Роман. Окончание. Перевела с испанского Л. Синянская
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 8, 1999
СЛАБИНА БОЛЬШЕВИКА
ЛОРЕНСО СИЛЬВА
Роман
В ту ночь мне приснился сон. Может, прежде следует объяснить, когда я говорю: мне приснился сон, я имею в виду совсем не общепринятое. Когда люди говорят, что им приснился сон, почти всегда возникает ощущение, будто они говорят о том, как нечаянно пукнули. Отчасти это словно бестактность, а отчасти — нечто несущественное. Для меня все иначе. К снам я отношусь необычайно уважительно и относился так всегда, а если быть точным, чуть ли не с младенчества.
Мне еще не исполнилось трех лет, когда из–за высокой температуры у меня приключились ужасные галлюцинации. И моим первым воспоминанием, более ранним, чем лицо матери и голос отца, был один из тех кошмаров. Мне привиделось, будто лютует жара и стадо черепах пожирает мне руки и ноги. В пересказе выглядит смешно, однако я пережил чудовищный страх. Такой, что, по словам родителей, сразу принял меры: в первый же день, выйдя гулять в сад после болезни, я одним махом отгрыз голову у черепахи моего приятеля Роберто, единственной черепахи, которую видел в жизни и которая стала причиной моих кошмарных видений.
Потом накопились другие воспоминания и другие кошмары, менее древние, но гораздо более мучительные. Лет с четырех и до восьми мне почти каждую ночь снилось, что мои родители умерли. У этого сна был вариант ma non troppo, в котором об этом мне кто–то сообщал, я переживал ужасные минуты, но в конце концов они появлялись живые и здоровые. Был вариант и fortissimo, где родителей мучили самым садистским образом у меня на глазах, а потом я часами истязал себя, ёрнически вспоминая, каким несильным и несмелым выглядел отец перед тем, как его добили. А когда просыпался, до самого полудня не мог избавиться от отчуждения и презрения к отцу.
В отрочестве, с началом гормональных процессов, в моих снах произошел незначительный, но внушающий оптимизм сдвиг. Мне стали сниться покинутые замки, непроходимые леса, странные дома со множеством комнат. Само по себе это не особенно бодрило, однако почти всегда, поблуждав по этим таинственным местам, я набредал на прелестных юных девиц (или не слишком юных), с которыми у меня, как правило, завязывались лирические отношения. Время от времени, не стану отрицать, мы просто совокуплялись без лишних разговоров. Главное, что и в том, и в другом случае они были готовы делать то, чего не желала женщина, от которой я тогда именно этого и ожидал: одни мило выслушивали мои любезности (не высокомерно, но понимающе, что чрезвычайно полезно и в высшей степени человечно) и гладили меня белоснежными руками; другие же оказывались ненасытными свиньями и соглашались на любые позы. Благодаря тем снам реальность переставала быть необходимой, и отчасти благодаря им же я не жалею, что ничего не отведал в отрочестве. Вообще я считаю: сбывшиеся юношеские любови — невыносимая слащавая чушь, в то время как несбывшиеся порождают великолепные психологические деформации, которые впоследствии позволяют оттянуть неизбежный миг, когда обычное соитие становится чем–то вроде поднятия мешка с песком на десятый этаж да еще со связанными ногами.
Когда я стал взрослым, то как и многое другое, что взрослое состояние ампутирует, реже стали и сны, пока почти не пропали. Тут мы возвращаемся к тому, с чего я начал. Когда я познакомился с Росаной и в первую же ночь увидел ее во сне, это вообще было странно, во всяком случае, то, что я из него утром вспомнил. Таким образом, эта сторона моей жизни как бы снова ожила. Бывало, если мне снился кошмар, то такой жуткий, что я держался из последних сил, чтобы не очуметь совсем. Если же снились нежные девицы, я ужасно заводился и, когда просыпался и видел, что девицы исчезли, приходил в страшное волнение и еле сдерживался. В любом случае я выбивался из колеи, и с каждым разом мне все труднее становилось входить в норму, чтобы поедать свою ежедневную порцию дерьма.
Необычность этой ночи состояла в том, и, возможно, в том заключалась причина всего случившегося впоследствии, что девушка не исчезла. Во всяком случае, не сразу.
