Комментарий к комментарию
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 10, 2000
*
ВЕНЯ ЕРОФЕЕВ: “РАЗВЕ МОЖНО ГРУСТИТЬ,
ИМЕЯ ТАКИЕ ПОЗНАНИЯ!”
Комментарий к комментарию
Э. Власов. Бессмертная поэма Венедикта Ерофеева “Москва — Петушки”. Спутник писателя (Slavic Research Center / Occasional Papers on Changes in the Slavic-Eurasian World. No. 57. Hokkaido University, 1998).
Венедикт Ерофеев. Москва — Петушки с комментариями Эдуарда Власова. М.,
“Вагриус”, 2000, 574 стр.
“Я сам в этом ничего не понимаю…”
Эдуард Власов.
Мы живем в эпоху системных постмодернистских комментариев, обретающих все большую степень независимости от комментируемого текста. Определенные подходы к такого рода комментарию были сделаны в работе Н. Л. Бродского и Н. П. Сидорова “Комментарий к роману Н. Г. Чернышевского „Что делать?”” (М., 1933), в книге В. В. Набокова “Комментарий к роману А. С. Пушкина „Евгений Онегин”” (СПб., 1998); в этом же жанре выполнен и комментарий Ю. М. Лотмана “Роман А. С. Пушкина „Евгений Онегин”” (Л., 1983) и многие другие работы. Однако основателем этой традиции можно считать Густава Шпета, поскольку именно он радикально модернизировал жанр комментария (“Комментарий к „Посмертным запискам Пиквикского клуба””, М. — Л., 1934). Здесь он, в частности, писал: “Такой тип комментария, сколько мне известно, осуществляется впервые. Отсутствие прецедентов и готовых форм, которыми можно было бы руководствоваться, очень затрудняло работу автора, и это несомненно отразилось на ней. Но какие бы недочеты, промахи и ошибки, — часть их уже видна самому автору, — ни открыли читатели и критика, сама идея такого комментария представляется правильною. Есть ряд произведений мировой литературы, которые нуждаются в комментарии такого типа, — не в силу их исключительного художественного достоинства, а скорее в силу специфического материала, сообщающего сведения о характерных бытовых особенностях эпох и социальной среды, нам чуждых и далеких не только хронологически, но в особенности по содержанию жизни и общественной психологии”. К такого рода текстам, “нуждающимся” в тексте-интерпретаторе, несомненно относится и поэма В. В. Ерофеева “Москва — Петушки”. Это может показаться странным, поскольку эпоха Ерофеева — часть нашей жизни, она отстоит от нас всего лишь на пару-тройку десятков лет. Однако “бытовые особенности”, “общественная психология” и “социальная среда” той эпохи совершенно уникальны и ни с чем не сопоставимы.
Комментарий Эдуарда Власова к поэме Ерофеева был издан в 1998 году в Японии. Эта работа не заслуживала бы никакого внимания, если бы не была только что переиздана огромным тиражом издательством “Вагриус” в приложении к новому изданию поэмы Ерофеева. Научный аппарат в нем отсутствует, и “комментарий” Власова как бы его замещает.
Мы будем комментировать труд Власова по полному японскому изданию, сверяя его с новым изданием 2000 года. Ссылки на японское издание сопровождаются пометой “СП”; ссылки на новое издание сопровождаются пометой “Вагриус”; ссылки на текст поэмы даются по изданию: Ерофеев В. В. Оставьте мою душу в покое. М., 1995, с пометой “Ерофеев” и указанием цитируемой страницы.
Несмотря на то что в издании “Вагриус” некоторые ошибки были исправлены, общая деструктивная направленность работы Власова все же сохранилась: в ней ничего не сказано о структуре комментария, о принципах работы автора с текстом поэмы и т. п. Небольшое предисловие, поясняющее принципы работы автора, есть только в японском издании, по которому оно и цитируется.
Начнем с того, что текст поэмы откомментирован по недостоверной и неполной копии: “Сами же комментируемые места из „Москвы — Петушков” я цитирую по имеющейся у меня с незапамятных времен самиздатовской копии, где не хватает нескольких страниц, поэтому комментарий получился далеко не полный. Тотальной сверки цитат из Ерофеева по посмертным, официальным изданиям поэмы я не проводил…” (СП, стр. III). То есть комментируется некий недоступный нам мифический список, что есть сознательный уход от Текста. Если учесть, что на момент выхода комментария Власова достоверный текст поэмы уже десяток раз большими тиражами был опубликован, то позиция комментатора ничем не может быть оправдана. Приведем примеры. У Власова (СП, стр. 131): “Николай Гоголь… всегда, когда бывал у Панаевых…” Во всех изданиях читаем: “Он всегда, когда бывал у Аксаковых…” Именно этот ляпсус недостоверного списка позволил Власову посвятить большой фрагмент комментария семейству Панаевых и несуществующей “ошибке персонажа” (СП, стр. 131). В новом издании эта ошибка исправлена (“Вагриус”, стр. 337), но разночтений, сохранившихся и в новом издании, множество. У Власова читаем: “Ты придешь ко мне прощенья просить, а я выйду во всем черном, обаятельная такая, и тебе всю морду поцарапаю, собственным своим кукишем!” (СП, стр. 160). В новом издании комментируется уже другой вариант текста: “Ты придешь прощенья ко мне просить, а я выйду во всем черном, обаятельная такая, и тебе всю морду исцарапаю, собственным своим кукишем!” (“Вагриус”, стр. 386). Но и этот текст расходится с общепринятыми публикациями: “Ты придешь прощения ко мне просить, а я выйду во всем черном, обаятельная такая, и тебе всю морду исцарапаю безымянным пальцем!” (Ерофеев, стр. 94). Непонятно, по какому списку печатало текст издательство “Вагриус”, поскольку в нем об этом не сказано ни слова.
Приводимых Власовым цитат в указанных источниках зачастую нет: сравнивая ссылки на Библию с ее оригинальным текстом, мы не обнаружили там чуть ли не каждой второй цитаты. Если автор пользовался “Симфонией”, то все же следовало заглянуть и в оригинальный текст. Например, выражения “Бог благ” нет ни в 5-й, ни в 7-й главах Второй Книги Царств, ни в 117-м псалме Псалтири. Фрагмента “Господи Боже наш: ибо мы на Тебя уповаем…” нет во Второй Книге Царств, хотя Власов дает ссылки именно на это место. Следующей цитаты: “Во имя Твое попрем ногами восстающих на нас” — тоже нет ни в 43-м, ни в 62-м псалме Псалтири. Все примеры взяты с одной страницы комментария (СП, стр. 115), причем в новом издании комментария все эти недоразумения остались без изменений (“Вагриус”, стр. 311 — 312). Очевидно, что цитаты в комментарии Власова очень часто не сверялись с первоисточниками.
