Повесть. Окончание
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 2, 2000
ПОСЛЕДНИЙ КОММУНИСТ
ВАЛЕРИЙ ЗАЛОТУХА
Повесть
Глава восемнадцатая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .1 Глава девятнадцатая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .2 Глава двадцатая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .3 Глава двадцать первая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .4 Глава двадцать вторая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .5 Глава двадцать третья . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .6 Глава двадцать четвертая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 7 Глава двадцать пятая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 8 Глава двадцать шестая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .9 Глава двадцать седьмая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 10 Глава двадцать восьмая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 11 Глава двадцать девятая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 12 Глава тридцатая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .13 Глава тридцать первая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .14 Глава тридцать вторая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .15 Глава тридцать третья . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .16 Глава тридцать четвертая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 17
Глава восемнадцатая
ОНО УЖЕ ПРИШЛО
1
Илья ушел из отцовского дома в ту же ночь, правда недалеко — в кинотеатр “Октябрь”, найдя себе пристанище на чердаке с изнаночной стороны экрана. Он лежал на резиновом матрасе, который притащил киномеханик Наиль, под шерстяным пледом, который дала мама, смотрел в большое полукруглое окно на звезды, слушал воркование невидимых голубей и глуховатую фонограмму любимого фильма отца и был, кажется, счастлив.
У Владимира Ивановича в ту ночь тоже было неплохое настроение. Он сидел, по обыкновению, в последнем ряду, лузгал семечки и неотрывно смотрел на экран, находя там не только душевное отдохновение, но и подтверждение собственным мыслям. И когда судья–индус сказал: “Сын честного человека всегда честен, а сын вора — обязательно вор”, — Печенкин согласился, проговорив:
— Это точно.
Галину Васильевну не очень испугала ссора между мужем и сыном, она хорошо знала Печенкина, знала, что должно пройти время, чтобы он остыл и повинился. Ни на какую работу Илюшу она, конечно, не отпустила бы, но запретить ему учиться не могла, а он как раз высказал желание учиться — в обычной придонской школе. К тому же Галина Васильевна прекрасно понимала, что сыну скоро надоест это бессмысленное, бесплодное занятие, и согласилась, поставив одно лишь условие: в отсутствие телохранителей провожать его в школу будет она сама. Илья засмеялся и поцеловал мать в лоб.
2
Илья шагал по Придонску широко и деловито. Галина Васильевна двигалась рядом, настороженно поглядывая по сторонам, прижимая к груди, как щит, черную жесткую сумку.
— Ты знаешь, Илюшенька, сегодня утром ко мне подошел папа и пригласил нас с тобой… в кино, — сообщила она радостно.
— Ненавижу кино, — сказал Илья в ответ.
— Почему? — удивилась Галина Васильевна.
— Потому, что оно врет.
Галина Васильевна улыбнулась:
— Ну, малыш, кто же в наше время говорит правду? И дело вовсе не в кино… Папа хочет помириться, а на что–то другое у него фантазии не хватает. Я даже знаю, как все это будет выглядеть. Перед началом сеанса он пожмет твою руку и скажет… какую–нибудь глупость… И ты снова вернешься в свой дом, в свою комнату…
— На чердаке я чувствую себя прекрасно! — сообщил Илья.
— Ты не хочешь мириться с папой?
Илья не ответил.
— Ну хорошо, объясни мне, чего ты от него добиваешься? — спросила Галина Васильевна, остановившись. Илья тоже остановился.
— Я хочу, чтобы он отдал людям то, что у них отнял, — ответил он спокойно и твердо.
— Каким людям? — не поняла Галина Васильевна.
— Этим. — Илья указал взглядом на прохожих — мать и сын находились в центре города, на людной улице Ленина.
— Но они… не просят, — проговорила Галина Васильевна, растерянно озираясь.
— Пока не просят… А когда придет время, не попросят — потребуют… Но будет поздно.
Илья озабоченно посмотрел на свои часы, и Галина Васильевна автоматически — на свои.
— И когда, ты считаешь, придет это время? — тихо спросила она.
— Оно уже пришло, — ответил Илья спокойно, почти равнодушно.
Галина Васильевна еще раз внимательно посмотрела на проходящих мимо людей.
— Я согласен помириться с папой, — неожиданно сказал Илья. — Но ты должна за это выполнить одну мою просьбу.
— Какую?
— Седой должен быть уволен.
— Седой? — не поняла Галина Васильевна.
— Нилыч.
— Нилыч? За что?
— Я знаю — за что.
— Но он… практически член нашей семьи. Он спас папу от неминуемой гибели. — Галина Васильевна недоумевала.
— Значит, тогда я не член вашей семьи, — сказал как отрезал Илья.
На противоположной стороне улицы появилась Анджела Дэвис. Илья демонстративно посмотрел на часы. Сделав виноватое лицо, девушка побежала к ним, не обращая внимания на машины. Галина Васильевна переводила удивленный, встревоженный взгляд с сына на мулатку и с мулатки на сына.
— Это… твоя девушка? — растерянно спросила она.
— Она мой товарищ, — строго ответил Илья.
— По партии?
— Да.
Это немного успокоило Галину Васильевну.
— Она будет называть меня Сергеем, не удивляйся, — предупредил Илья.
Мать понимающе кивнула.
— Привет, айда в “Макдональдс”, первый урок все равно отменили, — с ходу протараторила Анджела Дэвис.
— Моя мама, — представил Илья.
Галина Васильевна изобразила на лице улыбку:
— Галина Васильевна, можно просто тетя Галя.
— Антонина, можно просто Тоня, — представилась мулатка. — А он на вас ни капельки не похож. На отца, наверно?
— Ты прочитала? — перебил ее Илья.
— Дочитываю, — отмахнулась Анджела Дэвис и обратилась к его матери: — А вы любите ходить в “Макдональдс”?
Галина Васильевна вновь улыбнулась:
— Разве можно это любить?
— Если деньги есть — можно, — объяснила мулатка. — Я вчера бабке говорю: “Дай денег”. А она мне: “Иди в проститутки”. А я ей: “Иди сама”. А она мне кастрюлей по башке — ба–бах! Шишара — потрогайте. — Анджела Дэвис наклонила голову.
Но Галина Васильевна не стала этого делать, лишь спросила:
— Вы живете с бабушкой?
— Живем, — кивнула девушка, сама трогая свою шишку. — Застрелится — буду одна жить.
Галина Васильевна улыбнулась:
— А мама? Папа…
— Мама в Эстонии. У нее там муж и ребенок. Беленький такой. А батя в Африке. По пальмам лазает… — Анджела Дэвис вдруг задумалась, что–то вспоминая, хлопнула себя по макушке, взвыла от боли, потому что попала по шишке, и закричала: — Мне же еще математику надо списать!
Галина Васильевна радостно засмеялась:
Глава девятнадцатая
ПРЕСТУПЛЕНИЕ ДЕТЕРМИНИРОВАНО НАКАЗАНИЕМ
1
Когда прозвенел звонок на урок и сын ушел в класс, Галина Васильевна уселась на стул у стены в пустом гулком холле, достала из сумки неоконченное вязанье, посадила на нос очки, но, не начав работу, услышала приближающийся дробный стук каблучков по кафелю пола. Из–за угла вышла спешащая на урок Геля с классным журналом под мышкой. Она была в красивых дорогих туфлях и великолепном деловом костюме, хорошо причесанная и со вкусом накрашенная. Тот, кто знал ее раньше, теперь мог и не узнать — жизнь в “царском селе” Гелю преобразила. Она была так хороша, что, рожденная красавицей, Галина Васильевна ей сейчас проигрывала.
Геля замедлила шаг, задумчиво и удивленно глядя на сидящую у стены женщину, и скрылась за дверью класса.
Наклонив голову и глядя из–под очков, Галина Васильевна проводила ее взглядом задумчивым и удивленным.
2
— Ну что, хулиганы, прогульщики, лодыри, двоечники? — весело и привычно поздоровалась Геля с классом, бросила на стол журнал и заметила сидящего рядом с Анджелой Дэвис Илью. Вскинув брови, спросила: — У нас новенький?
Илья поднялся и представился:
— Сергей Нечаев.
Геля взяла в руки журнал, но Илья предупредил ее вопрос:
— Мы приехали только вчера, я еще не успел оформить документы.
— Приехали — и сразу в школу? Похвально. А откуда, если не секрет? — Геля говорила дружелюбно и чуточку иронично, это была ее всегдашняя манера общения с учениками.
— Из Чечни, — просто ответил Илья.
В Гелином лице появилось что–то скорбное, даже трагическое.
— Садитесь, Сережа, — сказала она тихо.
Во время их разговора Анджела Дэвис тянула вверх руку. Геля улыбнулась:
— Да?
Анджела Дэвис поднялась и ткнула пальцем в значок на своей груди.
— Ну и как вас теперь называть? — с иронией в голосе спросила учительница.
— Анджела Дэвис. — Мулатке явно нравилось ее новое имя.
Геля удивилась:
— Откуда ты знаешь про Анджелу Дэвис?
Девушка кокетливо потупилась:
— Один человек сказал.
В классе засмеялись.
— Ты что–то хотела спросить? Анджела Дэвис…
— Я вчера читала Бальзакба, — стала рассказывать девушка, но учительница ее поправила:
— Во–первых, не Бальзакба, а Бальзбака, а во–вторых, что я слышу? Ты стала читать книги? Ну, наверное, волк в лесу сдох!
— Волк жив, — успокоила Анджела Дэвис. — Это я на листке календаря прочитала. Меня бабка дома закрыла, телевизор сломался, у магнитофона батарейки потекли, спать не хотелось, я оторвала листок и…
— Прочитала?
— Прочитала.
— Весь листок целиком?
— Нет, только первое предложение.
Класс засмеялся вместе с учительницей.
— И что же это было за предложение?
Анджела Дэвис задумалась, вспоминая, и выпалила:
— “В основе всякого большого состояния лежит преступление”. Это правда или нет?
Геля улыбнулась, обвела взглядом класс и спросила:
— А вы как думаете?
Илья тут же поднял руку.
— Сергей… А фамилия? Извините, я забыла.
— Нечаев.
— Сергей Нечаев. Да, Сережа…
— “В основе всякого большого состояния лежит преступление” — эта мысль давно уже стала банальной. Но она имеет небанальное разрешение. В каждом отдельном случае такое преступление детерминировано наказанием. — Илья говорил спокойно и уверенно.
— У, какие мы слова знаем! — удивился сидящий на соседней парте здоровый балбес. — Так ты русский или чеченец?
— Чеченец, — бросил в его сторону Илья.
— Тогда молчу. — Балбес поднял вверх руки.
— Прекратите! — строго вмешалась учительница. — Какая разница: кто чеченец, а кто русский? Разумеется, преступление детерминировано, то есть чревато наказанием. Это гениально доказал Достоевский в своем романе “Преступление и наказание”, который мы недавно прошли.
Илья поморщился:
— Достоевский как раз ничего не доказал. Раскольников хотел отнять награбленное, и если бы Достоевский изобразил его не истериком и психопатом, каким был сам, а нормальным, хладнокровным человеком, то и старуху бы убивать не пришлось…
— Нормально наехал бы, — поддержал кто–то из мальчишек.
В классе засмеялись. Геля смотрела на новичка с интересом.
— Достоевский еще и сестру старухи приплел… А потом гениального следователя выдумал, какого просто быть не может. Следователь — это тот же милиционер, а где вы видели гениального милиционера? И все это — с единственной целью: загнать бедного, больного студента в угол… Достоевский сначала придумал ответ, а потом подгонял под него задачу.
— Меня вообще тошнит от этого Достоевского, — поддержала Илью школьница, судя по виду — отличница.
— Но постойте, Сергей, — с улыбкой заговорила Геля. — Вы же сами себе противоречите! О какой детерминированности преступления наказанием можно в таком случае говорить?
— Об общественной.
— Например?
— Например, 1917 год. Великая Октябрьская революция.
Геля кивнула:
— Поняла. Вы считаете, что революция в России была неизбежна? Что ж…
— Она была детерминирована тысячами тех самых больших состояний, в основе которых лежало преступление. Количество перешло в качество. Тысячи отдельных преступлений родили одно большое наказание.
А класс между тем разделился надвое, но не на тех, кто был за учительницу и кто за новичка, а на тех, кто наблюдал за диспутом и кто следил за Гелей. Это были в основном девчонки. Они пялились на Гелин живот и возбужденно перешептывались.
Но Геля так увлеклась дискуссией с новым учеником, что ничего не замечала.
— То есть вы хотите сказать… — Она наморщила лоб, пытаясь понять ход мыслей новичка.
— Я хочу сказать, что новая революция в России неизбежна.
Учительница громко засмеялась:
— Какая революция, Сережа? Время революций давно прошло. Пройдите по улицам: люди гуляют, влюбляются, ходят в театры…
Илья снисходительно улыбнулся:
— Когда революционные солдаты и матросы брали Зимний, в опере пел Шаляпин.
— К черту революцию! — воскликнула Геля шутливо, но несколько все же нервно. — Революция — это кровь, это безвинные жертвы…
— Жертвы революции не бывают безвинны… Это общее наказание за отдельные преступления.
— Ну хорошо, а дети? — Геля, похоже, теряла терпение. — В чем, например, виноваты дети?
— Дети отвечают за своих отцов.
— И за матерей! — выкрикнула Анджела Дэвис, и все снова засмеялись. Все, кроме учительницы.
— Хорошо же вас учили в вашей Чечне, — задумчиво проговорила Геля и направилась к двери.
— Это — самообразование, — с интонацией превосходства ответил Илья.
Геля открыла дверь и выглянула в холл. Женщины с вязаньем в руках там уже не было. Она вернулась к столу и внимательно посмотрела на новичка. Глаза его откровенно издевательски смеялись.
— Вы еще о детской слезинке скажите, — негромко предложил он.
— Скажу! — нервно отозвалась Геля. — Достоевский не только великий русский писатель, но и пророк! Он предсказал сто миллионов жертв в России, и его пророчество сбылось!
Илья засмеялся и снисходительно посмотрел на учительницу:
— Достоевский — великий симулянт. Он даже эпилепсию выдумал, чтобы быть похожим на пророка. Известно же, что эпилепсия — болезнь наследственная, а в их роду ею никто не болел, ни до, ни после. Его сто миллионов — просто ровная цифра, взятая с потолка, истерика. Но есть статистика. За последние несколько лет продолжительность жизни в нашей стране упала на десять лет, что эквивалентно одновременному расстрелу восьмидесяти миллионов граждан. Плюс пятнадцать миллионов наркоманов, которые стали наркоманами в эти же годы. Они будут “расстреляны” завтра. Может быть, эти сто миллионов имел в виду ваш пророк? А что касается детской слезинки, то советую вам не забывать о четырех миллионах беспризорных детей…
Илья сел и продолжал, улыбаясь, смотреть на учительницу.
— Я не понимаю… — растерянно проговорила она.
Илья развел руками:
— В России неизбежна новая революция.
Класс зашумел. Он весь был на стороне Ильи.
— Ура! Революция!
— Будем Зимний брать!
— Не Зимний, а Кремль! Ур–ра!
— Но вы практически не жили при советской власти, а я жила. — Геля попыталась призвать учеников к благоразумию, но они не слышали.
— Вы пожили, дайте нам пожить!
— За–мол–чи–те!!! — закричала Геля и трижды сильно и громко стукнула ладонью по столу.
Стало тихо. Школьники смотрели на учительницу с удивлением. Кажется, такой они ее еще не видели. И вдруг девочка с ангельским лицом и ясными детскими глазами поднялась и спросила высоким, чистым голоском:
— Ангелина Георгиевна, вы залетели?
Геля не поняла. Школьники же поняли все.
— Беременная, беременная, беременная… — бормотали они, уставясь на живот учительницы, и засмеялись, заржали — открыто и издевательски.
— Дегенераты! Кретины! Уроды! — истерично закричала Геля и выбежала из класса.
После того случая Геля больше не появлялась в школе, жила безвыездно в своем “царском селе”. Странно, но школьники не особо об этом жалели и почти не вспоминали свою любимую учительницу.
Глава двадцатая
КАК ПАВКА ПОПУ МАХРЫ В ТЕСТО НАСЫПАЛ
Явочное место они устроили за городом, в заброшенном пионерском лагере, выходящем на берег Дона. Ветер, не стихающий даже на закате, покачивал ржавый, без флага флагшток.
Анджела Дэвис лежала на животе на дощатом квадратном возвышении, болтала в воздухе ногами и читала “Как закалялась сталь”. Она была в купальнике и делала вид, что загорает.
Ким вышагивал внизу по периметру квадрата — то по часовой, то против часовой стрелки, бормоча и шлепая себя по голове какой–то брошюрой.
Илья находился чуть поодаль. Привязав к кусту акации бечевкой теннисный мяч, он ударял по нему рукой и при приближении мяча к лицу уклонялся, как от удара, то влево, то вправо, стараясь не закрывать при этом глаза и даже не моргать.
Солнце росло, собираясь на ночлег где–то за Доном. Внезапно в той стороне гулко ухнул взрыв, Илья вздрогнул от неожиданности и прозевал мяч, который ударил его в лоб.
— Черт, — досадливо проговорил Илья и услышал смех.
Смеялся Ким, смотрел на него и смеялся, впрочем, совсем не зло. Анджела Дэвис оторвалась от книги и глядела удивленно из–за плеча.
— Испугался? — спросил Ким. — Это браконьеры рыбу глушат. Я в прошлом году тоже браконьерил. Мамке два года зарплату не платили, все, что могли, продали, одни макароны ели. А сестренка их не ест, она же балериной быть мечтает. Ну, я пошел браконьерить. Сами рыбу ели и продавали еще. А сестренка знаешь как стала танцевать… Рыба полезная!
— Где взрывчатку брал? — продолжая хмуриться, спросил Илья.
— Ха, взрывчатку! Да у нас на базаре атомную бомбу можно купить! — хвастливо ответил Ким и прибавил уже серьезно: — Только дорого.
Атомная бомба Илью не интересовала.
— Ты выучил? — спросил он строго.
Ким подумал и решительно кивнул.
— Отвечай, — предложил Илья.
— Это… — глухо заговорил кореец, раскачиваясь и закрыв глаза. — Первый удар: в январе 1944 года…
— Громче! — раздраженно потребовал Илья.
— Первый удар. В январе 1944 года под Ленинградом! — отрапортовал Ким громко, но продолжил вновь глухо и еле слышно: — Второй удар — освобождение Правобережной Украины. Третий удар… Это… Ну… Как его… — Ким замялся и замолчал.
— Третий сталинский удар. Апрель — май сорок четвертого года. Освобождение Крыма. 4-й Украинский фронт. Генерал армии Толбухин, — отчеканил Илья и взглянул нетерпеливо на Кима: — Четвертый?
— Четвертый… — повторил соратник.
Возникла напряженная тишина, и в этот момент засмеялась Анджела Дэвис, вначале тихо, а потом захохотала. Она даже перевернулась на спину и стала взбрыкивать ногами — так ей было смешно. Глядя на девушку, Ким прыснул в ладонь и виновато покосился на Илью. Тот сначала нахмурился, но не выдержал и улыбнулся.
Анджела Дэвис села, свесив ноги, и объяснила:
— Смешно… Как Павка попу махры в тесто насыпал…
Ким хихикнул, а Илья — тот, кажется, не поверил своим ушам.
— Как Павка попу махры в тесто насыпал? Да это же… на второй странице… — возмущенно говорил Илья, подходя к девушке. — Ты… ты же говорила — дочитываешь…
Он выхватил из ее рук красный томик.
— Дочитывала! Я первую страницу дочитывала! — высоким скандальным голоском возразила Анджела Дэвис и обиженно отвернулась.
— Че–ерт… Черт бы вас побрал, — растерянно бормотал Илья, переводя взгляд с мулатки на корейца. — Ты не можешь выучить десять сталинских ударов… А ты… Ты не можешь прочитать “Как закалялась сталь”. Да вы никогда не станете коммунистами! — закричал он.
Соратники виновато понурились. Илья поднял том Николая Островского над головой и воскликнул:
— Это же великая книга, понимаете?!
Ким сделал вид, что понимает.
— Не понимаю, — искренне и нахально призналась Анджела Дэвис. — Чего в ней такого великого?
— Все! Понимаешь, все! — закричал Илья. — Каждая страница, каждая строчка, каждое слово! Вот ты смеешься: Павка попу махры в тесто насыпал, да?
— Да.
— А в какое тесто?
Анджела Дэвис пожала плечами.
— В пасхальное! А ты знаешь, вы знаете, что такое — пасхальное тесто?
Анджела Дэвис не знала. Ким знал.
— Это когда на Пасху куличи пекут. Мамка всегда на Пасху куличи пекет. И тесто делает сладкое такое, — волнуясь, ответил он.
— А что значит это тесто, знаете? — победно продолжал Илья. — Тело Христово — вот что! Бога, значит! Павка в Бога махры насыпал! Почему поп так и возмущался, почему Павку из школы выгнали… А теперь подумайте, почему именно с этого начинается “Как закалялась сталь”? Да потому, что коммунист в первую голову от Бога должен отказаться! Это — первое. Это — главное. А потом уже остальное.
— Что остальное? — упрямо спросила Анджела Дэвис.
— Например, любовь. От нее он тоже отказался ради революции! Вспомни Тоню Туманову… Тьфу, черт, ты ведь дальше не читала! Кстати, верите ли вы в Бога?
Анджела Дэвис хмыкнула, поежилась и, одеваясь, стала рассказывать:
— Мне бабка один раз сказала: “Если ты в церковь пойдешь, я тебе голову оторву”. Я тогда сразу собралась и пошла, а навстречу мне Ирка Мухина. “Куда идешь?” Я говорю: “В церковь”. Она говорит: “Не ходи. Я пошла перед экзаменами, думала, поможет, а меня поп к себе домой позвал видик смотреть”. Ну я — поворот на сто восемьдесят градусов…
— А ты? — обратился Илья к Киму.
Тот замялся и смущенно признался:
— Мамка с сестренкой ходят в церковь.
— А ты? — настаивал Илья.
— Я что, дурак? — обиделся Ким.
— Значит, в Бога вы не верите, — подытожил Илья и сделал неожиданный вывод: — Это плохо. Было бы лучше, если бы вы верили, а потом… Как Павка — он сначала Закон Божий учил, а потом попу махры в тесто насыпал и стал коммунистом… Бог… В Библии написано: “Все волосы на вашей голове сочтены”. Когда я это прочитал, я пошел и остригся наголо! Он считает волосы, ха! А что он там делал, когда людей — миллион за миллионом, миллион за миллионом — загоняли в газовые камеры? Волосы считал? Чтобы ими можно было набить побольше кожаных подушек? — Илья говорил это очень волнуясь, он даже побледнел от волнения. Соратники смотрели на него удивленно и немного испуганно. Илья заметил это и улыбнулся: — Наш бог — Революция. Она приходит наказывать и карать. Когда мы победим, своим первым декретом мы запретим это слово.
— Какое? — не понял Ким.
— Бог.
— Тогда его будут писать на заборах, — высказалась Анджела Дэвис.
