Из записных книжек 1950 — 1990-х годов. Продолжение
МАРИЭТТА ЧУДАКОВА
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 3, 2000
МАРИЭТТА ЧУДАКОВА
*
ЛЮДСКАЯ МОЛВЬ И КОНСКИЙ ТОП
Из записных книжек 1950 — 1990-х годов
1971
(Продолжение)
Эти меленькие белые цветочки, которые посажены по всей моей стране — у каждого райкома и каждого гипсового или окрашенного грубой металлической краской памятника. Облако медового запаха, плывущее от этих цветов, навсегда отравлено для меня тяжелым шинельным запахом государственности.
“Захоронить” — так говорят теперь почти все. “У вас там захоронен кто-нибудь?” Нет, это не каприз языка! Слово “похоронен” слишком духовно, оно связывает с умершими какой-то нитью. Понадобилось именно такое словцо, переводящее покойников в разряд отбросов.
…Наше мирное время!.. Тут-то и появилось словцо “отдыхаем” вместо “спим” — мерзкий эвфемизм. Все работали и отдыхали. Благо четверти века мирной жизни осталось неиспользованным. Не мир как расцвет, возможность развития всего человеческого, а мир как мирное гниение.
Гнусная целеустремленность, искусственно сообщенная недвижной жизни, ревет из репродукторов, льет с длинных красных полотнищ, развешанных поперек всех дорог как “Ни шагу дальше”, воет со страниц всех газет.
Цветной кинофильм [“XXIV съезд КПСС”] — сборище на экране. Скошенный рот лидера. Он дергается, обезьянничает. “Г” фрикативное. Никто, кроме одного (К.), не может выговорить прилагательное “соц.”. В зале хлопают — силе. Пустоте, возымевшей силу. Месту на трибуне. Это очевидно. Как плотоядно ощерились все при виде войск! Долгая овация, похожая на вздох облегчения; единственная их надежда.
Да, еще 40 лет назад были совсем другие люди — покалеченные тюрьмами, увечные, с невротичным, фанатическим блеском в глазах. Теперь в зале все одинаково сыты, довольны, уравновешенны (мелькают, правда, очень приличные физиономии работящих и порядочных мужчин) и мечтают только о статусе, о нем одном.
…Как забавно, наверно, дикарски весело этим невежественным, необразованным людям, не думающим о философии, истории, о душе нации и прочем, встречаться то и дело с людьми из разных стран — обниматься с арабами, пожимать руки вежливо скалящимся европейцам.
1972
7 марта. “На Украине — дожди!..” — восклицает наш приятель, маниакально ненавидящий радио, растравляющий себя смакованием всех оттенков интима, принятого сейчас в дикторском слоге.
10 марта. На картине Льва Бруни была еще одна Москва жаркого лета 1932 года — красная, раскаленно-кирпичная, душная, тесная, без влаги, без тени, без воздуха.
13 марта. Реальный случай с весьма импозантным мужчиной. “Вхожу я в общественный туалет, сажусь.
Вдруг входит кто-то, снимает с меня пыжиковую шапку, надевает кепку — со словами:
— И в кепке по…!
И исчезает”.
Русскому человеку реальной выгоды мало — ему литература нужна, жест!
16 марта. Свели под корень всех этих с бородками, с мутноватым к тридцати уже годам взглядом, с перхотью на поблескивающих плечах их черных костюмов, с тягучей, наполненной междометиями и паузами речью.
18 марта. Детские поликлиники — неисчерпаемый источник наблюдения за современными людьми. Как иные отцы чуть ли не внимательней, чем женщины, возятся с косыночками, кофточками — напряженно прислушиваясь к температуре воздуха, сквознякам, обдумывая, когда что снять, когда что надеть… Каждому, каждому пришлось приобрести профессию бонны. Не спрашивая полной отдачи в своем деле — и даже противодействуя этой отдаче, — всем навязали одни и те же профессии. “Каждый должен уметь стать кухаркой…”
19 марта.
А что нам осталось?
А что нам осталось?
Одна лишь усталость.
Усталость, усталость.
А что мы читали?
Ах, что мы читали!..
Над чем мы ночами
С тобой размышляли!23 марта. В те годы — 30-е — дела решались по ночам. Ночью человеку звонили, что пьеса его разрешена.
В 70-е жизнь прекращалась в 5 часов вечера — до следующего дня. Времени на решения было чрезвычайно мало каждый день. Решать было некому — потому пользовались правом оттяжки: все переносилось день за днем на следующий день.
30 марта. “Я недавно впервые побывал в Японии” — характерная фраза современного оратора.
Апрель. Ленинград. Ленинградские шептуньи. Тихие ядовитые голоса — перешептывания последних, вымирающих, то и дело засыпающих в белом, большом, пустынном (что только не повидавшем!) зале тыняновских слушательниц и учениц — старух с длинными зубами, с помутившимися от старости, от арестов мужей, от смерти учителей и вытравления их учений глазами.
25 апреля. “И шумной черни лай свободный” (сегодня Эйдельман подарил мне эту пушкинскую строку).