Во сне все происходило в огромном супермаркете. Кажется, первый и последний раз мне приснился супермаркет. Это был не совсем супермаркет, скорее гигантский торговый центр со множеством магазинов, баров, дискотек, парикмахерских, ветеринарных клиник, видеоклубов, гимнастических залов и огромных супермаркетов. Центр был совсем новым, и почти все торговые помещения еще не были заполнены или только начинали заполняться. В некоторых витринах, немногих, были разложены товары, готовые привлечь и зацепить ненасытного homo shopping. Необычным было то, что меж магазинных дверей попадались запертые двери жилых помещений и какие–то люди, боязливо оглядываясь, торопливо входили и выходили из этих дверей.
Почему я там оказался — не имею понятия. Но знаю, с кем был: с моей сестрой и ее подружками, точнее, их было четыре. Самое интересное, что у меня никогда не было сестры, разве что отец где–то допустил ошибку или вообще не знал об этом. Поэтому первой пробудила мое любопытство именно моя сестра. Но ненадолго. Волосы у нее были того же цвета, что и мои, и она была похожа на меня, как обычно бывают похожи сестры на братьев. И, как обычно, братья, похожие на сестер, внешне выигрывают, а сестры, похожие на братьев, проигрывают, выглядят грубее. Словом, едва прошло первое впечатление, она перестала меня интересовать. Мы шли и разговаривали с одной из ее подружек: судя по лицу и походке, у нее тоже был брат, на которого она походила.
А вот остальные подружки — совсем другое дело. Одна была высокая, смуглая и двигалась как кошка. Другая — не такая высокая, но тоже смуглая, шла, повиснув на моей руке, и шептала мне на ухо непристойности, а ее бурная грудь, едва не вылезавшая из декольте, все время маячила у меня перед глазами. Последняя же, с которой разговаривала первая, с кошачьими повадками, была просто–напросто Росана. Во сне она была года на три или четыре старше, чем в действительности, лет восемнадцати или девятнадцати. Ростом — сантиметра на два ниже своей подруги, а ее кожа сияла нежной бледностью. Отличал эту Росану от пятнадцатилетней взгляд — ресницы были накрашены и подчеркивали синеву глаз.
Иногда мы останавливались около магазинчиков, полностью или только наполовину оборудованных. Они глядели на витрины, а я — все на то же самое — на бурно вздымавшуюся грудь; и когда ее обладательница немного наклонялась, вырез платья чуть отставал и глазам открывалось все разнообразие форм, какие может принимать ничем не стесненный бюст. Но мне было не по себе. Не скрою, у меня шевельнулась мысль, коль это сон, не раздеть ли ее, большого труда не составит. Однако бесстыдная девица не очень меня привлекала. Слишком доступна, это здорово обесценивает. Во сне всегда мечтаешь о самом–самом, правда, иногда время выходит и не получаешь ничего, как, впрочем, и в этой распроклятой жизни.
Пока мы шли от витрины к витрине, я еще не решил, что же самое–самое. Росана и ее смуглая подружка с кошачьими повадками нравились мне более–менее одинаково, и я считал, что времени у меня еще достаточно. Однако относительное бездействие сна, пока мы неторопливо шли по переходу, длилось недолго. Хотя и не было ощущения, будто мы идем в какое–то определенное место, но у одной запертой двери, ведущей, судя по всему, в жилое помещение, сестра вдруг остановилась и сказала:
— Может, здесь?
Достала ключ и попробовала открыть. Замок поддался.
— Значит, здесь, — подтвердила подруга, у которой тоже был брат.
За дверью оказалась крутая лестница. Сестра и еще одна девушка поднялись первыми, а мы, четверо, немного отстали. Росана пошла впереди, а девица с бюстом и я поднимались последними. Лестница привела в небольшую темную гостиную. Мы расселись кто куда и молчали. Все смотрели на мою сестру. Она ломала руки.
— Не сидеть же так, пока о нас наконец не вспомнят, — нарушила молчание смуглянка с кошачьими повадками.
— Ничего больше не остается, — возразила сестра. — Или есть другие варианты?
— Да. Я не желаю больше ждать. Пусть тот, кто от меня чего–то хочет, идет за мной. А то увидят, как я тут сижу, черт знает что подумают, не собираюсь тухнуть тут. Пойду прогуляюсь.