Илья весело, заливисто засмеялся:
— Ура! Его станут писать на заборах! Как ругательство! Это будет наша полная победа! Слово из трех букв, а смысл не меняется! Все очень просто — Бога нет! Бога не–ет! — взглядывая на небо, закричал он.
— Бога нет! — весело поддержала его Анджела Дэвис.
— Бога нет! — согласился Ким.
— Бога нет! Бога нет! Бога нет! — орали они, задрав головы и грозя небу кулаками, а Анджела Дэвис пыталась даже залезть по–обезьяньи на флагшток.
— Бо–га нет!! — скандировали они хором.
— Нет–нет–нет… — разносилось далеко над бывшим пионерским лагерем и над рекой, и никто им не прекословил, ничто не пыталось оспорить это утверждение.
Молодых людей это так развеселило, что они с трудом успокоились, а успокоившись, сели свесив ноги и стали смотреть на солнце. Оно передумало садиться за Дон и погружалось прямо в реку, окрашивая воду в красное.
Вне всякого сомнения, данному выступлению предшествовала не одна репетиция. После припева возникла законная пауза — музыкантам и певцам требовалось перевести дух, но, видно, второй куплет песни “Ни дна ни покрышки” гостям “Парижских тайн” так и не суждено было услышать — Владимир Иванович все–таки отстыковался от жены и в то мгновение всеобщей тишины выкрикнул, глядя на Илью, редкое и страшное слово. Можно наверняка сказать, что слово это здесь никто не знал. Точнее, его знали, но не слышали. Вряд ли его знал и даже слышал сам Владимир Иванович, оно, это слово, поднялось внезапно на поверхность души — как болотный пузырь из пучины, и Печенкин выплюнул его, глядя в смеющиеся глаза сына:
Глава двадцать первая
В ПРИДОНСКЕ БУДЕТ БУМ!
Отец широко улыбнулся, протянул руку и предложил:
— Ну, мир, труд, май?..
Сын помедлил, но протянул в ответ свою ладонь.
— Давно бы так, — удовлетворенно прокомментировала процесс примирения мать.
Дело происходило в зрительном зале кинотеатра “Октябрь” — перед началом сеанса. Примирившись, семейство Печенкиных уселось в последнем ряду: удовлетворенный Владимир Иванович — посредине, умиротворенная Галина Васильевна — справа и слева — никак не выражающий своих чувств Илья. Свет в зале погас, зазвучала индийская музыка — фильм назывался “Бродяга”. Печенкин нетерпеливо потер ладони, заерзал в фанерном кресле, завертел головой.
— Ты еще не видел? — обратился он к сыну.
— Я слышал, — ответил Илья мрачновато и, подумав, прибавил: — Раз сто…
Печенкин поднял указательный палец и проговорил важно и назидательно:
— Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать.
— Иногда наш папа говорит дельные вещи, — иронично прокомментировала Галина Васильевна.
Сюжет развивался стремительно, Илья, кажется, увлекся. Владимир Иванович покосился на него и осторожно опустил свою ладонь на колено жене.
Галина Васильевна терпеливо вздохнула и чуть погодя обратилась к мужу с той замечательной интонацией одновременной мягкости и твердости, с какой по мере необходимости все жены обращаются к своим мужьям, удивительным образом превращая невозможное в неизбежное:
— Володя…
Печенкин хорошо знал эту интонацию и, нахмурившись, спешно остановил жену:
— Опять? Я сказал тебе — Нилыча в обиду не дам!
Фонограмма стерлась, Наиль брал громкостью, и можно было разговаривать почти в полный голос.
— Нилыч… — продолжил Печенкин, и в этот момент входная дверь приоткрылась и вместе с полосой желтого света в темноту зала протиснулся Седой.
— О, Нилыч! — ненатурально обрадовался Печенкин. — Иди к нам!
Седой помедлил, привыкая к темноте, и, сильно, чуть не в пояс, склонившись, направился к Печенкиным.
— Ты билет купил? — шутливо спросил его Владимир Иванович.
— У меня сезонка, — в тон ответил Седой и сел рядом с Ильей.
— Здравствуйте, Илья Владимирович, — прошептал он громким шепотом, но Илья не ответил.
— Володя… — вновь заговорила тем же самым тоном Галина Васильевна, что было для Печенкина неожиданностью. Он зыркнул в сторону Седого, ткнулся взглядом в глаза жены и сообщил очень важное и очень радостное известие:
— Мизери приезжает!
— Кто? Что? — не поняла Галина Васильевна.
— Мизери к нам в Придонск приезжает! — повторил Печенкин громко и отчетливо.
— Мизери? — задумалась Галина Васильевна.
— Мизери! — азартно повторил Владимир Иванович. — В Придонске будет бум! Где он появляется, там — бум! Или крах… Он, между прочим, Индонезию кинул. Это все знают, просто никто не говорит.
— А к нам зачем? — вяло поинтересовалась Галина Васильевна.
— Зачем — зачем? Уху хлебать! — раздраженно бросил Печенкин.
— В самом деле? — поверила Галина Васильевна.
От досады Владимир Иванович хлопнул одной ладонью по колену себя, а другой, тоже по колену, жену.
— Джозеф Мизери? — удивилась Галина Васильевна. Она, конечно, знала, слышала об этом знаменитом американском миллиардере, финансисте и филантропе, но, озабоченная своими планами, вспомнила не сразу.
— Джозеф Мизери? — повторил Печенкин, передразнивая жену. — Вспомнила наконец… Ты как мои архаровцы: давай, говорят, в Тихой заводи его примем, ухой накормим с дымком… Француза на хрен чуть не уморили…
Галина Васильевна страдальчески поморщилась:
— Володя, не ругайся…
— Я не ругаюсь, — продолжал горячиться Печенкин.
— Где? — неожиданно спросила Галина Васильевна.
— Что — где? — не понял Владимир Иванович.
— Где вы его будете принимать?
— В “Парижских тайнах”.
— Ты его уже открыл?
Печенкин внимательно посмотрел на жену:
— Галь, ты чего? Уже год, как я его открыл!
Галина Васильевна виновато улыбнулась:
— Извини, я спутала с “Арабскими ночами”.
“Парижские тайны” и “Арабские ночи” были лучшими ресторанами Придонска, и оба они принадлежали, разумеется, Печенкину.
— Ха! — засмеялся Владимир Иванович. — Мизери я буду принимать в “Арабских ночах”… Ну ты, Галь, даешь!
Галина Васильевна вздохнула и вновь заговорила с той же самой интонацией, не оставляющей мужу никаких надежд:
— Володя…
— Смотри, смотри! — перебил ее Печенкин, указывая пальцем на экран. — Но ты не склеишь зеркало чести своей жены, глупец!
— Но ты не склеишь зеркало чести своей жены, глупец, — повторил за Печенкиным индус с экрана.
Владимир Иванович удовлетворенно засмеялся.
Это восклицание и смех Печенкина остановили не только Галину Васильевну, но и Седого. Неловко вывернувшись, почти съехав со своего сиденья, он обращался к Илье — монотонно и виновато:
— Раньше, конечно, честности больше было. Партбилет, как говорится, обязывал. Ты не представляешь, как им дорожили, партбилетом… У нас в управлении у одного собака съела партбилет, так он сперва собаку, а потом себя… А сейчас… Партбилетов нет — и честности нет…
Тут Седому пришлось замолчать, потому что в этот момент Владимир Иванович высказался насчет зеркала чести своей жены, а индус на экране, как попка, за ним повторил. Печенкин весело и озорно подмигнул Седому, повернулся к жене и, приложив ладони к ее уху, азартно что–то зашептал.
Седой протяжно вздохнул, покосился на Илью и продолжил свой монолог:
— Конечно, раньше мы не знали, что такое эти доллары. Я их и в руках–то не держал. Я, конечно, теперь богаче, чем тогда был… Да что оно — это богатство? Уверенность была зато! Уверенность в завтрашнем дне — это дороже всяких денег.
Илья оторвался от экрана и, впервые взглянув на Седого, спросил:
— А как же понос?
— Понос — что понос? Таблетки для этого дела есть. — Седой был искренен и серьезен.
Печенкин опустил руки и смотрел вопросительно на жену. Галина Васильевна тоже смотрела на него вопросительно — она ничего не поняла из того, что он нашептал ей на ухо.
— Мизери тоже в “Трех сомах” учился! — уже нисколько не заботясь о том, слышит Илья или нет, во весь голос повторил конфиденциальную информацию Владимир Иванович. Галина Васильевна смотрела по–прежнему вопросительно — до нее сегодня плохо доходило.
Илья, возможно, и не слышал отца, потому что слушал Седого. Тот подумал и привел еще один довод, может быть, последний, в пользу прежней жизни.
— Раньше космонавты были как космонавты. Гагарин! Титов! Терешкова! А сейчас… Болтаются там, как эти…
Следующие несколько минут все четверо молча смотрели на экран, то ли увлекшись фильмом, то ли отдыхая от приватных бесед.
Галина Васильевна вздохнула в третий раз и сказала с той самой интонацией то, что хотела, что должна была сказать:
— Володя, ты должен оформить наследство.
Стало вдруг тихо, очень тихо, — потому что в фильме пропал звук.
— Звук, сапожники! — крикнул Печенкин зычно и радостно и объяснил жене: — В этом месте всегда так.
Звук снова появился.
— Володя… — напомнила Галина Васильевна.
— Я умирать не собираюсь, — бросил в ее сторону Печенкин.
— Никто не собирается.
— Никто и не умирает.
— Все умирают.
Печенкин молчал. Галина Васильевна терпеливо ждала. Но вместо ответа он вытащил из кармана горсть семечек, стал грызть их и сплевывать шелуху на пол.
— У тебя один сын и больше уже не будет.
Это был убедительный довод.
— Москва — третий Рим и четвертому не бывать? — это был достойный ответ. Владимир Иванович самодовольно засмеялся.
— Скажи прямо, сынок, почему ты меня так ненавидишь? — Седой смотрел на Илью и ждал ответа.
— Потому что вы — предатель, — ответил Илья.
— Потише, пожалуйста, товарищи! Кино мешаете смотреть, — явно играя, оборвал их Печенкин и вперился взглядом в экран, не желая ничего другого ни видеть, ни слышать, ни знать.
Глава двадцать вторая
В ГРОБУ Я ВИДЕЛ ВАШЕГО СТАЛИНА
Придонская городская свалка, одна из самых больших на юге России, была свалкой известной, ее даже в программе “Время” показывали. Мутным сумеречным утром прибыл туда Илья со своей командой. Недовольно урча, грязно–желтая мыльница “Запорожца” первой модели ползла по бугристому, шершавому, дымящемуся пространству. За рулем сидел Ким. Он купил “Запорожец” на базаре за сто долларов, которые дал ему для этого Илья.
Илья сидел рядом и щурясь внимательно озирал жутковатые окрестности. Анджела Дэвис устроилась сзади, держа между колен ненавистное, полное корейской моркови ведро.
— Здесь, — скомандовал Илья, будто всю жизнь ездил по свалкам на “Запорожцах” первой модели и выбирал места для остановок.
Ким резко нажал на тормоз, Анджела Дэвис ткнулась вперед, еле–еле удержала ведро и в сердцах матюкнулась.
— Не ругайся, — потребовал Илья, оставаясь спокойным, выбрался из машины и расправил плечи — серьезный, значительный, даже немного важный. — Агитировать надо молодых и нищих, — поучал он товарищей, вышагивая вокруг машины и щурясь то ли от дыма, то ли для зоркости взгляда. — Старики скоро умрут, у нас нет времени с ними возиться. А богатых не надо и агитировать, их можно купить или испугать. Все богатые — жадные и трусливые, и чем богаче, тем жадней и трусливей. Они боятся обеднеть, как старики боятся смерти. Панически! Дети не боятся смерти. Бедные не боятся обеднеть. Они будут с нами в новом обществе коммунистов.
Проговорив это, Илья вскочил сначала на капот, а потом на крышу “Запорожца”. Ким зажмурился, но протестовать не смел. Автомобильная жесть гнулась и погромыхивала. Анджела Дэвис стояла рядом с Кимом и с интересом смотрела на своего вождя. Илья подался вперед, выбросил вверх сжатую в кулаке руку и закричал во все горло:
— Да здравствует коммунизм!!!
Кореец и мулатка поежились и переглянулись.
Не обращая на них внимания, Илья продолжил агитацию свалки:
— Да здравствует марксизм–ленинизм, вечно живое учение трудящихся! Да здравствует товарищ Ленин — вождь всех обездоленных!
От смущения Ким втянул голову в плечи, и щелочки глаз сделались такими узкими, что сквозь них вряд ли уже что было видно. У Анджелы Дэвис глаза, наоборот, расширились и рот приоткрылся. Она глянула на корейца и, подпрыгнув, закричала:
— Да здравствует товарищ Ким Ир Сен!
— Это я? — удивленно спросил Ким.
— Ты, а кто же! — весело отозвалась она.
— Да здравствует Анджела Дэвис! — ответно закричал Ким.
Илья глянул сверху недовольно, но продолжил свою агитацию:
— Да здравствует революционная солидарность! Да здравствует отец всех народов товарищ Сталин!
И вдруг все трое услышали за своей спиной хриплый ворчливый голос:
— В гробу я видел вашего Сталина!
Агитаторы вздрогнули и, мгновенно замолкнув, оглянулись. В нескольких шагах от них стояло непотребного вида человеческое существо с опухшей побитой мордой и маленькими наглыми глазками.
Илья сделал над собой усилие и приветливо улыбнулся.
— В гробу я видел вашего Сталина, — упрямо повторил незнакомец.
Глядя на него оторопело, агитаторы не заметили, как оказались в окружении таких же крайне грязных, дурно пахнущих людей, которые своим густым запахом забивали даже общий аромат свалки. Непонятно было, откуда они появились — словно материализовались из дымящихся куч, сложились из ветоши и грязи. В сгущающейся, тревожащей душу тишине погромыхивало автомобильное железо — Илья переминался с ноги на ногу на крыше “Запорожца”.
— Вы в порядке шефской помощи или как? — живо поинтересовалась огромная бомжиха в зимнем пальто с каракулевым воротником и с обернутыми в целлофан слоновьими ногами.
— А может, они менты? — высказал догадку один явно с уголовным прошлым.
— Менты такими не бывают, — не согласился его сосед и ткнул грязным пальцем в сторону Кима и Анджелы Дэвис.
— Это американцы из Армии спасения, они к нам приезжали в прошлом году, — тоном учительницы проговорила пучеглазая худая женщина.
— Американцы на “Запорожцах” не ездиют. У них “форды”, — высказался дед с костылем.
— А еда, еда вон в ведре, сейчас раздавать будут.
— Это не еда, это закуска, — весело высказался бомж из второго ряда, и все засмеялись.
— В гробу я видел вашего Сталина, — упрямо повторил появившийся первым, неожиданно напомнив Илье цель его приезда на свалку.
— Товарищи! — заговорил Илья. — Мы, новые коммунисты, пришли к вам, чтобы поставить все на свои места. Что это значит? Это значит, что те, кто вас ограбил, должны оказаться здесь и в вашем положении, а вы переселитесь в их дома, набитые едой и одеждой!
Бомжи внимательно слушали.
— Это будет, я вам обещаю, но сейчас я хочу задать вам такой вопрос, — продолжал Илья, и голос его набирал силу и значительность. — Я хочу спросить вас: верите ли вы в коммунизм?..
— В гробу я видел… — забубнил первый среди равных, но не успел договорить, потому что стоявшая рядом женщина–слон ткнула его локтем. Видевший Сталина в гробу ойкнул и стал чесать бок.
— Верите ли вы в коммунизм? — очень серьезно повторил Илья свой вопрос.
Боясь ошибиться, бомжи с ответом медлили.
— Верим, — негромко и робко высказался наконец кто–то, и тогда его горячо со всех сторон поддержали:
— Верим, как не верить!
— Я, например, раньше не верил, а теперь верю!
— Верим и будем верить!
— Мы во все верим!
Другого, похоже, Илья и не ждал.
— Коммунизм — это не чья–то выдумка, не чье–то досужее желание, — продолжил он. — Коммунизм — это идея, молодая идея, ей всего каких–то сто пятьдесят лет. Говорят — идеи носятся в воздухе. Идея коммунизма витает над этим местом. Вам принадлежит будущее точно так же, как вам принадлежало прошлое. Я хочу вас спросить: кем были вы в своей прошлой жизни? — Илья указал пальцем на слоноподобную женщину: — Кем были вы?
Женщина тяжело переступила с ноги на ногу и, хмурясь, ответила:
— Продавцом я была. Завмагом в “Культтоварах”.
— Вы были работником советской торговли, — прокомментировал ответ Илья и указал на другого бомжа.
— В армии прапорщиком, — ответил тот.
— Вы защищали Родину! Кем были вы?
— В школе работал.
— Вы учили детей! Кем были вы?
— На котельной…
— Вы давали людям тепло! Кем были вы?
— Шахтером.
— Вы добывали для страны уголь! Кем были вы?
— Космонавтом.
— Вы покоряли космос! — с пафосом воскликнул Илья и запнулся, почувствовав неладное. Из второго ряда смотрел вызывающе и ехидно невысокий сухощавый бомж с ежиком жестких седых волос, именно он назвал корейскую морковь закуской.
Илья растерялся.
— Алконавтом он был, а не космонавтом, алкашом был, алкашом и останется! — пришел на помощь кто–то, и бомжи засмеялись. Смеялись они хрипло, неумело, как малые и больные дети. Назвавшийся космонавтом не обиделся, продолжая смотреть на Илью насмешливо и ехидно.
Бомжи отсмеялись, но Илья все молчал.
— Ты скажи нам еще про коммунизм, сынок, скажи, — ласково подбодрил дед с костылем, но видевший в гробу Сталина вновь заявил о себе.
— Видел!!! — возмущенно завопил он. — Я тогда в армии служил в Москве, в оцеплении стоял, когда его хоронили. Гроб у него был как у всех, а сверху крышка прозрачная, как у самолета — фонарь! Фонарь был у Сталина! Плексигласовый! Вот я его там и видел! Видел! Видел! Видел! — Бомж опрокинулся на спину и стал колотить по земле руками и ногами, биться головой в отчаянии оттого, что ему никто не верит.
У певца не было слуха, но был голос — высокий, пронзительный. Он завораживал и обезволивал, рождал на спине у слушающих здоровенные мурашки и заставлял их там бегать.
Глава двадцать третья
БУМ В ПРИДОНСКЕ
Владимир Иванович постучал пальцем по включенному микрофону, и все заулыбались. Печенкин был во фраке и с бабочкой, и все мужчины в зале были во фраках и с бабочками: наши и иностранцы, и наши от иностранцев почти не отличались. Выделялись двое: Илья и мистер Мизери — они стояли отдельно от всех и непринужденно болтали. Илья был в той же одежде, в какой он приехал из Швейцарии: в красной курточке с золотым гербом на нагрудном карманчике, узких коротких брючках и клоунских ботинках.
— Шутка, — объяснил свое действие Печенкин, и наши засмеялись, а иностранцы заулыбались.
Илья и мистер Мизери весело переглянулись и замолчали. Богатый заморский гость окинул любопытным взглядом великолепие “Парижских тайн” и, склонив голову, уставился на Печенкина–старшего из–под поблескивающих круглых очков в золотой оправе. Вообще он был очень смешной, этот мистер Мизери: невысокий, широкий в поясе, круглолицый и розовощекий, с длинными поредевшими золотыми волосами, образующими над головой своеобразный нимб. Единственный из мужчин, он был не во фраке, а в зеленом твидовом пиджаке, неопределенного цвета мятых брюках и мягких мокасинах. Да и бабочку — большую, красную в белую горошину, он, похоже, привез в кармане пиджака и надел перед выходом из машины.
— Дамы и господа! — заговорил Печенкин, улыбаясь одними глазами.
На английский переводил московский переводчик, их, московских, за мистером Мизери вообще много увязалось.
— Когда мы решали, что показывать и что не показывать нашему гостю, я сказал: “Давайте ничего скрывать не будем, покажем все, как есть…” — И Печенкин обвел взглядом интерьер ресторана, где присутствовали только два цвета: белый и золотой.
Первым, как ни странно, оценил шутку мистер Мизери — он засмеялся раньше русскоговорящих.
Владимир Иванович продолжал:
— Когда у нас в Придонске первые американцы появились, мы на них смотрели как на марсиан. Любили. Надеялись, что денег дадут. Очень их нам тогда не хватало. Оказалось, не марсиане, все у них как у людей. Денег, правда, не дали, зато подарили замечательную фенечку, я ее потом говорил, когда ко мне приходили денег просить: “Можно дать человеку одну рыбку, можно давать ему по рыбке в день, и он не умрет с голоду. А можно научить его ловить рыбу, и он станет жить как человек”. Правда, не могу сказать, что американцы научили нас рыбу ловить. Мы же тут на Дону живем, рыбаки все с детства. Ловили, ловим и будем ловить. — Владимир Иванович выдержал паузу и, улыбаясь одними глазами, закончил: — А вот денег по–прежнему не хватает!
Все засмеялись и зааплодировали. Мистер Мизери смеялся звонким заливистым смехом, золотой нимб над его головой мелко дрожал. Досмеиваясь на ходу, мистер Мизери подошел к микрофону.
— Хочу подарить вам еще одну фенечку, — заговорил он, причем последнее слово произнес по–русски, что вызвало в душах слушателей тихий восторг. — Когда меня спрашивают, как я стал богатым, я всегда рассказываю одну историю. Я рос без отца, с мамой. Мы жили очень бедно. Когда я пошел в школу, мама не могла мне даже дать денег на обед в школьной столовой. Она дала мне яблоко. Одно яблоко. Но я не стал его есть, а продал соседу по парте за пять центов. На следующий день я продал еще одно яблоко, и мой капитал составил уже десять центов. На третий день я снова продал яблоко… — Мистер Мизери сделал паузу, лукаво поглядывая из–под очков. — Наверное, я бы и сейчас продавал яблоки и считал центы, если бы в один прекрасный день не умер мой богатый дядя и я не получил наследство.
Все засмеялись — еще более охотно и громко, чем после выступления Печенкина. Сам Владимир Иванович смеялся раскатисто, заглушая всех остальных. Мистер Мизери поднял свой розовый детский пальчик, и смех прекратился — все замерли, улыбаясь и внимая.
— За свою жизнь я не поймал ни одной самой маленькой рыбки, мистер Печенкин прав — дело не в рыбе. Главное, чтобы у вас были хорошие наследники. — С этими словами миллиардер приобнял Илью. — У вас великолепный сын, мистер Печенкин! Дюжина таких русских мальчиков вернет вашей стране ее былое величие. Оказывается, мы с вашим сыном учились в одном колледже, в знаменитом “Труа сомэ”. Он даже уверяет, что видел непечатное слово, которое я нацарапал гвоздем на кирпичной стене много лет назад, когда меня собирались исключить из колледжа за низкую успеваемость и ужасное поведение.
Илья придвинулся к микрофону и добавил:
— Это слово там теперь в золотой рамке.
В “Парижских тайнах” так никогда не смеялись. Мистер Мизери повизгивал от восторга.