Почти весь комментарий состоит из пространных цитат, как правило не имеющих ни малейшего отношения к тексту поэмы. Это просто любимые Власовым тексты, в том числе написанные после 1971 года, то есть лишенные каких-либо признаков интертекстуального влияния на поэму: “Для придания книжке солидности и ощущения преемственности поколений я привожу параллели использования отдельных лексем и образов не только в до-, но и в постерофеевской литературе, а также отсылаю к примерам схожего дискурса или творческого мышления из других областей — скажем, к кино или к живописи” (СП, стр. II — III). Власов не называет соотношения этих текстов “аллюзиями”, “цитатами” или “реминисценциями”, а использует уклончивые формулировки. Читателю непонятно, какой тип интертекстуальных связей определяется формулами: “мне приглянулся… текст…”, “не меньше неги и у других поэтов”, “ассоциации вызывает… текст Бориса Гребенщикова”, “приведу также характерные примеры поэтизированного… мироощущения”, “здесь слышится перекличка с…”, “похоже строится фраза у…”, “сходная формулировка риторического вопроса есть у…”, “прерывистое, с остановками, движение по столице наблюдается у…”, “а у Мандельштама есть такое…”, “антиэнтузиазм был характерен для многих российских литераторов. Розанов… писал о Льве Толстом…”. Или просто: “У Мандельштама есть стихи”! Комментатор принципиально уходит от ерофеевского текста в область личных ассоциаций, ощущений и воспоминаний.
Очень часто в своем комментарии Власов приводит целиком стихотворения, главы из прозаических произведений разных авторов. К примеру, на страницах 15 — 19 японского издания дано 205 строк ненужных цитат, причем полностью отсутствует содержательный комментарий к самой поэме; без изменений все эти ненужные тексты перенесены и в новое издание комментария (“Вагриус”, стр. 145 — 151). Создается впечатление, что это не комментарий, а какой-то цитатник, состоящий из любимых Власовым фрагментов мировой литературы. Причем, как явствует из текста комментария, уход Власова от текста поэмы вполне сознательный и порой даже декларативный. В итоге комментарий превращается в какую-то пародию, когда его автор вынужден напоминать, что речь все-таки идет о поэме Ерофеева: “Они вынуждены мочиться, приседая на корточки. Это написал Венедикт Ерофеев. А вот у Виктора Ерофеева…” (СП, стр. 95; “Вагриус”, стр. 277).
Одновременно Власов смело компонует цитаты, свободно лепит из фрагментов чужого текста нечто, напоминающее какое-нибудь место поэмы, создавая иллюзию “цитатности”. При этом читатель может решить, что текст поэмы действительно сплошь состоит из цитат. К примеру, Власов, комментируя фрагмент поэмы: “А я, раздавленный желанием, ждал греха, задыхаясь… Она сама — сама сделала за меня свой выбор, запрокинувшись и погладив меня по щеке своею лодыжкою. В этом было что-то от поощрения и от игры”, — утверждает, что “поэтика данного пассажа во многом позаимствована у Гамсуна” (СП, стр. 93). В новом издании это место чуть “смягчено”: “поэтика данного пассажа во многом схожа с Гамсуном” (“Вагриус”, стр. 273). Выражение “поэтика схожа с Гамсуном” оставляет много вопросов. Но это не главное: при сверке приведенной Власовым цитаты с текстом романа Гамсуна “Голод” выясняется, что первая ее часть взята со страницы 128 (“Раздавленный, я признал, что это действительно гадко…”), вторая — со страницы 149 (“она обвивает рукой мою шею… другой рукой она начинает сама расстегивать пуговицы, еще и еще…”), и наконец реплика: “Но, моя дорогая! — сказал я в замешательстве. — Я никак не пойму… право, никак не пойму, что это за игра…” — находится на стр. 151 (Гамсун Кнут. Собр. соч. Т. 1. М., 1991). Так разрозненные цитаты вырываются комментатором из контекста, а затем свободно и смело компонуются. При этом искажается смысл исходного текста: ведь у Гамсуна соблазнение так и не состоялось. В мировой литературе можно найти тысячи сцен соблазнения мужчины женщиной, и для этого не нужно нарочито “резать” и компилировать “неподходящий” текст. Этот подход сохранился в новом издании комментария без малейших изменений. Нам кажется не вполне корректным подобный способ насильственной “интертекстуализации” текстов.
Вместо того чтобы разрешать загадки ерофеевского текста, комментарий сам оказывается загадкой без отгадки. И не стоит задумываться, пытаясь понять, что же хотел сказать комментатор: “Вот, к примеру… портрет рядового рабочего США в начале ХХ века” и т. д. (СП, стр. 37; “Вагриус”, стр. 182). Да ничего не хотел сказать: связь между всеми этими цитатами про каких-то “рабочих” и текстом поэмы отсутствует. Причем отсутствие этой связи порой становится объектом иронии самого комментатора. Поясняя строки поэмы: “Никого не стыдятся — наливают и пьют…”, Власов, видимо, просто шутит, утверждая, что герои Ерофеева “выполняют совет Мандельштама: „Пейте вдоволь, пейте двое, / Одному не надо пить!”” (СП, стр. 40; “Вагриус”, стр. 187). В то же время Власов иногда комментирует текст Ерофеева буквально, не замечая иронии повествователя: “Поживу немного у Луиджи Лонго, койку у него сниму… — Веничка… полагал, что снять у него койку достаточно легко” (СП, стр. 171 — 172; “Вагриус”, стр. 404). Перед нами новый способ текстопорождения: комментатор берет первую попавшуюся строчку из Ерофеева, например: “Я расширял им кругозор по мере сил…”, и полушутя сопровождает ее первой вспомнившейся цитатой: “Восьмилетнее образование было обязательно для всех моложе пятидесяти, десятилетнее — для желающих, занятия проходили после работы, по ускоренной программе и без изучения иностранных языков — считалось, что, изучив язык, озлобленный на родную власть зэк сразу же бежит за границу… Бубнеж лектора никто не слушал… Раза два при мне приезжали лекторы из Москвы — срочно нужно было разъяснить преимущества разрядки [политической напряженности в мире], тогда лекции устраивались в столовой, и многие хотели послушать… Был даже в зоне зэк по прозвищу Философ, который три раза в неделю подходил ко мне, предлагая ответить, что такое анархизм… Он мне также жаловался на необстоятельность Максима Горького — читает уже четвертый том „Жизни Клима Самгина”, а все еще не ясно, много ли Самгин зарабатывает…” (СП, стр. 56; “Вагриус”, стр. 213). Максим Горький, зеки, восьмилетнее образование и анархизм тут совсем ни при чем, но это не важно. Важно то, что подобные пассажи, не имеющие к поэме ни малейшего отношения, составляют 90 процентов данного комментария. Фактически текст Власова разрушает восприятие комментируемого текста. Но если это вообще не комментарий, то что это за текст, каков его статус? И почему он публикуется издательством “Вагриус” под названием “Комментарий”? Единственная возможность интерпретации комментария — считать его неуместной шуткой автора и издательства. Неуместной потому, что мистифицировать научно-исследовательский центр славистики уважаемого университета, где был впервые издан этот комментарий, — не вполне корректно и совсем не смешно, так же как вводить в заблуждение образованного читателя, желающего приобрести новое научное комментированное издание знаменитой поэмы.