Смуглянка поднялась, одернула платье. Лиловое, легкое.
— А может, никто не пойдет за тобой, — предупредила моя сестра.
— Может, — ответила та и вышла из комнаты.
Сестра растерялась. Но быстро оправилась и спросила:
— А что собираются делать остальные?
— Я остаюсь с тобой, — поспешила заверить ее приспешница.
— И я не такая нетерпеливая, — засмеялась та, что с бюстом, ущипнув меня за руку.
Остальные не торопились или не желали отвечать. Сестра смотрела на Росану и на меня, ожидая ответа. Не дождавшись, спросила:
— А вы?
Росана вздохнула и завершила позорное поражение моей сестры:
— Я тоже ухожу. Но не сразу. Чтобы не думали, будто я с ней.
Очередь дошла до меня. Сон уже давно принял иной оборот, и я не понимал, о чем идет речь. У меня было ощущение, что сестра предпочла бы, чтобы я остался, и что девица с бюстом ничуть не сомневается, что останусь. И еще мне казалось, что Росана совсем не обращает на меня внимания. У меня был один выход. Я встал и бодро заявил:
— Я ухожу. Прямо сейчас, как бы за ней. Пойду ее искать.
Все четыре уставились на меня, не веря своим ушам, но Росана — не так явно.
— Иди, иди, идиот, — процедила сквозь зубы сестра и отвернулась. — Небось веришь, что она этого хочет.
— Надо не верить, а действовать. Если выяснится, что нет, я сдамся и вернусь.
— Пускай идет, — обиделась девица с бюстом. — Ему лучше знать, чего он хочет. Глядишь, она сжалится, и оба, как говорится, будут счастливы. Желаю удачи, дружок.
Я вышел из комнаты и побрел по квартире. По размерам она не имела ничего общего с другими квартирами, которые я когда–либо видел, убогим плодом жилищного бизнеса. Я прошел десятки комнат, коридоров, лестниц и вестибюлей, они вели в другие вестибюли, подвалы, мансарды. Это был колоссальный лабиринт, раскинувшийся во все стороны, хотя, пожалуй, нигде не было достаточно просторно, чтобы составить о нем ясное представление. К тому же освещение было скудным.
В одной из комнат — я блуждал уже с полчаса — вдруг что–то упало. Я оглядел гостиную и увидел на верхней полке серванта упавшую рамку для фотографии. А рядом — маленького черного котенка. Котенок застыл и уставился на меня не желтыми, как следовало ожидать у черного кота, глазами, а светло–фиолетовыми, почти лиловыми, точно платье сестриной подруги, вспомнил я.
Я медленно подошел и протянул руку, чтобы взять котенка. Он не сопротивлялся. Наоборот: удобно устроился и даже несколько раз лизнул меня розовым язычком. И так, с котенком на руках, я пошел дальше по дому. И пока я оглядывал комнату за комнатой, все пустые, котенок играл моими пальцами, главным образом большим, который, по–видимому, лучше остальных подходил ему по размеру. В конце коридора, после того как я долго ходил с котенком в полной тишине, меня остановил женский голос:
— Подожди.
Я обернулся и узнал Росану. В полутьме ее гладкие, почти белые волосы были видны издали. Я подождал. Она подошла ко мне:
— Что это у тебя?
— Котенок. Он был тут совсем один.
— Черный кот.
— Ты суеверна?
— Нет. Дай мне его.
Я протянул ей котенка, и она ухватила его за шкирку. Котенок повис у нее в руке, как на виселице. Росана подбежала к окну, открыла его и без жалости швырнула котенка в окно.
— Ты его убила, — проговорил я ошарашенно.
— Не знаю. Кошки падают на лапы, но тут высоко. Вполне возможно.
— Он тебе ничего не сделал.
— Мне — ничего, — согласилась она и показала на мою руку. Я поглядел. Большой палец у меня был в крови, кожа поцарапана.
— Совсем не больно, — удивился я.
— Больно бывает потом, когда уже ничего не поделаешь. А ты что — пришел сюда за котенком?
— А ты?
— Да так, ходила, смотрела. Увидела тебя и захотела убедиться, что это ты. Но больше тебя не задерживаю. До свиданья.
