СТРАСТЬ К ЦЕЛОМУ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 7, 2000
СТРАСТЬ К ЦЕЛОМУ
Зинаида Миркина. Невидимый собор. О Рильке. Из Рильке. О Цветаевой. Святая Святых. СПб., “Университетская книга”, 1999, 271 стр.
Зинаида Миркина. Мои затишья. Избранные стихи. 1994 — 1998. СПб.,
“Университетская книга”, 1999, 255 стр.
Лучше бы не мешать искусство со святостью — оно размывается под напором превосходящих величин. А у святости свое художество — аскетика. Какая святость без праведности, и какой художник без греха. Жутковатое все-таки вид’ение: вконец истерзанный недостижимостью соединения святости и искусства художник сжигает рукописи, призывая кончину и Страшный суд. Искусство сгорело в камине, святость осталась на усмотрение Божие… Искусство не справляется с какими-то последними вещами, уходит в каминный огонь…
Зинаида Миркина — на пересечениях искусства и святости.
“Совершенно святое искусство есть искусство святых. Терпеливых до подвига. Но это вовсе не значит, что пока люди не святы, не должно быть искусства. Искусство растет вместе с Душой. Более того, искусство может быть путем души и даже — по словам китайского поэта — путем к святости. И часто от него невозможно, а потому и грешно требовать сразу всей святости, как от ребенка нельзя требовать силы и ответственности взрослого.
Все на своем месте. От искусства можно требовать только, чтобы оно не уводило в сторону от путей души, чтобы оно шло с душой одним путем” (здесь и далее в цитатах выделено автором. — О. М.).
Автор начинает и продолжает свой “Невидимый собор” страницами о мистике, но подводит его и к святости. То таинственное, о чем пишет Миркина, люди видят с разной степенью ясности и резкости, в разном объеме. Мистику — виднее. Будучи художником, он дает увиденному форму, художественно заостряя увиденное. А молчальнику-святому, если он не причастен к созданию литургического искусства, внешние формы выражения вообще ни к чему (сокровенный сердца человек, по апостолу). Зачем ему наше грешное мирское искусство?.. Есть, конечно, и в русской, и в других традициях святые-художники. Церковно прославленные. Иоанн Дамаскин, Симеон Новый Богослов или Андрей Рублев. Миркиной, однако, хочется, чтобы и мирское искусство звалось богослужением, чтобы вовсе не обязательно церковный, и, может быть, даже лучше, чтобы не церковный, но высоко настроенный (как Рильке) художник имел статус святого. Миркиной движет благородная, религиозная и героическая страсть к Целому. Увы, мир разорван и по этой линии: художество — святость…
Автор повествует взволнованным языком (предмет заставляет): дали, веяния, беспредельность, запредельность, бездны, струенье, сквоженье, отрешенность, пробуждение, единение, экстаз, белый огонь… Это векторы, свидетельствующие иную реальность и наличие духовного мира. У Миркиной Бог — не Другой: Он внутри нас, наша бездонность и бесконечность, — раз за разом проявляется основная интенция эссеиста, которую я обозначил в заголовке. “Любить Христа — значит любить сквозь Него Отца, невидимый источник наш — Безграничную Действительность. Всякая иная любовь — кумиротворение, клетка для Бога”. Христианство Миркиной чурается конфессиональных перегородок (даже, кажется, жертвуя личной любовью к самому Христу). Жанр можно обозначить как мистическую патетику и лирику.
Итак, Зинаида Миркина прославляет и духовно обозревает многажды прославленных (в том числе и друг другом в известной переписке) Рильке и Цветаеву и предлагает собственные опыты спиритуалистической поэзии.
“Невидимый собор”, включающий в себя помимо двух обширных эссе о любимых поэтах переводы “Сонетов к Орфею” и примыкающих сонетов, “Импровизаций на тему каприйской зимы”, трех “Дуинских элегий”, “Элегии к Марине” и ряда других стихотворений Рильке, собственные стихи о Цветаевой и вероисповедальный этюд “Святая Святых”, начинается с романтически приподнятой темы одинокого художника. Тема задается через рильковские “Записки Мальте Лауридса Бригге” и сразу же сворачивает в нужную автору сторону: Одинокий в “Записках…” предается одиночеству во имя созерцаний и мистических трансов и отныне замещает собой монаха и святого. Миркина говорит о не привязанных к плоской социальности аспектах одиночества как о неизбежной творческой предпосылке (интересные вещи произносятся с избытком вопросов и восклицаний, отчего читать бывает затруднительно, как и от назойливых выделений полужирным шрифтом): художник ищет уединения потому, что к нему подступило бесконечное и он призван к иному бытию, его сознание причастно миру и живых и мертвых, внешне странный, чужой, внутренне он неразделим со всем миром, для него нет отдельных существований и т. д.