— Молоток, Илюха! — благодарно проорал Печенкин и подмигнул сыну.
Смеялись все, одна Галина Васильевна не участвовала в общем веселье и выглядела беспокойной. Ее тревожил запах. Галина Васильевна раздувала ноздри, принюхиваясь, вертела головой, пытаясь определить, откуда, от кого это так ужасно пахнет, проще говоря, воняет… Рядом волновалась Дашенька Канищева в белом платье с открытой спиной.
— Тебе не кажется, чем–то пахнет? — обратилась к ней Галина Васильевна.
— Кажется, — испуганно пискнула в ответ Дашенька Канищева.
— My russian nephew! — воскликнул мистер Мизери, похлопывая Илью по плечу.
— Мой русский племянник! — переводчик перевел это с таким восторгом во взгляде и голосе, будто именно его назвал своим племянником американский миллиардер.
Владимир Иванович услышал то, что, видимо, даже не ожидал услышать, но, как ни странно, прореагировал на это сдержанно, после своего гомерического хохота он стал вдруг спокоен и деловит. Печенкин расправил плечи, собираясь пригласить всех к столу, который давно манил взоры гостей, особенно иностранцев, но вновь заговорил Илья. Заговорил не на русском и не на английском языке, а на немецком, причем это был особенный, диалектный, цюрихский немецкий, на котором общались между собой в “Труа сомэ”.
Присутствующие улыбались, но несколько растерянно, потому что никто ничего не понимал. Только мистер Мизери блаженствовал, наслаждаясь языком, какого давно не слышал.
А между тем Илья говорил следующее:
— Мой дорогой американский дядюшка! Узнав, что ты приезжаешь, я стал думать, какой подарок тебе сделать. Это оказалось непростым делом. Что значит что–либо материальное для человека, у ног которого лежат целые страны и народы? И я решил подарить тебе песенку! Ее споют мои друзья, которых я специально для этого сюда пригласил.
С этими словами Илья выудил из кармана брюк маленький блестящий ключик, поднял его над головой, показывая всем, подошел к небольшой и неприметной двери в стене, вставил ключик в замочную скважину и открыл дверь. И чуть погодя оттуда, из узкого полутемного пространства, стали вываливаться бомжи с Придонской свалки. Они разнервничались и вспотели и входили в ярко освещенный великолепный зал щурясь, позевывая и почесываясь обреченно, но, в общем, легко.
Иностранцы удивились, москвичи растерялись, придонцы же сразу почувствовали, что это дело нехорошо пахнет. Пахло дурно, плохо пахло, попросту — воняло, как, впрочем, и должны вонять бомжи.
Гости попятились, но особенно далеко уйти они не могли — сзади стояли столы и подпирали охранники, которые просто остолбенели.
Одному мистеру Мизери было хоть бы хны, как будто у него отсутствовало обоняние. Миллиардер смотрел на бомжей, как дети смотрят на фокусника в чалме из крашеной марли и с накладной ватной бородой, — восторженно и непосредственно.
Бомжи меж тем старательно выстроились в два ряда, и вперед выступил щуплый испитой мужичок с большими пронзительно голубыми глазами.
— Песня называется: “Ни дна ни покрышки!” — высоким резковатым голосом объявил он. — Музыка моя, слова народные. В сопровождении оркестра.
Стоящих за его спиной оркестрантов было трое: худая пучеглазая женщина с губной гармошкой, бородатый дед, сменивший костыль на балалайку, и слоноподобная, державшая в опухших руках инструмент еще более экзотический — похожие на детские погремушки маракасы. Впрочем, подбор музыкальных инструментов удивления не вызывал — очевидно, что других на свалке просто не удалось найти.
Все это время Галина Васильевна находилась рядом с мужем. Одной рукой она держала его за руку, другой гладила и успокаивающе шептала:
— Володя… Володя… Володя…
Пучеглазая приложила губную гармошку ко рту и заиграла — неожиданно хорошо. Однако наслаждаться звучанием этого редкого в наше время инструмента было непросто: когда исполнительница выдувала мелодию, у нее еще больше выпучивались глаза и чуть не вылезали из орбит, а когда втягивала воздух в себя, щеки вваливались так, что казалось, они слипаются во рту, — слушать было приятно, а смотреть страшно.
Дед играл на балалайке не очень хорошо, зато артистично.
Маракасы пока молчали.
Голубоглазый виновато улыбнулся, тряхнул упавшей на лоб слипшейся кудрей и запел:
Мы когда–то вместе были,
Вместе ели, вместе пили,
Вместе жили — не тужили,
А теперь — ты мне зверь!
И тебе я тоже зверь!
Не откроешь ты мне дверь!
Я б открыл, да нету двери,
Вот какое дело, звери!Мистер Мизери был в восторге, он даже притоптывал в такт своей короткой толстой ножкой.
Слоноподобная взмахнула руками, в которых сжимала маракасы, резко громыхнул горох внутри ярких целлулоидных шаров — это означало, что сейчас будет припев. И бомжи грянули дружно хором со все еще нерастраченным энтузиазмом бывших советских людей:
У меня в кармане денег —
Две пивные крышки!
Ну а вам, господа,
Ни дна ни покрышки!
Ну а вам, господа,
Ни дна ни покрышки!— Высерок!
Однако Илья продолжал смеяться глазами, и тогда, в один прыжок оказавшись рядом и широко размахиваясь на лету, Владимир Иванович ударил. Точнее, это был не удар, а оплеуха — щедрая, от всей души, царская печенкинская оплеуха — БУМ!
Но странное дело, в самый момент удара Илья куда–то исчез, а бедный мистер Мизери остался стоять, и голова его вдруг так сильно дернулась, будто решила оторваться от шеи, но, слава богу, не оторвалась, лишь очки мистера Мизери полетели, кувыркаясь в воздухе, и, описав дугу над головами потрясенных гостей, блеснув напоследок, как золотая рыбка, исчезли в большой хрустальной крюшоннице.
— What? What? What? — забормотал мистер Мизери, выставив перед собой растопыренные ладошки, щупая ими воздух и часто моргая.
— Вот, вот, вот! — выступил из хора бомжей пухломордый. — Вот я им и говорю: в гробу я видел вашего Сталина! — Видимо, найдя наконец того, кто ему поверит, бомж прошаркал к столу, сунул по локоть руку в розовый крюшон, выудил оттуда очки и протянул их мистеру Мизери.
И в этот самый момент случилось то, чего вовсе не могло быть в подобной ситуации: раздался смех — мелкий и ехидный. Смеялся тот седой, ежистый бомж, назвавшийся на свалке космонавтом. Печенкин–старший грозно глянул на него и заорал возмущенно и обиженно:
— Чего ржешь, Желудь?!
Глава двадцать четвертая
ВСЮДУ, ГДЕ МОЖНО ЖИТЬ, МОЖНО ЖИТЬ ХОРОШО
Удивительные дела того злосчастного дня продолжились в рабочем кабинете Печенкина. Картина была забавной до странности: за столом Печенкина, в кресле Печенкина сидел, развалясь, тот самый ехидный бомж, сам же Печенкин стоял напротив него посреди кабинета, сцепив за спиной руки и низко опустив голову — бедняга все еще пребывал в психологическом ступоре.
Бомж же, напротив, кейфовал. Он лениво брал стоящие на соседнем столике фотографии в дорогих рамках и бесцельно их разглядывал. На фотографиях был запечатлен Печенкин вкупе с разными знаменитостями: с Аллой Пугачевой, Саддамом Хуссейном, Майклом Джексоном, с Ельциным — в Кремле в момент вручения приза “Рыцарь российского бизнеса”. Сам приз — массивный позолоченный двуглавый орел на малахитовой подставке — стоял на столе Владимира Ивановича.
— А это кто еще? — Бомж задал вопрос сам себе и сам же на него ответил — лениво и равнодушно: — А–а, папа…
То был Папа Римский. Согбенно и немощно Иоанн Павел II жал Печенкину руку, так что складывалось впечатление, будто он к этой руке прикладывается.
Владимир Иванович поднял голову и горестно пожаловался:
— Так и живу…
— “Всюду, где можно жить, можно жить хорошо” — Марк Аврелий, — успокаивающе процитировал бомж.
В дверь робко поскреблись, и в кабинет протиснулся Седой.
— Дармоеды! — заорал Печенкин не оборачиваясь, но определенно видя того, кто вошел, как будто от психического напряжения и нервных переживаний у него вдруг открылось затылочное зрение. — Секьюрити хреновы! Ты куда, Нилыч, смотрел?
— За помещение ФСБ отвечало. Они этот чертов чулан проглядели, — глухо объяснил Седой, стараясь не смотреть на сидящего в кресле шефа бомжа.
— А когда я ему, бедняге, вмазал? Мог ты меня за руку схватить?
— Не мог, Иваныч. Не имел права. Вот если б он на тебя замахнулся, тогда б…
— Ну а когда они выползли, вонючки эти, когда запели? “Ни дна ни покрышки”… Тьфу!
— Нам уже не до песни было, Иваныч, форс–мажор пошел. Фээсбэшники американцев на мушке держали, мы — фээсбэшников, а американцы — и тех и других. Не до песни было.
Седой тяжело вздохнул и переступил с ноги на ногу. Вины за собой он не видел, и Печенкин, получалось, ее не находил — он даже развел бессильно руками, но вдруг вспомнил и, повернувшись к Седому, закричал:
— А ты знаешь, что сегодня второй рулек у “мерса” моего отломали? Второй! — И вновь пожаловался бомжу: — Ты понимаешь, рульки у “мерсов” отламывают. Ну знаешь, кругленький такой на носу…
Бомж знающе кивнул.
— Кому это нужно? — горестно воскликнул Владимир Иванович.
Седой попунцовел и попятился к двери, что принесло очередную неприятность — он столкнулся с входящей в кабинет секретаршей Мариной, которая несла в поднятой руке серебряный подносик. На подносике стояла хрустальная рюмка с коньяком и хрустальное же блюдце с ломтиками лимона. Поднос загремел, как банный таз, рюмка разбилась, а блюдце упало донцем вверх.
Бомж вытянул шею и сглотнул слюну.
Ароматно и резко запахло хорошим армянским коньяком.
Отягощенный думами, Печенкин громко, но без сожаления вздохнул. Марина исчезла, а ее место занял Прибыловский. Печенкин повернул голову и посмотрел на него с тоскливой надеждой.
— Посадили — улетел — улыбался, — доложил секретарь–референт, стараясь не смотреть в сторону сидящего в кресле бомжа, хотя почему–то тянуло.
Печенкин нерешительно улыбнулся.
— Правда, головой немного дергал, — прибавил Прибыловский.
Владимир Иванович вновь помрачнел.
— Ничего не сказал? — тихо спросил он.
— Сказал! — обрадованно откликнулся секретарь–референт. — “Dostoevsky was right”.
Бомж в кресле Печенкина ехидно засмеялся.
— Что? — не понял Прибыловского Печенкин.
— “Dostoevsky was right”… Ах, черт! “Достоевский был прав”. Он сказал: “Достоевский был прав”.
— В каком смысле? — все равно не понимал Печенкин.
Прибыловский пожал плечами.
— Русская литература пустила Россию под откос! Погодите, она еще и Америку под откос пустит! — воскликнул бомж, поднимаясь в кресле и вновь садясь.
Печенкин и Прибыловский посмотрели на бомжа и переглянулись.
— На углу Ленина и Профсоюзной есть фотоателье, знаете? Так вот, там в витрине… — доверительно, вполголоса стал докладывать шефу секретарь–референт, но бомж помешал.
— Россия — проблема филологическая! — вещал он громко и насмешливо. — Нация, имеющая в алфавите букву “ы”, права на существование не имеет. Каждый год население нашей Родины сокращается на один миллион человек. Простейший расчет показывает… Чтобы спастись, нам надо уже сейчас пустить в Россию китайцев, миллионов сто — сто пятьдесят. Да, мы станем узкоглазыми, но зато будем трудолюбивыми. И, конечно, без Достоевского, тут уж одно из двух. Интересные мысли там в голову приходят… Литературы много. Маркс, Ленин… Перечитываю на досуге. Залежи литературы! Там и про тебя нашел! Перевела мне одна переводчица — забавно. — С этими словами бомж покопался в бездонном кармане засаленного пиджака и вытащил оттуда мятый и замусоленный, повалявшийся на свалке журнал “Экспресс”. Прибыловский стремительно побледнел, рванулся к двери и — столкнулся с Мариной, которая несла на подносе еще одну рюмку коньяка и лимон на блюдечке. Ужасная картина повторилась. Бомж вскочил, но слов, чтоб выразить свое отчаяние, не нашел.
— Что ты ему по рюмке носишь? — возмутился Печенкин. — Что ему эта рюмка? Ты сразу всю бутылку тащи!
— Я сейчас уберу, — пробормотала бедная Марина.
— Да не надо убирать, — махнул рукой Печенкин.
— И лимона не надо, — крикнул бомж в спину уходящей секретарши, поднялся, подошел к Печенкину и, заглядывая ему в глаза, дружески, но очень серьезно спросил: — А ты?
— Не пью, — тихо ответил Владимир Иванович.
— Давно?
— Давно.
— Почему?
— Работать это дело мешает.
— А ты не работай! — неожиданно весело предложил бомж.
Дверь кабинета стала отворяться, и бомж кинулся к ней, зная уже о нерасторопности секретарши. Но это была не Марина — это была Галина Васильевна.
Бомж растерянно отступил на шаг, и под его грязным кирзовым башмаком хрустнуло хрустальное блюдце. Галина Васильевна коротко и презрительно улыбнулась и, обойдя его, как что–то нечистое, по окружности, посмотрела на своего мужа. Печенкин стоял к ней спиной, глядя на себя в высокое зеркало на стене.
— “И явилось на небе великое знамение: жена, облеченная в солнце, под ногами ее луна и на главе венец из двенадцати звезд”, — запоздало заблажил бомж.
Галина Васильевна остановилась за спиной мужа и своим невыносимо высоким голосом тихо и решительно потребовала:
— Володя, ты должен извиниться.
Печенкин молчал и не двигался, тупо и внимательно глядя на себя в зеркале.
— “Она имела во чреве и кричала от боли и мук рождения!” — вновь подал голос бомж, но его не услышали.
— Володя, — напомнила о себе Галина Васильевна.
— Что “Володя”? — спросил Печенкин.
Он общался с женой через зеркало, почти как Персей с Медузой Горгоной.
— Ты оскорбил меня и нашего сына. Наш сын…
— Илюшка? — Бомж догадался, о ком идет речь. — Илюшка — гений! Мы еще о нем услышим. Ты знаешь, какую он мне мысль подарил? Как шубу с царского плеча. “Интонация побеждает смысл!” Ты понимаешь? Интонация побеждает смысл. Нет, черт побери, он гений!
— Володя, — сказала Галина Васильевна в последний раз.
— Москва — третий Рим, и четвертому не бывать? — заинтересованно спросил Печенкин.
Галина Васильевна не выдержала и побежала к двери… Поднос, хрустальная рюмка и большая резного хрусталя бутылка армянского коньяка взлетели вверх.
— Да что же это за день такой, господи?! — закричала в сердцах Марина и, уткнувшись в ладони, заплакала.
Печенкин почему–то засмеялся. Бомж рванулся к зависшей в воздухе бутылке и поймал ее.
— Русские пословицы — сплошь эмпирика, — поделился он мыслью, пытаясь одновременно вытащить пробку. — Дурак вправду Богу молился и лоб расшиб, в барском пруду водилась рыба, и пришлось потрудиться за право ее ловить. Один иностранец, чтобы понять таинственную русскую душу, прочитал два тома наших пословиц и поговорок и возмутился: в одном томе утверждают, в другом отрицают. Тут: “Что потопаешь, то и полопаешь”, а там: “От работы лошади дохнут”. Тоже, кстати, эмпирика: прошел один десять верст до соседней деревни, и его там накормили, а у другого лошадь сдохла. Правда, не потому, что работала, а потому, что не кормили, но в этом стыдно было признаться. “Что же это за народ?” — возмутился иностранец. “Великий”, — отвечают. Да не великий он, просто абстрактное мышление у него отсутствует. Народ–эмпирик… Чтобы узнать, что огонь жжется, ему надо руку туда сунуть…
Так как в одной его руке была бутылка, а в другой рюмка, бомжу все не удавалось вытащить пробку, тогда он замолк, вытащил ее зубами и, налив рюмку до краев, торопливо выпил. Печенкин медленно повернулся.
— Будешь? — спросил бомж.
— Нет, — определенно ответил Печенкин и, улыбнувшись, стал рассказывать: — А мне в прошлом году приз в Москве вручали — “Рыцарь российского бизнеса” — в Кремле… Ну я им сказал: Москва не третий Рим, а совсем даже наоборот. До тех пор в стране ничего путного не будет, пока Москва — столица…
Бомж выпил вторую и принялся наливать третью.
— Москва бьет с носка, — поддержал он. — Если бы этой пословицы не было, я бы ее придумал. Я там в прошлом году кантовался. Ты не поверишь, я как увидел, чуть со смеху не умер. Вот здесь, значит, храм Христа Спасителя, а вот там, аккурат напротив, — царь Петр Алексеевич. Стою — хохочу. Мент подходит: “Чего ржешь, бомж?” Я говорю: “Да как же, господин милиционер, вы у любого попа спросите, кто для него Петр I? Он скажет — антихрист! И их прямо друг против дружки поставили. Смешней не придумаешь. Здесь Христос — и здесь антихрист!” Хоть бы дубинкой ударил, гад, а то ногой с носка — два ребра сломал…
Бомж выплеснул в себя коньяк, облизнулся, отбросил мелкую и неудобную рюмку и, держа бутыль обеими руками, приложился к горлышку.
Печенкин ласково смотрел на друга, все больше его узнавая.
— Погоди, Желудь, так ты что, правда, что ли, бомж? — спросил он, радостно недоумевая.
Желудь старательно закупорил бутылку, крепко прижал ее к груди и, загадочно улыбнувшись, упал.
Голос был нежный и уютный. Галина Васильевна улыбнулась глазами и краешками губ и стала подниматься наверх. Деревянная лестница легко поскрипывала под ее стопами.
Глава двадцать пятая
ТРИ СЕСТРЫ, КАК У ЧЕХОВА
Дверь оказалась открытой. Галина Васильевна вошла в Гелин дом, как столичный сноб входит в маленький провинциальный музей — легко и иронично. На этот раз она была чудо как хороша. Правда, глаза были грустны, но грусть всегда шла Галине Васильевне. С букетом сиреневых ирисов в полуопущенной руке она осмотрела веранду, прихожую и кухню и остановилась посреди гостиной, вслушиваясь в доносящийся со второго этажа женский голос:
У лукоморья дуб зеленый;
Златая цепь на дубе том:
И днем и ночью кот ученый
Все ходит по цепи кругом…— Кто здесь? — удивленно спросила Геля.
— Не пугайтесь, не пугайтесь, вам нельзя пугаться, — предупредительно подала голос Галина Васильевна, поднимаясь по ступеням лестницы — словно вырастая из–под земли. — Я — Галина Васильевна, мы с вами знакомы, так сказать, заочно и даже виделись однажды в школе. Вы торопились на урок, а я была в коридоре и вязала, помните?
Геля сидела в кресле и смотрела снизу вверх испуганно и беззащитно. Беременность не украсила Гелю, наоборот: нос ее стал толстым, губы размазались и все лицо покрывали желтоватые пигментные пятна.
— Ой, а это вам! — Галина Васильевна вспомнила о цветах и протянула букет хозяйке дома. — Я долго думала, какие цветы вы любите, и решила — эти. Я не ошиблась?
Геля медленно поднялась. Она была в толстом халате, подвязанном, из–за выступающего живота, под грудью, и в полосатых шерстяных чулках.
— Я не ошиблась? — повторила свой вопрос Галина Васильевна.
Геля нерешительно кивнула.
— Значит, я не ошиблась! — обрадовалась гостья.
Геля взяла букет и прикрыла им свой беременный живот.
Галина Васильевна увидела оставленную в кресле большую детскую книгу “Сказки Пушкина” и продолжила за Гелю голосом нежным и уютным:
Там на неведомых дорожках
Следы невиданных зверей…— Пушкин — как это прекрасно! У меня, когда я донашивала Илюшу, в институте были госэкзамены. Беременным вроде поблажку давали, но ведь преподаватели тоже были разные… Историю КПСС принимала злобная старая дева — никаких поблажек. А я, знаете, запоминаю только, когда вслух читаю, память у меня так устроена. И вот зубрила съезды эти, вот зубрила! — Галина Васильевна смущенно засмеялась.
— Сдали? — спросила Геля.
— Сдала, конечно… Вот зубрила, вот зубрила… А Илюша там слушал… Они же там все слышат! Вы читали книгу Джона Смита “Внутриутробная жизнь человека”? Если нет, советую прочесть. А вы знаете, что к нам в Придонск в первый роддом привезли такой аппарат, что… Ну, в общем, малыша можно увидеть по телевизору. Прямо у себя дома, представляете? Как далеко зашел прогресс! Пятый месяц?
— Шестой, — ответила Геля. Волнение прошло, она уже смотрела на незваную гостью внимательно и спокойно.
— Шестой, — задумчиво повторила Галина Васильевна.
Геля усмехнулась и спросила вдруг, глядя прямо в глаза:
— Зачем вы пришли?
Галина Васильевна засмеялась и развела руками:
— Ну как же, Ангелина Георгиевна! У Илюши братик будет или сестричка, а вы говорите — зачем? Можно я присяду? — И, не дожидаясь разрешения, опустилась в кресло напротив. — Я ведь с самого начала про вас знаю, хотя мне никто не говорил. Даже день назвать могу! А знаете, как я это поняла? У нас с Володей вдруг все наладилось с сексом. То почти уже не было, а то… Стараться стал, чтобы не заподозрила… — Галина Васильевна засмеялась и поправила прическу. — Так что я вам в некотором смысле даже благодарна… И я вас прекрасно понимаю, сама была любовницей, правда, только один раз…
Геля тоже села в кресло и неожиданно жестко сказала:
— Я не считаю себя ничьей любовницей.
Галина Васильевна махнула рукой:
— Э–э, Ангелина Георгиевна, если бы мы были теми, кем себя считаем… Тогда бы все были бы принцами и принцессами и жили бы при коммунизме… — Она вздохнула, оглядывая спальню, и поинтересовалась: — У вас шторы фирмы “Этуаль”?
Геля равнодушно пожала плечами.
— В чем, в чем, а в скупости Владимира Ивановича обвинить нельзя, — закончила свою мысль Галина Васильевна.
— Я ни о чем его не просила, — раздраженно проговорила Геля.