26 апреля.
— Ну, добре!
— Лады!
Ненавистные слова.
25 мая. Кто не убивал — тот уже герой (похороны Ф. М. Левина).
Вот она, заветная дверка без таблички, позор моей страны (спецхран).
…Поехал, привез себе арапчонка — и дал ход литературе целого века, и на века вперед. Какая фантастика может с этим состязаться?
27 мая. Вальтер Ульбрихт и Альтер Эго.
28 мая. Человек, который уверен, что все погибли вовремя — и Лермонтов вовремя, и Пушкин. Новейшее живодерство.
4 июня. Вспомнила декабрьский рассказ брянского поэта об ихнем комсомольском деятеле, которому в Чехословакии на встрече в райкоме подарили (как каждому члену делегации) “Доктора Живаго”, а он приехал в Брянск и со страху сунул его на улице в урну.
2 июля. Все время по радио из соседнего дома несся хриплый бабий хор, вот уже три десятилетия знаменующий советскую жизнь.
7 июля. Сегодня в “Новом мире” — Калерия, бредущая по ступенькам “Известий” в бухгалтерию за деньгами (“Еще неизвестно, выписаны ли”), Ася, принесшая Инке отзывы на рукописи, сидящая устало на стуле перед ее столом, Инка — оголенная (жара — 36о), все так же прямо, гордо и молодо восседающая за столом. Видимость жизни. И тут явился Домбровский, косолапя, неся свой круглый странный живот арбузом на сухощавом теле. “Я теперь ни каши, ни хлеба есть не могу — ничего, что я долго ел, чем нас кормили там ежедневно”. Асе, целуя руку: “Никому, наверно, я так не желаю счастья, как вам…” Она: “А я — вам”. — “Я сейчас озабочен Сталиным”. Ася: “Кем?” — “Сталиным”. Ася, хохоча: “Я думала, что ослышалась!”
1973
4 апреля. Вечер памяти М. Семенко.
Председательствует Лев Озеров. Вступительное слово Е. Адельгейма.
Выступление Л. Я. Гинзбург. “Искусство есть процесс искания и переживания без осуществления”.
Пинский, Вяч. Вс. Иванов, незнакомые.
Вышел розовый хорошо одетый мальчик с пухлыми губами, в больших темных очках и затараторил, плавно поводя руками и с трудом подбирая русские слова. Это был киевский литературовед, но напоминал он американского молоканина. “Ну, это такое стихотворение, у меня руки дрожали, когда я его переписывал”.
Потом Озеров стал читать Семенко в подлиннике, и киевляне дружно сморщились, как от лимона.
3 мая. “Думается, что…” — официозное словцо, вошедшее в обиход после того, как “развязана была инициатива масс”, исчез “культ”… Теперь не “навязывали” уже решения — лишь указывали: “думается, что так будет лучше…”
5 мая. Из окон вагона грозным напоминанием смотрело со всех сторон “вечно ж…й”. (“Вэжэ”, как сокращает имя Наталья Ильина.)
Но нет, уже не было это имя живым, и даже не чувствовалась, как-то забылась личная его вина.
Побеги отошли от корня, хотя и жили его соками. Не было личной вины ничьей. И хотелось, подобно Аркадию Райкину, сказать этой сотне — не меньше — добрых молодцев:
— Привет, ребята! Я к вам претензий не имею. Вы хорошо устроились.
Ибо нельзя было претендовать и апеллировать к безличностям.
…Это были годы, когда женщины получили себе занятие — складочку за складочкой расправлять складные японские зонтики, укладывая их в чехольчики.
13 мая. [Коржавин — мысли об отъезде.]
— Поэзия кончилась. Процесса нет ни в поэзии, ни в прозе. Мне один способный писатель говорил — “не могу писать, не чувствуя потенциала” — не заряжает.
15 мая. …И во всех личных архивах — филологов, искусствоведов, историков — были конспекты работ Сталина и следы натужного их осмысления, на которое уходили драгоценные соки мозга.
29 мая. Из неопубликованного дневника Фурманова:
“Спецы — полезный народ, но в то же время народ опасный и препотешный. Это какое-то особое племя — совершенно особое, ни на кого не похожее. Это могикане. Больше таких Россия не наживет: их растила нагайка, безделье и паркет”.
Его “потешает”, что они величают друг друга по имени-отчеству. “Прений, как мы их привыкли понимать: жаркого отстаивания своих взглядов — у спецов, собственно, нет…” (21 авг. 21 г.; ГБЛ, ф. 320, VII. 4).
5 июня, в дневном поезде на Ленинград.
— Я десять лет работал, и я знаю свою экспрессивность. Для меня имеет смысл направленная работа.
Я не йог. Йога можно закопать и через неделю выкопать — и он будет живой. А меня закопать, а потом выкопать — хер я буду живой. Это большая разница — йог и я.
Инженеры — что-то в связи с Байкалом.
10 — 11 июня. Шамкающая старуха в ватнике в магазине на Охте:
— Я тут в блокаду жила. Все померли, одна я не сдохла. Ты, я вижу, баба-то богатая, вон в сумке-то картошку молодую ташшишь! — И немолодая женщина вдруг с улыбкой повернулась на забытую деревенскую речь.
