как писал Щербатов в трактате “О повреждении нравов в России”, “преумножил бесстыдство любострастия в женах”. Фаворит был отставлен, когда открылся его роман с Екатериной Строгановой — той самой, к которой обращены слова Вольтера: “Я видел солнце и вас”. Графиня последовала за опальным в Москву, бросив мужа и сына; любовники жили в строгановском Братцеве. Корсаков умер только в 1831 году, и Пушкин успел несколько раз навестить его на Тверском бульваре с расспросами.
Любовные истории Екатерины Великой — преимущественно петербургские, и Москва все время ищет эту вырванную из своей истории страницу.
Ищет больше всего вокруг Никитских ворот, где не один Потемкин. Легенда называла дом № 4 в Гранатном переулке домом последнего екатерининского фаворита Платона Зубова. На самом деле домом владел его племянник, тоже Платон. По соседству, между этим переулком и Малой Никитской улицей, стояли дворы братьев Орловых, оставленные им отцом. Братья построили на улице церковь Георгия на Всполье. В XIX веке на Малой Никитской поселился внук Екатерины и Григория Орлова граф Бобринский. Ему принадлежал тот дом, где проживала прежде Софья Пушкина, отвергнувшая руку своего славного родственника.
Итак, только тончайший флер, пыльца екатерининских фаворов — и Пушкин рядом. Он словно восполняет городу нелюбовь Екатерины.
Пушкин (продолжение) — и Белый и Блок. Как и Большое Вознесение после возобновления, свадебный дом Пушкина после музеефикации открыл в себе новое качество — оказался центром свадебного ритуала: новобрачные от Большого Вознесения едут к нему. Муниципальная власть, со свойственными ей в равной степени безвкусием и чуткостью к запросу публики, отметила начало и конец пути изваяниями пары Пушкин/Натали.
Когда в соседнем доме (№ 55) родился и бурно пожил Борис Бугаев (Андрей Белый), о свадебном адресе Пушкина было известно очень приблизительно: его искали и на Пречистенке, и на Арбате; Пушкин не значился в церковных книгах своего прихода, он переехал в Петербург, прожив на Арбате всего три месяца.
Так что мемориальная квартира Белого, прожившего в ней двадцать шесть лет, приписана к музею Пушкина недаром: с Белым энергия места, не развернутая в полной мере Пушкиным, вышла наружу. Вышла своим боком, оформилась в богемность и салон.
Белый и Маргарита Морозова — до появления в ее жизни Евгения Трубецкого… Белый и Петровская — с Брюсовым в третьей вершине треугольника… Белый и Менделеева — в треугольнике с Блоком… Белый и Ася Тургенева — его первая жена…
Взглянем иначе. Из предпоследнего квартала по Арбату Пушкин и Гончарова уезжают в Петербург, где их отношения будут достроены до треугольника с Дантесом. Когда же из Петербурга в Москву приезжают Блок и Менделеева, то в предпоследнем квартале по Арбату их отношения достраиваются до треугольника с Андреем Белым.
Блок и Любовь Дмитриевна остановились тогда у Сергея Соловьева-младшего на Спиридоновке (№ 6), в виду церкви Большого Вознесения. Их зимний путь в конец Арбата к Андрею Белому был вычерчен по пушкинскому февральскому следу.
А в последний свой приезд, уже в Москве советской, Блок и сам остановился на Арбате, в доме по другую руку от пушкинского (№ 51).
Дом с барельефами, или Парнас дыбом. В жизни любого москвича наступает минута, когда ему передают тайну о доме посреди арбатских переулков, где есть скульптурный фриз, трактующий, как русские писатели фривольничают с дамами. А если посвящаемый уже достиг шестнадцати, ему скажут: это веселый дом. Что вряд ли верно. Иногда добавят: дом не так легко найти, а те, кто видели его однажды и нечаянно, промахивались, когда шли искать.
Дом с барельефами (Малый Могильцевский переулок, угол Плотникова, № 5/4) — популярная достопримечательность Москвы, альтернативный дому Пушкина центр современного Арбата. То есть центр профанированного арбатского мифа.
Что нам известно точно? Только что домовладельцем был кандидат коммерческих наук Бройдо, архитектором — Николай Жерихов, строивший вокруг Арбата много и, как правило, получше, а годом стройки — 1907-й.