Галина Васильевна понимающе улыбнулась, поднялась и, прохаживаясь по комнате, заговорила:
— Вы все делаете правильно, Ангелина Георгиевна. У Печенкина просить нельзя — не даст. А если ничего не просить — даст все. Он же ребенок, мальчишка: кино, семечки, рука на колене… Как женщина женщину вы меня понимаете. Я после Илюши все аборты делала втайне от Володи. Он еще детей хотел, а я не хотела. Я ведь хорошо знаю, что это такое — много детей. Нас в семье трое было, три сестры, как у Чехова, я — самая старшая. Сначала меня одну родители любили, потом Валя родилась, на нее переключились, а уж когда Катя, я вообще изгойкой стала. Но тут и Валюха уже меня поняла. Дело до того дошло, что мы Катьку хотели убить, не помню уже, почему не убили… Я просто не могла себе представить, что буду кого–то после Илюши любить! Вот и делала аборты. А одного передержала, некогда было все, так его на шестом месяце вычистили — вот как я Илюшу любила… Я ради него на все пойду.
— Уходите! — каменея лицом, потребовала Геля. — Слышите — уходите!
Галина Васильевна не услышала, посмотрела на часы, покачала головой и воскликнула:
— Ой, мне пора! Мне моих мужиков кормить надо! Было очень приятно с вами познакомиться. Да не провожайте вы меня! Спускаться, потом опять подниматься — в вашем–то положении…
Однако Геля проводила незваную гостью до самой двери, не находя в себе сил для вежливой улыбки, все больше каменея лицом.
Входная дверь была приоткрыта. Галина Васильевна посмотрела на Гелю, потом на дверь, потом снова на Гелю, улыбнулась и негромко пропела:
Оставшись наконец одна, Геля торопливо закрыла–таки дверь на все запоры, обессиленно привалилась к ней спиной, обхватила живот руками, и лицо ее исказилось в приступе страха. Не запира–айте ва–шу дверь,
Пусть будет две–ерь откры–ыта.Владимир Иванович растерянно улыбнулся и крикнул:
Глава двадцать шестая
А КТО ГОВОРИТ, ЧТО АКТУАЛЕН?
1
— Стой! — неожиданно заорал Печенкин.
Водитель резко нажал на тормоз, “мерс” встал, и сзади, заюзив, в него чуть не въехал “субурбан”. Пока выскакивали ошалелые охранники, Владимир Иванович уже стоял на тротуаре — широко расставив ноги и сцепив за спиной руки, — смотрел в витрину фотоателье. Даже припоздавший Прибыловский с блокнотом и ручкой на изготовку не сразу понял, в чем дело, хотя именно он сообщил Печенкину об этом фотоателье. Но Прибыловский забыл, а Печенкин, когда проезжал мимо, вспомнил…
За большим стеклом витрины висели фотографии — так сказать, отчет о проделанной работе и одновременно реклама, и центральным, самым большим и привлекающим внимание, был групповой портрет трех молодых людей. Портрет удивлял, озадачивал и даже немного пугал. Илья, какой–то узкоглазый и негритянка. Стоя плечом к плечу, они были устремлены вперед и вверх, и в глазах их светилась тайна великого знания. Именно это и пугало, хотя Владимир Иванович вряд ли испытывал страх.
— А эти двое кто? — спросил он секретаря–референта.
— Нилыч сказал, что завтра это будет известно, — ответил Прибыловский.
— А где Нилыч?
— Повез вашего друга к вам домой.
— Да, я помню. — Печенкин мотнул головой и стал прохаживаться взад–вперед вдоль витрины, ведя с собой неслышный, но видимый диалог: он то пожимал плечами, то разводил руками, то прятал их в карманах и все вглядывался в фотопортрет — удивленно, растерянно, смущенно. Владимир Иванович не понимал. И, видимо, из–за этого своего непонимания он подхватил вдруг с земли половинку кирпича и, размахнувшись, изо всей силы запустил в витрину.
Стекло оглушительно зазвенело.
2
Галина Васильевна сильно вздрогнула, от неожиданности чуть не выронив из рук свое вязанье, когда снаружи кто–то постучал в балконное стекло.
То был Илья! Он нарочно прижался к стеклу так, что нос расплющился, и улыбался — радостно и возбужденно.
Галина Васильевна кинулась к двери и торопливо открыла ее.
— Илюшенька! Боже, как я испугалась! Но как ты сюда…
— А я… — Илья показал на растущую рядом с балконом сосну.
— Но ты же мог упасть! — воскликнула Галина Васильевна и прижала сына к себе.
— Я не мог упасть, — ответил Илья, высвобождаясь из объятий. — А где дядя Юра?
— Ушел, — ответила Галина Васильевна, стягивая с сына курточку.
— Жалко, — расстроился Илья. — Он интересный собеседник.
— Да. Он интересный собеседник, — согласилась Галина Васильевна и прибавила: — Но он ушел, и, я думаю, навсегда. Ты появился очень кстати. Я как раз закончила безрукавку. Тебя никто не видел?
Илья помотал головой.
— Это хорошо. Некоторое время вам с папой лучше не встречаться.
— Я ухожу в подполье, — сообщил Илья.
— Там не сыро? — спросила Галина Васильевна, натягивая на сына свежесвязанную безрукавку.
— Колется, — поморщился Илья.
— Зато тепло. — Она подвела своего ребенка к зеркалу. Безрукавка была белая, а на груди была изображена красным цветом революционная голова Че Гевары. Илья расправил плечи.
— Нравится? Нравится, Илюша? — допытывалась мать.
Илья не отвечал, продолжая смотреть на себя в зеркало.
— А знаешь, кому пришла в голову эта идея? Догадайся! Дашенька Канищева… Она и рисунок нашла. — Галина Васильевна повернула сына к себе, крепко прижала ладони к его щекам и заговорила горячо, глядя в глаза почти в упор: — Даша любит тебя, Илюшенька! Любит так, как сегодня уже не любят! Всем сердцем, всей душой!
— Я коммунист, мама, — сказал Илья и попытался высвободиться, но ему это не удалось — мать сжимала его щеки так крепко, что глаза у Ильи сделались круглыми и смешными, а губы сложились в бантик.
— А разве коммунисты, разве настоящие коммунисты не любили? У Маркса была его Женни, у Ленина — Надежда Константиновна и Инесса Арманд. Коммунисты, Илюшенька, тоже люди! — Галина Васильевна вдруг задохнулась от переполнявших ее чувств и стала осыпать лицо Ильи — глаза, лоб, нос — громкими, крепкими поцелуями…
3
Печенкин сидел один в темном кинозале, смотрел “Бродягу”, лузгал семечки, выплевывал шелуху на пол, но лучше ему, похоже, не становилось, та счастливая отключка и не думала приходить. Внезапно что–то затрещало, пленка косо оборвалась, и экран стал белым. В зале зажегся свет. Владимир Иванович посидел неподвижно, повертел головой, прислушиваясь к тишине, обернулся, взглянул на окошечко киномеханика, вновь посмотрел на белый экран, после чего сунул в рот два сложенных колечком пальца и пронзительно, по–разбойничьи засвистел. Экран, однако, оставался белым и немым. Тогда Владимир Иванович затопотал по гулкому деревянному полу и завопил по–дурному:
— Сапожники! Кино давай!
Но там, наверху, все не слышали, и тогда Владимир Иванович поднялся и затопотал громче и заревел, вскидывая попеременно сжатые в кулаки руки, натурально заревел, как медведь.
И свет в зале погас, а на экране вновь возникло изображение. Печенкин облегченно выдохнул, сел в фанерное кресло, вытер вспотевший лоб и почувствовал, что отпустило… Но, всмотревшись в экран, вновь поднялся. Там была не Индия — не солнце, пальмы и песни, а грязь, холод и кровь, там была Россия. Урбанский рвал на себе гимнастерку и требовал, чтобы стреляли в грудь. Это был не “Бродяга” — это был “Коммунист”. Печенкин сразу все понял.
— Коммунист!! — яростно заорал он и побежал из зала.
4
В проекторской — как Мамай прошел. Видимо, Наиль искал нужную ему пленку: множество их, размотанных и перекрученных, лежали всюду большими змеиными клубками. Сам Наиль, пьяный как зюзя, сидел на яуфе, играл на гармошке и пел:
Талы, талы, талы бегелеп тора,
Талы, талы, талы бегелеп тора,
Тагын бер куресе килеп —
Узек эзелем тора 1.— Наиль!
Тот перестал играть и петь и внимательно посмотрел снизу на Печенкина, пока еще его не узнавая.
— Ты ж не пьешь, Наиль! — улыбаясь, удивленно проговорил Печенкин.
Наиль, кажется, наконец его узнал, но не смутился и не испугался, а, выпятив грудь, проговорил важно:
— Кто барин? Татарин барин.
И вновь заиграл и радостно запел ту же песню, которую, видимо, наконец вспомнил:
Печенкин обвел проекторскую взглядом и увидел на столике в углу пустую хрустальную бутылку из–под армянского коньяка. Стрекотал проектор, крутились бобины, ползла пленка. Талы, талы, талы бегелеп тора… За спиной Владимира Ивановича беззвучно материализовался Седой.
— Ни хрена себе, — сказал он и присвистнул.
Переступая через клубки пленки, как через сугробы, Владимир Иванович подошел к квадратному окошечку в стене и посмотрел на экран.
— Теряем людей! Хороших людей теряем! — слегка картавя, с горечью в голосе проговорил Ленин.
Печенкин повернул голову и внимательно посмотрел на Седого. Тот смущенно засмеялся и махнул рукой.
— А шебутной ваш друг, ой шебутной! Он, когда я его сюда вез, проснулся и все одно и то же: “Бог сегодня не актуален! Бог сегодня не актуален!” Я говорю: “А кто говорит, что актуален?” — Седой снова засмеялся.
— А ты чего же, отпустил его, что ли? — спросил Печенкин, глядя не на Седого, а на играющего и поющего Наиля.
— Да никуда я его не отпускал! — возмутился Седой. — Я его в комнате охраны закрыл — он заснул сразу. Потом иду — мне навстречу Галина Васильевна. “Где он?” Я говорю: “Там–то и там–то”… — “Мне надо с ним поговорить, дай ключ”. Ну, я дал ключ… Она взяла ключ… И все. — Седой развел руками.
Печенкин улыбнулся, подходя к Седому, понимающе кивнул, положил ему на загривок свою пятерню, припечатался лбом ко лбу и заговорил:
— Ушел так ушел. Это горе — не беда, Нилыч, это горе — не беда. Рулек у “мерса” отломали, вот беда так беда. Третий. Третий, Нилыч, рулек…
Седой дернулся, пытаясь освободиться, но Печенкин не дал ему это сделать.
— Да как же, Иваныч, я только проверял, на месте он, — зашептал Седой, пунцовея. — На месте он. Торчит. Только сейчас проверял. — Седой снова попытался освободиться, отчего его щеки приобрели уже синюшный оттенок, а глаза болезненно увлажнились. — Не отломали, Иваныч, — прохрипел он, теряя последнюю надежду.
— Не отломали — значит, отломают, — спокойно и жестко подвел Печенкин итог беседы и сильно, больно, гулко стукнул своим лбом лоб Седого.
В “Макдональдсе” он с удовольствием умял полдюжины гамбургеров и выпил три больших стакана с клубничным коктейлем, отчего замерз еще больше.
Глава двадцать седьмая
ВЕЛИКАЯ ТАЙНА СЕМЬИ ПЕЧЕНКИНЫХ
1
Они стояли друг против друга, как враг напротив врага, — муж и жена.
Галина Васильевна скрестила на груди руки, чуть откинувшись назад и выставив вперед ногу, — она смотрела на мужа иронично, с нескрываемым чувством превосходства, смотрела сверху вниз, хотя вообще–то Владимир Иванович был выше ее ростом. Но сейчас он был ниже, меньше и на глазах уменьшался в размерах. Пружина сжималась, Печенкин наливался яростью, под самую завязку наливался, теперь у него был выбор: либо в конце концов и очень скоро взорваться и разлететься к черту на тысячу клочков, либо на ту же тысячу клочков разорвать свою законную жену. Явно он выбрал второе. Галина Васильевна видела и понимала это. Она была готова к такому исходу, и готовность быть разорванной на тысячу клочков собственным мужем возвышала ее, делала значительнее, больше.
— Ты… отпустила… Юрку? — неожиданно высоко, пискливо спросил Владимир Иванович.
— Я его не отпускала, — сразу же ответила Галина Васильевна спокойно и убедительно.
— Я повторяю: ты отпустила Юрку? — На этот раз Печенкин не оплошал, это был его всегдашний голос.
— Я повторяю: я его не отпускала, — ответила Галина Васильевна еще более убедительно.
— Но он бы… сам бы… не ушел, — несколько растерянно проговорил Печенкин. — Он же мертвый был!
— Нет, он быстро ожил, — не согласилась Галина Васильевна.
— Значит — отпустила?!
— Я его не отпускала. Я его выгнала, — опять же спокойно и с легкой улыбкой на устах ответила Галина Васильевна.
Печенкин не поверил своим ушам. Он отступил на шаг и долгим внимательным взглядом посмотрел на жену.
— Как? — выдавил он наконец.
— Как? — повторила Галина Васильевна. — Очень просто. Я сказала: “Исчезни из нашей семьи навсегда”. — Она смотрела на мужа просто и открыто.
— “Исчезни из нашей семьи навсегда”? — повторил удивленный Печенкин.
— Исчезни из нашей семьи навсегда, — подтвердила Галина Васильевна.
Печенкин протянул напряженные растопыренные пальцы руки к шее жены, но, переборов себя, отступил еще на шаг, рывком спрятал за спиной руки, сцепил их там и, чтобы успокоить себя, как заключенный на прогулке, стал ходить по кругу, центром которого была Галина Васильевна.
— Ты понимаешь, Галк, какое дело, — глядя себе под ноги, забормотал Печенкин на ходу. — Понимаешь, Галк… Ты женщина, но ты должна меня понять. Есть у мужиков такое понятие — дружба, мужская дружба. Пусть это тебя не обижает, но друг для мужчины — дороже жены, дороже всех… Да нет, тут нельзя сравнивать, друг — это друг! Так вот… У меня был друг. Желудков Юрка. Желудь. Он за меня в огонь и в воду, и так же я за него. Потом он пропал. Я остался без друга. А потом он появился. Друг…
— Не друг он тебе, а недруг, — со вздохом усталости оборвала Галина Васильевна монолог мужа.
Печенкин остановился и спросил недоверчиво:
— Не друг?
— Недруг.
— Не друг?
— Недруг.
Печенкин засмеялся:
— А, ты хочешь сказать, что я “новый русский”, а он бомж? Ты что, забыла, в какой мы стране живем? Завтра я, может, буду бомж, а он “новый русский”. Разве не так? — И Владимир Иванович вновь заходил по кругу.
— Не так, — не согласилась Галина Васильевна. — У тебя нет друга, у тебя есть сын.
Тут Печенкин споткнулся, остановился и спросил:
— Кто?
— Сын.
— Какой сын? — Владимиру Ивановичу стало смешно, и он засмеялся.
— Илюша…
— Как–как, говоришь, его зовут? — Печенкин даже приложил ладонь к уху, чтобы лучше слышать.
— Его зовут Илья, Илья Владимирович Печенкин, — громко и отчетливо произнесла Галина Васильевна и прибавила: — И ты должен как можно скорей оформить на него наследство.
Печенкин понимающе кивнул, и вновь заходил кругами, и вновь забормотал:
— По телевизору показывали… Один наш мальчонка во Франции… Папку–мамку из карабина замочил и еще пятерых родственников… Круглый сирота, единственный наследник… Дали два года, скоро выходит… Деньги его… Да хоть бы так — ладно… А этот же мои деньги в деньги партии обратит… Он же коммунист!
Галина Васильевна вздохнула:
— Ну как ты не понимаешь, Володя, мальчик просто не хочет расставаться с детством! Вспомни, как ты играл в казаки–разбойники и как не хотел уходить, когда мама звала домой? Продлить Илюше детство — это наш родительский долг!
В ответ на это печенкинский указательный палец стал раскачиваться как маятник перед носом Галины Васильевны, и Владимир Иванович проговаривал в такт, раздельно:
— Я. Ему. Ничего. Не должен.
— Я прошу… тебя в последний раз, — грустно сказала Галина Васильевна.
— В последний? — обрадовался Печенкин. — Это хорошо, что в последний. А чегой–то ты заторопилась? А? Мышьяк, может, мне в чай подсыпаешь? Изжога что–то меня в последнее время замучила… Сама–то свое наследство оформила?
И он вдруг ухватил пятерней жену за горло и стал медленно сжимать его. Галина Васильевна не пыталась вырваться.
— Извинись, — сдавленно потребовала она.
Владимир Иванович отдернул руку и потерянно взглянул на жену.
Галина Васильевна глотнула воздух и сообщила:
— Я давно все оформила, Володя. Все останется Илюше, а тебе одни твои рога.
— Рога? — переспросил Печенкин, пытаясь понять, что значит это слово.
— Рога, Володя, рога, — успокаивающе проговорила жена.
— Какие рога? — все еще не понимал Печенкин.
— Которые ты благополучно носишь на своей голове. — Галина Васильевна сочувственно улыбнулась.
Печенкин смотрел как дурак, потом помахал над своей головой ладонью, как будто отгоняя назойливую муху, и снова стал смотреть как дурак.
Галина Васильевна тихо засмеялась, прикрывая ладонью рот, присела на стоящий рядом стул и, подняв увлажнившиеся от смеха глаза, принялась объяснять:
— Говорят, жена узнает последней… А муж, оказывается, вообще не узнает! Пока жена ему не скажет… Володя, Володя… Ты искал своего друга с милицией и экстрасенсами, а надо было меня спросить. Ведь вы в тот день не мало выпили, а немало… Ты заснул на диване в комнате, а в спальне в это время были мы с Юрой… Как сейчас говорят — занимались любовью… Он ведь любил меня все эти годы, любил, а ты этого не замечал. Между прочим, он оказался хорошим любовником, обычно пьяницы этим качеством не отличаются. А когда все наконец кончилось, он очень испугался и спросил: “Что же мне теперь делать?” И я ему сказала: “Исчезни из нашей семьи”.
Галина Васильевна была так взволнована этим тяжелым воспоминанием, так в него погружена, что не заметила, как муж исчез. Впрочем, это уже не имело значения, она все равно продолжала говорить:
— Только он не виноват, Володя, я сама затащила его в нашу постель, как мне это было ни противно… Я пожертвовала своей женской честью ради твоего будущего и будущего Илюши. Русская женщина жертвенна по своей природе, об этом столько сказано, столько написано…
Галина Васильевна говорила. Ей было что сказать.
2
Ночная свалка сизо дымилась и багряно рдела изнутри. Розовый “роллс–ройс”, изящный и церемонный, остановился посреди этого неприемлемого для жизни, но, несомненно, обитаемого пространства, остановился в том самом месте, где однажды останавливался Илья и агитировал с крыши “Запорожца”. Печенкин выскочил из “роллс–ройса”, решительно забрался на капот, а с него на крышу и, озирая все четыре стороны света, потрясая кулачищем, громогласно заорал:
— Желудь! Выходи! Выходи, сволочь, я тебе морду набью!
Глава двадцать восьмая
КОММУНИСТ — ЧЕЛОВЕК ОБРЕЧЕННЫЙ
1
Как они шли… Красиво, гордо, бесстрашно… Даже толпившиеся у входа в дискотеку драчливые рэпперы в широких штанах расступились, освобождая дорогу. Они шли в ногу, плечом к плечу, они молчали, они смотрели вперед. Это была какая–то новая, неведомая, загадочная сила, их даже не решались окликнуть, а только смотрели вслед.
Глубокой ночью на улице Ленина было людно: сюда подтягивалась выспавшаяся днем придонская молодежь — потусоваться, потанцевать, побалдеть.
Пройдя почти всю улицу Ленина, друзья свернули на полутемную и пустынную улицу Володарского, с нее вышли на Заводскую, где не было ни души, и скоро оказались на Заводской площади.
Слева возвышался освещенный прожекторами памятник Ленину, справа робко светился изнутри хрустальный храм. Здесь случилась маленькая заминка — Ким и Анджела Дэвис направились было к памятнику, а Илья пошел к часовне.
— А почему здесь, а не там? — застенчиво поинтересовался Ким.
— Так надо, — бросил на ходу Илья.
Оглядев скептическим взглядом часовню сверху донизу, Анджела Дэвис спросила:
— Знаете, как ее в народе прозвали? Рюмка! Печенкин рюмку себе сварганил. — Она засмеялась, и Ким тоже, но Илья заставил их замолчать.
— Тихо! Вы сюда не смеяться пришли…
Внутри часовни красиво горели разноцветные лампадки, слабо высвечивая темные иконные лики. Озабоченно глядя на носки своих кроссовок, Илья заговорил — глухо и предельно серьезно:
— Хотел заставить вас выучить, но это бесполезно… Поэтому я буду говорить, а вы повторяйте. Параграф первый. Коммунист — человек обреченный.
— Параграф первый…
— Вам параграфы называть не нужно. Коммунист — человек обреченный.
— Коммунист — человек обреченный, — нестройным хором повторили Ким и Анджела Дэвис.
— У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанности, ни собственности, ни даже имени…
Анджела Дэвис повторила это с чувством и даже прокомментировала:
— Я так и знала…
Илья ее остановил:
— Все в нем поглощено единственным исключительным интересом, единой целью — революцией. — Голос Ильи делался громче и значительней.
— …революцией! — громче и значительней повторили соратники.
— Параграф второй.
— А сколько всего параграфов? — поинтересовалась Анджела Дэвис.
— Двадцать шесть.
Девушка почесала макушку. Ким смущенно засмеялся и обратился к Илье:
— И ты все двадцать шесть помнишь?
— Конечно, — невозмутимо ответил Илья. — Повторяйте: …он в глубине своего существа…
— Он в глубине своего существа…
— Не на словах только, а на деле…
— Не на словах только, а на деле…
— Разорвал всякую связь со всем образованным миром и со всеми законами, приличиями, общественными условностями, нравственностью этого мира.
— …нравственностью этого мира.
— Товарищ Сергей, а что такое нравственность? — спросил Ким, робея.
Илья усмехнулся:
— Как сказал Ленин, нравственность — это то, что служит разрушению эксплуататорского общества и объединению всех созидающих общество коммунистов. От себя добавлю — новое общество коммунистов. Понятно?
Но, кажется, корейцу не очень было понятно.
— Нравственность — это разрушение. Теперь понятно?
Ким кивнул.
Илья на мгновение задумался, восстанавливая в памяти текст клятвы.
На окраину площади выполз милицейский “уазик” и остановился.
— …нравственностью этого мира, — еще раз повторил Илья, не отрывая взгляда от милиции. “Уазик” дернулся и уполз в темноту. — Коммунист для него — враг беспощадный, — торопливо заговорил Илья, — и если только он продолжает жить в нем, то для того только, чтоб верней его разрушить.
— Коммунист для него — враг беспощадный, и если только он продолжает жить в нем, то для того только, чтоб верней его разрушить, — торопливо повторили кореец и мулатка.
— Все! — неожиданно оборвал клятву Илья и глянул туда, куда уехал милицейский патруль.
— Ты же говорил — двадцать шесть параграфов, — хитровато щурясь, напомнил Ким.
— Хватит с вас и двух, — недовольно бросил Илья.
— Хватит и двух, — охотно согласилась Анджела Дэвис. Она зябла — было ветрено и прохладно.