Росана приблизила свою щеку к моей, намереваясь одарить асептическим поцелуем, какими обычно одаривают подружки сестер. Однако на ходу переменила намерение и поцеловала более плотски. И отстранилась, ожидая моей реакции. Я стоял не шевелясь.
— Ну, я ухожу? — сказала она.
— Не так быстро.
Она несколько раз повторила процедуру, каждый раз все сладострастнее. Слюна отдавала фруктами, и Росана улыбалась, словно сознавая, что совершает опасную шалость. Я хотел ее обнять, но она ускользала. Наконец я ухватил ее за плечи. Они были теплые, нежные и мягкие, как будто без костей.
— Мне нравятся твои плечи, — признался я.
— Твоя сестра рассердилась бы, если бы услышала. Я ей не пришлась. Наверняка она бы этого не одобрила.
Я расстегнул ее блузку и позволил пальцам заняться тем, что было под блузкой. Росана уже не противилась. Она как бы со стороны наблюдала за собой, за мной и забавлялась.
— А то, что сейчас делаешь, — и подавно не одобрила бы.
Я на мгновение заколебался. Это плохо. То, что я делал, и вправду было плохо. У моей сестры было специальное мерило, при помощи которого она оценивала все мои поступки. Но этот выходил за рамки. Росана посмеивалась над моей сестрой, и я был сообщником, если не подстрекателем. Росана к моей сестре не имела никакого отношения, а я — имел, даже если это меня и тяготило. Я терзался сомнениями. И тогда она, Росана, их разрешила. Подошла к двери, заперла ее и сбросила блузку, без всякого стеснения обнажив передо мной свое тонкое девичье тело. Моя сестра была существом осторожным и унылым. А Росана — веселым и свободным. В запасе у меня оставалось только одно:
СЛАБИНА БОЛЬШЕВИКА
ЛОРЕНСО СИЛЬВА
Роман
В ту ночь мне приснился сон. Может, прежде следует объяснить, когда я говорю: мне приснился сон, я имею в виду совсем не общепринятое. Когда люди говорят, что им приснился сон, почти всегда возникает ощущение, будто они говорят о том, как нечаянно пукнули. Отчасти это словно бестактность, а отчасти — нечто несущественное. Для меня все иначе. К снам я отношусь необычайно уважительно и относился так всегда, а если быть точным, чуть ли не с младенчества.
Мне еще не исполнилось трех лет, когда из–за высокой температуры у меня приключились ужасные галлюцинации. И моим первым воспоминанием, более ранним, чем лицо матери и голос отца, был один из тех кошмаров. Мне привиделось, будто лютует жара и стадо черепах пожирает мне руки и ноги. В пересказе выглядит смешно, однако я пережил чудовищный страх. Такой, что, по словам родителей, сразу принял меры: в первый же день, выйдя гулять в сад после болезни, я одним махом отгрыз голову у черепахи моего приятеля Роберто, единственной черепахи, которую видел в жизни и которая стала причиной моих кошмарных видений.
Потом накопились другие воспоминания и другие кошмары, менее древние, но гораздо более мучительные. Лет с четырех и до восьми мне почти каждую ночь снилось, что мои родители умерли. У этого сна был вариант ma non troppo, в котором об этом мне кто–то сообщал, я переживал ужасные минуты, но в конце концов они появлялись живые и здоровые. Был вариант и fortissimo, где родителей мучили самым садистским образом у меня на глазах, а потом я часами истязал себя, ёрнически вспоминая, каким несильным и несмелым выглядел отец перед тем, как его добили. А когда просыпался, до самого полудня не мог избавиться от отчуждения и презрения к отцу.
