Россия и президентство
НАТАЛЬЯ САВЁЛОВА, ДМИТРИЙ ЮРЬЕВ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 10, 2000
НАТАЛЬЯ САВЁЛОВА, ДМИТРИЙ ЮРЬЕВ
*
ПЕРВОЕ ЛИЦО, ЕДИНСТВЕННОЕ ЧИСЛО
Россия и президентство
— Ваша хваленая демократия нам, русским, не личит. Это положение, когда каждый дурак может высказывать свое мнение и указывать властям, что они должны или не должны делать, нам не подходит. Нам нужен один правитель, который пользуется безусловным авторитетом и точно знает, куда идти и зачем.
— А вы думаете, такие правители бывают?
— Может быть, и не бывают, но могут быть…
Владимир Войнович, “Москва 2042”.
Государственность в полном объеме возникает тогда, когда все ее элементы (собственно власть, истеблишмент, а также народ и его организованная часть — гражданское общество) соединены множеством жизненно необходимых связующих нитей-коммуникаций: средствами массовой информации, правом, национальным самосознанием, идеологией, социальным взаимодействием и т. д. Для возникновения государственности недостаточно принятия Конституции или выборов парламента. У нас же вместо единого организма: “власть — общество — народ”, вместо российской государственности возникла ничем не связанная, химерическая конструкция из безответственной и невменяемой элиты, призрачного (а на самом деле фиктивного) гражданского общества и народа-маргинала. Страны не получилось.
Единственным элементом новой российской государственности, который прошел всю необходимую процедуру общественной легитимации: был задуман и предложен для обсуждения политиками, введен решением всенародного референдума, признан элитой, трижды подтвержден в ходе общероссийских выборов и продолжает служить центром политической конфигурации страны — остается пост президента. И человек, который этот пост занимает. Институт президентства оказался единственным программным требованием, выдвинутым на исходе советской эпохи и осуществленным в полном объеме, и единственным же социально-политическим установлением, эффективно внедренным в государственный механизм и в массовое сознание после распада СССР.
Однако судьба этого института оказалась в высшей степени драматична. На исходе своего президентства бывший всенародный любимец Борис Ельцин стал “главой государства для порки”. Разрушение эмоционального контакта между президентом и обществом было основано прежде всего на чувстве “делегированной общественной обиды”, когда под влиянием многолетних пропагандистских усилий общественное сознание “вытесняет” нежелательные мысли о собственной ответственности за развал важной и масштабной работы по созиданию новой государственности и одновременно возлагает всю вину на единственного человека, которого можно назвать и символом, и реальной основой этой государственности. Столь же драматично и сегодняшнее положение второго президента России — Владимира Путина, оказавшегося в фокусе острейших массовых ожиданий, причем как оптимистических, так и самых катастрофических.
Более того, есть все основания утверждать, что именно в президенте — и как в личности, и как в политическом институте — сконцентрированы сегодня “в латентной фазе” все вероятные линии развития России в XXI веке.
С царем в голове
Особая историческая роль президентской власти в судьбах постсоветской России определена многовековой историей взаимоотношений власти и общества в нашей стране, которые, невзирая ни на какие исторические потрясения и революции, оставались ограничены рамками устойчивых социально-политических “самодержавных” архетипов. Удивительно, что все крупные революции на протяжении веков российской истории были направлены именно на коренное изменение самих основ государственности, на то, что в соответствующую эпоху казалось главным средоточием “самодержавства”. Однако всякий раз выяснялось, что, будучи отброшен, самодержавный архетип возрождается в российской политике снова и снова, во все более безраздельном и бесконтрольном качестве.
Крупнейшей социально-политической революцией была петровская реформа. Она нанесла удар по тому, что казалось смысловым центром русского допетровского царизма, — по многосоставной боярско-дворянской пирамиде, вершиной которой является царь. Эта пирамида была заменена табелью о рангах, допускавшей рекрутирование в состав правящей элиты представителей самых широких слоев общества. Но в результате возникшая петербургская, имперская система власти предстала еще более самовластной, еще более персонифицированной в “первом лице”, еще менее связанной формальными ограничениями.
В XIX веке смысловым центром политических процессов в России был “крестьянский вопрос”. Казалось, что именно в существующем “рабстве” заключен корень политической несвободы, основа немодифицируемости самодержавия. Но ни великая александровская реформа 1861 года, ни октябрьский манифест 1905-го не сделали российское общество менее “царецентричным” и не ослабили всеобщих “царебежных” настроений. Более того, после освобождения крестьян особенно наглядной стала несамостоятельность, неосновательность привилегированного сословия, не укорененного теперь уже ни в принадлежности к замкнутой касте, ни во владении и управлении маленькими человеческими сообществами.
Революционные потрясения 1917 года были направлены непосредственно против самодержавия как такового и против православия как его идейной основы. Было провозглашено атеистическое правление народных масс, “власть Советов”, где от лица народа выступают обезличенные, аморфные “Совнаркомы”, “ЦИКи” и прочие аббревиатуры и где первого лица не должно было быть в принципе. Но первым председателем Совнаркома стал Владимир Ульянов, именуемый вождем пролетариата. А затем безраздельным, никем не контролируемым самодержцем стал человек, должность которого вообще называлась “секретарь”…
Но и на этом не прекратилась внутренняя борьба народа с царем в собственной “коллективной голове”. Популярный советский анекдот гласил: “Ленин доказал, что государством может управлять пролетариат, Сталин — что государством может управлять личность, Хрущев — что любой дурак, а Брежнев — что государством можно вообще не управлять”. Анекдот анекдотом, но развитие системы управления в советские годы продолжалось в прежнем направлении: всякий раз отвергалась, казалось бы, сердцевина самодержавия — но на следующем этапе находились какие-то неожиданные внутренние резервы, и обновленная форма правления по своей сути оставалась прежней. Разрушены сакральные основы самодержавия — православие и монархия — и на их месте возникает самодержавие на основе узурпации, диктатуры по праву захвата власти организованным партийно-преступным сообществом. “Преодолен культ личности” — во главе режима оказываются несоразмерные масштабу власти люди, будь то “любой дурак” (вовсе не дурак, но по масштабу личности, образования и кругозора совершенно неадекватный “царской власти” Хрущев), будь то вообще пустое место (умирающие, не контролирующие сами себя Брежнев и Черненко), — но пределов для их власти становится все меньше — как за счет усложнения и усиления аппарата, так и за счет снижения качества и уровня любой возможной оппозиции (и внутри системы, и вне ее).
Крушение советской власти нанесло, казалось бы, последний удар по старой, принципиально антидемократической российской политике. В начале демократических преобразований вопрос о “первом лице” новой власти не казался сколько-нибудь значимым: речь шла всего лишь о повышении эффективности этих преобразований, потом — радикальных реформ. В фокусе общественного отторжения оказался на сей раз кастовый характер старой власти, ее принципиальная независимость от народного волеизъявления. И в результате всего Россией — впервые за всю ее тысячелетнюю историю — стало управлять первое лицо, свободно избранное всеобщим, прямым, равным и тайным голосованием.