Илья улыбнулся:
— С этой минуты вы члены НОК — Нового общества коммунистов. Поздравляю.
— А расписываться нигде не надо? — сделавшись очень серьезным, спросил Ким.
— Сейчас распишетесь, — успокоил Илья соратников и извлек из бокового кармана толовую шашку с крысиным хвостом бикфордова шнура.
— Ух ты! — удивился Ким. — Где взял?
— Атомную бомбу предложили, но дорого, — пошутил Илья. В другой его руке возникла зажигалка.
Задорно улыбаясь, Илья поглядывал то на соратников, то на хрустальный храм.
— Ну что, насыпем махры в пасхальное тесто? — весело предложил он.
И Ким и Анджела Дэвис сразу поняли, что хочет сделать их вождь, но, судя по выражению их лиц, не верили в то, что это будет сделано.
Илья щелкнул зажигалкой, но ветер мгновенно погасил пламя. Илья засмеялся.
— Но вы же говорили: Бога нет. Вы кричали: Бога нет, да? — спросил он, продолжая щелкать зажигалкой.
— Да, нет, — кивнула Анджела Дэвис.
— Нет, да, — закивал Ким.
Илья вновь засмеялся:
— Боитесь? Когда Павка насыпал попу махры, он верил еще, что Бог есть, и все равно насыпал. А вы говорите: Бога нет — и боитесь!
— Что мы, Бога, что ли, боимся? — возмутилась Анджела Дэвис.
— Нас посадят, — объяснил ситуацию Ким.
— Не посадят, — успокоил Илья. — А если посадят, это даже лучше — нам нужны новые мученики.
— Да ты знаешь, сколько на эту стекляшку денег потратили?! — все больше заводилась Анджела Дэвис.
— Сколько? — посмеиваясь, спросил Илья.
— Сколько — сколько? Много!
— А знаешь, чьи это деньги? Это деньги твоей бабушки. Это деньги твоей мамы. Это ваши деньги! Печенкин украл деньги у народа и на эти деньги решил прославить себя. Она ваша, и вы можете делать с ней все, что захотите.
Щелкала и щелкала зажигалка, пламя вспыхивало и гасло, вспыхивало и гасло.
— А я не хочу! — крикнула Анджела Дэвис. — Пусть стоит!
— А Ленин? — насмешливо крикнул Илья.
— И Ленин пусть стоит!
Ким кивнул, соглашаясь с девушкой. Перестав щелкать зажигалкой, Илья заговорил тихо и спокойно:
— Вы еще не понимаете, что им двоим здесь не устоять. Если они сегодня построили здесь эту часовню, завтра захотят снести памятник. Бога нет. Его никто никогда не видел. А Ленин есть. Я видел Ленина.
Илья сердито и нетерпеливо глянул по сторонам, щелкнул зажигалкой, и тут словно чудо случилось — ветер совершенно стих, пламя даже не колебалось, и Илья поднес к нему конец бикфордова шнура. Он громко зашипел и заискрился.
Анджела Дэвис пронзительно завизжала, не сводя глаз с бегущего белого огня.
— Бегите! — закричал Илья, швырнул взрывчатку за решетку ворот, на кафель, под образа, и побежал прочь.
— Мама! — прошептала Анджела Дэвис и рванула в другую сторону.
Ким растерянно посмотрел на шашку, подергал решетку ворот и тоже побежал.
Как они бежали! Долго и стремительно, на одном дыхании. Усталость наступила вдруг, ударила поддых, свалила. Падая, Анджела Дэвис привалилась к какому–то забору, сползла на землю и несколько секунд не дышала, вслушиваясь в ночную тишину. Взрыва не было.
Анджела Дэвис всхлипнула и задышала — часто и громко, часто и громко… Но и оглушенная собственным дыханием, она услышала, что рядом, по другую сторону забора, кто–то тоже задышал — часто и громко… Он то ли заразился ее дыханием, то ли дразнился… Анджела Дэвис зажала ладонью рот и прислушалась. За забором было тихо. Тогда она стала медленно подниматься, чтобы заглянуть туда, и обнаружила вдруг вырастающую напротив удивленную и испуганную физиономию Кима.
Дыхание прорвалось одновременно, и, глядя друг на дружку, они разом задышали — часто и громко, часто и громко и все чаще и громче… Странно, но это было почти то самое любовное дыхание…
2
Уже рассветало, уже солнце поднялось над Доном, а они все танцевали, превратив площадку для подъема флага в площадку танцевальную. Свой старый, обклеенный вырезанными из журнала фигурками Брюса Ли магнитофон Ким прикрутил проволокой к флагштоку. Пел Джо Дассен. Юноша и девушка были напряжены и держались на приличном друг от друга расстоянии. Анджела Дэвис без умолку болтала:
— А у меня бабка замуж собралась. С Коромысловым ихним. Захожу в комнату, а они стоят, обнимаются… Я ей говорю потом: “Ба, я вам на свадьбу презерватив подарю”. А она — палкой меня по башке! Шишара — во!
Девушка наклонила свою курчавую голову и замерла в ожидании. И Ким вдруг прикоснулся к ее голове губами.
Анджела Дэвис подняла удивленные глаза.
— Хочешь, я скажу тебе десятый сталинский удар? — предложил Ким.
— Хочу, — торопливо кивнула Анджела Дэвис.
— Это… в октябре 1944 года — удары войск и Северного флота на Севере и в Заполярье. — Ким даже сам слегка растерялся: то никак не мог запомнить, а то вспомнил сразу…
— А я знаю, кто не дал хрустальный храм взорвать, — решительно объявила Анджела Дэвис.
— Кто?
— Товарищи новые коммунисты!
Они услышали голос Ильи и, хотя знали, что он появится здесь, в своем подполье, вздрогнули разом от неожиданности. Илья стоял внизу и смотрел на соратников вызывающе насмешливо.
— Танцуй! — приказала Анджела Дэвис, и они продолжили танец.
Насмешливость во взгляде Ильи сменилась озадаченностью.
— Пошли купаться, — предложил он, но танцующие старательно делали вид, что его не слышат.
— Поцелуй меня, — приказала шепотом Анджела Дэвис.
Ким сообразил, что это не по–настоящему, вытянул губы трубочкой, зажмурился и подался вперед, но дотянуться до лица девушки духу все равно не хватило. Он открыл глаза и наткнулся на сердитый взгляд Анджелы Дэвис.
Илья хмыкнул.
— У вас что, от страха крыша поехала? — спросил он, скидывая рубашку.
— Бум! Джи! Кия! — недовольно пробормотал Ким.
Анджела Дэвис забыла про партнера по танцу, повернулась к Илье и закричала:
— А знаешь, кто не дал хрустальный храм взорвать?
— Ну и кто же? — Илья стоял подбоченясь и смотрел очень насмешливо.
— Бог! — выпалила Анджела Дэвис.
Илья заливисто засмеялся:
— Я так и знал…
— Чего ржешь?! — оскорбленно завопила Анджела Дэвис.
Илья посерьезнел:
— В таком случае я — Бог. Это был муляж. Муляж, понимаете? Я и не собирался его взрывать. Коммунисты — не варвары. Но предупредить мы были должны. Я написал там — “НОК”. А для вас это была проверка. Вы ее не выдержали, поэтому я объявляю вам выговор. Строгий выговор. А теперь пошли купаться, — закончил он и стал расстегивать джинсы.
— Печенкин! — выкрикнула вдруг Анджела Дэвис.
Похоже, Илья не ожидал это услышать.
— Илья Печенкин!! — продолжила свою атаку мулатка. — Думаешь, не знаю? Да я это давно поняла! Печенкин ты, вот ты кто!
Родовая фамилия Ильи звучала в устах девушки как ругательство.
— Пошел к черту, Печенкин!
— Послушайте, товарищи… — робко и безуспешно пытался урезонить ее Илья.
Анджела Дэвис не унималась:
— Пошел к черту!
— Я исключаю вас из НОКа! — крикнул Илья.
— Пошел к черту со своим НОКом, — ответила на это Анджела Дэвис.
— Вы — не коммунисты!
— Пошел к черту со своими коммунистами!
Анджела Дэвис схватила Кима за руку и повлекла за собой к стоящему вдалеке горбатому “Запорожцу”.
Поддерживая штаны, Илья растерянно смотрел им вслед. “Запорожец” на удивление быстро завелся и скоро исчез.
— Параграф шесть, — задумчиво заговорил Илья. — Суровый для себя коммунист должен быть суровым и для других. Все нежные, изнеживающие чувства родства, дружбы, любви и благодарности и даже самой чести должны быть задавлены в нем единой холодной страстью революционного дела…
Джинсы свалились на землю, он сковырнул с ног кроссовки, стянул трусы и, оставшись голым, пошел к воде, продолжая на ходу:
— Для него существует только одно утешение, одно удовлетворение — успех революции. Денно и нощно должна быть у него одна мысль, одна цель — беспощадное разрушение.
Илья вошел в обжигающе холодную воду, нырнул и поплыл, крича:
— Стремясь хладнокровно и неустанно к этой цели… он должен быть всегда готов и сам погибнуть, и погубить… своими руками все, что мешает ее достижению!..
Глава двадцать девятая
У ЭТИХ БОГАТЫХ НЕ ПОЙМЕШЬ
1
Как таинственное восточное божество, покойное и невозмутимое в собственной значимости, полупрозрачный, пронизанный кровеносными сосудами внутриутробный человек не раскрывал глаз и делал какие–то знаки то одной рукой, то другой: то ли звал, то ли отталкивал.
— Володька! — восхищенно прошептал Печенкин и с силой сжал Гелино колено. Геля не поморщилась, а улыбнулась. Они сидели рядышком на маленьком низком диванчике и смотрели в экран телевизора.
— А знаешь, что профессор сказал? Что он давно не видел такого здорового ребенка. — Геля, кажется, поглупела в своем счастье материнства.
— Ну, ясное дело, — согласился Печенкин.
— А сейчас самое главное, смотри, сейчас он пальчик в рот положит… Смотри! — И божество на экране действительно сунуло палец в розовый беззубый рот.
— Вот — видишь? Видишь? — счастливо вопрошала она, заглядывая в глаза своему любимому мужчине, отцу своего ребенка.
Печенкин зажмурился от счастья.
Видеоизображение кончилось — запись внутриутробной жизни длилась совсем недолго.
Владимир Иванович улегся на диван — подобрав под себя ноги и положив голову на колени Геле.
Она ласково смотрела на него и нежно гладила по волосам.
— Еще разик крутани, — шепотом попросил Печенкин.
— Тебе надо домой, — тихо напомнила Геля.
За окнами стояла темень. На часах было четыре.
— Ну еще ра–азик, — повторил он свою просьбу.
— Тебе надо домо–ой, — вновь напомнила она.
Печенкин резко сел, пригладил ладонью волосы и, глядя в темный экран, проговорил спокойно и убежденно:
— А я дома. Я — дома! И ты моя жена. А Володька — мой сын.
Геля нажала на кнопку пульта, и на экране вновь появился внутриутробный человек.
— Володька… Воло–одька… — обхватив руками голову, счастливо запел Печенкин. — Мы с тобой… Все не так будет, все по–другому — правильно! Обижать никого не буду, обманывать никого не буду. А ты с меня пример будешь брать. Мудрость простая, Володька, мудрость простая: “Сын честного человека всегда честен, а сын вора обязательно вор”. — Владимир Иванович резко поднялся, сунул руки в карманы брюк, заходил взад–вперед по гостиной. — И никаких тебе Швейцарий! Здесь будешь учиться, в России! В Придонске… Университет откроем имени… имени Печенкина Владимира Ивановича! — Поймав на себе веселый взгляд Гели, Печенкин расхохотался: — Да я просто подумал: кто из придонцев самый–самый? Получается — я, — объяснил он и снова захохотал.
Где–то запищал мобильный. Владимир Иванович посмотрел на Гелю.
— Это твой секретный, — сказала она.
Печенкин порылся в кармане висящего на спинке стула пиджака и вытащил аппарат, номер которого был известен только самым близким.
— Я… Да… Понял… Да, понял, понял. Все.
Геля глянула на него встревоженно. Владимир Иванович улыбнулся и виновато развел руками. Он надел пиджак и заговорил неожиданно громко:
— Ты представляешь, Уралов в Израиль уехал с отцом.
— Ты говорил, — напомнила Геля с улыбкой.
— Говорил? — удивился Печенкин, но тут же вспомнил еще: — Лема в свою Чечню уезжает. Я говорю: “Тебя же убьют там!” Знаешь, что он мне ответил? “Зато на Родине”. Вот чечен!
— Ты говорил, — терпеливо напомнила Геля.
— Да, говорил, — согласился Владимир Иванович. — Я говорю: “С кем же я работать теперь буду?”
И вдруг он упал. Непонятно было, как это произошло. Геля даже не успела испугаться, потому что Печенкин уже стоял на ногах.
— Об ковер… — объяснил он.
Внутриутробный человек на телеэкране сунул в рот палец, будто озадачился последним обстоятельством.
— Ты меня не провожай, — попросил Владимир Иванович, направляясь к входной двери, но Геля уже поднялась.
И вдруг Печенкин снова упал — грузно, громко, нелепо.
— Володя! — испуганно вскрикнула Геля.
Но он уже поднялся.
— Ух ты, чего это я? — пробормотал Владимир Иванович, недоумевая, и вывалился в дверь.
2
К телеэкрану был прикреплен желтый листок, на котором было написано красным фломастером: “Володя, включи, пожалуйста”.
Печенкин оторвал листок и включил телевизор. Шли новости. Он сменил несколько программ, прежде чем понял, что следует включить видеомагнитофон — кассета была уже вставлена. На экране возникла Галина Васильевна. Она улыбалась улыбкой теледиктора, но глаза были очень грустны. Печенкин опустился в кресло. Словно дождавшись этого, Галина Васильевна заговорила:
— Как далеко зашел прогресс! Можно видеть того, кого уже нет, и даже того, кого еще нет. Прогресс, прогресс… А если рак прогрессирует — это тоже прогресс? Не пугайся, Володя, я здорова! Я о другом…
У Галины Васильевны вдруг задрожали губы, она почти заплакала, но сдержалась, взяла себя в руки, улыбнулась и вновь заговорила — радостно, возвышенно:
— Куда теперь? Домой идти? Нет, мне что домой, что в могилу — все равно… В могиле даже лучше… Под деревцем могилушка… как хорошо! Солнышко ее греет, дождичком ее мочит… Весной на ней травка вырастет, мягкая такая… птицы прилетят на дерево, будут петь, детей выведут, цветочки расцветут: желтенькие, красненькие, голубенькие… Всякие… — Галина Васильевна засмеялась и повторила: — Всякие…
Печенкин нервно поскреб пальцами щеки, подбородок, лоб и ухватил себя за нос. Галина Васильевна словно увидела это.
— Потерпи, Володя, я заканчиваю, ты всегда был нетерпелив. Что главное для человека в жизни? Главное — быть честным перед собой, перед своей совестью. Мне не в чем себя упрекнуть: всю свою жизнь я посвятила семье, то есть вам с Илюшей. И этот поступок я совершаю ради вас, только ради вас. Все тайное становится явным, это истина, и когда–нибудь Илюша узнает и поймет и оценит… Ну а ты, Володя, должен понять меня уже сейчас: у меня не было другого выхода. Впрочем, я прощаю тебе, я все тебе прощаю! Володя… Ты знаешь — я не верю во все эти выдумки вроде ада и рая, но что–то такое должно быть, ну, например, перевоплощение душ… Тогда мы встретимся с тобой в нашей новой жизни — какими–нибудь собачками или морскими свинками — и ты мне скажешь: “Галка, как ты была права!” Последняя просьба, Володя: проследи, чтобы я была в том костюме, в каком встречала Илюшу. Вспомни: жемчужно–голубой с фиолетовым. А отпевание пусть совершит отец Николай. Только не переплачивай, он и так нам многим обязан.
Галина Васильевна прощально улыбнулась и застыла в стоп–кадре. Печенкин расстегнул пуговицы сорочки, сунул под нее руку и, тупо глядя в экран, стал тереть горячую грудь ледяной ладонью.
— Владимир Иванович, Илья приехал, — доложил из–за спины рыжий.
— Где он? — спросил Печенкин не поворачиваясь.
— На берегу стоит.
3
Галину Васильевну искали почти сутки, и все это время отец и сын стояли на берегу, на тех самых деревянных мостках, с которых, как говорили, поскользнувшись, она упала в воду. Резко похолодало, пошел косой с ветром дождь, но Владимир Иванович и Илья не уходили, и тогда их обрядили в длинные, до пят, черные пластиковые дождевики с высокими остроконечными капюшонами. Тихая заводь кишела моторными лодками и небольшими катерами, с которых прыгали в воду водолазы и спустя какое–то время к ним же возвращались. Центром этой разношерстной и нервной флотилии был печенкинский катер “Надежда”. На носу его стоял капитан в белой капитанской фуражке, на которую был натянут прозрачный целлофановый пакет.
Капитан смотрел в бинокль, по–совиному медленно и плавно поводя головой из стороны в сторону.
Отец и сын все время молчали. Только однажды, скосив на Илью глаза, Владимир Иванович неожиданно спросил:
— А как будет по–латыни “река”?
Илья не ответил.
— Слышь, Илья, как “река” будет по–латыни? — громче повторил вопрос Печенкин.
— Не знаю, — ответил Илья, оставаясь неподвижным.
— А “дождик”?
— Не знаю.
— А “лодка” — тоже не знаешь?
— Тоже не знаю… Ничего не знаю.
— Забыл?
— Я и не знал.
— А как же читал здесь, переводил, помнишь? — растерянно напомнил отец.
— Я один кусок наизусть выучил. Текст и перевод…
Владимир Иванович не сразу понял, но потом до него дошло:
— А, ну да, кто же тебя проверить бы смог… Выходит, надул? — Кроме искреннего удивления в голосе Печенкина было и восхищение.
Илья пожал плечами:
— Выходит, так.
И тут случилось странное и неуместное — Владимир Иванович засмеялся, затрясся всем телом в своем мокром хрустком куколе. И чуть погодя Илья засмеялся — тоненько, задавленно.
Из каюты выбрался на палубу странного вида матрос: он был без штанов, но в телогрейке, из–под которой, как бабья ночная рубаха, вылезала длинная тельняшка, а на голове его была шапка–ушанка с завязанными под подбородком тесемками. Он, видно, перенырял и простудился, и теперь его мутило и знобило одновременно. Встряхивая головой и обнимая себя за бока, матрос взглянул на стоящих на берегу отца и сына Печенкиных и спросил капитана:
— Чего они там, плачут?
— Смеются, — мрачно ответил капитан, не отнимая бинокля от глаз.
Это была правда — они смеялись.
— У этих богатых не поймешь, — раздраженно высказался больной матрос, и тут на реке закричали, замахали руками, и сразу несколько моторок, взревев, сорвались с места и понеслись туда, где произошло что–то важное. Капитан торопливо направил в ту сторону бинокль.
— Все, нашли, — сообщил он громко.
— Васька? — спросил матрос.
— Васька.
— Везет гаду, — проговорил матрос и нервно зевнул.
4
Беда сближает. Беда сблизила отца и сына — в продолжение тех бесцветных мертвых дней везде и всюду Печенкины были вместе. Со стороны они напоминали оперативника и задержанного, скованных одной парой наручников; их можно было сравнить и с сиамскими близнецами, у которых срослись предплечья. Непохожие, они стали одинаковыми: у них были одинаковые серые лица с неподвижными неразличимыми в черноте ввалившихся глазниц глазами. Даже в росте они сровнялись — то ли сын вырос, то ли отец уменьшился. Одинаковость прибавляла одежда: на похоронах отец и сын были в одинаковых черных пальто, над ними несли одинаковые большие черные зонты, и на поминках они были в одинаковых черных костюмах и черных же одинаковых водолазках.
Только дважды за все это время отец и сын отлепились друг от друга. Первый раз — отец от сына — на кладбище, когда Владимир Иванович вдруг повалился на колени и пошел так, пополз за гробом, то бормоча что–то, то страшно взревывая — то ли молясь кому, то ли кого проклиная… А потом, уже на поминках, Илья на время оставил отца… Они сидели рядом во главе большого стола, горестный хмель затуманил мозги многочисленным приглашенным, те закурили и загомонили разом, Илья почувствовал себя плохо, испугался, что упадет, торопливо поднялся и ушел в свою комнату. Закрыв за собой дверь, скинул пиджак, стянул через голову водолазку и вдруг увидел стоящую посреди комнаты Дашеньку Канищеву.
— Вот! — воскликнула девушка, жертвенно морща лобик, и стала стаскивать с себя прихотливое траурное платье. Оставшись совершенно голой, Дашенька Канищева раскинула руки и закричала высоким детским голоском: — Вот! Еще никто! Никто! Возьми меня, Илюшенька! Может, так тебе легче станет! Мне тетя Галя была как мать! Она была мне больше чем мать! Возьми меня, Илюшенька!
Илья попятился, ткнулся спиной в дверь и, глядя смущенно на налитое девичье тело, не находя в себе сил отвести от него глаз, забормотал, объясняя:
— Параграф восемь. Другом и милым человеком для коммуниста может стать человек, заявивший себя на деле таким же коммунистом, как и он сам…
И вдруг по–детски всхлипнул, рванулся вперед, пробежал мимо громко рыдающей девушки, выскочил на балкон, встал на перила, прыгнул к растущей рядом сосне, ухватился за ветку и полетел вместе с ней, обломившейся, вниз. Упал Илья удачно: ничего не сломал и даже почти не ушибся — только прихрамывал немного, когда бежал в сторону кинотеатра “Октябрь”.
Глава тридцатая
КОММУНИЗМ ВСЕ РАВНО ПОБЕДИТ!
На чердаке гудели голуби. Раздраженно посматривая вверх, Илья достал со дна сундучка коробку из–под зубного порошка, в которой вместо дедушкиных челюстей теперь лежал револьвер. Торопливо покрутив барабан, он установил патрон под боек и стал шарить свободной рукой по груди в поисках точного местоположения сердца. Голуби отвлекали.
— Ну, вы там! — возмущенно крикнул Илья и даже погрозил им оружием. Сердце обнаружилось, и он приставил к груди револьверное дуло.
Стоящий на столе гипсовый Ленин щурился, то ли одобряя, то ли посмеиваясь.
Илья зажмурился и стал давить на спусковой крючок, но крючок не поддавался, Илья открыл глаза и внимательно посмотрел на Ленина. Что–то было не так… Илья вынул из стоящего на полу ящика бутылку пепси–колы, открыл ее, сел за стол и выпил из горлышка свой любимый напиток до последней капли. План самоубийства созревал по ходу самоубийства. Илья сорвал со стены красное шелковое знамя и тщательно застелил им поверх одеяла свою постель.
— Думать, что коммунизм может не победить, — это значит расписаться в собственном бессилии, — задумчиво проговорил он, глядя на свою работу, и прибавил — твердо, оптимистично: — Коммунизм все равно победит!