13 июня, в дневном поезде Ленинград — Москва.
Ах, сколько-сколько смотришь на тебя, страна рабов (и даже уже не господ, потому что давно уже и эти и те господа — сами рабы), а не насмотришься. И в пасмурность хороша, но уж когда солнце заиграет на стволах сосен…
22 июня. Какая же вера была в незыблемость сегодняшнего момента, этой минуты — вера, заставившая отлить в металл — девушку с ружьем, двумя пальцами оттягивающую на груди блузку и демонстрирующую значок ГТО!
Скульптура уравнена была с плакатом, прикнопленным на стене и относящимся к кампании этого месяца.
3 июля. Одно из многочисленных замечаний редактора (либерального) на полях рукописи моего обзора архива М. А. Булгакова — там, где описываются генеральные репетиции “Дней Турбиных” и заседания Главреперткома: “Конечно, историю нужно воспроизводить правдиво, и все это, видимо, правда, но здесь советская действительность предстает в очень невыгодном свете, что и заставляет сомневаться в надобности восстановления всех этих перипетий здесь и других аналогичных ”.
13 июля. Сидя за накрытым столом с бывшими одноклассниками, дипломат Сашка Бородий разъяснял международное положение привычными словами, приноровленными к детскому восприятию:
— Сейчас они как-то ближе стали к нам, уже стали интересоваться нашей жизнью… Уже не пишут о нас плохо… У них, знаете, демонстрации на улицах — никто их не заставляет, сами выходят, выносят плакаты…
И возбужденная улыбка идиота не сходила с его уст во время всего рассказа. Это и был нужный человек — не только не способный к оценке, производимой силой разума, но и не представляющий себе, что это такое.
4 сентября. За столом, за бумагами, от неожиданно удобной позы, когда свежее веянье из окна достигало лица и не дуло в спину и ноги, охватывал вдруг подъем чувств, возбуждение мысли, и на миг разрывалась пелена будущего — царство духа, свободно парящего разума сверкало там, впереди.
17 сентября. Прошел навстречу по бывшей Моховой мимо Пашкова дома высокий старик с бородой, в длинном, до пят, пальто, с непокрытой головой. Боже, как редки теперь такие встречи! Помню еще того, кто громко кричал на эскалаторе про Грядущего хама. Всех, всех извели дотла. А ведь они могли еще часто встречаться на улицах.
9 октября. …Открылась вдруг кладовая исторического опыта — уже, оказывается, накопившегося. Явились вдруг наружу завершившиеся человеческие судьбы, и не две-три, а десятки и сотни, с неопровержимостью засвидетельствовав гибельность всех начинаний. Возникло ясное ощущение прецедента, властно понуждавшее к решительным выводам.
24 октября. Дом ученых. Лекция Лотмана “Семиотика культуры”.
— …Организуя мир по своему образу и подобию, механизм культуры все время что-то активно вычеркивает (“неизвестный Жуковский”).
Сама для себя культура не является столь многоязычной, какой представляется описывающему.
…Каждый тип социальной организации предполагает не только систему запрещений, но и возможность резкой смены поведения.
(Люблю эти негромкие хлопки небольшой научной аудитории, одобряющей своего коллегу. …Современники, идущие одной толпой — от юности, когда они стали различать друг друга, до смерти.)
[За словами и фразами туманно вставали иные их значения, далекие от науки и прямо погружавшие слушателя в социум. Вставал туманный идеал организации общества, очень далекий от того, что их всех окружало. Лектор был жрец или прорицатель. Из слов ткался мираж царства свободы духа.]
Конец октября. …Юра Попов развивал любопытную, как всегда, мысль о современной печатно-издательской жизни: “Сейчас можно иметь дело только с бандитами. Бандит уже завоевал свое бандитское положение, он не боится сделать либеральный жест. А либерал ничего не завоевал и потому всего боится”.
7 ноября Е. Б. и Алена Пастернаки, в день именин Алены, собрали людей — человек тридцать — слушать Галича. <…> Левизна кипела и плескалась в большой комнате. Все сидели как бы на чемоданах, готовые сняться в любой момент. Думаю, там не было ни одного остающегося <…> В перерыве Галич жаловался, что та речь, на которой он строил ранние свои песни, исчезла будто бы из курилок и пивных — и там теперь тоже говорят на стертом газетном языке, который трудно ввести в песню (N потом — как и NN — сильно сомневался в этом: “Это он просто исчерпал ресурсы этой речи”).
Галич ожидает разрешения к январю — хотя и не уверен. “Хочу ехать в Норвегию. Я там был в командировке — и писал. Меня туда зовут, и мне нравится эта страна, народ… Хочу скорее оказаться в номере гостиницы, смотреть на чужую реку, которая ни о чем не напоминает”.
10 ноября. …Ненавижу звук и запах машин, не могу без содроганья вспомнить скрежет и звяк старых трамваев, но люблю, все еще люблю страшный гул пролетающего самолета — иллюзия свободного полета — к морю, к покою, к работе.