Первоначально характер взаимоотношений российского президента и избравшего его народа был действительно демократическим и не имел никакого отношения к старой самодержавной парадигме. Пост президента России, порожденный демократическим движением в РСФСР — одной из союзных республик СССР, рассматривался в тот момент как пост народного трибуна, защитника народа от “союзной бюрократии”, высшего, демократически избранного ходатая по делам народа перед “царем” (в роли которого на тот момент выступал недемократически и невсенародно избранный генсек ЦК КПСС — президент СССР). Но после распада СССР пост российского президента, для которого “всенародная избранность” была не просто декларацией, но и чуть ли не единственным действенным рычагом влияния на окружающую политическую среду, — этот пост к осени 1991 года скачком превратился в вершину иерархии исполнительной власти огромной и независимой России, в центр управления той самой бюрократией, от которой он вроде бы как должен был защищать “простых людей”. Таким образом, в должности и личности президента России, с одной стороны, воплотились надежды на практическую осуществимость реформирования системы власти, а с другой — вновь обозначился “зародыш кристаллизации” самовластия.
Это сразу же привело к резким переменам на внутриполитическом поле. Если до августа 1991 года “многоцентрие” в руководстве РСФСР (одновременное существование там председателя Верховного Совета, премьер-министра, вице-президента и т. д. в роли младших, но равных соратников президента) не вызывало никаких тревог, то почти сразу же вслед за превращением президента России в реально первое лицо власти между всеми возможными претендентами на соразмерную с ним политическую роль началась война на уничтожение. Причем вовсе не по причине мифического “властолюбия” Ельцина и не по причине неадекватности, политической недобросовестности и интриганства его противников. Мощный внутренний архетип российского самовластия стал вновь подминать под себя страну и народ.
Демократия и выборность не тождественны. Демократия состоит не в том (или не только в том), что люди выбирают, но и в том, что они выбирают. Между российской и европейской системами власти изначально пролегала пропасть как между разными проявлениями коллективной ответственности, с одной стороны, и коллективной безответственности — с другой.
Если проанализировать характер власти кого-нибудь из наиболее одиозных римских императоров и кого-нибудь из самых не приходящих в сознание коммунистических генсеков, то выясняется удивительная вещь. А именно: провозглашенный императором получал от приведших его к власти совершенно неограниченные полномочия. Его назначали неограниченным диктатором, с правом составления проскрипционных списков, с правом произвольного насилия по отношению к подданным — но императорская власть все равно была такой, какую ее “выстроило” общество. Императору, упрощенно говоря, “поручали” бесчинствовать, казнить и миловать — и он в той или иной форме поручение выполнял. Было общество, и была функция, для осуществления которой общество конструировало определенный механизм власти, пусть даже варварский и опасный для этого самого общества. Перманентно умирающий генсек мог быть пустым местом, но его власть не была механизмом реализации тех или иных функций, необходимых обществу. Его власть оставалась надгосударственной, и его не выбирали для исполнения обязанностей — его “призывали на царство”.
Сам по себе институт персонификации власти в первом лице оказывался важнее всего — и формы “призвания” лица на первенство, и масштаба, и даже фактического существования этой личности. Первое лицо могли кликать на царство реальным или декоративным земским собором, назначать по произволу действующего монарха, ставить на царство волей гвардейского полка, приводить к власти в порядке строгой династической очередности, назначать по результатам крайне узкого междусобойчика членов Политбюро — но так или иначе, будучи призвано к власти, в дальнейшем пределы этой власти данное лицо определяло себе исключительно само. Причем именно так воспринимало ситуацию общество, именно к этому была готова элита.
Борис Ельцин стал первым в истории России человеком, который занял пост главы государства на основе совершенно нового подхода к основам власти в стране, избранным в соответствии с демократическими нормами. Он шел к власти как лидер охватившей общество идеи: тоталитарная эпоха должна кончиться, самовластие отменяется навсегда. Одним из первых указов президента РСФСР стал указ “О департизации государственных учреждений” от 14 июля 1991 года. Этот указ, который задал основное направление демократизации общества, поначалу казался чуть ли не декларацией — реальной властью на тот момент оставался “союзный центр”, в руках у которого были и армия, и КГБ, и МВД, и регионы… Однако его очень быстро начали исполнять (или по крайней мере принимать к исполнению) многие первые секретари обкомов и председатели советов. “Почуяли нового царя”, — пояснил тогда один из активных борцов за демократические реформы. “Царя”, призванного на царство новым образом — путем всенародного голосования…
Один из нас
Выборы Бориса Ельцина в июне 1991 года “первым всенародно избранным президентом РСФСР” происходили в атмосфере небывалого массового воодушевления — площадь, собравшая десятки тысяч на митинг, с одной спички зажигалась на радостное скандирование: “Ельцин, Ельцин!” Когда Ельцин противостоял Геннадию Зюганову на президентских выборах 1996 года, почти все были согласны в том, что он — большее ли, меньшее ли, но — зло и выбор происходит именно из двух зол. К моменту ухода Ельцина с его поста в последний день 1999 года ничего хорошего о Ельцине практически никто уже не говорил.
Внимательный анализ истории истекшего десятилетия приводит к странному выводу: утверждение о том, что Ельцин — зло, стало расхожим буквально сразу же после триумфального возвышения еще недавно опального кандидата в члены Политбюро до уровня лидера “демократической оппозиции”. Очевидцы рассказывают, как весной 1989 года на очередном лужниковском митинге один из тогдашних “прорабов перестройки” и автор статьи об “авангардисте Ельцине”, мешающем проводить горбачевские реформы, уже успел объявить окружающим, что он “этому номенклатурщику” слова не даст, но раздавшийся при появлении на трибуне Ельцина рев стотысячной толпы немедленно (причем раз и навсегда) переориентировал чуткого борца с административно-хозяйственной системой. Что уж тут говорить об экстремистах — например, из питерского ДемСоюза, в чьих документах от 7 декабря 1991 года вполне всерьез говорилось о возможности “вооруженного сопротивления чудовищному авторитарному режиму Ельцина”. Постепенно составился целый “черный список” обвинений: развал Союза, суверенизация России (“берите суверенитета, сколько захотите”), ограбление народа, сдача своих, взятие чужих (тема “окружения”), пренебрежение к человеческой жизни (так называемый “расстрел парламента”, Чечня), наконец, всякого рода личные эксцессы (“сон в Шэнноне”, “оркестр в Берлине”)… Важна здесь не конкретика, а аксиоматический подход, своего рода “презумпция виновности”, не требующая ни доказательств, ни честной общественной самооценки.
На самом деле и триумфальный приход Ельцина к власти, и сразу же вспыхнувшая в обществе тревога, и ярость оппонентов, и последующий “эмоциональный развод” с народом и элитой скручены в тугой узел все той же самой российской “самости”, глубоко парадоксальным и внутренне противоречивым характером и президента, и президентства, и страны.
Успех Ельцина был в известной степени предопределен неожиданностью предъявленного общественности образа, контрастировавшего с уже сложившимися стереотипами. Казалось, что Ельцин вовсе не плохой политик, что он способен переиграть “даже” Горбачева, что на его стороне — практическая хватка, талант маневрирования и, чего никто не ожидал, развитый интеллект; что, вопреки расхожему штампу об “авантюристе, рвущемся к власти”, самим стилем своих действий Ельцин сумел убедить людей в эмоциональной и этической подоплеке его политики и поведения. Наконец, с образом “Ельцина-популиста” резко контрастировал известный рационализм и прагматизм его практической политики. Означало ли это, что стереотипы сложились на пустом месте? Нет — Ельцин действительно был не очень опытным политиком, обладал изрядным честолюбием и амбициозностью, а популизм вообще был подлинным стержнем его возврата в политику после опалы 1987 года. Чем Ельцин не был — так это функцией, схемой, карикатурой или иконой.