Эти слова очень понравились Илье, он торопливо вернулся к столу, взял ручку из дедушкиного письменного прибора, окунул стальное перо в чугунную чернильницу и размашисто написал на листе бумаги: “Коммунизм все равно победит!” Действия Ильи становились все более осмысленными. Теперь он был уверен в себе. Илья расправил плечи, вздохнул и лег навзничь на знамя, стараясь его не смять. Золотые серп и молот поблескивали у виска. Решимость и покой были в глазах Ильи. Но неожиданно к ним прибавились растерянность, удивление, смущение: Илья обнаружил, что забыл револьвер на столе. Пришлось подняться, взять орудие самоубийства и лечь снова. Что–то твердое упиралось в позвоночник, лежать было не очень удобно, но второй раз Илья решил уже не вставать. Теперь он приставил пистолет к виску и, то ли прощаясь, то ли здороваясь, проговорил:
— Мама…
Потом он закрыл глаза, но в следующее мгновение кто–то громко и мокро чмокнул его в середину лба. Илья испуганно вздрогнул, торопливо провел по лбу рукой и скривился от резкого запаха птичьего помета.
— Ах вы сволочи! — заорал Илья возмущенно и оскорбленно, вскинул револьвер и трижды выстрелил вверх, в темноту. Точнее, подумал, что выстрелил, выстрела не было — были лишь резкие щелчки, удары бойка по патронам. Илья замер в удивлении. Полежав неподвижно, он сел на кровати и внимательно осмотрел свое оружие. На патронах были заметны вмятины от бойка. Это были осечки, три осечки сразу! Покрутив барабан, Илья направил револьвер в пол и нажал на спусковой крючок. Выстрела опять не последовало. Он усмехнулся, приставил дуло ко лбу и в последний раз попытался выстрелить. Никакой решимости в его глазах теперь не было, была лишь ирония. Щелчок — осечка.
— Русь–ская рапота! — выкрикнул Илья с сильным эстонским акцентом и бросил беспомощное оружие в темноту чердака.
Ленин смотрел иронично.
— Русь–ская рапота! — обратился к нему Илья и, прохаживаясь от кровати к столу, объяснил: — У нас в “Труа сомэ” был садовник — старый эстонец. Когда у него что–нибудь плохо работало или ломалось, он говорил: “Русь–ская рапота”.
Илья вздохнул, не зная, что делать дальше, повалился на кровать. И снова почувствовал что–то уткнувшееся в позвоночник — острое и твердое. Сунув под покрывало руку, он вытянул оттуда красный томик Николая Островского и, держа его в руках, задумался.
— Да! — воскликнул вдруг Илья, вскакивая с кровати. Торопливо листая на ходу книгу, он нетерпеливо повторял: — Да… да… да… Вот!
Найдя то, что искал, Илья остановился и стал читать — громко, радостно, торжественно — себе, Ленину, всем:
— “Все это бумажный героизм, братишка! Шлепнуть себя каждый дурак сумеет всегда и во всякое время. Это самый трусливый и легкий выход из положения. Трудно жить — шлепайся. А ты попробовал эту жизнь победить? Ты все сделал, чтобы вырваться из железного кольца? А ты забыл, как под Новгород–Волынским семнадцать раз в атаку ходили и взяли–таки наперекор всему? Спрячь револьвер и никому никогда об этом не рассказывай. Умей жить и тогда, когда жизнь становится невыносимой. Сделай ее полезной!”
— Ну конечно же! — воскликнул Илья, чуть не плача от счастья и, закричав в восторженном исступлении: — Да! Да! Да! — прижался губами к твердой коленкоровой обложке.
Глава тридцать первая
ВОТ И ОСТАВАЙТЕСЬ В СВОЕЙ РОССИИ!
1
Уже на следующее после похорон утро, как все эти годы, ровно без пяти восемь черный “мерседес” Печенкина подъехал к центральному офису его компании. Владимир Иванович спешно выпрыгнул из машины, когда та еще даже не остановилась, и побежал по мраморным ступеням вверх — к высоким зеркальным дверям.
Охрана с трудом за ним поспевала. Печенкин был в черном костюме, в черной сорочке и черном же галстуке, и секьюрити, соответственно, тоже. Рыжий, который занимал теперь место Седого, был еще и в черных очках.
У стеклянных дверей выстроилась охрана офиса. Давно было так заведено — встречать Печенкина строем. Обычно он приветствовал их словами: “Здорово, мужики!”, а они отвечали слаженно: “Здравствуйте, Владимир Иванович”, однако сейчас Печенкин проговорил на ходу неожиданное: “Работать”, и охрана растерялась: одни промолчали, другие все–таки сказали: “Здравствуйте, Владимир Иванович”, а третьи автоматически повторили: “Работать”.
В президентском лифте его встретили две длинноногие красавицы в строгих черных костюмах и черных же колготках. Когда двери большого, отделанного красным деревом лифта плавно раскрылись, девушки вдруг разом всхлипнули и горестно и сочувственно ткнулись в плечи Печенкина.
— Владимир Иванович… Ой, Владимир Иванович, — шептали они сквозь слезы.
Печенкин растерянно улыбнулся, обнял девушек за плечи и проговорил успокаивающе:
— Ничего, ничего, — работать.
Увидев в этот момент в зеркале собственное отражение, Владимир Иванович удивился произошедшей в нем перемене. Он осунулся, почернел, постарел, но глаза просветлели, сделались чище, глубже.
— Работать! — решительно и твердо, как заклинание, как пароль всей будущей жизни, сказал Печенкин, глядя себе в глаза.
2
Как только Владимир Иванович сел за свой рабочий стол, секретарша Марина доложила, что звонит Ангелина Георгиевна Всеславинская. Он решительно поднял трубку.
Геля молчала. Он тоже молчал.
— Как ты? — наконец спросила она тихо и виновато.
Печенкин пожал плечами.
— Работаю…
— Это ужасно… — прошептала Геля и повторила: — Это ужасно…
Но Печенкин молчал, и она тоже замолчала. Он посмотрел на часы, и, словно увидев это, Геля испуганно как–то воскликнула:
— Я люблю тебя, Володя! — И прибавила, тихо и нежно: — Мы… любим тебя…
Печенкин еще раз вздохнул — так громко, что она услышала.
— Ты придешь сегодня? — робко спросила Геля.
— Работать надо, — ответил Владимир Иванович.
— А… потом?
— Что — потом?
— Нет, ничего…
— Работать надо…
Печенкин положил трубку и сразу же пригласил к себе Прибыловского. Через минуту секретарь–референт стоял напротив. Безукоризненный, безупречный, с блокнотом в одной руке и ручкой — в другой, он вел себя так, будто ничего не случилось. Печенкин оценил — взглянул на своего секретаря–референта одобрительно.
— Вызови юристов, — задумчиво заговорил он. — Пусть подготовят необходимые документы о переименовании компании “Печенкин” в компанию “Печенкины”. Подготовить соответствующую рекламу. Это первое. Второе… Составить завещание… В случае моей смерти всю мою собственность, недвижимость, капиталы наследует мой сын — Печенкин Илья Владимирович.
Прибыловский захлопнул блокнот и пошел к двери.
— Да! — вспомнил Печенкин.
Секретарь–референт вернулся, взяв на изготовку блокнот и ручку. Владимир Иванович приветливо улыбнулся, вытащил из ящика и положил на стол листок с напечатанным текстом и журнал “Экспресс” — грязный, замусоленный, тот самый. Прибыловский увидел его и побледнел. Обложка журнала была разделена надвое жирной красной чертой, и на одной ее половине была запечатлена скульптура Шадра “Булыжник — орудие пролетариата”, на другой — голый по пояс Печенкин с булыжником в руках. Вероятно, редакция поместила рядом два этих изображения, рассчитывая на идентичность композиций и схожесть фактур, и, надо сказать, верно рассчитывала: каменный пролетарий и живой капиталист были здорово похожи.
Печенкин смущенно улыбнулся и, протянув журнал секретарю–референту, попросил:
— Переведи ты мне, дураку безъязыкому, что там твой друг написал. Да ты сядь, в ногах правды нет.
Прибыловский взял журнал, но не сел.
— “Булыжник. Русский пролетарий передал свое оружие └новым русским””, — прочитал секретарь–референт крупно написанное на обложке.
Журнал в его руках дрожал, но Печенкин этого, кажется, не замечал.
— А дальше — там, посередке? — подсказал он.
Прибыловский торопливо зашуршал слипшимися страницами.
— И погромче, — попросил Печенкин, приготовляясь слушать.
— “Полтора столетия назад, — громко начал Прибыловский, но дальше голос у него сел, так что Печенкину, чтобы лучше слышать, пришлось даже оттопырить ухо, — наш великий соотечественник Александр Дюма побывал в России и написал о своем путешествии книгу, которая и по сей день в этой стране почти неизвестна. Наши далекие предки ехали в Россию, чтобы увидеть там белых медведей. Сегодня мы едем туда, чтобы увидеть └новых русских”. Недавно я вернулся из России. Мне повезло. Я увидел там одного └нового русского”. Он…” — Прибыловский запнулся.
— Ага–ага, — подбодрил Печенкин, подаваясь вперед.
— “Он… ужасен, — продолжил секретарь еле слышно. — Он носит под пиджаком двадцатизарядную └беретту” и ест рыбу руками, вытирая их время от времени о ковер, на котором возлежит во время трапезы”.
Печенкин смущенно улыбнулся и попытался деликатно вступить с автором статьи в полемику:
— Все правильно… Не умею я есть рыбу ножом и вилкой. Да и не– вкусно так… А он ел! И что получилось? Да если бы я свою грязную лапу в его чистую пасть не засунул… Читай дальше, ага…
Прибыловский криво улыбнулся:
— “Парадоксом является то, что с такими людьми, как Печенкин, связываются надежды на духовное возрождение России. О духовности русские могут говорить бесконечно! (Еще недавно с таким же энтузиазмом они говорили о коммунизме.) Никто точно не знает, что такое духовность, это расплывчатое понятие русские связывают с религией. Они строят церкви, в которые не собираются ходить. Тон, конечно, задает Москва, но и провинция старается не отставать. Мой └новый русский” строит церковь из материала весьма неподходящего — из хрусталя. Зато как будет блестеть! Византии давно нет, а византийское тщеславие осталось. Оно пребывает в России. На деньги, которые господин Печенкин потратил на свой хрустальный храм, можно было бы построить тысячу общественных туалетов. О, если вы не были в привокзальной уборной города Придонска, то вы не знаете России!”
— Дались им эти уборные! — взорвался вдруг Владимир Иванович. — Гадить, что ли, они сюда приезжают? Читай дальше…
Прибыловский кивнул и, словно перед прыжком в воду, набрав в грудь воздуха, прочитал:
— “Россия — последняя великая нация, которая думает, что она последняя великая нация”.
Печенкин смущенно крякнул и подбодрил секретаря–референта:
— Читай — интересно…
— Я… не могу… — еле слышно доложил Прибыловский.
Владимир Иванович посмотрел на него внимательно и поверил.
— Тогда я сам. Мне вообще–то перевод принесли, но ты же знаешь, я читать — не очень… — Он пододвинул к себе листок с текстом, посадил на кончик носа очки и, водя по строчкам пальцем, нашел нужное место. — “Россия — последняя великая нация, которая думает, что она последняя великая нация. Вернувшись из своей поездки по России, Александр Дюма назвал русский народ ребенком, которому, чтобы повзрослеть, предстоит пережить не одну революцию. С тех пор прошло полтора столетия. Русские постарели, но не повзрослели. Россия — старый ребенок, обреченный на новые революции. Возможно, когда–нибудь эти слова станут синонимами: Революция и Россия”. — Печенкин отупело смотрел в листок с текстом. У белого как мел Прибыловского мелко дрожал подбородок. — Революция… Россия… — забасил Печенкин, словно кому жалуясь. — Да что он знает о России, замухрышка французский! — Он поднял глаза на секретаря–референта, сорвал мешающие очки, с хрустом смял их в кулаке и повторил: — Что он знает о России?
— А вы? Что вы знаете? — зашептал Прибыловский, и из глаз его неожиданно брызнули слезы. — Что вы вообще знаете? — продолжил он уже на крике. — Разве это не правда? А как вы витрину в фотоателье разбили? Забыли? Зато я не забыл. Россия — ну и что? — Слезы буквально заливали лицо секретаря–референта, но он продолжал обличать: — Если сто раз за день не повторите — Россия, то не спите потом, наверно! Средство от бессонницы для вас — ваша Россия! Патрик еще не все сказал! А я скажу! Вы — дикарь! Поэтому вы рыбу руками едите! И в туалет вам все равно в какой ходить, грязный или чистый! Потому что — дикарь! И все вы здесь дикари! И никогда как люди жить не будете. Замухрышка… Да вы ногтя Патрика не стоите. А мы… Я… Я и Патрик… Мы с Патриком… Он мне не друг… Он мне больше чем друг! Я люблю его! Люблю! Слышите? И он любит меня! Для вас это дикость, потому что вы — дикарь! А мы с Патриком будем жить вместе! Во Франции! И, у нас будут дети — мальчик и девочка… Но вам это не понять. Никогда не понять. Вот и оставайтесь в своей России! — И, зарыдав в голос, закрывая лицо ладонями, секретарь–референт выскочил из кабинета.
Печенкин долго сидел в своем кресле, пытаясь осмыслить произошедшее, но это ему, кажется, не удавалось. Тогда он поднялся, стал думать стоя, но только развел руками.
Пребывая в состоянии оторопелого изумления, Владимир Иванович вышел из кабинета и чуть не наткнулся на секретаршу Марину. Печенкин поискал глазами, куда бы сесть, и медленно, осторожно опустился на край низкого кожаного дивана.
— Марин, а что, Прибыловский — голубой? — спросил он шепотом.
Секретарша улыбнулась улыбкой Джоконды и промолчала.
Владимир Иванович пожал плечами.
— Да мне–то, в принципе, все равно… Неожиданно просто…
И Печенкин ссутулился, втянул голову в плечи, спрятал ладони между колен и сделался вдруг маленьким и жалким.
Марина посмотрела на него сверху сочувственно и ласково, вздохнула и проговорила:
— Эх, Владимир Иванович, Владимир Иванович, ничего вы вокруг себя не понимаете!
Печенкин еще ниже опустил голову и мелко покивал, несомненно соглашаясь с таким о себе мнением. Казалось, он засыпал — как намаявшийся ребенок или уставший от жизни старик. Марина не двигалась, боясь его потревожить, но Печенкин вдруг сильно вздрогнул, встряхнулся, поднял голову и заговорил деловито–озабоченно:
— Значит, так, Мариночка…
В руках секретарши мгновенно оказались блокнот и ручка.
— Значит, так, — повторил Владимир Иванович и продолжил: — Мне… в кабинет… сейчас… водки… ящичек…
— Водки вашей? — спросила Марина, записывая.
— Любой, — кротко ответил Владимир Иванович и добавил: — Воды, и побольше… Любой тоже, только без газа… И это… соды питьевой, а то изжога что–то замучила… — Он замолчал, вновь задумавшись.
— Все? — спросила Марина, и в голосе ее появилось то легкое раздражение, которое часто бывает у официантов, когда заказ бессмысленно затягивается.
Печенкин поднял глаза и внес в свой заказ поправку:
— Нет, водки, пожалуй, два ящичка…
громко в ритме марша запел отец, и сын смущенно и счастливо засмеялся.
Глава тридцать вторая
ЭЙ, ЕСТЬ ТУТ КТО?
1
И все–таки они полетели на белоснежном своем красавце “фальконе” — отец и сын Печенкины, и это были счастливейшие, сладчайшие мгновения их жизни! Небесная твердь над головами потемнела, как синее стекло, а пшеничные квадраты полей внизу выбелились солнцем, и это зримое ощущение верха и низа настраивало на торжественный лад, радовало и веселило.
Они взяли с собой в дорогу еду, сперва насыщающую душу, а уже потом тело, еда эта лежала в беспорядке на столе: халва, вобла, конфеты “Мишка косолапый”, вареная картошка и малосольные огурцы, кильки в томате, розовый зефир, копченая курица, хала с маком и жаренные в масле пирожки с повидлом. А еще они взяли с собой в дорогу два ящика пепси–колы, и, когда, встречаясь с воздушными потоками, их легкий “фалькон” вздрагивал, бутылки дружно и бесстрашно позвякивали.
— Летим, Илюха! — закричал Владимир Иванович и изобразил пальцами викторию или по–нашему козу. — Лети–им!
Они летели, и несомненность этого факта давала Печенкиным столько силы, что казалось, захоти они сейчас поменять местами небо и землю — сделают это играючи. Но хотелось другого. Илье хотелось другого, и Владимир Иванович хорошо понимал хотение своего сына, потому что сам хотел того же, но стеснялся в этом признаться. Однако и терпеть мочи больше не было, и, в последний раз глянув в сторону кабины летчика, Владимир Иванович решительно скомандовал:
— Пошли!
Илья благодарно глянул на отца.
И они пошли, слегка покачиваясь, к кабине летчика, положив друг дружке руки на плечи.
Потому, потому что мы пило–ты!
Небо наш, небо наш родимый дом! —То, что сейчас между ними происходило, было не любовью отца к сыну и не любовью сына к отцу, — это было больше чем любовь, это была дружба, мужская дружба — самое ценимое Владимиром Ивановичем чувство.
Летчик Фриц в небе был еще краше, чем на земле. Оробело и застенчиво смотрели Печенкины в его крепкий, загорелый, аккуратно подстриженный затылок, на его сильную спину под белоснежной коттоновой сорочкой, на витой золотой погончик на широком плече.
Почувствовав их взгляд, Фриц повернул голову и кивнул, показывая, что все в порядке.
— Слышь, Фриц, мы чего пришли–то, — смущенно забубнил Владимир Иванович. — Можно Илюха порулит немного?
Из–за наушников летчик, разумеется, ничего не слышал, но ему было достаточно увидеть глаза Печенкиных, одинаковое выражение их лиц, он все сразу понял, замотал головой и заговорил решительно и возмущенно:
— Nein! Nein!
Это было бесполезно, Владимир Иванович сочувственно глянул на сына, указал пальцем в сторону Фрица и прошептал Илье на ухо, успокаивая и объясняя:
— Фашист…
Илья улыбнулся — на самом деле он не очень расстроился.
— Moskau! — громко объявил вдруг летчик и указал рукой вправо и вниз.
— Маскау?! — удивился и обрадовался Владимир Иванович. — Маскау, говоришь. Ну держись, Маскау!
Представив, что перед ним стоит крупнокалиберный пулемет, Печенкин ухватился руками за гашетку и стал посылать в сторону ненавистного города очередь за очередью:
— Та–да–да–да! Та–да–да–да–да–да!
Илья мгновенно включился в игру, подавая пулеметную ленту.
Фриц смеялся — несколько, впрочем, сконфуженно.
Но пулеметные очереди были для Москвы все равно что для слона комариные укусы, и тогда Владимир Иванович скомандовал:
— Бомбу!
Илья сразу сообразил, обхватил бомбу руками, поднатужился и подал отцу. С серьезной важностью на лице Владимир Иванович принял смертоносный груз и, прищурив один глаз, опустил бомбу в отверстый бомболюк.
— Фью–фью–фью–фью–фью, — засвистела она, часто покачивая в воздухе хвостовым оперением…
Бомба еще не долетела до Москвы, когда раздался взрыв — внезапный, оглушительный, страшный, и в первое мгновение Владимир Иванович подумал, что у него взорвалась голова.
Печенкин полежал немного в темноте и открыл глаза. Было темно. Темно и тихо. Только где–то, непонятно где, однообразно и назойливо пищал телефон. Темнота не пугала, было понятно, что надо встать и включить свет, но делать это как раз и не хотелось. Владимир Иванович сладко потянулся и улыбнулся, радуясь ясности головы и крепости тела, отчетливо понимая, что все в его жизни отлично, а будет еще лучше. Хотя, если бы кто вошел сейчас в разгромленный рабочий кабинет, включил свет, снял со стены зеркало и наклонил его над лежащим на диване Печенкиным, Владимир Иванович не только бы удивился, но и испугался бы, увидев незнакомого человека с грязными, сальными волосами, черным лицом, острыми скулами, красным опухшим носом и мелкими гноящимися глазами… Но никто не входил, свет не включал и зеркало со стены не снимал — потому он знал: все отлично, а будет еще лучше, вот только думать об этом мешал телефонный писк… Печенкину это ужасно вдруг надоело, он вскочил на ноги, чтобы подойти к столу, на котором стояли телефонные аппараты, но, словно матроса в двенадцатибалльный шторм, его неожиданно кинуло к противоположной стене. Боком, перебирая по–крабьи ногами, опрокидывая невидимые в темноте стулья и раскидывая пустые звенящие бутылки, Печенкин все–таки преодолел это немалое расстояние не упав. Неожиданное происшествие развеселило Владимира Ивановича, и, держась обеими руками за стену, он немного над собой посмеялся. Телефон, однако, пищал. Сосредоточившись, Печенкин поразмышлял, куда теперь направить свои стопы: к входной двери, чтобы сначала включить в кабинете свет, или сразу к телефонному столу, и решил — сразу.
— Ур–ра! — закричал он, рванул как в атаку, достиг цели и остановился, опираясь обеими руками о стол, успокаивая стремительно бьющееся сердце и одновременно ощущая, как накатывает обжигающий нутро, хватающий за горло приступ изжоги. Торопливо нашарив кнопку настольной лампы, Печенкин зажег ее, кривясь и морщась, схватил одну из валяющихся целлофановых упаковок питьевой соды в таблетках, спешно стал выдавливать их на ладонь, закидывать горстями в рот и смалывать с громким звериным хрустом, жадно запивая водой из хрустального графина.
Следствием такого лечения изжоги стала отрыжка, больше похожая на рычание.
Телефон продолжал пищать, и, рыча, Владимир Иванович принялся снимать трубки всех шести своих телефонных аппаратов:
— Я! Р–р–р…
— Я! Р–р…
— Не я!
Писк продолжался. После этого Печенкин снова задумался и стал размышлять — какой же это телефон звонит, если все они молчат? В раздумье он сунул руку в карман пиджака, чтобы найти сигарету, закурить и подумать об этом хорошенько, но вместо сигаретной пачки вытащил свой секретный мобильник. Он–то, гад, и пищал.
— Нилыч? — удивился Владимир Иванович, слыша голос Седого, и направился к входной двери, чтобы зажечь верхний свет. — Работаю, что я еще могу делать. Странный вопрос. — Печенкин сделал вид, что обиделся, нажал на клавишу выключателя. — Приехать? Да ты сам приезжай… Хотя нет, лучше я приеду, а то у меня тут… накурено после совещания… — Владимир Иванович дивился на свой разгромленный кабинет. — А у тебя выпить есть?
Ноги были босые, и он с удовольствием пошевелил пальцами.
— Что ж, я и выпить уже не могу после трудового дня? Так что если у тебя выпить нет, я не поеду, ты уж не обижайся…
То, что носков не было видно, это еще куда ни шло, но не было нигде видно и ботинок.
— Не, водку я не хочу, коньячок благороднее. Есть? А ты где сейчас?.. Где–где?.. А что это ты там делаешь?
Ботинок лежал на столе.