Все цитаты Власов приводит без традиционных филологических ссылок. Он сам оговаривает это в предисловии: “Цитирую источники только с указанием номеров частей, глав, сцен, действий, актов — я сам в этом ничего не понимаю и часто путаю” (СП, стр. III). Признание в полном непонимании принципов работы комментатора глубоко закономерно: в самом деле, комментатор не знаком даже с элементарными основами лексикологии, не знает принципов определения значений слов. Так, слово “пидорас” в комментарии определяется так: “Здесь — исключительно как ругательство” (СП, стр. 67; “Вагриус”, стр. 231). Любое ругательство имеет значение: у Ерофеева значение этого слова можно приблизительно определить как “неприятный человек, лишенный чувства доброты, сострадания, любви” и т. п. Выражение “жидовская морда” автор определяет как “оскорбление личности” (“Вагриус”, стр. 251), видимо не понимая, что этот сомнительный прагматический комментарий тоже не заменяет определения значения. В других случаях он заменяет пояснение значения слова совершенно ненужной отсылкой: “Глагол вякать по отношению к больному ребенку употребляется, например, Зощенко…” При чем тут Зощенко? Итак, перед читателем текст, в котором комментатор не может определить значение даже одного слова. Не лучше определяется значение фразеологизмов: “сучий потрох — крепкое ругательство” (“Вагриус”, 323). Что уже тут говорить о дефиниции семантики более крупных фрагментов ерофеевского текста. Власов использует некорректно даже простейшие филологические термины: “Мандавош(еч)ка — нецензурная характеристика вызывающего презрение объекта; этимологически (курсив наш. — А. П.-С.) восходит к лобковой воши” (СП, стр. 149). В новом издании слово “воши” заменено на слово “вши”, а весь “шедевр” остался неприкосновенным (“Вагриус”, стр. 368). Если забыть о стиле власовских определений (“характеристика… восходит к лобковой воши” или “вши”), то хочется отметить, что приведенное автором указание на основное непереносное значение “лобковая вошь” слова “мандавошка” — это никак не “этимология”. Этимология корня *mand- достаточно сложна: в свое время Макс Фасмер предположил связь этого корня с чешским “pani manda” (“задница”, “грешница”); однако он посчитал в целом эту этимологию “не ясной” (Vasmer M. Russisches etymologisches W ц rterbuch. Lieferung 1-27, Bogen 1-44, Heildelberg, 1950 — 1958. V. 2. S. 95). Той же точки зрения придерживались Б. А. Ларин и О. Н. Трубачев, ничего не добавившие к сказанному в тщательно редактируемых русских переизданиях этого труда (Фасмер Макс. Этимологический словарь русского языка. Т. 2. М., 1986, стр. 567). Да что там говорить об этимологиях, если Власов не отличает маринад от посола (СП, стр. 112). Та же ошибка повторяется и в новом издании (“Вагриус”, стр. 306). Тут уже можно говорить об общей культуре автора, который, поясняя фрагмент: “такой пламенный, что через вас девушки могут прыгать в ночь на Ивана Купалу”, почему-то называет этот знаменитый обряд “девичьим обычаем прыгать” и уверяет, что праздник Ивана Купалы — “народный православный праздник в честь библейского Иоанна Крестителя” (СП, стр. 107); эта же ошибка сохранена и в новом издании (“Вагриус”, стр. 297). Конечно, ночь на Ивана Купалу — языческий праздник. Православный праздник, отмечаемый 24 июня (7 июля), называется Рождество Иоанна Предтечи. Более того, праздник Ивана Купалы всегда подвергался осуждению православной церковью.
Какая-либо система отбора материала у Власова отсутствует: по его же словам, он “просто запихнул под одну обложку” все, что захотел: “Короче говоря, я выкурил еще тринадцать трубок и решил запихнуть под одну обложку то, что должен знать и носить в своем сознании и своей памяти потенциальный автор очередных „Москвы — Петушков”. Естественно, в разумном, то есть, увы, ограниченном, объеме. Прямой адресат книги этой, стало быть, не иностранный почитатель „Москвы — Петушков”, лезущий на стенку от непонимания аллюзий и цитат, а будущий Венедикт Ерофеев, так сказать, Ерофеев-2. Для него это обязательное чтение. Для всех остальных — факультативное” (СП, стр. II). Выходит, комментарий предназначен некоему несуществующему субъекту, потенциальному создателю будущего текста! Но тогда комментарий Власова — не объект для чтения, даже вообще не информационный объект. Это какой-то субъект ожидания, претендующий на роль мифогенерирующей идеологемы. В этом смысле это вообще нелитературный объект.