Неожиданный и убедительный облик претендента на роль “первого президента России” сложился на контрасте между бедностью агитационных или дискредитационных схем и очень обыденной, очень узнаваемой человеческой наполненностью. От внезапно объявившейся персонифицированной альтернативы коммунистической власти ждали гениальности, одержимости, доброты, злобности — не ждали одного: приземленного, звезд с неба не хватающего житейского здравого смысла.
Только такой “лидер демократических сил”, приближенный к избирателю, понятный и “сонаправленный” настроениям общества, мог в тот момент стать харизматическим лидером страны, завоевать доверие большинства населения, не вызвать паники среди управленческого звена, создать в обществе ощущение защищенности и уверенности и в результате победить на выборах. Только он мог обойти на негласных “праймериз” других претендентов на руководство русской демократией. Что, впрочем, стало причиной его отторжения в интеллигентской среде, с первых же неожиданных успехов Ельцина лишь смирявшейся с его ролью в демократическом процессе. Но это же породило тлеющий кризис восприятия его действий на президентском посту, нараставший на протяжении восьми с половиной из девяти лет его президентства. Кризис сложился на том же, на чем раньше — успех: на контрасте. Оказалось, что Ельцин — плохой политик, что его политическое мышление неглубоко, соображения целесообразности зачастую перевешивают принципиальные соображения, системность в выработке стратегии отсутствует; что он держится за власть и окружает себя лично преданными людьми, отказываясь от услуг самостоятельно мыслящих политических соратников. Наконец, стало ясно, что Ельцин — популист: он заигрывает с различными социальными группами в ущерб целостности политического курса.
При всем этом Ельцин не только существенно не изменился как политик и человек — не изменилось, по большому счету, и качество его политики: он всегда исходил из полуинтуитивных-полуэмоциональных соображений при выборе вариантов действий, всегда неадекватно реагировал на нервные перегрузки (либо давая эмоциональные выбросы, либо прибегая к традиционному способу снятия стресса). Он всегда старался уходить от решения возникающих проблем и доводил дело до того, что принимать такие решения приходилось в ситуациях, когда нерадикальные действия были уже попросту невозможны. Именно таким образом докатился до октябрьской трагедии 1993 года конфликт Ельцина с руководством Верховного Совета (точнее — нарождающейся исполнительной власти с атавистической советской системой). Сегодня общественное сознание практически забыло о том, как долго и нагло, в сознании своей силы и безнаказанности, противостояли Ельцину и его курсу, поддержанному большинством населения страны, объединившиеся вокруг Хасбулатова коммунисты, нацисты, сторонники радикального номенклатурного реванша; сегодня практически никто не вспоминает о том, что так называемый “расстрел парламента” последовал на исходе второго года бессмысленных компромиссов Ельцина с его противниками, компромиссов, последовательно использовавшихся “советскими” для наступления на президента, для подготовки его фактического свержения. Аналогичным образом забывается о том, что трагедия чеченской войны — во всей ее жестокости и “неизбирательности” — разразилась на исходе трехлетних попыток спрятать голову в песок, подождать, пока “само рассосется”, умиротворить дудаевщину, переждать, пока грабежи на железной дороге, травля русского населения и похищения заложников на сопредельных территориях прекратятся как-нибудь сами собой.
На всем протяжении своего президентства Борис Ельцин проявлял себя тем, за кем пошли избиратели в июне 1991 года, — типичным представителем этих избирателей, со всеми наиболее характерными для каждого из них слабостями и силой. Но действовал он в условиях сплошной несоразмерности: простых человеческих реакций и гигантизма происходящих изменений; обычных человеческих возможностей и объема необходимых в условиях таких изменений действий главы государства (по имеющимся данным, до снижения рабочей активности в 1997 — 1998 годах через руки Ельцина проходило в среднем до четырехсот бумаг в день); наконец, несоразмерности перегрузок и бытовых реакций на эти перегрузки и абсолютной, несмотря ни на какие усилия “окружения”, прозрачности. Все это ежедневно подтверждало, что руководство российскими реформами взял на себя человек, не соразмерный масштабом личности масштабу этих реформ. Как и практически каждый в отдельности из граждан, в интересах которых эти реформы начинались.
Ельцин не сумел создать действительно новую систему власти, не смог выйти из-под опеки своего окружения, не создал принципиально новой политической среды и не наладил цивилизованного информационного взаимодействия с избравшим его населением. Как административная фигура — при всем своем формальном могуществе — персонально он остался чуть ли не более слабым, чем был девять лет назад. Но при этом не произошло, как на Украине (и как могло произойти в России зимой 1991/92 года) срыва экономики в гиперинфляцию; не произошло, как в Таджикистане (и как могло произойти в России в 1993 году) политического срыва в гражданскую войну; не произошло (если исключить чеченскую аномалию) и ни единого срыва по линии гражданских свобод. Авторитарный Ельцин, многократно “похороненный” в качестве демократа рядом своих бывших соратников, не закрыл за девять лет ни одной газеты (если на считать мнимого закрытия “Дня”, тут же возродившегося под именем “Завтра”). Не был выведен из политики ни один из самых радикальных оппонентов Ельцина, в том числе и Горбачев, который в свое время собирался исключить из политики и больше туда не пускать самого Ельцина. Никакой системы управления общегосударственной пропагандой так и не возникло.
А это значит, что Борис Ельцин стал альтернативой “обобщенному Зюганову”, воплощающему в себе старую модель тоталитарного самовластия — но исключительно в той степени, в какой смог стать альтернативным Зюганову “многонациональный народ Российской Федерации”. Именно это — порожденное спецификой личности, воспитания и жизненного пути — чрезмерное сродство Ельцина с “усредненным гражданином России” и стало одной из главных причин нерешительности и непоследовательности его действий по демократическому реформированию.
С первых дней своего президентства Ельцин выступал в двух общественно-политических ипостасях — лидера нации и главы всей системы исполнительной власти, но с российской спецификой: первая роль трансформировалась в роль высшего народного заступника, обязанного представлять народные интересы и, вообще говоря, защищать эти интересы от поползновений могущественной армии чиновничества, вторая — в роль самого главного чиновника, возглавляющего упомянутую “армию”.
При этом строить систему власти в России Ельцин мог, используя лишь два “кадровых резерва”. Во-первых, понятный и знакомый ему лично номенклатурный слой. А во-вторых, организационно, идейно и социально разрозненный слой вырвавшихся на авансцену политики в результате первого опыта относительно свободных выборов людей, сильных прежде всего именно своей непринадлежностью к слою профессиональных управленцев распадающейся системы. Вряд ли диссиденту Вацлаву Гавелу, приведшему за собой в резиденцию президента ЧССР “мальчиков в джинсах” и тем самым заложившему основу для радикальной (и в конечном счете успешной) кадровой реформы, пришло бы в голову опираться на помощь бывших работников аппарата Пражского горкома компартии. Ho в отличие от Ельцина Гавел никогда не был первым секретарем горкома компартии.