— Работаешь? Как — работаешь? Ах ты черт! — Печенкин хлопнул себя по лбу и засмеялся: — Я и забыл, что уволил тебя… Ну ладно, еду, ты там пока разливай… Слышь, а какое сегодня число? — крикнул он, но поздно — Нилыч уже положил трубку.
Держа в руке единственный свой ботинок, Владимир Иванович поискал второй, но, быстро поняв, что это бесполезно, отшвырнул его и вышел из кабинета босиком.
Приемная была пуста, на низком кожаном диване лежал скомканный плед, а сверху валялся женский лифчик. Владимир Иванович озорно и самодовольно усмехнулся, хотя ничего такого что–то не припоминалось. Рядом на полу валялся второй ботинок, и Печенкин мстительно пнул его ногой…
2
Длинные коридоры офиса были темны и мертвы.
— Эй, есть тут кто? — крикнул Владимир Иванович, не особенно веря, что кто–то отзовется. Никто и не отозвался.
— Где народ? — спросил Печенкин уже самого себя и сам же в ответ пожал плечами.
Лифты не работали. Предстояло спускаться пешком двадцать этажей.
— Ладно, спускаться — не подниматься! — оптимистично высказался Владимир Иванович, торопливо вышел на гулкую темную лестницу и начал свой спуск. За сплошным стеклом стены светились внизу уличные фонари, и это успокаивало и радовало.
— Аба–ра–я! — громко и торжественно запел Печенкин.
Но там, внизу, совершенно не было людей. Это раздражало и даже пугало. Вообще–то люди Печенкину были не нужны, но одновременно именно сейчас их очень не хватало.
— Аба–ра–я, — дрогнувшим голосом повторил он и увеличил скорость. Какие–то мелкие острые камешки попадали то и дело под голые ступни, и это тоже было неприятно. Чтобы скорее от всего этого избавиться, надо было бежать быстрее, и Печенкин побежал быстрее. — Аба! Рая! Аба! Рая! Аба! Рая! — приговаривал он при этом. Первый этаж представлялся спасением, потому что там находилась охрана офиса, там можно было дать распоряжения, обуться, спросить, какое сегодня число. — Аба! Аба, аба! Рая, рая, рая!
Печенкина буквально вынесло по инерции в просторное фойе первого этажа. Тут тоже было тихо и мертво, но живо журчал декоративный фонтанчик. Владимир Иванович подбежал к нему, жадно напился, умылся и, выпрямившись, крикнул:
— Вы что, хотите, чтобы я вас всех уволил к черту?
Никто, однако, не отозвался на эту угрозу. Скрипнула вдруг входная стеклянная дверь, и Печенкин обрадованно туда посмотрел. Дверь была открыта и покачивалась от сквозняка. Владимир Иванович зябко поежился. Электронные часы над дверью показывали какое–то странное, непостижимое время: 99.99. Это пугало — это не могло не испугать, и Печенкин рванул на улицу.
Уже сбегая вниз по мраморным ступеням, он стал оглядываться и задирать голову.
Наверху, на крыше небоскреба, ничего не было, не было того, что должно быть, и это уже не пугало, а убивало. Остановившись внизу на асфальте, Печенкин смотрел вверх, пока там, под черным беззвездным небом, не загорелась алая буква “П”, потом “Е”, потом “Ч”…
Владимир Иванович облегченно вздохнул. Последняя буква не загорелась, получилось ПЕЧЕНКИ, но это уже не имело значения. С хрустом расправив плечи и по–хозяйски оглядывая широкую пустую улицу, он направился к своему “мерседесу”. Асфальт холодил ступни. Неприятности, однако, продолжались — рулек был отломан, вместо него торчал противный корявый штырек, и это мгновенно испортило поднявшееся было настроение. Владимир Иванович торопливо отвернулся, чтобы не видеть царапающую душу картину, и пошел прочь.
Уличное одиночество длилось недолго — из–за спины вывернулась старая японская иномарка с правым рулем, громыхающая железом и бьющая стереомузыкой. Машина сбавила скорость и поехала рядом. Из открытого окна задорно поглядывали две круглые, с короткими стрижками морды.
Желанная еще недавно встреча с людьми сейчас почему–то не радовала.
— Мужик, ты где боты потерял? — весело крикнула одна морда.
Печенкин не ответил на вопрос, он даже как бы и не слышал, продолжая идти своей дорогой и глядя только вперед.
— А, мужик? — немного обиженно прокричала морда вторая. Впрочем, обида была напускной — морда улыбалась.
— Садись, подвезем! — предложили морды хором. Делать дальше вид, что не слышишь, было неудобно, и, повернув в их сторону голову, Владимир Иванович объяснил:
— У меня денег нет.
Морды страшно обрадовались, что ночной пешеход заговорил с ними, и закричали, перебивая друг друга:
— Да нам денег не надо!
— Мы так подвезем!
— Бесплатно!
Печенкин заколебался, он то ускорял шаг, то замедлял и наконец остановился. Колымага тоже остановилась. Морды смотрели на Печенкина так, будто всю жизнь мечтали бесплатно прокатить его по ночному Придонску.
— А какое сегодня число? — решительно спросил Печенкин.
Морды задумались и уставились друг на дружку. Похоже, вопрос застал их врасплох. Печенкин щурился, дожидаясь ответа, от которого зависело, поедет он с ними или нет. И морды вдруг разом заржали. Печенкин криво усмехнулся и пошел как ни в чем не бывало дальше. Машина осталась стоять, и до слуха Владимира Ивановича еще долго доносились, прерываемые тишиной, взрывы хохота.
3
В просторный сумеречный кабинет Печенкин вошел весело, по–хозяйски. Первым встретился Седой, и Владимир Иванович крепко обнял его и пьяно, слюняво облобызал, хотя тот явно не выказывал желания целоваться. Кажется, Седой хотел быть с Печенкиным строгим, жестким, но сила обаяния прежнего хозяина и крепость его рук взяли верх, и он только растерянно улыбался.
Вторым был начальник Придонского УФСБ — мелкий, с мелкими же чертами лица, серый, никакой. Он хмурился и протягивал для пожатия вялую ладонь. Печенкин громко хлопнул по ней своей ладонью и упал в низкое, по моде шестидесятых годов, кресло. Устало шевеля пальцами ног, он озабоченно объяснил ситуацию Нилычу:
— Рулек опять у “мерса” отломали, гады…
Седой судорожно кивнул.
На стене, над столом начальника, висел написанный маслом, большой, в рост, портрет Дзержинского. Приятельски ему подмигнув, Владимир Иванович поделился:
— Мой тесть его вешал. — И тут же поинтересовался: — Ну что, мужики, выпивать–то будем? Где коньячок?
— А тебе какой — французский? Или армянский? — неожиданно прозвучал из–за спины сильный, хорошо поставленный голос.
— Армянский, конечно, французский не уважаю, — ответил Владимир Иванович, выворачиваясь в кресле, чтобы увидеть, кто говорит. В дальнем темном углу за низким столиком сидел, подавшись вперед, пожилой мужчина с породистым лицом и мешками под глазами. Смотрел он недобро.
— Будет тебе армянский, — пообещал незнакомец, и в этом обещании слышалась угроза.
Мелкий мелко засмеялся, Седой нерешительно поддержал. Печенкин переводил удивленный взгляд с одного на другого и не удержался — засмеялся тоже: открыто, громко, раскатисто. Он долго не мог остановиться, и обитатели сумрачного кабинета уже не рады были, что развеселили званого гостя.
— Это генерал… — представил неизвестного Мелкий. — Специально сегодня из Москвы прилетел…
Владимир Иванович не расслышал фамилию генерала, но его сейчас интересовало другое, и он спросил:
— Какого числа прилетел?
— Сегодня, — сухо ответил генерал.
Печенкин вздохнул, резко поднялся, стуча голыми пятками по паркету, подошел к генералу и браво представился:
— Печенкин.
— Печкин, — ответил генерал.
— Где–то я уже слышал эту фамилию… — задумчиво проговорил Печенкин и обратился через плечо к Седому: — Нилыч…
— Не Нилыч, а Василий Нилович! — истерично закричал вдруг Седой. — Василий Нилович!
Печенкин не обиделся, но расстроился.
— Да ты чего, Нилыч? — спросил он. — Сам позвонил: “Приходи, выпьем коньячку”, человек вот специально прилетел… сегодня… А сам кричишь…
— Вы, говорят, кино любите смотреть? — вмешался в перебранку генерал.
Владимир Иванович задумчиво склонил голову и ответил:
— Смотря какое…
— Ну, это тебе понравится, — усмешливо проговорил генерал и нажал на пульт стоящей рядом видеодвойки.
Изображение было черно–белым, мутным; чтобы лучше видеть, Печенкин подошел ближе. Там был хрустальный храм, а рядом с ним, у закрытых ворот, стояли трое, они разговаривали — кажется, спорили, — размахивали руками.
— А звук? — спросил Владимир Иванович.
— Звука нет, — ответил из–за спины начальник УФСБ.
— Илюха! — обрадованно воскликнул Печенкин, узнав среди троих сына. — А рядом кто? Где–то я их видел… Кто они?
— Подельники, — мрачно ответил генерал.
— Черножопая и узкопленочный, — добавил Мелкий и засмеялся.
Илья бросил что–то за ворота храма и побежал, за ним поочередно выскочили еще двое.
— Куда это они? — поинтересовался Владимир Иванович.
— Не куда, а откуда. Они храм заминировали, — объяснил генерал.
— Какой храм?
— Тот самый… — ответил генерал.
— Хрустальный, — подсказал Седой.
— Хрустальный, — повторил генерал.
— Зачем? — вяло поинтересовался Печенкин.
Генерал пожал плечами:
— Следствие выяснит.
Экран погас.
— Конец фильма, — прокомментировал Седой.
Печенкин вздохнул, улыбнулся, поежился, потер ладони и обратился ко всем троим:
— Ну что, выпивать–то будем? А то у меня ноги замерзли…
— А ты какой размер обуви носишь? — неожиданно поинтересовался генерал.
— Сорок третий, а что?
Генерал положил на стол папку, а сверху свою руку и, глядя в глаза Печенкину, внимательно и серьезно объяснил:
— Здесь все необходимые документы: полетный сертификат и все такое прочее. В срочном порядке вы должны улететь со своим сыном… — Генерал помолчал и прибавил: — …к гребаной матери…
— Это вы серьезно или шутите? — искренне недоумевая, спросил Печенкин.
— Да куда уж шутить, завтра от этой шутки вся Россия содрогнется, — ответил генерал недовольно.
— Повтори, что сказал! — выкрикнул вдруг Владимир Иванович, ухватив генерала за лацканы пиджака и вытягивая к себе. Столик упал, документы рассыпались, телевизор свалился и разделился на пластмассовую коробку и электронную требуху. Генерал уперся руками в плечи Печенкину, пытаясь оторваться, но это ему не удавалось.
— Повтори! — яростно потребовал Владимир Иванович.
— Завтра… вся… Россия… — прохрипел генерал, почувствовав, видимо, что иначе Печенкин его не отпустит, но Владимир Иванович не отпускал и снова требовал:
— Повтори…
Налицо было непонимание: Печенкин требовал повторить другое, про мать, а генерал думал, что про Россию. Это не понимали и Седой с Мелким, они вцепились в локти Печенкину, пытаясь разорвать его мертвую хватку, каждый говоря о своем.
— Не Нилыч, а Василий Нилович, — напоминал Седой, а Мелкий жаловался:
— Телевизор раскокали, гляньте вон…
Но Печенкин не желал нечего слышать, кроме одного.
— Повтори! — требовал он снова и снова.
— Завтра… вся… Россия… — послушно хрипел генерал.
Печенкин мог его задушить.
— Повтори…
— Завтра… — Генералу не хватало воздуха, и тогда Мелкий пришел ему на помощь:
— Завтра вся Россия содрогнется!
— Завтра вся Россия содрогнется! — подключился и Седой.
Они топтались вчетвером по важным, видимо, бумагам и потрескивающим деталям телевизора, словно исполняли какой–то странный и страшный мужской танец.
— Завтра вся Россия содрогнется…
— Завтра вся Россия содрогнется…
— Завтра вся Россия содрогнется, — повторил и Печенкин и отпустил вдруг генерала. Тот повертел шеей, откашлялся, поправил пиджак и резко, профессионально ударил Владимира Ивановича в лицо. На подбородок и грудь Печенкина хлынула черная густая кровь. Он наклонился и подставил под нее сложенные лодочкой ладони.
Генерал еще раз поправил пиджак и обратился к Седому:
— У тебя какой размер ноги?
— Сорок первый, — с готовностью ответил Седой.
— А у тебя?
— Тридцать девятый. — Мелкий почему–то испугался.
Генерал махнул рукой, сел на пол и стал расшнуровывать ботинки.
Глава тридцать третья
А Я НОВУЮ ПЕСНЮ СОЧИНИЛА
1
Все те дни, когда Печенкин–отец безвылазно пропадал на своей работе, Печенкин–сын безвылазно пропадал на своем чердаке. Илье приносили туда еду — вкусную, полезную, разнообразную, но он отказывался, ограничиваясь дедушкиными сухарями и пепси–колой. После попытки самоубийства в молодом человеке проснулась яростная и веселая жажда жизни: он почти не спал и то читал вслух Ленина, то разучивал по дедушкиному песеннику и громко распевал революционные песни, то что–то писал и, смеясь, рвал написанное. Вообще он много смеялся, даже когда Ленина читал. Особенно Илью почему–то веселили слова вождя из работы “Социализм и религия”: “Мы требуем полного отделения церкви от государства, чтобы бороться с религиозным туманом чисто идейно и только идейным оружием, нашей прессой, нашим словом”. Это место Илья перечитывал много раз и всегда заливисто хохотал.
В один из вечеров, когда стемнело, он надел красную швейцарскую курточку, узкие брючки и клоунские ботинки; чтобы не привлекать внимания охраны, перелез через забор, поймал попутку и поехал в Придонск. В кабине маленького грузовичка, глядя на ритмично возникающие и исчезающие придорожные столбы, Илья стал напевать — сначала про себя, а потом, чтобы не удивлять водителя, в четверть голоса — ту самую мелодию, которую исполнял однажды в их доме оркестр под управлением знаменитого дирижера:
Ту–у–ду–у, ду–ду–ду Ту–ду–ду–ду, ту–ду–ду–ду–ду–ду…
Водитель — худой, с заостренным вперед лицом, большим острым носом и треугольным кадыком — прислушался и неожиданно подхватил:Ту–ри–ру–ри–ру Ту–ри–ру–ри–ру…
До самого Придонска они исполняли хором увертюру Дунаевского к фильму “Пятнадцатилетний капитан” и расстались, можно сказать, друзьями.В Придонске Илья первым делом пошел в парк Воровского, сел на ту же скамейку, на которой сидел однажды, когда сзади неслышно подкралась Анджела Дэвис и приставила к его виску револьвер. Это было небезопасно — поздним вечером находиться в парке Воровского одному, но Илья как будто не испытывал страха — наоборот, он время от времени нетерпеливо вертел головой, словно ожидая, что кто–то подойдет, и удивляясь, что никто не подходит. Так никого не дождавшись, а лишь замерзнув, Илья поднялся и направился к “Макдональдсу”, то выбивая зубами дробь, то бодро напевая:
Ту–у–ду–у–ду–ду–ду… ЖЭК, он же Совет ветеранов, был закрыт, и в школе, где училась Анджела Дэвис, не горело ни одного окна.
На привокзальном базарчике зябли унылые кавказцы, Илья спросил их про корейца, торгующего корейской морковью, и они ответили, смеясь, что кореец женился. Илья тоже засмеялся.
После этого он отправился на Заводскую площадь. Она была пустынна и неприветлива. Холодный ветер гонял по пыльному асфальту напузыренный целлофановый пакет. Хрустальный храм светился зыбким негреющим светом. Дрожа и сутулясь, пряча руки в карманах курточки, Илья подошел к памятнику Ленину, шмыгнул носом и заговорил, глядя в постамент:
— Ты во всем виноват, ты все испортил…
Он сказал это тихо, осторожно, виновато и, не поднимая глаз на каменного вождя, пошел вокруг постамента, сцепив за спиной руки, и заговорил на ходу уже громче и решительней:
— Ты во всем виноват! Ты все испортил! “Мы требуем полного отделения церкви от государства, чтобы бороться с религиозным туманом чисто идейно…” Чисто идейно? А кто религию труположеством называл? Кто за расстрел попа сто тысяч рублей платил? А тут вдруг — “чисто идейно”… Тактика? Знаю я эту тактику — страшно стало. А вдруг Он все–таки есть? Вот и все твое “чисто идейно”. Испугался, что коммунист — человек обреченный? Поэтому и Сталина генсеком сделал, этого либерала и рохлю, уж мы–то знаем, что Сталин — либерал и рохля… А про остальных, что потом были, про них и думать противно! Сделаны все ошибки, какие можно было сделать. Все! И я добавил в копилку наших ошибок свой медный пятак. НОК — утопия! Не от частного к общему надо было идти, а наоборот… Это моя страна! Это мой народ! Здесь все коммунисты, просто они об этом забыли. Надо заставить их это вспомнить. Как? Я знаю — как. — Илья засмеялся. — Все очень просто. Надо не отнимать у богатых деньги, чтобы раздать их бедным, — наоборот! Надо помочь богатым отнять у бедных последнее. И тогда они сами пойдут за нами! Национальный вопрос… Не надо говорить, что между, допустим, русским, корейцем и негром нет никакой разницы, но надо говорить русским, что они лучше всех, корейцам — что они, а неграм — что они… Они передерутся между собой, а потом сами пойдут за нами!
Илья согрелся, ему даже стало жарко. Он говорил, глядя в каменное лицо вождя, громко, уверенно, с интонацией превосходства.
— Не запрещать, а разрешать! Можно все! Не расстреливать попов, платя за это по сто тысяч рублей, и не бороться с церковью “чисто идейно”, а кормить чернорясников, набивать их утробы и строить, строить эти чертовы храмы на последние народные деньги — из хрусталя, из золота, из чего угодно, — до тех пор, пока их не возненавидят. И вот они уже все наши, все, все сразу! И не туда я должен был бросать ту дурацкую игрушечную взрывчатку, — Илья махнул рукой в сторону храма, — а сюда! — Он ткнул пальцем в Ленина. — И не муляж, конечно, а настоящую, до килограмма в эквиваленте, ха–ха, между ног подвязать… Чтобы как рвануло! Вдребезги! Чтобы были руины и пепелища! И тогда они все придут к тебе, потому что они любят руины и пепелища…
Услышав тугой хлопок за своей спиной, Илья обернулся и увидел поднявшееся над хрустальным храмом быстро исчезнувшее в темноте розоватое облачко. Составляющие стены храма хрустальные пластины стали падать на асфальт и разлетаться на мелкие осколки. И еще Илья увидел, что, лишенный опоры, золоченый хрустальный крест завис на мгновение в воздухе — маковки под ним уже не было — и пропал внизу…
Илья засмеялся, не веря своим глазам, и повернул туда, где это происходило, но тугая и теплая, чем–то сладким пахнущая взрывная волна заставила остановиться, попятиться и побежать назад… Только два раза он обернулся на бегу и в первый раз увидел там белый дым, а во второй — желтое пламя. Илья улыбнулся и словно в рожок загудел, предупреждая о своем беге:
Он бежал по слепому, немому, глухому Придонску неспешно, но быстро — держа спину прямо и вздернув подбородок, равномерно работая ногами и согнутыми в локтях руками, — гордо бежал, гордо и счастливо: быть может, так бежал тот первый марафонец, несущий свое радостное известие; Илья тоже теперь что–то такое знал — благая весть переполняла его душу, питала его силы. Ту–у–ду–ду–ду–ду…
2
Анджела Дэвис вздрогнула и открыла глаза.
— Чего ты? — спросил Ким.
— Приснилось чего–то… — ответила она.
— Спи…
— Я уже поспала.
Анджела Дэвис подняла на Кима глаза и улыбнулась. Голова ее покоилась на его голом плече, они лежали в ее комнате на ее диван–кровати, тесно прижавшись друг к дружке под одеялом.
— А ты спал? — спросила Анджела Дэвис.
— Нет. — Ким ответил так, что ей даже стало немного стыдно за свой вопрос. Он не спал, потому что не имел права спать тогда, когда спит она. На лице Кима лежала печать высокой мужской ответственности, он готов был прямо сейчас взвалить на себя бремя супружеской жизни и нести его без передышки весь бесконечно долгий путь. Собственно, он нес уже это бремя, поэтому и не позволил себе заснуть.
— Я давно хочу тебя спросить, но стесняюсь… Я давно хочу тебя спросить. Как тебя зовут по–настоящему? — спросил он.
— По–настоящему?
— Да.
— Имунга Квами Нкомо–Нкомо.
Он потрясенно молчал.
Она тихо засмеялась.
— А если на русский перевести? — робко спросил он.
— Если по–русски, получится Зина.
— Зина? — обрадовался он. — Зина — и все? Просто Зина? Это же мое любимое женское имя! У меня маму зовут Зина!
— Ну вот… — Девушка смущенно улыбнулась.
— А меня зовут Коля! Тебе нравится?
— Ким лучше, — пошутила она.
— Я — Коля, — строго сказал он.
И Зина смирилась и тоже полюбила его имя.
— Знаешь, что я думал, когда ты спала? — заговорил он, помолчав. — Между нами много общего…
Она улыбнулась и хотела даже хихикнуть, но, видя его серьезные глаза, сдержалась.
— У меня отец русский, у тебя мать… — продолжил он.
— Ну?
— У меня отец русский, у тебя мать… — повторил он.
— Ну? Ну? — Она почему–то занервничала.
— Если у нас ребеночек родится, он совсем русский будет, — сделал Коля свой очень важный вывод.
Комната вдруг осветилась ярким светом, многократно более ярким, чем свет самого солнечного дня.
— Что это? — удивленно спросила она, щурясь и прикрывая глаза ладонью.
Хотя Коля сам еще не знал, что это, он хотел ответить, потому что должен был теперь отвечать на любой ее вопрос, и уже открыл рот, как вдруг, сметенные какой–то страшной силой, в комнату одновременно влетели дверь и, звеня стеклом, оконная рама, и в образовавшиеся черные проемы стала вваливаться огромная, гремящая металлом, орущая, матерящаяся, безликая сила. Противостоять ей было бессмысленно, разумней было подчиниться, и будь Коля один, он бы так и поступил, но он был не один, он был с женщиной, с любимой, единственной на всю жизнь женщиной, и Коля успел вскочить, встать в боевую позу и крикнуть:
— Ки–я!
Что–то железное ударило в ухо, и все пропало…
3
Несмотря на мертвый предутренний час, Заводская площадь была заполнена народом, и он все стекался сюда из окрестных глухих переулков. Было тихо, только хрустело под ногами крошево хрусталя да какая–то баба вопила, как на похоронах:
— И–и на ко–го ж ты на–ас по–ки–ну–у–ул!
Черная эфэсбэшная “Волга” беспрепятственно миновала милицейское оцепление и остановилась у самого эпицентра. Печенкин выбирался из машины долго, как будто нехотя. Его сразу узнали.