12 ноября. Макогоненко будто бы спас Жирмунского, когда во время войны арестовали Нейгауза и других — немцев и тех, кто занимается Германией. Он будто бы дежурил, и у него в списке на столе первым был телефон дежурного по НКВД — для звонков в экстренных случаях. Он позвонил и сказал, что арестован специалист, необходимый для экстренных нужд пропаганды. Сказали, что проверят; позвонили снова и сказали, что выпускают. Тут же его отправили в Ташкент — уже в дистрофии, и Иванов видел его в очереди за одним пирожком, полагавшимся по академическому пайку.
…В столовой научных залов в Ленинке стоя, как лошади в стойлах, жуют “читатели” эту еду, не имеющую ни вкуса, ни запаха пищи, — продукт, старательно превращенный в субпродукт. У людей, которых так кормят, и мозг превращается в субпродукт, и сами они становятся — субпродукт.
13 ноября. По телефону со Шкловским.
— Во-первых, здравствуйте.
Надо найти большую статью Юрия о пародии. Он не согласился с гонораром. Рукопись потеряна.
[Его память оказалась точной. В июле 1974 года рукопись неизвестной статьи Тынянова была найдена.]
Разговоры
— И что интересно — сожрбала его их замзав отделом пропаганды обкома. Всё! Уезжает из Ленинграда в Ярославль.
…Мы говорили — зрителей-то миллионы! А она уперлась — и все.
…Я обоснование-то написал хорошее.
…Этот вопрос будет на пленуме поставлен.
21 ноября. Грязный снег у решеток в асфальте, блеклое ноябрьское солнце в мглистом небе — и опять верится в возможность творчества.
Живем как поденщики.
29 ноября. [Об отъездах.]
…Была стена со всех сторон — и был упор, и что-то надо было делать, строить внутри этой стены. А теперь пропал упор — рука проваливается, и все растеклось как кисель, и пропало желание жизнестроительства.
Надо понять, что конвергенции не будет. Все стабильно. Одни будут там, другие здесь, и это до конца дней.
1974
16 января. Коридор Комитета по печати. Двери, двери — под дерево, стены, крашенные серо-зеленой масляной краской. Плохой паркет, линолеумная дорожка через весь длиннющий — метров семьдесят — коридор. Табличка: “Такой-то, главный редактор главной редакции общественно-политической литературы”. Каждый день, входя сюда, он бросает косой взгляд на эту табличку и видит: сбылась мальчишеская мечта, он — из главных главный.
Огромный, седой, полноватый Туркин — человек формации 50-х. Маленький клеркообразный Иванько. Как он старательно устраивал на головенке свою шапочку, идя к выходу, — и посмотрел на себя в дверное стекло.
Ходят выросшие мальчики-троечники, не вышедшие росточком, навсегда в амбиции и в обиде и на рослых, и на умных.
“Общественно-политический” редактор Молдаван — тоже низкий, коренастый, с промятым внутрь лицом. А раньше пробежал его двойник — такой же, и тоже с одним глазом. Козыряют растопыренной пятерней проходящим коллегам — как в детстве и в уличной шараге.
Белокурые, все больше белокурые, а темные — или молдаване какие-нибудь, или украинцы.
В комнатах — светлые канцелярские с зеленым сукном столы, светлые полочки, асимметрично повешенные, — с черными пластмассовыми котами, с керамическими какими-то вазочками. За что-то висит на стеночке маленький красненький вымпел.
Редакция экономической и юридической литературы…
Главный редактор главной редакции художественной литературы. Редакции, которые ничего не редактируют.
А. Э. тоже уверен, что моему обзору помешал выход однотомника М. Б. “Казалось бы, должно быть наоборот, но вот…”
— Добрый вечер, тетя Настя!
— Добрый вечер, Володя!
— Что, пора домой?
У него широкая улыбка — до ушей, улыбка мальчика, уважающего взрослых.
11 февраля. Понедельничный рыжий снег.
27 февраля. Сын Розанова Вася погиб от испанки в 1918 г. в Курске.
Вера покончила с собой, вернувшись из монастыря больная туберкулезом, летом 1919, в Сергиеве Посаде.
В 1920 умерла падчерица — А. М. Бутягина. Могила Леонтьева была рядом с В. В. — в Черниговском скиту. Сейчас кладбище уничтожено.
3 марта. Молодая пара с болезненными и уставшими лицами, с большими сумками — утром в воскресенье едут куда-то отдыхать.
Он, шепелявя, говорит ей: “Вот все-таки войну во Вьетнаме окончили”. Ее глаза, с красноватыми веками, смотрят мимо него, терпеливо и устало. Вытертое пальто (теперь это уже редкость); у него — шарф, под которым видна старая клетчатая рубашка.
12 апреля. В Музее Рублева.
В июле — августе каждую неделю поет хор Свешникова для очень богатых туристов в Андрониковом монастыре — 100 человек еле умещаются в маленьком алтаре. Вредно для сводов! А нельзя, чтоб пело 16, — остальным ведь тоже надо получать.