В реальной части комментарий Власова — набор не проверенных по источникам данных, бесконечных ошибок. Так, часть комментария, поясняющая факты жизни, относящиеся к теме пития, не содержит ни одной содержательной справки. Такой подход ничем не может быть оправдан, тем более, что к настоящему времени издано множество превосходных справочников, где можно было бы легко проверить все эти факты (см., напр.: Охременко Н. С. Виноделие и вина Украины. М., 1966; Козуб Г. И. Марочные игристые вина Молдавии. Кишинев, 1983; “Все о напитках”. М., 1993; “Рецепты ликеров, наливок, настоек и инструкции по приготовлению полуфабрикатов к ним”. М., 1951; “Краткий словарь алкогольных терминов”. М., 1994; Похлебкин В. В. История водки. М., 1997 и мн. др.). Названия напитков в комментарии даны неправильно или не полностью, крепость их не указана или указана неверно, этимологии ошибочны, страны-производители указаны часто неправильно, о стереотипах поведения и традициях питья не сказано ни слова и т. д. Даже объем граненого стакана в первом издании был указан неправильно: “Что же касается стакана, то речь идет, без сомнения, о классическом советском граненом стакане из толстого дешевого стекла, объем которого равнялся 250 мл” (СП, стр. 5). Нет человека в России, который бы не знал, что традиционный советский граненый стакан — двухсотграммовый. Естественно, эта оплошность была исправлена редакторами в новом издании (“Вагриус”, стр. 129).
Единственное, что иногда сообщает автор об алкогольных напитках, так это процент содержания в них спирта. Но поскольку источниками автор не пользовался, а приводил данные “по памяти”, то, естественно, почти всегда неверно. Так, “Зубровка” содержит не 30 % спирта, как уверяет Власов, а 40 %; “Тминная” — не 35, а 40 %; “Кориандровая” — тоже не 35, а 40 %, и приготавливается не “на плодах кориандра” (СП, стр. 5), а с использованием множества компонентов, в том числе кориандрового семени, тминного семени, анисового семени, сахара. Данные оплошности настолько нелепы, что конечно же были исправлены в новом издании.
Про вино “Альб де Десерт” Власов в первом издании комментария пишет: “Учитывая иноязычное звучание названия, можно предположить, что речь идет об импортном вине — скорее всего об алжирском — дешевом, низкого качества, поставлявшемся в СССР из Алжира как компенсация за военную и экономическую помощь. В 1960-е годы оно регулярно продавалось в Москве” (СП, стр. 6). Вся эта информация — ложная. “Можно предположить” и “скорее всего” — вот метод, способ и принцип построения комментария Власовым. На самом деле это вино несложно найти в отечественной справочной литературе советского времени, например в книге “Вина и коньяки Молдавии” (М., 1976). Заглянув в справочники, легко убедиться, что это не алжирское, а молдавское белое ординарное десертное специальное вино (спирт — 15 — 17 %, сахар — 14 — 16 %, кислотность — 6 г/л.). Забавно, что эта ошибка была исправлена в новом издании, но заметил ее не автор, а удивленный читатель, приславший автору письмо с исправлениями ляпсусов Власова. Иногда автор комментария, не зная точного содержания спирта, указывает на всякий случай приблизительное: так, “округленно” указано содержание спирта в той же “Зубровке” — “крепкая (35 о — 40 о )” (СП, стр. 5; читатель остается в неведении, сколько же в ней градусов: 35, 36, 37 или больше?) Конечно, Веничка пил сорокаградусную “Зубровку”: эту ошибку исправили редакторы комментария (“Вагриус”, стр. 129).
Неудивительно и закономерно и общее определение спиртных напитков, данное Власовым: оказывается, это “жидкая алкогольная продукция из винограда, пшеницы и картофеля” (СП, стр. 36). В новом издании после тщательного редактирования было решено определение оставить, но слово “жидкая” — изъять (“Вагриус”, стр. 181).
Но и в новом издании комментария есть много удивительного. Так, выясняется, что “Охотничья” — это сорокаградусная “настойка типа зубровки” (СП, стр. 6). В действительности же “Охотничья” ничего общего с “Зубровкой” не имеет — последняя производится с добавлением настоя одноименной лекарственной травы зубровки, тогда как “Охотничья” изготавливается из спиртового настоя имбирного корня, калгана, корня дягиля аптечного, ангеликового корня, гвоздики, перца черного, ягоды можжевельника обыкновенного, перца стручкового красного, кофе, грецкого ореха, бадьяна, аниса звездчатого, сушеных лимонных и апельсиновых корок, с добавлением белого портвейна и сахара, имеет темно-коричневый цвет и мягкий пряный вкус (см., напр.: “Рецепты ликеров, наливок, настоек и инструкции по приготовлению полуфабрикатов к ним”. М., 1951, стр. 128; “Ликеро-водочные изделия”. [М.,] 1950, стр. 22). В новом издании “Охотничья” уже не сравнивается с “Зубровкой”, но крепость ее указана по-прежнему ошибочно, правильное название ее и какие-либо точные данные не приводятся (“Вагриус”, стр. 131). Комментатор должен был бы указать, что ее правильное название — “Горькая настойка Охотничья”, что она содержит 45 % спирта и т. д. К другим напиткам Власов вообще не дает никакой информации, не указывает содержание спирта, не приводит правильного названия. По Власову, “Кубанская… — популярный сорт советской водки” (СП, стр. 31). Между тем это не водка, а горькая настойка и точное ее название — “Настойка горькая Кубанская любительская”. Весь этот неинформативный пассаж перекочевал и в новое издание (“Вагриус”, стр. 173). Точно так же “Лимонная” — это не “сорт водки” (СП, стр. 83), а “Горькая настойка”. Эти ошибки фигурируют и в новом издании (“Вагриус”, стр. 258).