Еще припоминают, что Иван Цветаев отверг предложенный неким Синаевым-Бернштейном, скульптором, фриз под названием “Парнас” для фронтона Музея изящных искусств. Процессия из полусот фигур (по описанию известны трое русских: Тургенев, Гоголь и Толстой) шла к Аполлону и музам на Парнас по случаю раздачи венков славы.
Если перед нами отвергнутый шедевр, то, честно говоря, причины отвержения так же наглядны, как и причины общей безвестности Синаева-Бернштейна. Это Парнас дыбом. Отмечают, правда, что Толстой изображен скульптурно в первый раз, причем прижизненно, но тем и закрывается список достоинств фриза.
В простонародном чтении синаевские музы превратились в девок, и могло ли быть иначе? Насколько эта простота интерпретации традиционна, видно — точнее, слышно — не сходя с места. Дом с барельефами украшает квартал между Большим и Малым Могильцевскими переулками; известная нам церковь Успения на Могильцах составляет смежный квартал, ограниченный, в частности, Мертвым переулком (нынешним Пречистенским). И вот, как в нашем веке с веселыми синаевскими образами, в прошлом веке москвичи играли с этими печальнейшими звуками. Простонародная игра передалась и пишущей аристократии. У Сухово-Кобылина Тарелкин говорит: “Найму квартирку у Успения на Могильцах, в Мертвом переулке, в доме купца Гробова, да так до второго пришествия и заночую”. “Гробов” — это слишком лобово, но ведь и Мертвый переулок происходит именем от господина Мертваго. Чехов в рассказе “Страшная ночь” не отметил среди здешних домовладельцев господина Гробова, зато поставил по гробу в каждой квартире, посещаемой рассказчиком Панихидиным: у Упокоева, живущего в меблированных комнатах Черепова, у доктора Погостова в доме статского советника Кладбищенского и у самого Панихидина в доме чиновника Трупова.
Теме смерти положено рифмоваться с любовной. Последняя в случае с домом Бройдо тоже карнавально перевернута (наблюдение краеведа Алексея Митрофанова). И перевернута тем убедительней, что дом считается таинственным и настоящим сердцем местности. В двусмысленном ваянии Синаева и в однозначной этого ваяния интерпретации Арбат — земля любви, личного счастья и общения великих с музами — объявлен местом, куда великие попросту ездят к девкам, а приватность обернулась свальностью.
Дом Мельникова. Знаменитый дом в Кривоарбатском переулке (№ 10) — метафизически последний частный дом старой России и Москвы, физически построенный уже в Москве советской. Принадлежит он и арбатскому мифу — мифу об отдельности (опричности) русской интеллигенции и земли ее проживания. Принадлежит и любовному: в чертеже сего двухцилиндрового снаряда принято усматривать сцепление обручальных колец.
Парадоксальным образом Константин Мельников придумал для окончания старых мира и мифа дом, зачинающий новые мир и миф. Дом, по-новому фрондирующий старой частностью, шокирующий ею. Даже не дом — снаряд, с которым частность ушла в миф, в небо. Но не в этом ли снаряде и вернулась?
Когда иностранцы объявляют мельниковский дом центральной достопримечательностью города Москвы, они не догадываются, что этим полаганием по-опричному предпочитают Арбат Кремлю. И что переменяют представительский фасад Арбата, его заставку, отнимая эту роль и у Пашкова дома, и у дома Пушкина.
Малый Арбатец. У Пушкина в “Дубровском” Маша, обвенчанная с князем Верейским, уезжает из отцова Покровского в мужнино Арбатово. (Посередине лежат Кистеневка Дубровского и Кистеневский лес, где любовник с оружием в руках надеется остановить эту неумолимую механику.) Покровское в романе — место юношеской благодатной любви, Арбатово же — для безблагодатной, но законной брачной жизни. В словах Маши: “Поздно — я обвенчана” — ключевое слово: “поздно”. Так Опричный двор стоял в исходе счастья Грозного. Так и воздвиженский Наугольный дом стоит в исходе, а не в начале шереметевского счастья. Свадебный дом для Шереметева и Параши, давно бывших вместе, стал главным образом частью завещательного оформления дел. И мог стать местом смерти, если бы чета не вернулась в Петербург. Так и свадебный дом Пушкина ничего не знал о прежнем донжуанстве квартиранта, но был ледяной формой наступившего семейного долженствования, кажется, безблагодатного, и заповедной верности. Венчание Пушкина сопровождалось самыми дурными предзнаменованиями, и сегодняшние молодые специально усиливаются не уронить кольца или свечи в церкви Большого Вознесения.