Афишу “Древнерусская живопись в частных собраниях” не позволили повесить в городе.
29 мая. Появились слова, ранее не употреблявшиеся в печати: “Эти профессии не всегда вызывают удовлетворение у рабочих”.
17 июня. Французский флаг у Музея изящных искусств — широкие полосы, чистые цвета красного, синего, белого. Вдруг до слез показался он трогателен, близок.
Усталые и близкие сердцу лица русских рабов. Они ведь не сознавали своего рабства — и все же их любили, жалели великие.
29 июня. — Эти пакостные русские фамилии — Прокудин, Проскурин! Что за гнусность в звучании! (Эмфатическая реплика N.)
30 июня. Необычайно успокаивающе действовала странная работа, уже четвертый день шедшая за моим окном. В 8 утра раздавался лязг. На школьный стадион въезжал самосвал. Человек восемь мужчин и одна толстая женщина быстро разгружали, разравнивали дымящийся асфальт, и каток с грохотом наезжал на него. Через 15 минут все стихало. Женщина куда-то исчезала. Мужчины усаживались на траву у низенького школьного заборчика играть в карты. До обеда, поглядывая иногда в окно, я видела их шоколадные спины и непокрытые головы. Солнце, видимо, не утомляло их, как меня, а только радовало. Они играли, я писала. В три или четыре часа снова подъезжала машина, и опять двадцать минут кипела работа. В 5 часов все затихало до утра.
11 июля. Казанский вокзал был тот же в структуре своей, что и в 50-е годы. У стены спали на полу на газетке две женщины, поджав босые ноги. У другой сидели в ряд, прислонясь к ней спиной, молодые подозрительно коротко постриженные ребята. На платформах свободно пройти было также нельзя уже задолго — люди выходили сюда с узлами и чемоданами, ожидая поезда. И голосом тех давних лет спрашивал в меру пузатый человек: “Товарищ проводник, это какой вагон?”
20 июля. Около двух часов слышались во дворе пушечные удары. Полуголый человек ходуном ходил возле своего ковра, и при всяком его ударе взлетали клубы пыли. Наконец он свернул его и понес на плече, а впереди него побежала маленькая коротконогая собачка.
Тогда ожил второй человек, два часа просидевший неподвижно на бетонной трубе. На свободной теперь перекладине он развесил свой ковер, много меньший, но повел себя иначе, чем первый: провел по ковру пять-шесть раз не то щеткой, не то палкой, вернулся на свою трубу и вновь застыл на солнцепеке, не снимая своей плотной, с длинными рукавами куртки. Нет, нельзя было постигнуть ни того, ни другого.
28 — 29 ноября. Кисловодск.
— Так сказать, предали земле и все такое прочее.
Новое кладбище — в котловине. Вокруг горы-холмы, над ними яркое небо. Чистый, сладкий воздух.
Но как он в последние годы ходил вниз-вверх по этому городу?
Эти хлопоты о теле, о дыхании…
…Черноглазые, горбоносые, темноволосые в аэропорту Минвод, с диковатым и ошалелым взглядом горячих глаз. Странные побеги недоубитых, полуцивилизованных этносов…
Сетки, сетки, сетки. Единственная в мире страна, где раздутые авоськи составляют главную часть багажа, где весь скарб — обнажен.
В сетке-авоське тринадцатилетнего парня (который давно бы уже в прежние времена скакал на коне) — “Зоолокиjа”.
О, этот темный мир горкомовских работников! Их широкоскулые мужчины, их грудастые женщины! Их шуточки:
— Помнишь, как мы с тобой с курсов сбегали?
— Да он, наверно, там пьянствовал в гостинице!
— Нет — я, наоборот, все ждала — когда угостит!
— А я все хотел выпить, да боялся: приеду, а она на горкоме вопрос поставит!
“Вопрос” — домашняя семантика. Всеобщий сыто-одобрительный смех, всеобщее понимание. Они — дома, за поминальным столом. Наскоро выпив за упокой, они пьют во здравие друг друга.
3 декабря. Кремль, Ивановская площадь.
— Ты что, хулиганить сюда пришел?
— Нет.
— Тогда слезай с пушки!
— Кто им это разрешил?
— Я разрешил.
— Ну и что тут хорошего?
— А что тут плохого?
4 декабря.
— …Так все же — вам “воздух” нужен или работа?
— Работа. Воздух — нет, я к этому равнодушен, в общем. И печатанье — не важно. Я не мог работать, у меня не было времени. С утра на службе в библиотеке. Я не могу и не хочу работать, как вы, по ночам, в свободное от службы время. Хочу работать. Я с детства был совершенно уверен, что буду путешествовать, для меня не существовало границ. Так и сейчас я твердо верю, что буду приезжать в Москву, и хотел бы застать здесь знакомые дома. В Риге-то я знаю, что все изменится.
5 декабря. “Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному” (Бенкендорф — Пушкину).
8 декабря. Отдел рукописей Библиотеки Ленина.