…Скорость перемен, неустойчивость складывающихся обстоятельств не позволяли слою политической элиты подстраиваться к требованиям дня. Парадоксально, но на каждом новом этапе каждая новая генерация политиков терпела фиаско прежде всего в том, в чем, казалось бы, состояла главная содержательная ценность этой генерации. “Служители идеи” из первой “команды реформ” горели на мелкомасштабных карьеристских амбициях, “служаки” коржаковского призыва скатывались в примитивное личное предательство, “профи” образца 1996 года проваливались на очевидном дилетантизме. Судьба Ельцина в этих условиях оказалась трагической. В последние месяцы (и даже годы) правления Ельцина негатив (прессы и населения) в отношении президента приобретал все более сниженный характер, ненависть перерастала в презрение, гнев сменялся насмешками. О президенте начали при жизни забывать: в качестве участников политического процесса говорили о ком угодно, только не о Ельцине, превратившемся чуть ли не в предмет интерьера. Общим местом стали оценки президента как “бессильного”, “управляемого”, “неадекватного”. Они накладывались на традиционные стереотипы относительно “непредсказуемости” Ельцина и его “патологической жажды власти”. Все это усугублялось общей информационной атмосферой в стране. В ситуации размывания практически любых систем координат, когда отсутствуют не только реальная власть, но и реальная оппозиция, когда ни один сюжет, ни одна политическая фигура не определяют ни общественной поддержки, ни общественного отторжения, — в общем, в ситуации кризиса контекста информационно-политический словарь радикально деполяризовался. Оценки ситуации в терминах “правильно-неправильно”, “хорошо-плохо” перестали восприниматься. Политическая пресса заговорила исключительно языком театра абсурда, драма повсеместно вытеснилась скетчем, трагедия — фарсом.
Но на этом фоне вдруг стало очевидным: ничто так далеко не отстоит от истины, как миф о ельцинской “непредсказуемости”. На протяжении девяти лет пребывания во главе России президент действовал практически по одной и той же простой логической схеме. Оказался красивой выдумкой и пресловутый “животный инстинкт власти” — потому что если бы такой инстинкт был, он еще девять лет назад позволил бы Ельцину не упустить эту власть из рук, укрепить и консолидировать ее и превратить в реальную диктатуру.
Какая несправедливая судьба — достичь небывалой в истории России народной любви, стать первым на русской земле главой государства, избранным по доброй воле большинством народа, своротить коммунистическую глыбу, удержать страну над пропастью гражданской войны, пройти вместе со всеми девять тяжких лет — и уйти в отставку не любимым и не поддерживаемым в стране почти никем! И какой убийственно неумолимой бывает эта старая дама История, и как быстро она умеет переписывать прошлое, когда одна-единственная сегодняшняя ошибка превращает в напрасный труд, а то и в преступление годы тяжкого и праведного труда!
Ельцин породил обостренно персонифицированную эпоху. Никогда прежде в XX веке (даже во времена Хрущева) политическая среда не собирала в себе такой бурлящей волюнтаризмом, одиозной и предельно персонифицированной человеческой массы. Повседневный подвиг и повседневный же скандал стали фоном общественно-политической жизни. Народ уже тошнило от всепроникающей харизмы…
В этом контексте “никакой” Путин оказался контрастно и эффектно востребован. Во всем противоположный Ельцину именно как политический тип, как функциональный элемент официальной системы власти, он с самого начала мог выступать в роли “дистиллированного президента”, очищенного от груза ответственности как за свои, так и за чужие провалы, ошибки и преступления. Здесь как нельзя кстати оказалась и куцая деловая биография Путина, которая в другой ситуации работала бы исключительно против него. Однако именно он предстал идеальным сочетанием достаточно высокого бюрократического статуса (отсутствие такового было бы слишком одиозно для уставшего от одиозности избирателя) и малого “совместного с избирателем прошлого” — идеальным для того, чтобы, вступая в исполнение обязанностей президента, стать “голой функцией” — президентом, и никем иным.
Власть по праву передачи
Мы отчетливо осознаем сегодня, что все действия, высказывания и этапы пути Ельцина наиболее точно описываются в терминах “инстинктивных действий”. Вырвавшись за пределы вырастившей его номенклатурной системы и сломав эту систему, бывший прораб — парторг — секретарь обкома — секретарь ЦК — перестроечный фрондер оказался начисто лишен навыков ориентирования на принципиально новой политической местности. Если до 1990 года его личные устремления и смутные политические порывы накладывались на безошибочную совокупность навыков поведения в партийно-государственной реальности, если эти навыки позволяли ему инстинктивно находить самые слабые места и болевые точки режима, то по просторам “свободной России” ее первый президент двинулся на ощупь, совершенно утратив ощущение ландшафта и понимание общей топографии политической местности.
Трагедия личности президента России, оказавшегося иногда практически недееспособным и при этом единственным источником реформаторской воли в России, высветила несостоятельность окружающей его политической элиты. Потому что основной проблемой многочисленных соратников Ельцина было то, что каждый из них представал “Ельциным в миниатюре”: без системных представлений об окружающей реальности, без желания эти представления как-то выстраивать, — но без ельцинского масштаба личности и исторического веса. В такой обстановке складывался поиск Ельциным “преемника” — поиск хаотический, инстинктивный, интуитивный, направленный на одно: на то, чтобы вырваться за пределы коллапсирующего круга маленьких, мелких и мельчайших псевдоельциных. Именно по принципу все меньшего личностного и стилистического сходства с Ельциным подбирались и “преемники”. В итоге многолетних поисков и “сильных рокировочек” на авансцене появился Владимир Путин: самый безличный, самый деперсонифицированный, но совершенно не инстинктивный персонаж в череде соискателей ельцинской короны. И снова, как и в случае с Путиным-должностью, Путин-человек соединил в себе несоединимое: с одной стороны, он один из самых “застегнутых”, самых официозных из современных политиков высшего уровня, с другой — неофициален, обытовлен иногда чуть ли не до уровня пошлости. То есть он отрицает две ключевые личностные черты предыдущего “царствования” — популистскую фамильярность исполнения служебных обязанностей и предельный, демонстративный “антипопулизм” содержания политики, полный отказ от политического диалога с обществом на “банальные”, а на самом деле ключевые для общества темы.
В общем, именно Путин стал тем самым человеком, появление которого можно было предсказать еще полтора года назад, когда авторы этих строк обещали со страниц газеты “Русская мысль” (1998, № 4251, 24 декабря): “Есть такой человек, и его не знает никто”. Казавшийся предельно узким круг претендентов на власть не мог не быть разорван — но столь же важно, что он и не вышел за рамки действующего политического класса.
Кардинальное отличие Путина от Ельцина в том, что он как “первое лицо” был не избран, но исключительно “призван”. Исходя из демократических представлений об избирательных технологиях, в августе прошлого года все ведущие политики и политологи посчитали, что “назначение” Ельциным преемника было чудовищной ошибкой. Поддержка кого бы то ни было “демократическим”, но крайне непопулярным президентом могла восприниматься исключительно в качестве “гири”, которая не пойми за какие провинности прикована к ноге нового фаворита. Однако так ситуация выглядит, если предполагать, что Россия является страной с “демократическим архетипом”.
Очень вероятно, что полное общественное равнодушие к “неизвестности”, которая на рациональном уровне отождествляется с Путиным в большей мере, чем с кем-либо иным из влиятельных российских политиков, тем и объясняется, что на глубоком уровне Путин именно “призывался” — “приди и володей нами”. Даже в условиях скоротечной кампании общество при желании могло бы потребовать и получить внятное представление о “поствыборных планах” нового президента. А значит, такое положение вещей устраивало абсолютное большинство граждан России — устраивало постольку, поскольку большая определенность в предвыборной позиции Путина смогла бы всерьез отпугнуть многих его сторонников.