Говоря о хересе, который выпускался нескольких видов (“сухой” — 14 — 16 % спирта, “сухой крепкий” — 17 — 18 % спирта, просто “крепкий” — 19 — 20 % спирта и “десертный” — 19 — 20 %), Власов утверждает, что это “вино 19 о ” (СП, стр. 17). Эта ошибка перекочевала и в новое издание, причем никакой достоверной информации о хересе здесь тоже нет (“Вагриус”, стр. 149). Из комментария ясно одно, что херес и водка — это не одно и то же. О “розовом крепком” Власов пишет, что это “сорт дешевого розового десертного (18 о ) вина”. Данный фрагмент комментария приводится в новом издании без малейших изменений (“Вагриус”, стр. 172). Между тем розовое крепкое — не сорт, а название, то есть имя собственное; точное его наименование: “Крепкое Розовое”. Это вино не “десертное”, а “специальное крепкое”, поскольку содержит сахара всего 3 %, а десертные вина — это вина сладкие. Содержание спирта также указано неверно (не 18, а 19 %). Наконец, не сказано, что это вино — молдавское. Можно также добавить, что это одно из самых крепких вин, выпускавшихся в СССР в то время: оно содержало больше спирта, чем многие портвейны. Так, например, “Портвейн Розовый” содержал лишь 17 % спирта, 7 % сахара и имел кислотность 5 — 6 % (см., напр.: “Вина и коньяки Молдавии”. М., 1976). В контексте поэмы это важно, поскольку герой принципиально пьет напитки очень крепкие и несладкие. По сути, сведения, приведенные в реальной части комментария, — дезинформация: комментатор не вводит в заблуждение читателя только тогда, когда попросту не дает никакой необходимой информации. Например, о “Российской” водке он сообщает, что “Российская — популярный сорт советской водки” — и больше ни слова (СП, стр. 31; “Вагриус”, стр. 172). Из контекста поэмы и так понятно, что речь идет о водке. О “Портвейне № 33” сообщается лишь то, что и так понятно читателю: оказывается, что это “сорт советского портвейна” (“Вагриус”, стр. 325).
Автор демонстрирует недостаточное знание русского просторечия, что также сказалось на реальной части комментария. Так, например, “красненькое” в просторечии означает вообще любое вино. Слово “красное” употребляется в противопоставлении “белой”, то есть водке. Это значение слова “красненькое” является общеупотребительным, оно есть в словарях (“Красное… 1. Любое крепленое вино. 2. Любой спиртной напиток…” — Юганов И., Юганова Ф. Словарь русского сленга. Сленговые слова и выражения 60 — 90-х годов. М., 1997, стр. 115). Не зная этого, Власов ошибочно определил “красненькое” как “красное (вино), обычно дешевое, из красного винограда, крепостью 11 о — 12 о , произведенное в Молдавии или Грузии” (СП, стр. 17). В новом издании редакторы сделали исправления, но текст комментария от этого стал не намного лучше: “Красненькое — уменьшит.-ласкат. от красное, что в просторечии является эквивалентом к слову „вино” как противопоставленного водке” (“Вагриус”, стр. 148). По-русски говорят не “эквивалент к чему”, а эквивалент чего. Кроме того, из нового издания комментария невозможно понять, о каком именно “красненьком” идет речь. Между тем Веничка, без всякого сомнения, говорит о “специальном крепленом” вине любого типа. Об этом можно было бы легко догадаться, даже не заглядывая в специальную литературу, а просто внимательно читая текст поэмы, где красным вином именуется любое вино: “…и еще какое-то красное. Сейчас вспомню. Да — розовое крепкое…” (Ерофеев, стр. 43). В поэме белая водка противопоставляется красному вину: “…пьете… белую водку…; а на другой день — …красные вина. …пили… белую водку. …пили только красное” (Ерофеев, стр. 69). Даже крепость коньяка неизвестна Власову, утверждающему, что это “вариант традиционного крепкого (40 о — 45 о ) французского напитка, приготавливаемого по технологии бренди” (СП, стр. 53); этот же ляпсус есть и в новом издании (“Вагриус”, стр. 207). Между тем крепость коньяков, производимых и в СССР, и во всем мире, колебалась от 42 до 57 %. Бренди же делается по иной технологии. Кроме того, бренди тоже бывает разных типов: крепкий бренди имеет содержание спирта 80 — 90 %, “бренди граппа имеет содержание спирта 70 — 80 %”, “собственно бренди имеет содержание спирта 57 — 72 %” (“Алкогольные напитки”: Популярная энциклопедия. Минск, 1994, стр. 80). Есть и сорокапятиградусный бренди. Как видим, Власов не только не пользовался специальными источниками при составлении комментария, но даже не обращал внимания на надписи на этикетках общеупотребительных напитков.
Иногда Власов дает уж совершенно абсурдную информацию: “Крепленые красные вина — крепкие (18 о — 19 о ) десертные вина из красного винограда… наиболее распространенными сортами в эпоху Венички были „Рубин” и „Кагор”” (СП, стр. 107). В новом издании указана другая крепость: 16 о — 18 о , а “Кагор” заменен на “различные кагоры” (“Вагриус”, стр. 297). В действительности ни “Рубин”, ни “Кагор” никогда не имели указанной автором крепости: все стандартные кагоры на самом деле имеют крепость 16 %; во-вторых, десертные вина имеют крепость от 15 до 17 % спирта, а не 18 — 19 %; в-третьих, “Кагор” — это не сорт, а тип вина, то есть понятие родовое. К названию отдельного сорта кагора обычно добавляется второе слово: “Кагор Южнобережный”, “Кагор Чумай”, “Кагор Шемаха”, “Кагор Густой” и т. п.
Замечательно откомментирована и “можжевеловая”: “Можжевеловая водка — джин” (СП, стр. 202). В новом издании — то же самое, однако к старым ошибкам добавились новые: оказывается, джин “в СССР импортировался в основном из Венгрии” (“Вагриус”, стр. 454). Однако “можжевеловая” — это и не водка, и не джин, а “горькая настойка”. При изготовлении джина кроме можжевеловых ягод “используют кориандр, дягиль, апельсиновую цедру, ирисовый корень, кардамон и др.” (“Заздравная чаша”: Атлас вин, крепких и слабоалкогольных напитков мира. Справочно-энциклопедическое издание. М., 1996, стр. 158). Русский “Джин Балтийский” “приготавливается на ароматных спиртах можжевельника обыкновенного, имбиря, черносмородинного сока и на апельсиновом и лимонном маслах” (там же, стр. 159). При изготовлении других сортов отечественного джина использовались также семена укропа, солодковый корень, анис, тмин и др., в то время как при изготовлении “Настойки горькой Можжевеловой” используются кроме можжевеловых ягод еще и малина, дубовая стружка и некоторые другие компоненты, не используемые при изготовлении джина.