Информация парторга отдела Л. В. Т. о своей поездке в Америку:
— Уезжала я со слезами… нас пугали и штатские, и те, кому положено пугать. …Я очень довольна, что увидела не только богатые виллы, но одноэтажную Америку, бедные запыленные домики. (Чем, собственно, довольна?)
Нью-Йорк — сверху зрелище величественное, но вместе с тем щемящее. Нет скверов. Там нет места ни романтике, ни человеческим чувствам.
17 декабря. “Бессмысленный гумор, который ни в чем не знает различия, мешает дело с безделием, ум с глупостью, грех со спасением” (Н. Надеждин).
20 декабря. Дом Кино на Васильевской.
По фойе двигались двойники уехавших. Прошел высокий Пятигорский, изрядно пополневший, в углу стоял и, широко улыбаясь, разговаривал с кем-то Эткинд с хорошо заросшей лысиной.
25 декабря. Свадьба в лабиринте “Арбата”.
Невеста в фате, громко зовущая кого-то через весь стол.
Пьяный Ваня рассказывает про пятнадцатилетнего Кленова, 15 лет оттрубившего (после Бреста) в урановых рудниках Чукотки. “Сталин был сильный, авторитетный — а за его спиной делали”.
Все бегут; все рассказывают на бегу, как ничего не успевают. Там, видимо, иначе — даже позорно объявлять другим, что живешь в загоне: значит, не умеешь жить.Там хвалятся благополучием, у нас — неблагополучием.
27 декабря. Из разговора:
— Важно, какая константа в основе. Я не уверен, что она [подразумевалась советская власть] была не нужна.
— А я — что она была нужна.
1975
Январь.
Эти песни о том, как “тесен нам шар земной”…
Рассказ Антонины Петровны Оксман.
В 1935 году в Сестрорецке жили на одной даче, за рекой, Каверин и Оксман, напротив недалеко Тынянов. Тынянов приходил и читал им Зощенко.
В конце 1935 — начале 1936-го арестовали Жирмунского. Татьяна Николаевна Жирмунская рассказывала: следователь сказал, что дело его серьезно — грозит расстрел (немецкие диалекты!). Приехала в Москву. Крупская — подруга ее матери, поселилась у нее. Крупская передала Поскребышеву письмо. Сталин вызвал Вышинского и спросил. Вышинский прямо сказал, что он большой ученый. Выпустили .
Во главе ленинградского ГПУ (добавила А. П.) “стоял действительно шпион — и он был потом по справедливости расстрелян”…
1976
…В те уже удалявшиеся годы почему-то было в большом ходу от Никиты, кажется, пошедшее выражение — “молочно-восковой спелости”. Чем-то оно нравилось всем, что-то в нем видели эротическое.
Вот такими словами определили бы мы, наверно, в те годы рыжую, белокожую девицу, стоявшую в метро, вернее, почти не стоявшую, а все время бессильно валившуюся от хохота к своей блеклой подруге.
Плотный человек в черной шапке, с черной щеткой усов, почему-то с пачкой книг под мышкой неотрывно смотрел на рыжую и хохочущую. Чувственное волнение кавказца едва заметной тенью бежало по его лицу.
7 сентября. Молодые люди в блузах цвета хаки, на которых пряничной вязью выведено “Ярославль”.
27 октября. Невозможно уже, кажется, видеть этих узбечек на снимках с сессии Верховного Совета. А ведь придется видеть всю жизнь.
1977
…Шла программа “Время”, человек с лживым и подвижным лицом комментировал американские оценки усиления нашей гражданской обороны, а соседка толстуха Алла комментировала излагаемое им:
— Ну надо же, а американцы — раздули, а? Раздули черт-те чего!
Господи, что можно было вместить в эти полчаса! Сколько событий — катастроф и веселых вещей — произошло за день в мире, а вся страна сидела и тупо глядела на эти жмыхи, отжатые сильной рукой.
3 марта. …Околорелигиозные рассуждения хлопотливо стремились протащить те прогрессивные редакторы, которые вряд ли раздумывали — ну разве что пять — десять минут подряд! — над существованьем Божьим. Это была просто одна из запретных тем, продвинуть которую в печать — да нет, не продвинуть, но хоть удержаться на краю антирелигиозной пропаганды, не рухнуть в эту зловонную яму — было сверхзадачей наравне с несколькими другими.
Что же сделали с нами? Прежние люди — пушкинского времени, да и позднейшего — успевали до сорока лет замучиться и надломиться под бременем мыслей о Промысле. Наше время уходит на мысли о Промыслове — главе Моссовета, на быт, на невольное политиканство. К сорока годам мы едва подступаем к основным размышлениям.
9 марта. Просмотр “Мастера и Маргариты” на Таганке.
…Ф. Кузнецов. Если вдуматься в ситуацию, то нельзя не отдать должное движению времени. Мы доросли в нашем общественном развитии до такого момента, когда вечные проблемы… Это обстоятельство делает спектакль возможным и необходимым. Но нет философского звучания… Убрать случайные аллюзии — я бы их пометил галочками. Эти дразнилки будут мешать…
Н. Эйдельман. Я позволю себе не согласиться. Как это нет философского звучания? Есть!..