Прославивший одиночество Рильке, не имевший амбиций критика социальной действительности, чуждый догматических ограничений, для Миркиной кумир и ориентир. Рильке столь высоко ставил одиночество, что проводил знак равенства между одиноким поэтом-художником и святым иноком. Оба имеют дело с Безграничной Действительностью (я исправно повторяю авторские прописные буквы) и с образами, являющимися из лона этой Действительности. Рильке — живой носитель такой целостности: художества-святости. Это Рильке, сколько я помню, называл искусство страстью к целостности. Миркина складывает Целому (отсюда и “невидимый собор”) выразительные гимны.
Целому враждебны дробность и частность. “…ужасное есть часть бытия, отделившаяся от Целого, противопоставленная ему и кажущаяся самостоятельным целым…”
“Задача, вставшая перед великим художником, как и перед святым, состоит в том, чтобы переглядеть чёрта…
Безграничная Действительность не может быть очевидна. Очам видна действительность ограниченная…
Доглядеть страшную, граничащую с кошмарами очевидность до стройности и великой гармонии невидимого очам внутреннего мира…”
Вот так: переглядишь чёрта — ты художник, художник-святой…
Миркина много говорит о росте, становлении, осуществлении, но не прописывает вопросы формы (Рильке с его концепциями “вещи” и “работы”, вдохновленными Роденом, и Цветаева с ее языковыми и стиховыми новациями). Но зачем вообще форма, если по-настоящему значительно только то, что невидимо, то, что внутри нас. В пустынном промытом зеркале видим мы отражение этого значительного — мир видит сам себя в своем значительном.
“Образ принадлежит ко второй действительности, к другому пространству бытия; показавшийся даже на миг, он свидетельствует о Вечности. Вечность и может показаться в этом временном мире лишь на миг и лишь в образе. И надо быть способным видеть образ, не принимая его за предметную реальность и не отвергая его реальности на том основании, что она не материальный предмет.
Задача художника — дать образ, самому же сойти на нет, не стоять между смотрящим и картиной, донести миру не себя, а высшую, глубинную реальность. Но для этого надо быть Одиноким, иным, иноком”.
То есть Одинокий не более чем медиум, проводник образа — в уединении, в пустыне, в тишине.
Миркина почти не говорит, что художник формирует образ — исходя и из Безграничной Действительности, и из действительности, ограниченной в пространстве и во времени. Искусство — в более или менее равновесном наличии осязательно-чувственного и спиритуального, что дает потом возможность вести речь о красоте, изяществе, обаянии, наслаждении и т. д. У Миркиной — преображение (преодоление, исключение) чувственного (тела) во имя сверхчувственного. Однако ее художник-святой, “серафический доктор” (так ведь называла Рильке одна из его титулованных покровительниц), создавал оформленные “вещи”, и был период, когда призывал поклониться — в противовес сверхчувственному, внутреннему и потустороннему — Эросу, тому, что вожделеет и воплощает чувственное…
Цветаева — не святая, а дочь стихий. Святой только Рильке. Цветаева “отвергает ложное, еще не зная истинного”. Пространное эссе “Огонь и пепел” посвящено обзору этапов духовного пути и различению духов в творчестве поэтессы. Здесь есть и билет, возвращаемый Творцу, и “многобожие поэта”, и тел б а вместо душ, и атрофия совести в искусстве, и ответственность искусства перед совестью. В отличие, скажем, от наблюдений Иосифа Бродского “Об одном стихотворении” (о “Новогоднем”), ставящего во главу угла поэтику, Миркина идет “путем души”. И склоняется в утешительную сторону: “Неутолимое, вечное недовольство собой. Она не была безгрешной. Нет, не была. И снисхождения не просила. Но огонь, сжигавший грех, никогда не угасал в ней”.