Комментируя закуски к водке, Власов утверждает, что “овощные голубцы” делаются из мясного фарша (СП, стр. 101). Это противоречит здравому смыслу, источникам и делает текст Ерофеева абсурдным, поскольку мясные продукты как раз и подаются к водке, а в поэме герой почему-то с грустью и тоской принимает их в дар. Между тем “овощные голубцы”, в соответствии с советскими пищевыми стандартами того времени, относились к диетическому лечебному питанию и официально рекомендовались при болезнях печени, желчного пузыря, почек и гипертонии (“Кулинария”. М., 1955, стр. 867 — 868, 879). Овощные голубцы представляют собой вареный рис и морковь, завернутые в вареный капустный лист. Во-первых, использование диетического блюда в качестве закуски к водке уже создает юмористический эффект; во-вторых, все перечисленные выше внутренние органы как раз в первую очередь и страдают при приеме больших доз алкоголя, что делает подобную еду в данной ситуации еще более смешной; в-третьих, ни вареную капусту, ни вареную морковь, ни вареный рис не принято подавать к водке — это не самая подходящая закуска. Противоречие выпивки и закуски глубоко закономерно в контексте противоречивых событий поэмы, раздираемого противоречиями героя и т. д. В новом издании эта ошибка исправлена, “мясной фарш” удален, но, кроме упоминания капусты, риса и моркови, этот фрагмент также не содержит никакой вразумительной информации (“Вагриус”, стр. 287).
Комментатору кажется, что бефстроганов, пирожное и вымя, предложенные главному герою, и есть реальное, обычное, “стандартное меню недорогого вокзального ресторана” (СП, стр. 22); в новом издании этот пассаж остался без изменений (“Вагриус”, стр. 158). Видимо, в какой-то момент Власов начал смотреть на реалии прошлого через призму текста поэмы: ерофеевская художественная модель начинает заслонять реальность его воспоминаний. Впрочем, некорректная попытка комментатора поставить знак равенства между Текстом и Бытом не нуждается в критике.
Комментируя лексику, связанную с темой питья, Власов утверждает, что Ерофеев не совсем корректно употребляет слова: “правильнее не декохт, а декокт” (СП, стр. 5). В новом издании в тексте поэмы вместо “декохта” поставлено слово “декокт”, поэтому из старого комментария просто изъяты все упоминания “декохта”. В лучшем случае этот комментарий недостаточен. Можно отметить, что в русский язык слово “декохт” пришло непосредственно из латинского decoctum — “отвар, декокт” (“Латинско-русский словарь”. М., 1986, стр. 224). Ср. также польское dekokt, немецкое Dekokt и итальянское dekotto. Слово декохт (декокт) встречается (причем неоднократно) не только у Ф. М. Достоевского, И. С. Тургенева, Б. Л. Пастернака (СП, стр. 5), но и у многих других русских писателей. На протяжении уже трех столетий это слово встречается в самых разных формах: декохт, декохто, декохтум, декокт. Используемая Ерофеевым форма этого слова вполне традиционна для литературы прошлых столетий: слово “декохт” было распространено уже в XVIII веке. Известны были декохты простудный, потовой, возбудительный, грудной, кровоочистительный (ср.: “Вылечился, употребляя взварец или декохт, составленный из сухой малины, меду… и инбирю” — “Словарь русского языка XVIII века. Вып. 6. Л., 1991, стр. 80 — 81). Во многих словарях ХХ века оно уже отмечено как устаревшее (см., напр.: “Толковый словарь русского языка”. Т. 1. М., 1935, стр. 677; “Словарь современного русского литературного языка”. Т. 4. М., 1993, стр. 129). Правильнее считать это слово не устаревшим, а редким и сугубо литературным, поскольку в разговорной речи оно не встречается.
Поскольку “декокт” — это “отвар из лекарственных растений” (“Словарь иностранных слов”. М., 1984, стр. 150), то, кроме всего прочего, Веничка совершенно уместно использует это слово, хотя здесь и присутствует перенос значения. Ведь “Горькая настойка Зубровка”, употребляемая героем “в качестве утреннего декохта”, действительно содержит травяной экстракт, и герой употребляет ее как лекарственное средство против похмелья. Но комичность ситуации заключается в том, что Веничка использует в качестве лекарственного “декохта” не отвар, а настойки, причем в совершенно не “лекарственных” дозах — всего не менее 800 грамм зубровки, кориандровой и охотничьей. Конечно, употребляемые героем дозы соответствуют реалиям советской жизни, но реалиям “пьянства”, а не “лечения”: в нашей стране использование лекарственных препаратов для лечения похмельного синдрома не слишком распространено. Похмелье у нас воспринимается не как болезнь, а как одно из состояний сознания и, если угодно, символ — вроде расстегнутых пуговиц, немытой посуды, рваных джинсов или чересчур открытого взгляда. А рваные джинсы не штопают — это объект художественный.
Что же касается интерпретаций финала поэмы (“И с тех пор я не приходил в сознание…”), то он часто воспринимается однозначно — как смерть главного героя. Этой точки зрения придерживается и Власов, именуя мрачную четверку преследователей “убийцами” (СП, стр. 264; “Вагриус”, стр. 556). Но какие бы предположения ни высказывали специалисты, читатель должен смириться с принципиальной многозначностью подобных текстов: “…я не буду вам объяснять, кто эти четверо” (Ерофеев, стр. 132). Ведь именно “безымянность” жуткой “четверки” делает ее столь таинственной. Эта “четверка” имеет “дьявольские черты” и уже соотносилась с обликом “классиков” русской власти (Паперно И. А., Гаспаров Б. М. Встань и иди. — “Slavica Hierosolymitana”. Vol. V — VI. Jerusalem, 1981), которые сами в народном представлении не лишены сатанинских черт, и как-то перекликается с четырьмя “соседями по общежитию” (Левин Ю. И. Комментарий к поэме “Москва — Петушки” Венедикта Ерофеева. Graz, 1996, стр. 90; данный комментарий проанализирован в работе: Плуцер-Сарно А. Ю. “Бессмысленное, но ученое”. Комментарий к комментарию Ю. И. Левина к поэме В. В. Ерофеева “Москва — Петушки”. — “На посту”, 1998, № 1, стр. 49 — 51). Эта “четверка” может быть соотнесена и с “четырьмя мудаками” из бригады Венички. Власов посчитал, что здесь “возможны ассоциации и с римскими легионерами, участвовавшими в казни Иисуса Христа”, и с четырьмя апокалиптическими животными, по голосу последнего из которых появился всадник по имени смерть “и ад следовал за ним” (СП, стр. 257). Кроме всего прочего, эти “четверо” уже были сопоставлены с сатанинской булгаковской четверкой (Воланд, Фагот, Азазелло, Бегемот). Можно спорить о том, имеются или нет параллели между комментируемой поэмой и романом “Мастер и Маргарита”, где в начале мучимый жаждой персонаж пытается приобрести кружку пива, но получает отказ, а в финале сатанинская четверка забирает главного героя с собой. Но в любом случае нельзя отрицать инфернальный характер происходящего в поэме: герой встречает хвостатых собеседников — Сфинкса, Сатану. Не случайно поездка героя — 13-я, в поэме упоминается 13-я комната, 13 глотков и т. д. В пользу подобного предположения говорит и “поведение” ангелов и Господа в последней главке, где они явно противопоставляются этой “четверке”: “…ангелы надо мной смеялись. Они смеялись, а Бог молчал… А этих четверых я уже увидел…” (Ерофеев, стр. 136). Конечно, последняя сцена проецируется и на сцену распятия Христа на четырехконечном кресте (герой произносит предсмертные слова Христа, героя “пригвоздили”).