А мир у Покровских ворот, где дом-комод Трубецких, мир под елизаветинской короной Воскресенской церкви, мир над Чистым прудом — облюбован иначе. На Арбате и Патриарших запад, закатный вечер — у Покровских ворот восходная рань (наблюдение моего студента Константина Сиротина).
Рано и в Яузской Москве. Покровские ворота в любви причастны петровской Яузе не только потому, что открывают путь в нее, но и потому, что Елизавета и Разумовский хронологически принадлежат яузскому утру московского любовного мифа.
Но Покровские ворота отмечены царями задолго до елизаветинского утра — кромешной, опричной ночью. Популярное краеведение обыкновенно забывает приписать эти места к грозненскому уделу. Меж тем в знаменитом указе 1565 года, за очерком границ, улиц, селец и слобод опричного клина на Посаде, в Занеглименье, следует: “А слободам в опричнине быть Ильинской под Сосенками, Воронцовской, Лыщиковской”. Это слободы вне Посада, в тогдашнем загороде. Вместе они образуют большую полосу земли от Чистого пруда вдоль нынешних Барашевского и Подсосенского переулков, поперек улицы Воронцово Поле, вдоль Земляного Вала и за Яузу, до Лыщикова переулка.
Лыщикова слобода окружала Покровский княжий (удельный) монастырь, память о котором хранит теперь одноименная церковь (Лыщиков переулок, № 10).
Воронцово поле вошло в опричнину потому, что было царским загородным летним домом. Там “летовал” еще Иван III. Предполагают, что следы дворца нужно искать на внешней стороне Земляного Вала, разрезавшего Поле, а именно на месте архитектурно знаменитой Найденовской усадьбы (№ 53 по улице Земляной Вал).
Наконец, Ильинская слобода “под Сосенками” обслуживала этот дворец и, может быть, государев двор вообще. Как именно обслуживала, можно догадаться, найдя на ее месте Садовую и Барашевскую слободы XVII века. Вторая была слободой царских шатерничих — барашей.
Церковь, давшая Ильинской слободе имя, упомянута первый раз еще в XV веке как Илья под Сосной, а с начала XVII века именуется как ныне — Введенской, что в Барашах. Она сохранилась и видна от Покровки в створе Барашевского переулка, на его углу с Подсосенским переулком (№ 8/2). В XVII веке впервые упомянута и вторая церковь слободы — та самая Воскресенская, впоследствии известная своей короной и стоящая прямо на Покровке, углом Барашевского переулка.
Воскресенская церковь окормляла живших у Чистого пруда в Земляном городе. Имя “Чистые пруды” и синонимичное ему “Покровские ворота” маркируют окружность с центром на самом пруду и у самих ворот, а потому едва ли годны для обозначения всего пространства малой опричнины, для которой Чистый пруд был краем. Сквозной артерией малой опричнины служит, пожалуй, Подсосенский переулок; но лучшее имя подсказывает близлежащий переулок Малый Арбатец (ныне Дурасовский). Предположение в копилку академического знания: Малый Арбатец и значит “малая опричнина”, “часть удела”. Здесь не отдельная этимология, а перенос имени Арбат, случившийся, пока оно было синонимом Удела на западе Москвы. Кстати, в современном городе Чистые пруды слывут “вторым Арбатом”.
(Арбатецкие улицы существуют также за Крутицким подворьем. Может быть, они маркируют землю соседнего с подворьем княжьего Симонова монастыря, состоявшего, как мы знаем, и в опричнине, — землю “Бедной Лизы”. Что до самог
бо Крутицкого подворья, то церковь Богородицы на Крутице упоминается в духовных Ивана Красного и Дмитрия Донского как определенно княжая.)Можно сказать, что историческая малая опричнина к востоку от города, на склоне, географически принадлежавшем уже яузскому стоку, стоку ближней, нижней Яузы, была предчувствием и предварением, пространственным и временн
бым, петровской, средней Яузы, Яузской Москвы.Рядом с Барашевской Введенской церковью еще в XVII столетии стояли особые царские хоромы: государи приезжали сюда к службе на память св. Лонгина Сотника, одного из покровителей своего дома. Лонгиновский придел есть в церкви и теперь.
Видимо, представление о царственности, особой отмеченности старшей Барашевской церкви перешло в Новое время на младшую с ее короной, а память особых царских палат подле старшей сказалась в представлении о тайной царственности и дворцовом характере дома Трубецких, стоящего в ансамбле с младшей церковью.