Апрель. Когда собрали сборник “Строка, оборванная пулей”, составителю А. Когану редакция предъявила упрек: “Слишком много евреев — 50 с лишком из 83-х”. А ведь если живых можно выкинуть, то этих уже нельзя вынуть из русской земли!
17 мая. Сообщение Г. И. Довгалло в Отделе рукописей об архиве Петра Ивановича Севастьянова.
…Родился в 1811 г., пятый сын купца 1-й гильдии, откупщика, одного из самых богатых людей в России. 11 детей; очень много занимались их воспитанием…
(Воспитание в семьях — всегда многодетных — было важным видом деятельности, важной сферой жизни: целью этой деятельности было непрестанное пополнение общества достойными людьми этого рода.
Когда сократилось число детей, а сами они были отданы на воспитание государству — детсады и школы, — люди сосредоточились на себе, на своих личных взаимоотношениях с государством. Забота о детях и их будущем объявлялась лишь в момент окончания школы.)
…С 1859-го до смерти в 1867-м служил в Министерстве просвещения и, путешествуя, собирал христианские древности.
…Один брат писал другому: “Верни мне мои 8 тысяч, я открою фотографию и стану известным человеком”.
(Слова, действия героев из сказки. Все выведено из употребления. А ведь как мало времени прошло.)
“В Афоне химикалии быстро портились, а ехать за ними надо было в Константинополь или Париж”. Тусклый смех слушателей. И это тоже — из сказки, из мифа: в древние времена люди ездили через море, из страны в страну.
А вот и что-то родное послышалось: “Хотели устроить экспедиции на Афон, но ни у духовного ведомства, ни у Министерства просвещения не было на это денег”.
Когда собрали все-таки экспедицию, члены Археографического общества писали ему наказы! Гильфердинг, еще кто-то.
Наказы! Люди, которым приходило на ум писать их, не были, видно, заняты отчетами и докладными.
Живых и деятельных и тогда было не много — но сегодняшние не имеют каналов для личного самовыявления.
В тот же день. Впечатления А. П. К-вой [молодой советской бюрократки, сменившей в 1976 году С. В. Ж-скую на посту зав. Отделом рукописей ГБЛ и умело разрушившей его] от поездки в Ленинград (в Рукописный отдел Пушкинского дома и Отдел рукописей Публичной библиотеки).
— …Удалось переговорить как с руководством, так и с большой частью коллектива. Для меня все это было новым (pourquoi? Ты филолог, ай нет?)… Очень детально, очень подробно ответили на все многочисленные вопросы… Прекрасные высокие комнаты выделены для хранения…
ГПБ — коллектив, в котором сложились свои добрые традиции…
…Выяснилось, что их волнуют и тревожат те же самые заботы, что и нас…
(Наташа Зейфман: “В ее произношении └Курбатова — Муратова” звучат как имена булгаковских персонажей!”)
…Я услышала, что они стремятся проводить гибкую политику.
…Комплектование требует строгости отбора и в то же время учета всех факторов. …Что я хочу сказать? Такой обмен впечатлениями, такое знакомство с деятельностью других учреждений — оно очень полезно.
Речь ее шла мерно, с небольшими покачиваниями голоса. Она возвышала интонацию на словах, казавшихся ей возвышенными или эмоциональными, — хотя они целиком были стерты всеобщим — и ее собственным — употреблением: “Их волнуют и тревожат…”
19 мая. Звонила Алла Л. Кривицкий снимает из рецензии Антокольского на том Тынянова в “Литературке” упоминания и Лунца, и Серапионов (Кузмина Антокольский, оказывается, давно снял сам). Позвонила я Каверину. Ему, говорит, неудобно вмешиваться — будто он устраивает рецензию на собственный том. Звоню снова Алле — решаем пытаться отстоять Лунца, Алла бежит к Кривицкому — и вроде бы удается.
4 июня. В дневном поезде Москва — Ленинград.
— Одного полковника перед отъездом заставили вернуть боевые ордена. Жаль, что он не попросил в обмен вернуть ему его кровь: “У меня, знаете ли, как раз сохранились точные справки из госпиталей о потере крови на поле боя…”
Хроника Дзиги Вертова. Смотрела — и только одно вертелось на уме — слова Чуковского: “Революция не стала разбирать, кто из них символист, а кто — акмеист…” И еще: “Хорошо, что я живу не тогда!”
На днях письмо Эмки к Зиминой. Опять ругает Якобсона и Кбому. Начал изучать язык.
Ася Берзер о вечере памяти Гудзия и выступлениях Л. и П.: “Один мой знакомый сказал, что, слушая их, можно подумать, что Гудзий был предводителем шайки бандитов” .
7 июня. Дневной поезд Ленинград — Москва.
Духота. Работать трудно.
— Товарищи пассажиры! Курить в вагоне запрещается! Выходите в нерабочий тамбур, там — ведро!
И на ведре-то он сделал главный подъем голоса. Ведро-то и было средоточием обслуги в экспрессе “Ленинград — Москва”.