— Печенкин!
— Сам приехал посмотреть…
Владимир Иванович вышел наконец из машины и, сильно сутулясь, огляделся. Храма как не бывало. Рассыпанные по асфальту площади куски хрусталя, словно колотый лед, отражали синие вспышки милицейских мигалок. Полный, с округлым бабьим лицом милиционер хлопотливо оттирал рукавом шинели закопченную иконку.
— То ли Иисус Христос, то ли еще кто, не пойму, — смущенно проговорил он и протянул ее хозяину.
Печенкин отвернулся и наткнулся взглядом на возвышающегося в темноте неба Ленина.
— А народу–то, народу, — непонятно кому говорил тот же милиционер. — Стояла — не нужна была, а как не стало — пошли…
Сделав над собой усилие, Владимир Иванович отвел взгляд от памятника и сел в машину.
4
Ярко освещенный в ночи убогий двухэтажный барак стал неожиданно красив, даже величествен, напоминая средневековый замок или корабль. Из окна на втором этаже, в котором отсутствовала рама, выдувалась наружу сквозняком, пузырилась как парус занавеска.
За пробитыми белым напористым светом стеклами всех остальных окон, видимо, существовали люди. Одни сидели на своих табуретах, опустив плечи, — терпеливые, покорные, другие делали вид, что занимаются хозяйством: терли грязные кастрюли и заваривали чай; третьи негодовали — мужики в майках и трусах и бабы в ночных рубашках метались в замкнутом пространстве своих комнат, подбегали к окнам, приникали лицом к стеклу, щурились, пытаясь увидеть происходящее на улице, и отбегали, ослепленные страшным светом. Внутри барака было шумно: бабы плакали, мужики матерились, дети орали. Шумно было и снаружи, но это был другой шум — лязг, звон, дребезг, — железный шум. Если в бараке, не считая тазов и сковородок, железа почти не было — все старые тюфяки, ватные одеяла да жалкая, смятенная человеческая плоть, — то окружало его почти сплошь железо. Здесь стояли впритык — все с включенными фарами — армейские тентованные грузовики, омоновские фуры с мелко зарешеченными стеклами, серые глухие автозаки, сине–желтые милицейские машины, а между ними в муравьином хаосе продирались, стукаясь железом о железо, омоновцы в черном спецснаряжении, оставляющем открытыми только глаза, — с поднятыми вверх от плеча автоматами и длинными снайперскими винтовками; телевизионщики с громоздкими камерами, осветительными и звукозаписывающими приборами на длинных железных палках; бесформенные, как снежные бабы, милиционеры в бронежилетах поверх толстых шинелей, с болтающимися на груди автоматами — все это лязгало, звенело, дребезжало.
Трещали рации.
— Скажите, здесь снимается кинофильм? — высоким “аристократическим” голосом обратилась сразу ко всем облезлая старуха с облезлой собачкой на руках.
— Кинофильм, бабка, кинофильм, — усмешливо ответил стоящий рядом милиционер.
— Смотри, Долли, здесь снимается кинофильм! Я тоже снималась однажды в фильме “Свинарка и пастух” в сцене на ВСХВ, потом это называлось ВДНХ, а сейчас уже не знаю, как называется… Это было восхитительно! — торжественно сообщила старуха.
Руководил операцией ладный парень с плавной линией подбородка и быстрыми веселыми глазами. Он стоял на подножке “уазика” и, держась одной рукой за открытую дверцу, сжимая в другой черный брикет рации, говорил:
— Костик, ну как там? Одеваете? Смотри, чтобы было красиво.
Ладный вызывал желание смотреть на себя и улыбаться, и Илья смотрел на него и улыбался.
— А это кто, режиссер? — все интересовалась старуха.
— Режиссер, бабка, режиссер, — ответил тот же милиционер.
— Смотри, Долли, это режиссер!
Старуху слышали, но никто на нее не смотрел, потому что все смотрели на окно с пузырящейся занавеской и на жалкую фанерную дверь барака, ожидая чьего–то долгожданного, очень важного для всех выхода.
— Ручеек! — произнес неожиданное здесь слово Ладный, из железной толпы выделились два десятка омоновцев, они выстроились в два ряда от двери дома до двух стоящих напротив автозаков и разом подняли от плеча вверх свои автоматы и длинные снайперские винтовки.
— Тишина! — попросил Ладный, и стало тихо, даже дети в бараке перестали орать.
Лицо Ладного светилось вдохновением.
— Пошли! — объявил он радостно, и наверху, на втором этаже, часто–часто ударили барабаны. Скатившись в несколько секунд вниз, барабанная дробь выросла в раскаты грома, он с треском взорвался — створки двери стремительно распахнулись, и в потоке белого густого света остановились и замерли Ким и Анджела Дэвис. Это их выход объявлялся и был так торжественно обставлен. А теперь им предстояло сыграть в детскую игру “ручеек” — проплыть вдвоем по узкому руслу с берегами из черных людей под сенью стальных стволов.
— Вперед, родные! — подбодрил их Ладный и сам двинулся навстречу.
Илья улыбнулся и торопливо потянулся следом.
И Ким и Анджела Дэвис пошли: раз–два–три, раз–два–три — под звуки раздолбанного пианино: пам–пари–рам, пам–пари–рам. Им ассистировали — поддерживали под руки четверо омоновцев, они не шли — летели, часто перебирая ногами, бежали по волнам, как в балете, — почти совсем без одежды, в серебре браслетов на запястьях. Без сомнения, это был звездный час Анджелы Дэвис, самые торжественные мгновения ее жизни: она гордо вскинула свою курчавую головку и широко, белозубо улыбалась. Ким хуже справлялся со своей ролью — голова клонилась и падала, вытекающая из уха кровь проложила узкое русло к ключице, скопилась в полукруглой ямке шеи, бежала оттуда по ложбинке груди к пупку…
Ладный смотрел на них ласково и благодарно.
Они быстро проплыли свой ручеек, слишком быстро. Илья понял вдруг, что опоздал, рванулся вперед, но соратников уже бросали в открытые двери автозаков, каждого в отдельный.
Тогда Илья хотел прокричать громко, чтобы они услышали, прокричать то, что узнал, и уже открыл рот и вскинул руку, как вдруг услышал голос стоящего рядом омоновца:
— Обнаглела нерусь вконец…
Илью удивили эти слова — не их смысл, а то, что, ему показалось, он это уже где–то слышал; он посмотрел на сказавшего их и увидел в прорези омоновской маски водянистые голубые глаза и белесые, словно присыпанные мукой ресницы. Омоновец тоже удивленно смотрел на Илью. Илья вспомнил его и опустил глаза.
— Ну, здравствуй, как ты живешь? — как к старому доброму приятелю обратился к нему Ладный. Он улыбался, и Илья ответно улыбнулся, глядя в глаза Ладного, ища поддержки и защиты.
Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит, —
продекламировал Ладный мягким, приятным, добрым голосом и похлопал Илью по плечу.
Весь во власти обаяния этого человека, Илья пристально вглядывался в его глаза, в самые зрачки, пытаясь понять, почему тот так с ним разговаривает: знает, догадывается или они и впрямь хорошо знакомы?
— Ну? — спросил Ладный, чуть–чуть поторапливая. Но Илья отшатнулся вдруг, ткнулся спиной в железо и, поняв, что никуда теперь не уйти, вскинул руку и продекламировал:
— Non timeo te, rex male Porsena!
— Что? — не понял Ладный и очень удивился.
— Tu me timere non potest, sed mortem mortis angores timent, — немного частя, решительно продолжил Илья.
— Что–то? — Ладный засмеялся. Он словно не верил своим ушам. — Это по какому же? Инглиш, фрэнч, дойч?
— Mortem non timeo — et cum dictis eis manum adulescens audens in cibanum ardentem demusi’t! — Эти слова Илья продекламировал торжественно, в полный голос — лучше, чем тогда, на берегу Дона, по требованию отца. Но Ладный вдруг потерял к нему интерес; в последний раз глянув на Илью, сочувственно улыбнулся и обратился к тому же омоновцу:
— Знаешь что… Отведи–ка ты его вон в кустики и шлепни там на хер.
Сказав это, Ладный прыгнул в “уазик” и уехал. Только теперь Илья услышал, какой стоял вокруг звон железа и рев моторов. Все потемнело, дышать стало нечем.
Омоновец хмуро глянул на Илью, взяв за плечи, развернул и легонько толкнул в густую твердую темноту. Илья полуобернулся на ходу, попытался улыбнуться и объяснил:
— I’m an American citizen. I’m George Misery, a businessman. I’m here to help you with the reforms2.
В ответ омоновец ткнул его в спину острым стволом снайперской винтовки. Илья прошел несколько метров, не видя перед собой ничего из–за кромешной тьмы, и сделал еще одну попытку объяснить:
— Je suis бetranger. Je suis Fraзais. Je suis le correspondent du magazin “L’Express”. Je m’appele Patric Lessage… J’ai arrivбe pour ecrire l’article sur les reformes economiques et politiques en Russie3.
И тогда Илья закричал, заорал — всем — то, что сам только сегодня узнал, ту коротенькую, состоящую всего из двух слов благую весть.
— Он есть!!! — закричал Илья, но страшный, чудовищной силы пинок кованым армейским ботинком смешал слова и буквы — так, что получилось: — Не–е–е–есть!!!
Наверняка многие в округе слышали крик, но наверняка также — никто ничего не понял, в нем не было смысла: интонация ужаса и боли победила смысл.
Несколько метров Илья пролетел по воздуху, как прыгун в длину, перебирая при этом ногами, шлепнулся на четвереньки, пробежал так по инерции немного, вскочил и, скуля, держась обеими руками за ушибленную задницу, скрылся в темноте.
Где–то в стороне, в невидимых сараях, глухо закукарекали петухи.
5
— Стой–ка! — обрадованно закричал Владимир Иванович, увидев из машины свет в угловом окне панельной пятиэтажки. Перемахивая через две ступеньки, он быстро поднялся наверх, хотя это было и непросто: из груди выскакивало сердце, а с ног сваливались великоватые генеральские ботинки.
Перед фанерной дверью Печенкин остановился, переводя дух и прислушиваясь. Оттуда доносились гитарные переборы. Дверь была не заперта. Владимир Иванович легонько толкнул ее и вошел.
Все было как всегда: Геля полулежала на тахте и, внимательно вслушиваясь в мелодию, наигрывала на гитаре. Печенкин улыбнулся и присел на табурет, отдыхая. На низком треногом столике рядом с тахтой стояла бутылка водки, рюмка, соленый огурец, колбаса, хлеб.
Все было как всегда: те же выцветшие бриджи и старая, завязанная узлом на животе ковбойка.
— А, Печенкин, — поприветствовала Геля гостя, на мгновение оторвав взгляд от гитары.
— Улетаю, — сообщил Владимир Иванович.
Геля кивнула, не поднимая глаз.
— Далеко, — добавил Печенкин.
Геля снова кивнула.
— И надолго, — закончил он.
Геля вздохнула, отложила гитару в сторону, налила в рюмку водки.
По лицу Печенкина пробежала судорога страдания.
— Плохо выглядишь, — заметила Геля. — Ты не заболел?
— Нет, — ответил он, глядя на ботинки генерала.
— А нос почему красный?
— Простудился.
— А говоришь — нет, — укорила она и, подняв рюмку, прибавила жизнерадостно: — Как говорят евреи: лэ хаим — за жизнь! — Лихо опрокинув в себя водку, весело захрустела огурцом.
— Слушай, какое сегодня число? — живо поинтересовался Владимир Иванович.
— Число? — Геля задумалась и повторила: — Чис–ло… — Схватила гитару и стала торопливо подбирать мелодию: видимо, это слово — “число” — затронуло ее ассоциативный ряд. Кажется, мелодия наконец сложилась…
— А где Володька? — испуганно спросил Печенкин. Только сейчас до него дошло, что Геля не беременна, совсем ни капельки не беременна.
Она подняла на него радостные светящиеся глаза и сообщила:
— А я новую песню сочинила. Называется “Маленький человек ушел”.
Владимир Иванович встал и отвернулся к окну. Страшное, составленное из красных букв слово висело над Придонском: ПЕЧЕНКИ.
Она не предложила спеть свою новую песню, а он не попросил — ушел неслышно.
пропел Владимир Иванович, надеясь, что Илья подхватит. Илья, однако, не подхватил.
Глава тридцать четвертая
ВСЕ В ПОРЯДКЕ! ЭТО Я ТАК…
1
Какая–то была бесконечная ночь, никак она почему–то не кончалась…
Печенкин торопливо выбрался из “Волги” и вбежал в домик охраны. Голая дебелая баба метнулась, скрываясь в смежной комнате. Навстречу, застегивая на ходу штаны, выскочил охранник. У него была опухшая от пьянства рожа — видно, пока хозяин гулял, слуги тоже даром времени не теряли.
— Где Илья? — сердито спросил Печенкин.
— Илья? — спросил охранник.
Владимир Иванович плюнул в сердцах и заторопился на территорию усадьбы. Там было безжизненно и темно. Какой–то человек, маленький, жалкий, припадая на обе ноги, бежал вдалеке.
— Илья! — крикнул Владимир Иванович. Да, это был Илья. Печенкин обрадованно улыбнулся и, вскинув руку, изображая викторию или по–нашему козу, закричал: — Летим, Илюха!
Илья остановился, посмотрел на отца и побежал дальше — тяжело, медленно, припадая на обе ноги. Он бежал в сторону “Октября”.
2
Владимир Иванович вошел в темное фойе, нашарил на стене ряд выключателей, стал щелкать ими, но свет почему–то не зажигался. Замерев, он услышал скрип и стук фанерного сиденья в зале. На улице было темно, в фойе — темней, чем на улице, а в зале была абсолютная, беспросветная темнота.
— Илья, — позвал Печенкин, — ты здесь?
Сын не отозвался.
Владимир Иванович прощально глянул в сереющее пространство фойе — словно глотнул воздух перед тем, как глубоко нырнуть, — и стал погружаться в темноту зала, выставив перед собой, как слепец, руки и осторожно передвигая ноги. Он добрался до бокового кресла без приключений, опустился в громко скрипнувшее сиденье и облегченно вздохнул.
— Ну что, Наиль, заводи свою шарманку! Знаешь, что нам на дорожку поставь? “Бродягу”! — Печенкин прокричал это явно шутя, зная, что никакого Наиля в проекторской нет. Да он сейчас и не нужен был.
А–ба–ра–я,
Бродяга я,
Никто нигде не ждет меня,
А–ба–ра–я! —— Экспорт–импорт! Это вещи отсюда туда, а оттуда сюда! — задорно выкрикнул Печенкин и озадаченно послушал в ответ тишину. — Сын честного человека всегда честен, а сын вора обязательно вор, — теряя надежду, сам особенно не веря в эти слова, проговорил Владимир Иванович и помолчал, размышляя. — Не нравится? Я знаю — тебе другое нравится… А я и другое могу — пожалуйста! Как там:
Но даже и на это Илья не откликнулся. И тогда Владимир Иванович закричал — нервно, истерично почти, не выдерживая больше пытки темнотой: Камень на камень,
Кирпич на кирпич,
Умер наш Ленин
Владимир Ильич.
Нет, он не умер,
Он вечно живой…
Будет он… вечно
Стоять над тобой!— Свет, сапожники!
И в то же мгновение на фоне едва различимого прямоугольника экрана беззвучно пробежал человек.
— Ну, Илья! — обиженно воскликнул Владимир Иванович, вскочил, рванулся вперед, ударился о спинку переднего кресла, перекувырнулся и с грохотом повалился на пол.
3
На чердаке было светлей. Илья лежал на своей кровати, укрывшись с головой чем–то красным, — спрятался, затаился. Владимир Иванович улыбнулся, подошел к арочному окну, посмотрел вниз. С прибытием хозяина имение на глазах оживало: зажигался свет в окнах особняка, бегала, суетилась прислуга, из ворот гаража выезжал “мерседес”. Печенкин нашарил рукой шпингалет, распахнул створку окна, пронзительно свистнул и закричал:
— Эй! “Роллс–ройса” запрягайте! На нем поедем!
Те завертели головами, заметили хозяина, заспорили между собой и стали загонять “мерседес” обратно в гараж.
Печенкин с хрустом расправил плечи. Силы возвращались к Печенкину.
— А ты знаешь, какой мне сон сегодня приснился? — воскликнул он, вспомнив неожиданно. — Как будто летим мы с тобой на нашем “фальконе”… Летим, значит, а потом я Фрицу говорю: “Дай Илье порулить немножко”. Ты представляешь? — Владимир Иванович смущенно засмеялся и прибавил, посерьезнев: — Ну, он, конечно, не дал… немец…
Илья молчал и не шевелился. Владимир Иванович вздохнул.
— Пощиплют они меня без меня, обкусают, обгрызут… Букву “нэ” уже схавали, хоть бы “пэ” осталась, когда вернемся… Мироеды московские… Ну и черт с ними! Мы с тобой вернемся, хоть с нуля начнем, а все равно их в соответствующее положение поставим. Да мы их всех… в замазку сомнем, щели в окнах будем промазывать, чтоб не дуло!
И на это Илья не отозвался.
Владимир Иванович понимающе усмехнулся, подошел, присел на край кровати.
— И насчет этого ты не расстраивайся, — осторожно заговорил он. — Чему бывать, того не миновать… Седьмое чудо света, тоже мне! Или восьмое? “Рюмка” — правильно ее народ прозвал! Русский народ — он на язык меткий. Рюмка — она рюмка и есть. Хрусталь для того, чтобы пить из него! А не молиться… Так что не ты виноват, а я! Ну ничего, я вину свою искуплю. Вернемся, я на том самом месте настоящий храм поставлю! Каменный! Цемент — на яичном белке. На века, как раньше строили! Не золотое, а простое… “Ко–ко–ко… Снесу я вам яичко не золотое, а простое”. Я все думал, про что сказка, любил ты ее слушать, когда маленький был, до пяти раз, бывало, тебе читал, все еще и еще, а я читал и не понимал и потом никак понять не мог: чем же простое лучше золотого? Не мог понять, про что она… Или про кого… Теперь понял — про меня. — Печенкин смущенно улыбнулся. — Ко–ко–ко… Снесу я вам яичко, не золотое, а простое… И не содрогнется… Не содрогнется! Не такое видела… Ну вставай, сынок, вставай.
Владимир Иванович поднялся, глянул по сторонам, посмотрел на кровать, улыбнулся и хлопнул сына по плечу… Ильи там не было… Были одеяло и подушка, уложенные в форме человеческого тела, укрытые дедушкиным шелковым флагом. Владимир Иванович наклонился. Поблескивали золотом серп и молот. Печенкин смотрел перед собой внимательно и тупо, как бык при виде красной тряпки, наливаясь кровью и яростью.
— Россия… Революция… Революция… Россия, — зашептал Владимир Иванович, пытаясь себя удержать, но это не удавалось, он уже не справлялся с собой. — Россия! Революция! — закричал он, словно жалуясь на свою страшную, невыносимую, смертельную боль; сунул руку под пиджак, выковырнул из–под него “беретту” и всадил в алый шелк флага и золото серпа и молота сплошную длинную очередь, дырявя ткань замысловатым абстрактным узором, наполняя окружающее пространство сизым дымом, пылью и вонью горелой ваты. Тут что–то страшно зашумело, и Печенкин инстинктивно обхватил руками голову, испуганно присел… Голуби — их много здесь оказалось, — громко хлопая крыльями, ошалело метались в замкнутом пространстве чердака, пока не наткнулись на открытое окно… Сразу все стихло. Владимир Иванович подбежал к окну удостовериться — точно ли это были голуби, но их уже и след простыл…
Внизу бежали к “Октябрю” люди, и первым — Рыжий с черной автоматической винтовкой. Владимир Иванович успокаивающе поднял руку и крикнул:
— Все в порядке! Это я так.
Люди остановились, глядя вопросительно, ожидая приказаний.
— Слышишь, Женьк, ты там Илью нигде не видел? — озабоченно спросил Печенкин.
Рыжий мотнул отрицательно головой и задал тот же вопрос стоящим рядом. Они тоже не видели Илью.
— Ну ладно, — махнул рукой Владимир Иванович, повернулся и глянул на кровать.
Флаг сполз…
Флаг сполз почти до самого пола…
Флаг сполз почти до самого пола, оставалась только узкая полоска…
Печенкин обернулся, испуганно посмотрел в окно. Люди уходили, разговаривая меж собой…
Флаг сполз почти до самого пола, оставалась только узкая полоска, и, чтобы увидеть, что там, надо было сильно наклониться…
Это было просто — наклониться, так просто, что Печенкину даже смешно стало от такой простоты, и он хохотнул и стал наклоняться — сначала быстро, потом медленно и остановился на полпути…
Флаг сполз почти до самого пола, оставалась только узкая полоска, и, чтобы увидеть, что там, надо было опуститься на колени. Это было еще проще, чем наклониться, — опуститься на колени, но колени почему–то не гнулись. И Владимир Иванович понял, что никогда в жизни не сможет заглянуть под кровать.
Силы оставили Печенкина, окончательно оставили, и, чтобы не рухнуть здесь же, он успел сделать пару шагов и упал на кровать. Железная сетка страшно заскрипела под ним, загудела ржавыми волнами и долго успокаивалась. Потом все стихло.
Владимир Иванович попытался улыбнуться, но это ему не удалось. Хотел что–то сказать, но тоже не получилось. И тогда он опустил руку, как это иногда делают, когда едут в поезде в одном купе двое: один на верхней полке, другой — на нижней, и тот, кто лежит на верхней, опускает руку, а тот, кто лежит на нижней, своей рукой дотрагивается до нее.
Никто не дотронулся.
Владимир Иванович вспомнил вдруг мучивший его все последнее время вопрос, спросил:
— Какое сегодня число, не знаешь? — И, не дожидаясь ответа, подытожил: — Никто не знает… Но вот что интересно! — воскликнул он. — Раньше думалось: будут людям хорошо платить — будут хорошо работать… Ни фига!
Никто эту мысль не оспорил и никто не поддержал…
— Мы не белые, мы не красные, мы придонские! — выкрикнул Печенкин, подгибая под себя ноги и втягивая голову в плечи, а руки его при этом тянули на себя алый стяг. — Работать… это… дело… мешает… — проговорил он, с трудом выдавливая из себя последние слова, с головой заворачиваясь в красное, прячась от всех, окукливаясь.
За окном серело — то ли утро было, то ли вечер…
То ли весна стояла, то ли осень…
То ли жизнь, то ли уже не жизнь.
Окончание. Начало см. “Новый мир”, № 1 с. г.
1 Тальник, тальник, тальник гнется на ветру,
Тальник, тальник, тальник гнется на ветру,
Еще раз тебя б увидеть —
Сердце разрывается (татарск.).2 Я американский гражданин. Я Джордж Мизери, бизнесмен. Я приехал помочь вам в осуществлении реформ (англ.).
3 Я иностранец. Я француз. Я корреспондент журнала “Экспресс”. Меня зовут Патрик Лесаж… Я приехал сюда, чтобы написать статью об экономических и политических реформах в России (франц.) .