Во всяком случае, цифра “четыре” в поэме значима и не предвещает ничего хорошего. Заметим для полноты картины, что в фольклоре вообще появление четного количества героев навстречу — дурной знак. Пунктуальности ради нужно добавить, что в поэме есть еще “четвертый тупик” (Ерофеев, стр. 42), четвертинка водки (упоминается множество раз), четвертый день, замыкающий вермутом цикл питья (там же, стр. 51), четверть часа, за которые “совершилось распятие” героя при снятии с должности бригадира (там же, стр. 54), четвертый, последний стакан лимонной (там же, стр. 60), четверг, в который герой каждую неделю выпивал три с половиной литра ерша и думал о возможной смерти от оного количества (там же, стр. 68), четвертый позвонок (там же, стр. 103), четвертое письмо Гомулке (там же, стр. 108), “каждая четвертая изнасилованная” (там же, стр. 119), четвертая, но не последняя загадка (там же, стр. 120) и обещание удавиться в один из четвергов (там же, стр. 130). Что касается других цифр, то в поэме упоминаются, к примеру, пять рублей, пятьдесят копеек, пять минут, пять недель, пять пальцев, пять бокалов, пять грамм, пятьдесят грамм, пять раз на день, пять глотков, пять утра, пять мгновений, за которые “убийцы” вошли в подъезд, и пять удушающих героя рук. Не хочется умножать примеры, хочется сказать очень простую вещь: в поэме вообще просто очень много цифр. Только в финальной сцене четверо приближались “по двое с двух сторон”, пять мгновений заходили в подъезд, душили пятью или шестью руками. Можно было бы написать пару страниц глубокомысленного текста о шестикрылых серафимах, пятируких великанах. Но такие вырванные из общей цифровой символики поэмы примеры не показательны. Поэтому мы затрудняемся сказать, насколько те или иные предположения исследователей обоснованны.
Однако интерпретации последней сцены как смерти героя, а таинственной “четверки” — как убийц основаны прежде всего на финальных словах: “вонзили шило… в самое горло”. Но “горло” героя (как и “горло” бутылки) является постоянным мотивом поэмы, прямо связанным с темой питья. В то же время последняя сцена происходит в подъезде, который в поэме является местом, где герой традиционно теряет сознание в состоянии крайней степени опьянения. При этом “убийство” героя в поэме совершается многократно и может восприниматься как пьяное сновидение, алкогольная галлюцинация. Ведь до этого “крестьянка” уже ударила главного героя “серпом по яйцам”, “рабочий” — молотом по голове, “царь Митридат” уже несколько раз вонзил в героя нож и т. п. Все эти действия не нанесли герою физического вреда. Таким образом, последнюю сцену можно интерпретировать не только как смерть героя, но и как описание бредовых видений героя в состоянии крайней степени интоксикации. В тексте поэмы речь идет именно о потере сознания в состоянии алкогольного отравления: “Веня, ты больше не помнишь ничего… сразу погрузился в тот сон, с которого начались все… бедствия… Краешком сознания… я еще запомнил, что сумел… совладать со стихиями и вырваться в пустые пространства…” (Ерофеев, стр. 105); “ни сон… ни бденье”, “как труп, в ледяной испарине” (там же, стр. 126), “вздрогнул и забился” (там же, стр. 127); “все заклубилось”, “туман”, “то лед, то пламень”, “стынет кровь”, “это лихорадка”, “жаркий туман”, “я в ознобе” (там же, стр. 128); “снова проснулся… в конвульсиях”, “весь в судорогах”, “и озноб, и жар, и лихоманка”, “снова проснулся”, “все в мне содрогалось” (там же, стр. 129); “боль, холод”, “судорог” (там же, стр. 130) и т. д. Все эти “определения” точно соответствуют реальным описаниям состояния алкогольного делирия. Если мы оставим попытки интертекстуального комментария, то рисуемая повествователем модель бредового восприятия и поведения героя позволит нам в рамках реального комментария говорить о точном соответствии этой модели реалиям жизни. Тем более, что последняя фраза поэмы: “И с тех пор я никогда не приходил в сознание…” — тоже достаточно многозначна.
В любом случае ни одна из этих интерпретаций не может быть признана единственной, правильной и истинной. Все попытки однозначной интерпретации финальной сцены лишь упростят текст, но не приблизят читателя к его пониманию.