Избрание Ельцина на пост президента и в 1991, и в 1996 году было демократическим не только по букве, но и по духу. До полудня 31 декабря 1999 года большинство населения России пусть смутно, но ощущало свою личную, персональную ответственность за все, что происходит в стране: несмотря на кампанию “Выбирай сердцем”, выборы Ельцина, почти в открытую называвшегося “меньшим злом”, носили рациональный характер — люди “выбирали головой”. Но за прошедшие с последних выборов четыре года настроения в обществе переменились: люди устали от ошибок власти, ощущаемых в той или иной мере как свои собственные. Вот им и захотелось окончательно переложить ответственность на власть. И чем слабее, болезненнее, бессильнее становился Ельцин-человек, тем менее демократичным и более “самодержавным” становился характер и его личной власти, и системы власти вообще. Последние месяцы ельцинского правления наглядно проявили “дуализм” новой российской власти — власти фактически “демократической”, возникшей на основе народной воли, но и власти “зарамочной”, самодержавной.
Голосовавшие за Путина, даже самые искренние его сторонники, “за Путина не отвечают”: президентские выборы стали не проявлением “власти народа” (которой по форме и сути является всенародное волеизъявление), но “делегированием власти”, “отказом от власти” в обмен на “чистую совесть”, на возможность “подчиняться силе”. Сила при этом не обязательно означает “насилие”, а направление ее приложения может быть сколь угодно верным и справедливым; реальностью сегодняшнего дня является обязательность “принуждения”, которую должна реализовывать верховная власть. Не связанный обязательствами ни перед политической элитой, ни перед народом, “призвавшим” его, Путин, в отличие от Ельцина, является царем “в полном объеме”, настоящим единоличным властителем страны. Но для того, чтобы стать президентом, Путину придется отказаться от безграничной власти, которая оказалась у него в руках, причем такой отказ может быть исключительно его личным и свободным решением: народ, “электорат”, как его величают, отказался от “права голоса”, от участия в управлении страной. Вопрос теперь в том, захочет ли Путин вернуться к системе, когда вершителем судеб является народ, а не первое лицо, и захотят ли люди снова сами отвечать за свою жизнь.
Чисто конкретная Россия
Можно с хорошей долей уверенности утверждать: ценностная шкала, система внутренних смысловых ориентиров у Путина находятся в очень шатком, неустойчивом равновесии. А общество, народ, электорат желает быть “принуждаем”, желает, чтобы его попытались подчинить. Потому что сутью российского социально-политического архетипа остается одно: в едином ли порыве народ радостно подчиняется грозному вождю, в едином ли раздражении глухо ропщет или публично поносит ослабевшего лидера — в любом случае речь идет о системе взаимного произвола и насилия, различающихся только интенсивностью, но никогда не превращающихся во взаимное партнерство. Возобладает ли во внутренней системе ценностей Путина “правление права” над “правом силы” или нет — вот это действительно очень серьезная и до сих пор абсолютно закрытая от нас “тайна личности”. Которую мы сможем разгадать только по довольно отдаленным по времени результатам.
В конечном счете все зависит от того, по какому принципу будет выстраивать Путин свои отношения с наиболее “продвинутой” частью общества — с той частью, которая окажется настроена на неприятие нового образа власти, неприятие, может быть, неконструктивное, капризное, несправедливое, порой даже кощунственное, иногда хорошо проплаченное, связанное с необходимостью восстановить разрушенную ценностную систему, что легче всего сделать “от противного”, от искусственно слепленного образа врага. Любимый В. Путиным, а также его друзьями и недругами тезис о “диктатуре закона”, который от частого использования все больше напоминает солдатское исподнее времен Первой мировой — до того истрепали, — тоже требует отдельного “разбирательства”. Диктатура закона — совсем не то же самое, что “диктатура права”. Если во втором случае речь идет о безоговорочном примате определенных ценностей (общечеловеческих, буржуазных или классовых, как кому милее), то в первом варианте подразумевается определенный волюнтаризм. Какой закон имеется в виду? Тот, который был вчера, или тот, что мы сочиним сегодня? Бесспорно, что прокуратура времен Вышинского работала замечательно, как часы работала, и казусов типа “Бабицкого” и “Гусинского” не допускала, действуя в строгом соответствии со статьей 58. Между тем Владимир Владимирович ни словом, ни чем еще — и не только до выборов, но и отмахав сто дней “после приказа” — не дал понять, какой именно “закон” он подразумевает. Поэтому сами по себе слова о “диктатуре закона” значат немногое. Куда важнее действия власти. Как только логика реагирования власти выйдет за рамки защиты закона и права, как только окажется, что “с Римским Папой можно не считаться, потому что у него нет ни одной дивизии” (как говаривал тов. Сталин), — тогда сразу же станет очевидным, что “понятия”, право силы и презрение к писаному закону и логике оппонентов, в общем, зоологические принципы организации человеческого сообщества торжествуют и что именно они оказываются генетически более близки бывшему советскому чекисту, чем принципы цивилизованные. И тогда Россию ждет дегенерация.
Дегенерация — это не ругательство. Это направление развития в сторону упрощения и коллапса. Дегенерировавшее общество вполне может оказаться устойчивым. А главное, дегенерация решит основную проблему сегодняшнего дня — проблему беспредела и безбудущности. Если выяснится, что время “птиц-говорунов”, время демагогических Явлинских, патетических Собчаков и упертых в свое Сахаровых окончено, потому что все они в кулачки драться не умеют, если наиболее активной, наиболее дееспособной и устремленной в будущее частью общества попросту пренебрегут (хотите — служите нам, хотите — валите к такой-то матери), то это вовсе не приведет к мгновенному краху страны. Нежелание власти тратить время и ресурсы на людей, которые не являются арифметическим большинством, эдакая “антиполиткорректность”, — все это очень быстро направит общество по известному маршруту, уже проложенному для него многочисленной армией первопроходцев.
“Понятия” и “воровской закон” — это набор вполне определенных правил, противостоящих “беспределу” и структурирующих общественное бытие. В конечном счете “воровской закон” — это биологическая справедливость, кодифицированный социальный дарвинизм в действии, эффективно регламентирующий права хищника и жертвы, слабого и сильного, при безусловном признании примата силы. При этом права “слабых” ничтожны, но не равны нулю, а права “сильных” огромны и общеизвестны. В стране, откровенно и последовательно живущей “по понятиям”, для тех, кто не претендует на звание “народа” и преспокойно числит себя электоратом, вообще не возникает необходимости заниматься экономикой и политикой. Патерналистские инстинкты, психологические стереотипы массовой безответственности, социальная пассивность, укорененность “понятий” как общепризнанного инструмента урегулирования противоречий — все это создает объективную основу для того, чтобы “воровской закон” был практически легализован как альтернатива Конституции, для того, чтобы словосочетание “криминальный режим” превратилось из ругательства в констатацию.