Дом Трубецких — припоминание и образ царского дворца в удельной слободе. Тени Елизаветы, Разумовского и придворного архитектора Растрелли держались здесь древнейшей почвы.
Только ночь опричнины эти двое претворили в утро XVIII века.
Потемкин тоже явился в Малом Арбатце, приобретя склон Воронцова поля от одноименной улицы до Яузы, но, увы, не застроив его.
Вообще любовь у Покровских ворот должна быть утренней вне связи с веком. Летописцами Покровских ворот даже во времена декадентские должны быть недекаденты.
Таков Куприн. Москва романа “Юнкера” — это мороз, и солнце, и кровь с молоком. На Чистых прудах юнкера назначают свидания благородным девицам. На льду Чистопрудного катка юнкер Александров, alter ego Куприна, предлагает Зиночке Белышевой руку и сердце и получает согласие.
Другой раз, прежде того, “в субботу юнкера сошлись на Покровке, у той церкви с короною на куполе, где венчалась императрица Елизавета с Разумовским. Оттуда до Гороховой было рукой подать”. Церковь под короной в романе открывает путь на Яузу.
На Гороховой, в бывшем доме Алексея Кирилловича Разумовского, помещался пансион, где жил ребенком Александров — как и сам Куприн. Возле этого пансиона в романе живут и принимают кавалеров девицы Синельниковы. Дом Синельниковых у Куприна — еще один, поздний любовный адрес Москвы Яузской. Есть и другой — церковь Межевого института в Гороховском переулке (№ 4), где венчается, да не с Александровым, Юля Синельникова.
На Яузе, в Лефортове, располагался еще Кадетский корпус, из которого, и тоже подобно Куприну, был выпущен герой романа, чтобы подобно Куприну же поступить в Александровское юнкерское училище на Арбатской площади. Так что Покровские ворота служат в книге перевалом с Яузы на Арбат и наоборот. Перевалом пути, не раз отмеренного молодым военным шагом. Причем на стороне Арбата точкой старта назначается Большое Вознесение: “Во вторник Венсан и Александров встретились, как между ними было уговорено, у церкви Большого Вознесения… └Давайте, — сказал Венсан, — пойдем, благо времени у нас много, по Большой Никитской, а там мимо Иверской по Красной площади, по Ильинке и затем по Маросейке прямо на Чистые пруды””.
Дыхание купринских “Юнкеров” позаимствовано для фильма “Сибирский цирюльник” вместе со сценой царского парада на Соборной площади и многими деталями. Удивительно, что исполнитель главной роли и прежде был замечен на Чистых прудах, на катке: здесь он нашел свою любовь в фильме “Покровские ворота”.
В фильме тоже легкого дыхания. В фильме, размечающем пространство Малого Арбатца от Прудов до Найденовской усадьбы, в парке которой снята финальная больничная сцена.
А двор из фильма “Покровские ворота” снят у ворот Пречистенских, на одноименном бульваре, во дворе дома № 15. То есть в Арбате. Тринадцать лет назад автор этих строк, стоя с девушкой в подворотне соседнего дома № 13 (памятного плакатом “Отдыхайте на курортах Крыма”), видел и слышал неутомимого Савранского, который несколько раз и в самые неподходящие моменты проехал на мотоцикле сквозь арку в обоих направлениях. Впрочем, с извинениями.
Эпилог. В строительный сезон 2000 года в Замоскворечье возвели два наугольных дома — на углу Лаврушинского переулка с Кадашевской набережной и на углу Погорельского и Щетининского переулков. Обе постройки недвусмысленно восходят к шереметевскому дому на Воздвиженке. Позволительность такого тиражирования не наша тема. Наша тема — любовный миф Москвы. Тираж Наугольного свадебного дома Шереметева в безлюбой вечной земщине Замоскворечья что-нибудь да значит. Облюбование Москвы продолжается.
Рустам Рахматуллин (род. в 1966) — эссеист, москвовед. “Новый мир” публиковал (1998, № 12; 2000, № 1 и 2001, № 2) его опыты “метафизического градоведения” из будущей книги “Две Москвы”.
Один из новых опытов автора разросся в новую книгу — “Облюбование Москвы”. Первая часть, журнальный вариант которой предлагается вниманию читателей, посвящена главным образом мифам петровской Яузы и Арбата (в публикации опущены подглавки с перечислением адресов арбатской любви XIX — XX веков). Вторую часть, в центре которой — миф Кузнецкого моста, мы планируем опубликовать в 2002 году.