В отрочестве, с началом гормональных процессов, в моих снах произошел незначительный, но внушающий оптимизм сдвиг. Мне стали сниться покинутые замки, непроходимые леса, странные дома со множеством комнат. Само по себе это не особенно бодрило, однако почти всегда, поблуждав по этим таинственным местам, я набредал на прелестных юных девиц (или не слишком юных), с которыми у меня, как правило, завязывались лирические отношения. Время от времени, не стану отрицать, мы просто совокуплялись без лишних разговоров. Главное, что и в том, и в другом случае они были готовы делать то, чего не желала женщина, от которой я тогда именно этого и ожидал: одни мило выслушивали мои любезности (не высокомерно, но понимающе, что чрезвычайно полезно и в высшей степени человечно) и гладили меня белоснежными руками; другие же оказывались ненасытными свиньями и соглашались на любые позы. Благодаря тем снам реальность переставала быть необходимой, и отчасти благодаря им же я не жалею, что ничего не отведал в отрочестве. Вообще я считаю: сбывшиеся юношеские любови — невыносимая слащавая чушь, в то время как несбывшиеся порождают великолепные психологические деформации, которые впоследствии позволяют оттянуть неизбежный миг, когда обычное соитие становится чем–то вроде поднятия мешка с песком на десятый этаж да еще со связанными ногами.
Когда я стал взрослым, то как и многое другое, что взрослое состояние ампутирует, реже стали и сны, пока почти не пропали. Тут мы возвращаемся к тому, с чего я начал. Когда я познакомился с Росаной и в первую же ночь увидел ее во сне, это вообще было странно, во всяком случае, то, что я из него утром вспомнил. Таким образом, эта сторона моей жизни как бы снова ожила. Бывало, если мне снился кошмар, то такой жуткий, что я держался из последних сил, чтобы не очуметь совсем. Если же снились нежные девицы, я ужасно заводился и, когда просыпался и видел, что девицы исчезли, приходил в страшное волнение и еле сдерживался. В любом случае я выбивался из колеи, и с каждым разом мне все труднее становилось входить в норму, чтобы поедать свою ежедневную порцию дерьма.
Необычность этой ночи состояла в том, и, возможно, в том заключалась причина всего случившегося впоследствии, что девушка не исчезла. Во всяком случае, не сразу.
Во сне все происходило в огромном супермаркете. Кажется, первый и последний раз мне приснился супермаркет. Это был не совсем супермаркет, скорее гигантский торговый центр со множеством магазинов, баров, дискотек, парикмахерских, ветеринарных клиник, видеоклубов, гимнастических залов и огромных супермаркетов. Центр был совсем новым, и почти все торговые помещения еще не были заполнены или только начинали заполняться. В некоторых витринах, немногих, были разложены товары, готовые привлечь и зацепить ненасытного homo shopping. Необычным было то, что меж магазинных дверей попадались запертые двери жилых помещений и какие–то люди, боязливо оглядываясь, торопливо входили и выходили из этих дверей.
Почему я там оказался — не имею понятия. Но знаю, с кем был: с моей сестрой и ее подружками, точнее, их было четыре. Самое интересное, что у меня никогда не было сестры, разве что отец где–то допустил ошибку или вообще не знал об этом. Поэтому первой пробудила мое любопытство именно моя сестра. Но ненадолго. Волосы у нее были того же цвета, что и мои, и она была похожа на меня, как обычно бывают похожи сестры на братьев. И, как обычно, братья, похожие на сестер, внешне выигрывают, а сестры, похожие на братьев, проигрывают, выглядят грубее. Словом, едва прошло первое впечатление, она перестала меня интересовать. Мы шли и разговаривали с одной из ее подружек: судя по лицу и походке, у нее тоже был брат, на которого она походила.
А вот остальные подружки — совсем другое дело. Одна была высокая, смуглая и двигалась как кошка. Другая — не такая высокая, но тоже смуглая, шла, повиснув на моей руке, и шептала мне на ухо непристойности, а ее бурная грудь, едва не вылезавшая из декольте, все время маячила у меня перед глазами. Последняя же, с которой разговаривала первая, с кошачьими повадками, была просто–напросто Росана. Во сне она была года на три или четыре старше, чем в действительности, лет восемнадцати или девятнадцати. Ростом — сантиметра на два ниже своей подруги, а ее кожа сияла нежной бледностью. Отличал эту Росану от пятнадцатилетней взгляд — ресницы были накрашены и подчеркивали синеву глаз.