Определенное общественное согласие с таким вектором развития страны было уже неоднократно продемонстрировано — это и казус Климентьева в Нижнем, и Коняхин в Ленинск-Кузнецком, и “общественно-политический союз (ОПС) “Уралмаш” (аббревиатура, в милицейских протоколах обозначающая “организованное преступное сообщество”). Законная победа на выборах криминального авторитета Климентьева была пресечена властью из самых благих побуждений — но исключительно “по понятиям”…
Социальная база дегенерации общественного организма России по варианту его криминализации включает в себя сегодня большинство населения России, не имеющего устойчивых навыков жизни в правовом обществе, фактически вытесненного в криминал открытыми и массовыми нарушениями налогового и трудового законодательства. Для этого большинства “биологическая справедливость” кажется единственно возможным прорывом в будущее, а Путин, легитимизирующий свою победу на выборах в результате откровенного сговора с “олигархами” и фактического провозглашения “чисто конкретной власти” в стране — безусловным “криминальным авторитетом”. При таком варианте развития событий Россию неминуемо ждет автаркия в иранском стиле (и, кстати говоря, похожий социально-политический строй), и в этом случае население и элиту будет мало волновать мировое общественное мнение. Криминальный организм общественного самоуправления на какое-то время оживит и приведет в движение социально-экономические силы. Правда, окончательно отомрут демократические институты, погибнут все ростки гражданского общества, воцарится жесткий многоцентровый авторитарный режим (эдакая система “вложенных паханов” — когда на каждом малом участке безраздельно царствует местная элита, она же “малина”, которая регулирует свои отношения с соседями и старшими паханами в режиме сходок, стрелок и разборок).
Но у “чисто конкретной России” нет долгой перспективы. Дегенерация — процесс устойчивый, но ограниченный во времени: у нее неминуемо есть конец. В данном случае “право силы”, возведенное в основной закон страны, сможет удерживать общенациональный организм не дольше чем либо до конца существования “суперпахана”, либо до появления равных ему по влиянию “авторитетов”. И поскольку примат права силы подразумевает только два выхода — безусловное подчинение или безусловную победу, — в какой-то момент неминуемо начнется драка всех против всех, “атомизация” страны, на карте которой, помимо Московской республики (Москорепы) и Татаро-Башкирского каганата появятся Нижнесалдинский протекторат и Урюпинское содружество, живущие, чтобы было не впадлу перед соседями, грабежами, набегами и торговлей заложниками…
Скучная дорога к счастью
Но думается, что другой — более оптимистический — вариант для России при президенте Путине остается пока что весьма вероятным, поскольку есть достаточно много объективных причин для его реализации. Здесь все зависит прежде всего от того, как именно сложатся отношения между Путиным и народом, в какую сторону народ “поведет” своего “зеркально отражающего” лидера. Потому что прямая связь между Путиным и населением страны, выражающаяся в подтвержденном на выборах общественном согласии вокруг его кандидатуры, мощнейшим и единственным ресурсом, который позволяет ему пока что достаточно успешно и эффективно “отвязываться” от “олигархов”, региональной номенклатуры, коррупционно-лоббистской отраслевой камарильи и всей остальной криминально-тоталитарной псевдоэлиты. Потому что так уж в России повелось, что народа у элиты принято бояться — иногда, может быть, не совсем по делу. Так испугалась безоружного и неорганизованного народа в 1989 — 1991 годах сплоченная и хорошо вооруженная коммунистическая партгосноменклатура.
Теоретически действия В. Путина очень хорошо укладываются в схему “скучной дороги”. Они должны — и в реальности происходит именно так! — определяться узким коридором “востребованного”: снижением налогов, восстановлением механизма управляемости (к чему следует отнести весь комплекс законопроектов, направленных на реформу государственного устройства и восстановление властной вертикали), разграничению власти и бизнеса, “отвязыванием” от “олигархов”.
При этом “демократический” и “правовой” Путин по самой сути своего характера и общественных ожиданий не сможет стать харизматическим лидером возбужденной и воодушевленной толпы: он все равно останется “внешним”, манипулирующим мэтром, обозначающим рамки, — в общем, все тем самым “прогрессором”. При таком “прогрессорском” руководстве демократия на какое-то время окажется существенно ослаблена в своей театральной, бытовой ипостаси (то есть нарушения свобод и демократических норм не будет — просто в течение какого-то времени все это будет скучно и безальтернативно, скорее формально: раз надо выбирать, то выберем — кого там Владим Владимирович предложил?). Достаточно быстро произойдет восстановление иерархической системы общества — окажутся невозможными обвальные крахи судеб и мгновенные, фантастические карьерные взлеты.
Но и здесь имеются “но”. Причем они заложены даже не в сути предлагаемых реформ (конечно, 49 копеек налогов с каждого заработанного рубля предпочтительнее 74, но все равно остается вопрос, будут ли их платить; подробное рассмотрение прочих проектов, особенно столь глобальных, как реформа государственного устройства, вообще требует отдельного времени и места). Корень проблем в “прогрессорстве” как таковом, причем и основные вопросы, и наиболее употребительные неправильные ответы на них отлично описаны в литературном источнике термина.
Во-первых, неизбежный при “внешнем” подходе “кризис демократии” может иметь достаточно серьезные последствия. При всем бутафорском, карнавальном характере российского парламентаризма (партии, не выражающие ничьих интересов, “продажность”, часто и без кавычек, депутатского корпуса на всех уровнях, успехи технологий манипулирования общественным мнением, отсутствие влиятельных независимых СМИ и т. д.), именно прямые альтернативные выборы и свободное хождение иностранной валюты большинством граждан страны осознаются как единственное реальное достижение последних лет. Движение в сторону “управляемой демократии” означает консервацию нынешней политической системы на долгие годы, да еще и встраивание законодательной власти в иерархию исполнительной, что с точки зрения государственного строительства громадный шаг назад даже в сравнении с имеющимся образцом. Однако замораживание ситуации может оказаться не самым неприятным следствием. Значительно хуже — и вполне вероятно, именно в силу слабого, декоративного характера российского парламентаризма — если он вообще обрушится как карточный домик. Разрушение демократических институтов, сначала содержательное, а затем и формальное — ну зачем содержать ораву бездельников, только для того, чтобы Совет Европы был доволен? — с неизбежностью смены времен года приводит к авторитаризму. И не стоит обольщаться историческими примерами: Франция времен де Голля, как и другие государства, сумевшие “выбраться” из авторитаризма без потерь, имели громадный, вековой как минимум опыт жизни в условиях “цивилизации”. Существует и второе следствие. Разрыв с “олигархами” (под которыми стоит понимать не только два десятка владельцев крупных ФПГ, но и весь “политический класс”), попытка выйти за рамки крайне ограниченной в своих интересах и стремлениях системы и опереться непосредственно на избирателей, которые и привели Путина к власти, тоже чреват опасностями. Конечно, у Путина нет никаких механизмов для использования своего “электорального потенциала”, кроме как в случаях чрезвычайных, “для подавления антинародного заговора”, и власть егo чистой воды “прогрессорство”, не подразумевающее участия “широких народных масс” в решении и управлении хоть чем-нибудь, но даже сама попытка делать то, что “хочет народ”, пойти по пути наиболее “востребованных решений”, таит в себе угрозы.
Особенность подавляющего большинства путинских избирателей образца марта 2000 года в том, что они и сами не знают, чего хотят. Не то чтобы совсем не знают, но хотят, чтобы им “сделали красиво”, причем некоторым абсолютно неизвестным (все известные способы в разной мере, но испробованы и выброшены за негодностью) образом. Каша в головах граждан превращается в болото под ногами политика, решившего ступить на столь зыбкую почву, как “народные ожидания”. Даже одновременная попытка “угодить” реваншистам, требующим восстановления былого величия любой ценой, и космополитам, желающим при помощи молодого и сильного лидера интегрироваться в мировое сообщество и получить наконец-то нормальный рынок (и бог с ним, с величием, лучше будем “голландией”), означает “путь сороконожки”, которая, как гласит известная байка, могла передвигаться только до тех пор, пока не думала, как именно она это делает.