…И никогда, никогда той “мальчишеской свежести, ребячливости”, которую замечает Гессе у американцев.
9 мая. Разговоры.
— Он читал у нас лекции — по взаимоотношениям между государствами. Их там каждый месяц информируют. Он меня предупреждал: “У меня трехмесячной давности!..” Я говорю: “Ничего! Чего там особенного произошло?..”
Нашим женщинам так понравилось, говорят — вот бы нам заказать эту лекцию! Я говорю — попробуйте через секретаря парткома.
…У меня сегодня итоговое занятие — и все!
Сам крепко сбитый, в меру подстриженный, с галстуком. Имя им легион.
1982
2 октября. На берегу Волги в Дубне старик с палкой — седые клоки из-под помятой шляпы, старая, но чистая рубаха с надписями “Спорт”, “Спорт”; в очень старом, но тоже чистом пальто — что-то среднее между старым мастеровым и “полуинтеллигентом”.
— Похоронил я свою жену, свою голубушку, Соню!.. 57 лет прожили! Сколько она, голубушка, со мной вместе земли истоптала!.. Как же мне ее жалко! — (Плачет.)
Я спросила его про холмики вдоль полотна на пути в Дубну. Он работал на канале.
Рассказ Алексея Федоровича Черепанина,
1898 года, уроженца деревни Цыганово, Савеловского уезда, недалеко от Кимр— Да, канальцев тогда тут много было… Ох и мерли же они здесь! Я обходчиком был, иду по своему пути и считаю палкой: раз, два, три — шесть могилок насчитал. Идет наш лесник: “Ты что, — говорит, — считаешь?” — “Да вот, — говорю, — с прошлого раза-то — шесть могилок!” (— А часто ли вы обходили? — Да раз в 2 — 3 недели.) А он говорит: “Тебе бы на └28-й трактор” к нам — так там бы ты их и двести насчитал!” А это у них там участки так назывались, там лес пилили те же канальцы.
…Где умер — там его и зарывали. Высокие холмики были — вот так с метр. Но все равно сравнивались потом — никто же больше их не касался, не убирал… А дорога-то наша шла совсем близко от канала — вот так, — (показывает метров 15 — 20). — Тут их могилки и были.
Да я еще когда только приехал, у нас склад был инвентаря, я вышел из него — смотрю, вокруг склада прямо холмики. “Что это?” — “Что? Могилы — вот что”.
— А вот когда едешь к вам на поезде — между станциями вдоль полотна холмики?..
— Да-да, правильно — это все они и строили — “Запрудье”, “Соревнование” и “Темпы”. А больше тут вокруг и нет ничего — это все их руками.
( …И все это — на фоне прекрасной, холодной, продуваемой ветром с Волги золотой осени. На эту картину, так сказать, так солнце светило.)
1983
10 ноября. Дубна (после моей лекции у физиков)
Дубнинские истории
Когда еще перед войной на левом берегу Волги (напротив Дубны) стали строить авиазавод, — его спроектировали непосредственно на месте кладбища зеков (на самом деле не кладбище, наверно, а просто — место захоронения). И рабочие будто бы отказались рыть фундамент по костям. И тогда пригнали на эту работу тех же зеков.
Берия присутствовал на испытании первой нашей бомбы. Когда она благополучно взорвалась, он повернулся к стоящему рядом Курчатову…
Я: — И сказал: “Чтбо мои лагеря!..”
Физики добродушно посмеялись. Рассказчик, ученик Д. Д. Блохинцева, продолжал:
— Нет, он сказал, что, мол, молодцы, пообещал Героя. А потом, уже после ХХ съезда, Хрущев сказал Курчатову, что видел уже заготовленные перед испытаниями документы — на случай неудачи, — где были уже обозначены срока посадки для каждого…
Когда заработала первая атомная электростанция, рассказывают непосредственно со слов Блохинцева, тут же на испытаниях спросили: кому давать Героя? Замешкались; не сразу сообразишь — кому. Тогда спросили:
— Ну, в случае неудачи — кого бы расстреляли?
— А-а! Так ясно кого — вот этого, этого и того.
Тогда дело сразу пошло споро: по длине срока, который получил бы тот или иной участник работы (срок, видимо, выводился быстро, дружно и однозначно), быстро “разбросали” ордена…
Когда в 1954, кажется, году организовался в Дубне Международный институт, пришли к начальнику в некой инстанции и сказали:
— Нужно нам получить юридическое обоснование правового статуса такого института.
А тот ответил:
— Да не надо никакого статуса! Все равно вас через два-три года всех пересажают — какой тут статус!
И, махнув рукой, не стал этим заниматься. Так до сих пор институт работает без всякого статуса.
Когда недавно приехал к ним выступать Натан Эйдельман и поинтересовался у устроителя, насколько свободно он все-таки может публично говорить, тот ответил гордо:
— Говорите вполне свободно — здесь у всех очень хорошая зарплата!
(Редакция планирует продолжить публикацию записей М. Чудаковой
в одном из номеров текущего года.)Продолжение. Начало см. “Новый мир”, № 1 с. г.