Иногда мы останавливались около магазинчиков, полностью или только наполовину оборудованных. Они глядели на витрины, а я — все на то же самое — на бурно вздымавшуюся грудь; и когда ее обладательница немного наклонялась, вырез платья чуть отставал и глазам открывалось все разнообразие форм, какие может принимать ничем не стесненный бюст. Но мне было не по себе. Не скрою, у меня шевельнулась мысль, коль это сон, не раздеть ли ее, большого труда не составит. Однако бесстыдная девица не очень меня привлекала. Слишком доступна, это здорово обесценивает. Во сне всегда мечтаешь о самом–самом, правда, иногда время выходит и не получаешь ничего, как, впрочем, и в этой распроклятой жизни.
Пока мы шли от витрины к витрине, я еще не решил, что же самое–самое. Росана и ее смуглая подружка с кошачьими повадками нравились мне более–менее одинаково, и я считал, что времени у меня еще достаточно. Однако относительное бездействие сна, пока мы неторопливо шли по переходу, длилось недолго. Хотя и не было ощущения, будто мы идем в какое–то определенное место, но у одной запертой двери, ведущей, судя по всему, в жилое помещение, сестра вдруг остановилась и сказала:
— Может, здесь?
Достала ключ и попробовала открыть. Замок поддался.
— Значит, здесь, — подтвердила подруга, у которой тоже был брат.
За дверью оказалась крутая лестница. Сестра и еще одна девушка поднялись первыми, а мы, четверо, немного отстали. Росана пошла впереди, а девица с бюстом и я поднимались последними. Лестница привела в небольшую темную гостиную. Мы расселись кто куда и молчали. Все смотрели на мою сестру. Она ломала руки.
— Не сидеть же так, пока о нас наконец не вспомнят, — нарушила молчание смуглянка с кошачьими повадками.
— Ничего больше не остается, — возразила сестра. — Или есть другие варианты?
— Да. Я не желаю больше ждать. Пусть тот, кто от меня чего–то хочет, идет за мной. А то увидят, как я тут сижу, черт знает что подумают, не собираюсь тухнуть тут. Пойду прогуляюсь.
Смуглянка поднялась, одернула платье. Лиловое, легкое.
— А может, никто не пойдет за тобой, — предупредила моя сестра.
— Может, — ответила та и вышла из комнаты.
Сестра растерялась. Но быстро оправилась и спросила:
— А что собираются делать остальные?
— Я остаюсь с тобой, — поспешила заверить ее приспешница.
— И я не такая нетерпеливая, — засмеялась та, что с бюстом, ущипнув меня за руку.
Остальные не торопились или не желали отвечать. Сестра смотрела на Росану и на меня, ожидая ответа. Не дождавшись, спросила:
— А вы?
Росана вздохнула и завершила позорное поражение моей сестры:
— Я тоже ухожу. Но не сразу. Чтобы не думали, будто я с ней.
Очередь дошла до меня. Сон уже давно принял иной оборот, и я не понимал, о чем идет речь. У меня было ощущение, что сестра предпочла бы, чтобы я остался, и что девица с бюстом ничуть не сомневается, что останусь. И еще мне казалось, что Росана совсем не обращает на меня внимания. У меня был один выход. Я встал и бодро заявил:
— Я ухожу. Прямо сейчас, как бы за ней. Пойду ее искать.
Все четыре уставились на меня, не веря своим ушам, но Росана — не так явно.
— Иди, иди, идиот, — процедила сквозь зубы сестра и отвернулась. — Небось веришь, что она этого хочет.
— Надо не верить, а действовать. Если выяснится, что нет, я сдамся и вернусь.
— Пускай идет, — обиделась девица с бюстом. — Ему лучше знать, чего он хочет. Глядишь, она сжалится, и оба, как говорится, будут счастливы. Желаю удачи, дружок.
Я вышел из комнаты и побрел по квартире. По размерам она не имела ничего общего с другими квартирами, которые я когда–либо видел, убогим плодом жилищного бизнеса. Я прошел десятки комнат, коридоров, лестниц и вестибюлей, они вели в другие вестибюли, подвалы, мансарды. Это был колоссальный лабиринт, раскинувшийся во все стороны, хотя, пожалуй, нигде не было достаточно просторно, чтобы составить о нем ясное представление. К тому же освещение было скудным.
В одной из комнат — я блуждал уже с полчаса — вдруг что–то упало. Я оглядел гостиную и увидел на верхней полке серванта упавшую рамку для фотографии. А рядом — маленького черного котенка. Котенок застыл и уставился на меня не желтыми, как следовало ожидать у черного кота, глазами, а светло–фиолетовыми, почти лиловыми, точно платье сестриной подруги, вспомнил я.