Если же на скучной дороге, к счастью, В. Путину все же удастся миновать “волчьи ямы” и прочие капканы и пробраться между “сциллой” авторитаризма и “харибдой” популизма, то нас ждет… скука, естественно. Страна, привыкшая десять лет подряд топтаться на продуваемом всеми ветрами перекрестке, окажется в стенах гигантской душной фабрики. Общественное настроение достаточно быстро утратит воодушевление и энтузиазм и приобретет черты некоего “трудового остервенения”. В общем, лет на десять — пятнадцать в стране воцарится атмосфера осмысленного (а потому небезысходного), но достаточно унылого общего делания. И завершится “путинская эпоха” карнавалом и плясками — люди с огромным облегчением распростятся со своим самым нелюбимым и самым уважаемым лидером новейшего времени.
В несомненном достоинстве Путина-президента — что с ним, в отличие от Ельцина, народ не связывает общую историю поражений и провалов — парадоксальным образом содержится зародыш серьезнейшей угрозы. Удивительным образом “президенту для порки” Ельцину удавалось в течение почти десяти лет служить единственной скрепой разваливающегося государственно-общественного организма России. Потому что “делегированная обида” на Ельцина постоянно оставалась (в замаскированной форме) обидой на самих себя. Постоянный гнет негатива в отношении Ельцина “рикошетил” по каждому, становился формой массового снижения самооценки. Но одновременно возникали естественные непреодолимые рамки, выход за которые противоречил инстинкту самосохранения. Ельцина никто по большому счету не боялся: боялись самих себя, слишком тесно с ним связанных — общей историей, общими надеждами, общими ошибками. Окончательно отвергнуть Ельцина, перейти к нему в безусловную оппозицию — такой вариант был табуирован для наиболее сознательной, политически и экономически активной части общества.
С облегчением и функциональной надеждой воспринятый “дистиллированный президент” Путин в принципе может — при неблагоприятном стечении обстоятельств — оказаться сколь угодно чуждым, абсолютно посторонним практически для всех тех, кто сегодня готов примириться с ним прежде всего из-за всеобщей усталости от самих себя.
Путин и Распутин
И вот тут на переднем плане вновь оказывается важнейший фактор, который может быть назван фактором качества общественного мнения и качества политического класса современной России. Неизвестно, в какой мере удастся новой российской власти с этим совладать — известно, правда, что один раз в двадцатом веке именно благодаря действию этого фактора Россия была до основания разрушена.
После Февральской революции 1917 года русскую интеллигенцию долго (примерно до января 1918 года) терзали смутные сомнения касательно судеб и будущности страны, но была и точка единения, сплотившая всю “думающую и читающую Россию” — от большевиков до Пуришкевича. В роли такой точки единения выступила “правда об императорской семье” и “позоре распутинщины”. “Кровавый Николай”, манипулируемый распутным Гришкой, любовником немецкой шпионки и по совместительству русской царицы, агония режима, погрязшего в спиритизме, оргиях и коррупции пополам с прямой государственной изменой, — все это, вместе взятое, долго занимало общественное мнение, побуждало Блока с Маяковским к добровольному участию в работе следственной комиссии Временного правительства, созданной для разоблачения преступлений царской cемьи, становилось основой для драматургии начала советских времен (популярнейшая пьеса Алексея Толстого “Заговор императрицы”) и кинематографа времен начала заката советской власти (полузапрещенный фильм Элема Климова “Агония”). И можно было долго спорить о европейском и евразийском выборе, о сталинских преступлениях и ленинских нормах партийной жизни, но даже негры непреклонных годов ни минуты не сомневались, что “Ra-ra-raspoutin — lover of the Russian Queen!”.
И только когда события начала почти что прошлого века окончательно подернулись патиной “давности лет”, выяснилось вдруг про многое: и про болезненный русский патриотизм урожденной Алисы Гессенской, и про своеобразие “кровавости” чуть ли не юродивого в своей призрачной богобоязненности последнего российского монарха, и про смутную историю русского хлыстовства, — выяснилось, что все то, что творилось в российской политике столетней давности, было средоточием человеческой слабости, божественной несправедливости (или справедливости), трагической случайности и корыстного умысла, героизма и позора — в общем, чего угодно. Но не имело никакого отношения к тем общепризнанным “фактам”, которые были твердо усвоены массовым сознанием современников и потомков, но фактами — не являлись…
Сегодняшние споры вокруг Путина — как и вековой давности споры вокруг Распутина — имеют разную природу. Есть споры, в которых нелегко победить, — о демократии или диктатуре, рыночных преобразованиях или селективной господдержке всех без исключения отраслей, опоре на закон или группы частных интересов и т. д. В этих спорах все зависит от убедительности и интенсивности доводов и контрдоводов. Но есть и другие темы. О том, как Собчак утеплил асфальт вокруг своего уворованного дома, а Путин вывез его (Собчака, а не асфальт) за пределы страны на специальном самолете. О том, как “семья” собралась на Лазурном берегу и выбрала Путина защищать ее, “семьи”, интересы. О том, как та же самая “семья” подрядила братьев Басаевых взорвать дома в Москве с применением гексогена со складов ФСБ, чтобы заставить народ испугаться чеченцев и избрать “преемника” в президенты. Наконец (и это уже совсем банально, с этим даже никто не спорит всерьез), что все выборы в России за последние годы были фальсифицированы… В отличие от политических споров по существу, в которых можно никогда не прийти к согласию, поскольку одни и те же факты можно по-разному оценивать, дискуссия на тему: съел такой-то свою бабушку или не съел? сжег сиротский приют или не сжег? — такое-то событие — результат стечения обстоятельств или хорошо продуманного заговора? — такая дискуссия, по идее, может продолжаться ровно до момента установления истины, которая в данном случае может быть только конкретной. Да или нет? Голый король или не голый?
Вот тут-то и выясняется, что конспирология в России носит аксиоматический характер. Если про “голого короля” крикнуто — никого уже не интересует, во что на самом деле монарх одет: главное — погромче крикнуть.
Удивительна — в ситуациях и начала, и конца века — абсолютная беспомощность властей в сочетании с абсолютной же некритичностью массового сознания в отношении всякого рода жестоких и невероятных наветов. Характерно, кстати, и для тогдашней, и для нынешней ситуации, что в случаях, когда то или иное обвинение носит достаточно объективный характер, защищаются от него вполне спокойно, а иногда и не без наглости. Зато как только дело касается сгоревшего приюта или съеденной бабушки, все словно цепенеют. Даже тогда, когда объяснить все довольно просто.
В этой ситуации массовое сознание оказывается не просто восприимчиво к наветам — оно склонно их, с одной стороны, генерировать и множить, с другой — не принимать всерьез, а с третьей — не отвергать с порога. Одновременно в опаснейшую карусель взаимообвинений втягивается и власть — она как бы не реагирует на наветы и не находя для себя возможным полемизировать с потоками бездоказательных, но страшных обвинений, и не веря в их серьезность, и страшась их размаха. В результате общество, становясь все более зависимым от информационных потоков, все меньше зависит от их содержания, превращается из информационного в дезинформационное. А в таком обществе оказывается возможным и бесстыдное (“как будто так и надо”) участие в президентских выборах деятеля, беззаконно, но доказательно обвиненного перед всей страной в предосудительных деяниях, и бездоказательные, но куда более страшные обвинения в адрес безусловного победителя этих выборов. Оказывается возможным и допустимым одновременное сосуществование таких информационных сюжетов, как “Путин — надежда на лучшее будущее”, “Путин — сильный и честный лидер” и “Путин — марионетка, организатор и инструмент антинародного заговора”.