…Миркина — из числа тех, быть может, уже совсем немногочисленных энтузиастов поэзии, которые полагают ее главным зримым и слышимым присутствием незримого.
Поэзия… Она и есть
Та самая благая весть,
Та весть о Благе, весть о Боге,
Которая слышна немногим.
Она и есть тот самый Дух,
Которым этот мир набух,
Как почка вешняя… Вот-вот
Проглянет новый небосвод,
Как лист из почки. Здесь, теперь, —
Лишь только до конца поверь
Поэзии, а не глазам
Своим, так часто лгущим нам.Ей незачем предаваться формальным изыскам, ибо она по определению не формирует, а лишь повторяет и транслирует открывающееся через нее содержание, образ. (Я ничего не творю от себя, / Я повторяю.) Форма здесь может быть истолкована более широко — как овладение содержанием через духовный рост личности. Высокое искусство, поэзия не есть нарочитая форма, но проступающее через личность божественное содержание. Прежде всего поэт у нее — Бог: от Него — и самый источник вдохновения (ни в коем разе не люциферианский).
Поэзия есть тайный лад,
Согласие души и Бога.
Наш Бог — поэт. И в райский сад
Войти одни поэты могут,
Согласные с творящей волей,
Как с ветром вал и с небом — поле.
А тот, нарушивший запрет
Живого Бога, — не поэт.“Мои затишья” — не иллюстративное дополнение к выкладкам эссеиста, а самостоятельное поэтическое творчество. Но, разумеется, единство творческой личности очень чувствуется. Я сличил “Затишья” с доступными мне по публикации в журнале “Русское богатство” — в выпуске, посвященном Григорию Померанцу (1994, № 2), — стихотворениями Миркиной. “Затишья” строже, выдержаннее (и лучше стихов, посвященных Цветаевой в “Невидимом соборе”). С этих стихов исчез налет кружковой любительской литературы. Их безыскусная простота (искусство без искуса — Миркина имеет идеалом такое искусство и небезуспешно стремится к нему), их ровная спокойная метрика и намеренно не аффектированный язык (свой стих она называет бедным) — то самое устранение в пользу смотрящего (читающего), дабы дать ему возможность забыть об авторе и лишь видеть, как проступает образ. Все прочее — литература…
Всеединство, целостность здесь — рефлексы тишины, ее градации, оттенки. В то же время говорить можно не об образах, а о едином целостном образе. В тишине приходит сознание полной слитности: Бог не вне, а внутри (Целое). Ты есть я, а я — пробоина, окно, дверь, выход — в Тебя… Только в тишине присутствует Бог (“Тишина — не отсутствие звуков, / А присутствие Бога во мне”). И в этой тишине — такова, пожалуй, самая важная и радостная новость Миркиной — есть движение, пульсация. Покой — высшая и радостная жизнь, которая непрестанно течет, длится, выплескивается через край. Миркина стремится разрешить антиномию покоя и жизни.
Как говорит со мною Бог? Так тихо,
Как старый ствол, как облетевший сад,
С которого сорвал осенний вихорь
Все, что имел он, все, чем был богат.
Как говорит со мною Бог? Так долго,
Что я за жизнь сумею различить
Одно лишь Слово, что еще не смолкло,
Когда порвалась жизненная нить.
То, длящееся у меня на тризне,
В мой самый высший, в мой беззвучный час,
Одно лишь слово, что длиннее жизни
И слог за слогом в вечность вводит нас.Спиритуалистическое содержание изливается из личного опыта богопознания и приводится в движение единственно присутствующей в этих стихах страстью — к Целому.
Я приношу из зазеркалья
Благую весть:
Там, где все звуки отзвучали,
Тишайший есть.
……………………………..
Так распахни Ему ладони
Рывком одним!
Не тень Он, не потусторонний —
Мы дышим Им…Отнесемся с подобающим вниманием к столь важной вести. В этих стихах все начинается с Целого и все приходит к нему (Бог здесь не в деталях, а в Целом, в глубинном и внутреннем). Нам этого недостает — мы погрязли в дробном, в “литературе”. Стихи Зинаиды Миркиной говорят о Начале — встрече с Единым в Его (нашей) тишине.
Олег МРАМОРНОВ.
*