Даже комментируя простейшие фрагменты текста, Власов упрощает текст до крайности, предлагая лишь прямолинейные интерпретации. Так, например, надпись на стекле вагона, графически поданную повествователем в поэме в виде многоточия (“…”), Власов поясняет совершенно однозначно: “Это матерное слово „хуй”” (“Вагриус”, стр. 514). Между тем очевидно, что если бы автор поэмы хотел настаивать на подобной интерпретации этого “граффити”, то он “мог бы” сам грубо поставить его в текст. Тем более, что матерные слова в некупированном виде встречаются в поэме. Но многоточие — многозначно: оно имеет ряд коннотативных оттенков значения. Например, еще раз указывает на скромность повествователя, одновременно как бы “настаивая” на крайней непристойности “купированного” слова. А поскольку матерные слова в поэме не редкость, то у читателя возникает ощущение того, что перед ним нечто еще более непристойное и ужасное, чем простая обсценная лексема. Не будем умножать примеры, скажем только, что без малейшего сомнения автор предлагает читателю некое поле неопределенности. А комментатор, вместо того чтобы указать на этот прием, попросту уничтожает все эти тонкие оттенки значений. Ведь тот факт, что мат чаще не произносится, а именно упоминается в поэме, тоже представляет собой важный стилистический прием. Не случайно в главе “Покров — 113-й километр” (Ерофеев, стр. 121 — 123) пять раз подряд используется полностью купированная форма “…”. В таком контексте также не случайно появление в поэме всевозможных эвфемизмов, многоточий и метаупоминаний: “…полторы страницы чистейшего мата” (Ерофеев, стр. 35). Как известно, матерной страницы в поэме никогда не было. Можно говорить о том, что непристойность, традиционно приписываемая поэме исследователями и читателями, носит чисто “мифический” характер. Хотя конечно же именно автор заложил в текст восприятие поэмы как непристойной, насыщенной неприличными шутками и некодифицированной лексикой. С первой страницы поэмы, с упоминания о том, что “во всей этой главе нет ни единого цензурного слова” (Ерофеев, стр. 35), читателю навязывается восприятие поэмы как обсценной. При том, что обсценной лексики в поэме не больше, чем в текстах других русских писателей, имеющих репутации “приличных”. У Ерофеева слова с корнем *еб- встречаются 5 раз (Ерофеев, стр. 65, 97, 103, 108, 118), с корнем *муд- — 6 раз (Ерофеев, стр. 44, 52, 55, 65, 100, 112), с корнем *бляд- — 8 раз (Ерофеев, стр. 51, 52, 64, 94, 98, 99, 102, 109). Корни *сс- и *ср- два раза встречаются в тексте поэмы (Ерофеев, стр. 48, 89). Корень *манд- встречается один раз (Ерофеев, стр. 90). Вот, собственно, и все. А например, в совершенно благопристойной “Московской саге” Василия Аксенова встречается 72 обсценных лексемы, в “Ожоге” — 117. При этом в романах Аксенова сексуальных сцен, граничащих с “жестким порно”, множество. Но Ерофеев в отличие от других авторов всячески декларирует непристойность собственного текста. И наивный читатель верит. К сожалению, на эту же удочку попался и комментатор.
В тех же случаях, когда автор хочет продемонстрировать свое знание обсценной лексики, он почему-то приводит значения лексем, которых вообще нет в данном тексте: “меня будут пиздить. Данный матерный глагол используется здесь (удар. на первом слоге) в значении „бить, избивать” (в других контекстах может иметь значения „красть” (ср. пиздить {удар. на первом слоге} — врать)” (“Вагриус”, стр. 235. Хочется отметить, что слово “пизд б ить” с ударением на втором слоге — это совершенно другое слово. Оно даже не является омонимом. И его значение тут ни при чем. А слово “п б издить” у Ерофеева употреблено в совершенно ином значении. Речь идет о наказании, выражающемся в выговорах, понижении заработной платы, каких-либо вычетах, лишении премиальных и т. п. Конечно, главного героя ни начальство, ни подчиненные не собирались избить в день получения зарплаты. Так что комментатор и здесь дает совершенно неправильное значение глагола.
Все приводимые нами выше примеры — это не отдельные ошибки автора комментария, выбранные нами для усиления критической направленности данной маргиналии. В комментарии вообще полностью отсутствует достоверная информация, связанная с комментированием реалий жизни. Не случайно даже Евгений Попов, автор предисловия к данному “комментированному” изданию поэмы, в высшей степени иронически отозвался о комментарии, помещенном под той же обложкой: “Сочинение его живо, любопытно, хотя и грешит кой-какими неточностями, которые читатель пусть обнаружит…” (“Вагриус”, стр. 7).
Поэма “Москва — Петушки” — один из самых популярных текстов русской литературы. Читателю кажется, что поэма “легко читается”, “написана простым языком”. Иллюзия эта порождена включением в текст поэмы просторечной лексики (в том числе матерной), простонародных реалий и мн. др. В действительности текст этот невероятно сложен, необычайно плотно насыщен всевозможными аллюзиями, цитатами и подтекстами. Как следствие поэма остается совершенно непонятной даже самому изощренному читателю, даже комментатору. По сути, каждая строчка текста “отсылает” читателя к тем или иным фактам быта, стереотипам поведения и т. д. И именно реалии жизни, элементарные вещи, простейшие факты быта искажаются комментаторами. Ученый коверкает “реальность” не только идя на поводу “отражения” этой “реальности” в зеркале поэмы, но и поддаваясь собственному непониманию абсурда русского быта. Тотальное непонимание стало способом комментирования гениального текста, отказ от всяких интерпретаций стал инструментом в руках беспомощного перед жизнью интерпретатора. Отсутствие временн б ой дистанции между текстом и комментаторами генерировало ситуацию полного непонимания поэмы. То, что мы являемся современниками этой эпохи, создает лишь иллюзию простоты ее понимания.
Впрочем, неудача всех комментариев к поэме, может быть, связана еще и с тем, что место в русской культуре ряда реалий (в том числе связанных с темой пития) вообще не определено. С точки зрения европейца русское “питие” смахивает на самоубийство или сумасшествие. С внутренней точки зрения понимание этого явления затруднено и общепринятым медицинским представлением о питии как болезни (не случайно к этой теме обращаются врачи; см.: Боровский А. В. Особенности национального похмелья. Медицинские и бытовые аспекты. М., 1998), и религиозным представлением о нем как о дурном поступке (“грехе”), и бытовыми представлениями о “питии” как о способе проведения досуга, и, наконец, квазибиологическими — как о способе защиты от “русского мороза” (ср.: “По народному поверью, популярность в России крепких напитков объясняется тяжелыми климатическими условиями”. — НТВ, “Криминал”, 1998, 21 августа; ср. также фольклорное: “Что-то стали руки зябнуть, не пора ли нам дерябнуть”). Кстати, этот афоризм цитируется в пьесе Ерофеева “Вальпургиева ночь, или Шаги командора” (Ерофеев, стр. 233). Таким образом, рассмотрение пития как явления русской культуры подменяется рассмотрением этого феномена как едва ли не “внекультурного” факта, что, естественно, непродуктивно. Может быть, именно это провоцирует опытных специалистов на совершенно ненаучный и “внекультурный” подход к работе над комментарием этого текста.
А. Ю. ПЛУЦЕР-САРНО.
Редакция предупреждает читателей о том, что в некоторых приведенных автором цитатах употребляется ненормативная лексика.