Я медленно подошел и протянул руку, чтобы взять котенка. Он не сопротивлялся. Наоборот: удобно устроился и даже несколько раз лизнул меня розовым язычком. И так, с котенком на руках, я пошел дальше по дому. И пока я оглядывал комнату за комнатой, все пустые, котенок играл моими пальцами, главным образом большим, который, по–видимому, лучше остальных подходил ему по размеру. В конце коридора, после того как я долго ходил с котенком в полной тишине, меня остановил женский голос:
— Подожди.
Я обернулся и узнал Росану. В полутьме ее гладкие, почти белые волосы были видны издали. Я подождал. Она подошла ко мне:
— Что это у тебя?
— Котенок. Он был тут совсем один.
— Черный кот.
— Ты суеверна?
— Нет. Дай мне его.
Я протянул ей котенка, и она ухватила его за шкирку. Котенок повис у нее в руке, как на виселице. Росана подбежала к окну, открыла его и без жалости швырнула котенка в окно.
— Ты его убила, — проговорил я ошарашенно.
— Не знаю. Кошки падают на лапы, но тут высоко. Вполне возможно.
— Он тебе ничего не сделал.
— Мне — ничего, — согласилась она и показала на мою руку. Я поглядел. Большой палец у меня был в крови, кожа поцарапана.
— Совсем не больно, — удивился я.
— Больно бывает потом, когда уже ничего не поделаешь. А ты что — пришел сюда за котенком?
— А ты?
— Да так, ходила, смотрела. Увидела тебя и захотела убедиться, что это ты. Но больше тебя не задерживаю. До свиданья.
Росана приблизила свою щеку к моей, намереваясь одарить асептическим поцелуем, какими обычно одаривают подружки сестер. Однако на ходу переменила намерение и поцеловала более плотски. И отстранилась, ожидая моей реакции. Я стоял не шевелясь.
— Ну, я ухожу? — сказала она.
— Не так быстро.
Она несколько раз повторила процедуру, каждый раз все сладострастнее. Слюна отдавала фруктами, и Росана улыбалась, словно сознавая, что совершает опасную шалость. Я хотел ее обнять, но она ускользала. Наконец я ухватил ее за плечи. Они были теплые, нежные и мягкие, как будто без костей.
— Мне нравятся твои плечи, — признался я.
— Твоя сестра рассердилась бы, если бы услышала. Я ей не пришлась. Наверняка она бы этого не одобрила.
Я расстегнул ее блузку и позволил пальцам заняться тем, что было под блузкой. Росана уже не противилась. Она как бы со стороны наблюдала за собой, за мной и забавлялась.
— А то, что сейчас делаешь, — и подавно не одобрила бы.
Я на мгновение заколебался. Это плохо. То, что я делал, и вправду было плохо. У моей сестры было специальное мерило, при помощи которого она оценивала все мои поступки. Но этот выходил за рамки. Росана посмеивалась над моей сестрой, и я был сообщником, если не подстрекателем. Росана к моей сестре не имела никакого отношения, а я — имел, даже если это меня и тяготило. Я терзался сомнениями. И тогда она, Росана, их разрешила. Подошла к двери, заперла ее и сбросила блузку, без всякого стеснения обнажив передо мной свое тонкое девичье тело. Моя сестра была существом осторожным и унылым. А Росана — веселым и свободным. В запасе у меня оставалось только одно:
— Скажи, что ты хочешь этого ради меня, а не назло моей сестре. Росана расхохоталась. И, сбрасывая юбку, заверила:
— Ну и остряк. Да плевать мне на твою сестру.
Я, в общем–то, кабальеро, и потому не следует ждать от меня подробных описаний того, что было у нас с Росаной в той комнате. Она оказалась снисходительной и ненасытной одновременно, а я, как и требовалось, вел себя до предела раскованно. Скажу лишь — последнее, что я видел, перед тем как проснулся: в дверном проеме стояла моя сестра и в ужасе смотрела на нас; Росана приветствовала ее, ни на секунду не прерывая своего усердного занятия и ни на миг не согнав с лица бессердечного детского ликования. А мужчина, то бишь я, считал, что все хорошо.