Легко понять, что с такой информационно-коммуникационной реальностью взаимодействовать бесконечно трудно — трудно для любой сколь угодно искушенной и профессиональной правящей группировки. Раздробленность и дискредитированность всей системы коммуникаций, возможность сосуществования в общественном сознании множества взаимоисключающих непроверенных и неопровергнутых версий — все это, вместе взятое, лишает социально-политическую поддержку нового российского лидера сколько-нибудь существенной инерционности (как, к его благу, оказалось абсолютно безынерционным считавшееся безусловным накануне назначения Путина премьером общественное отторжение в отношении “ельцинского окружения”). Но ситуация усугубляется тем, что ни о какой “искушенной и профессиональной” правящей группировке говорить не приходится.
Дело в том, что тотальная дискредитированность коммуникационных каналов в первую очередь объясняется самодискредитацией ключевых коммуникаторов. В нынешней политической России оказалось подорвано доверие к фактической стороне жизни. Подорвано потому, что деятельность и мотивация решений “политического класса” до такой степени оторвались от реальных проблем, до такой степени замкнулись на себя, что реальность стала как бы несуществующей. А произошло это в свою очередь потому, что слишком низким оказалось качество “политического класса” (понимаемого в самом широком смысле — как объединение всех людей власти, значимого бизнеса, сферы интеллектуального обслуживания власти и бизнеса и т. д.).
Среди множества реформ, начатых в 1991 году и пущенных на самотек, одна была пущена наиболее бессмысленным образом. И это была кадровая реформа, та единственная, которая невозможна иначе как под давлением мощной государственно-политической воли. В результате могучий, хотя и генетически уродливый тоталитарный общественный организм был повержен и не заменен никаким другим. А на его месте случайным образом, как из осколков зеркала Снежной Королевы, собрался новый политический класс, в котором тоталитаризм приобрел атомизированный характер. Слабо связанные единой самодержавной волей, представители обновленной “элиты” в полной мере сохранили в себе инстинктивный, тоталитарный эгоцентризм, не признающий ничьего права на независимое существование и исходящий исключительно из себя. В такой “элите” все конфликты — политические, экономические, идейные — сразу же оказались предельно персонифицированы, содержательной основой политических партий стали инициалы лидеров партийного списка, единственной формой политической победы стало уничтожение противника, а единственной формой компромисса — сговор.
Такой характер политического класса привел к остановке общественного развития: невозможны системные преобразования в обществе, в котором засорены практически все коммуникационные каналы, в котором отдельные элементы не способны понять или хотя бы опознать друг друга, в котором нереален ни массовый позитивный энтузиазм (поскольку любая попытка такой энтузиазм инициировать завершается очередным экзальтированным сектантским радением), ни всеобщая координация для преодоления трудностей — зато вполне представима массовая паника, равно как и любая другая форма всеобщего впадения в хаос. Все это ставит Россию перед зримой угрозой нового тоталитаризма в “постпутинскую эпоху”, причем вне зависимости от внутренних установок самого Владимира Путина и его команды. Ельцин — со всей его политической слабостью, номенклатурными пережитками и т. д. — оставался для новой российской элиты внешним элементом, “демиургом”, подлинным самодержцем. Он создал эту систему, лично породил все ее причудливые механизмы, однако сам принадлежал к иному миру и право свое приобрел помимо нынешней элиты, до нее (равно как и русский царь — плоть от плоти правящего класса империи, зачастую зависящий от произвола гвардии и т. д., — был формально выведен из-под юрисдикции этого класса как “помазанник”). Вот почему правление Ельцина могло быть и было авторитарным, но оставалось в некоторых вполне определенных внешних рамках, задаваемых Ельциным и зависящих только от него: и в этих рамках у участников политического процесса оставался обширный выбор вариантов — от радикальной оппозиции до свободной, по собственному выбору, лояльности.
Проблема нового российского президента состоит прежде всего в том, что он, несомненно, является типичным представителем нынешнего “политического класса”, и, выстраивая отношения с Путиным, этот класс фактически выстраивает отношения внутри себя, лишившись “внешней” системы координат. И мы уже сегодня видим, как на глазах меняется характер политических взаимоотношений: борьба приобретает отчаянный и безнадежный характер, не зная иных полутонов, кроме бело-черного “кто не с нами, тот с ними”. Характерно, что в предвыборный период мы практически не слышали содержательной критики в адрес Путина как субъекта политики: любой негатив в отношении “главного кандидата” (вне зависимости от того, до какой степени “громко” он звучал) был “уничтожающим”, нацеленным не на “исправление недостатков”, а на окончательную ликвидацию персонажа (сколь бы нереальной такая цель ни была). Но удивительнейшим образом буквально на следующий день после выборов один из самых громких идеологов бескомпромиссного “яблочничества” со столь же решительной ажитацией, с какой он вчера намекал на “фээсбэшную” подоплеку московских взрывов, призывает своего героя Явлинского “лечь под Путина” безо всяких предварительных условий…
Оставшись в 1917 году без ненавистного, бесталанного и слабого царя, яркая, талантливая и “пассионарная” политическая Россия, Россия не только Ленина и Троцкого, но и Милюкова, Родзянко, Гучкова, Керенского, Корнилова, Деникина, наконец, Блока и Маяковского, — не продержалась и года. Лишенное внутреннего стержня, не умеющее уважать достоинство личности, не способное к внутренним коммуникациям “образованное общество” сколлапсировало и увлекло за собой весь народ в кровавый ад ленинско-сталинского тоталитаризма. Угроза коллапса политического класса, влекущего за собой трагедию всей страны, вполне реальна и сегодня. И перед новым президентом во весь рост встает сложнейшая комплексная проблема: как “прочистить” в обществе коммуникационные каналы, реанимировать общественное доверие и радикально обновить политический класс.
Только тогда окажется возможна постепенная трансформация России в устойчивое общество европейского типа, в котором индивидуумы признают право друг друга на независимое и солидарное существование и умеют общаться друг с другом. Этот путь является для России, может быть, единственным выходом, и пройти по нему стране чрезвычайно трудно.
Открытая всем цивилизационным ветрам Россия за последние годы успела впитать в себя очень много нового, а главное, в ней начали вырастать люди, имеющие навыки совершенно иных взаимоотношений с действительностью и друг с другом. Люди, являющиеся зародышем кристаллизации нового общества — общества, основанного на иных архетипах коллективного поведения. Вот тут и выясняется, что по большому счету главной исторической проблемой российского президентства на рубеже веков становится задача создания приемлемых, терпимых условий для “прорастания будущего”. Перечисленные нами варианты политических катаклизмов, социальных взрывов, индивидуальных побед и поражений включают в себя, вне всякого сомнения, и тот бесконечно хрупкий, неустойчивый вариант, который позволит России достичь главного в ее исторической жизни “национального примирения” — примирения общественного сознания с самим собой. Но для этого понадобится неподъемная, долгая и очень кропотливая совместная работа.