Ровно в одиннадцать мое старое тело, с трудом оправившись от чрезмерной порции спиртного и сна с Росаной, сидело на той самой скамейке, где вчера мы договорились встретиться. В голове перемешались воспоминания о сдержанной Росане, с которой я разговаривал накануне, и шальной девчонке, неожиданно доставившей мне ночью такую радость. Вокруг гуляли старики, мамаши, детишки и собаки, а я развлекался, заключал пари сам с собой: какая из двух придет сюда сегодня, если вообще придет. Профессиональный спорщик не стал бы рисковать своими деньгами и не поставил бы на то, что она придет на свиданье, а если бы ему ввиду крайних обстоятельств пришлось все–таки принять пари, он, конечно, ни за что не предположил бы никакой иной Росаны, кроме вчерашней. Спорщик–профессионал просто–напросто выполнил бы свое назначение, которое состоит вовсе не в том, чтобы выиграть пари, равно как назначение врача состоит не в том, чтобы кого–то вылечить. Назначение профессионального игрока заключается в том, чтобы некто неосознанно обогатился его трудами, меж тем как его выгода никогда не выйдет за рамки скромного выигрыша. Участь врача — сдаться вместе со своей наукой под напором какого–нибудь настырного носителя смерти. Моей же судьбой, вовсе не имевшей отношения к судьбе игрока или врача, была непредсказуемая и шальная Росана.
Однако настало четверть двенадцатого — этот миг мой специально настроенный электронный раб на запястье отметил дурацким пипиканьем, — а я сидел на скамейке все такой же одинокий–неразбавленный, как вчерашний виски, от которого теперь молотом стучало в висках. Единственное, что ценится в мужчине, во всяком случае, в тех из нас, у кого нет никакой моральной или физической диспропорции в сравнении с другими, это его слово, и единственное, что я мог сделать, когда часы подали сигнал, — подняться и гордо удалиться. Что я и сделал. Я подтянул галстук (другой, не вчерашний, но примерно того же стиля, что похвалила Росана) и пошел по аллее к ближайшему выходу из парка.
Она дала мне пройти пятнадцать или двадцать метров. И неожиданно появилась из–за дерева.
— Привет, поли.
Я остановился и с восхищением глядел на нее. Для случая она выбрала довольно смелый спортивный костюм: эластичные штанишки до колен с обтягивающей маечкой на бретельках, так что плечи были открыты почти невыносимо. А волосы подобрала в пучок, отчего казалась немного старше.
— Я уже уходил, — сказал я.
— Так быстро? Не подождал и минутки. А мы, женщины, всегда опаздываем.
— Я ждал не женщину. И мои убеждения мне этого не позволяют. Так что я ухожу. — Я прошел несколько шагов и остановился: — Если, конечно, ты не попросишь.
Росана искоса глянула на меня:
— Попросить тебя? Ну вот, сразу ясно, на какую ногу ты хромаешь.
— На какую же?
— Нетрудно догадаться, — усмехнулась она. — Как все эти, что приходят к школьной ограде посмотреть трусики у девочек.
— Если ты так считаешь, Росана, то всего хорошего. Ты прелестна, но что к чему — не очень понимаешь. Плевать я хотел на трусики.
И я пошел с твердым намерением не останавливаться, пока не получу четкого подтверждения, что она вступила в игру. Это был ключевой момент для игрока, и проклятая девчонка одним ударом покончила с неопределенностью:
— Тем лучше! — крикнула она. — Я их не ношу.
Я замер и спросил не оборачиваясь:
— Что?
— Трусики. Не ношу трусиков. — И пока я оборачивался, пояснила: — Когда брюки в обтяжку, они заметны. Хуже нет ходить по улицам и показывать всем, что трусы впиваются тебе в задницу.
Признаюсь, как всякий бесстыдный самец, я позволил своим глазам на самом выразительном месте проверить, правду ли говорила Росана. Она говорила правду, это было очевидно и возбуждало.
— Осторожно, поли. Очень торопишься, — предупредила она и скрестила руки перед собой.
Не было нужды объяснять, как я смущен. Это было настолько явно, что Росана, по–видимому, почувствовала себя обязанной прийти мне на помощь.
— Принимаю твое условие, — сказала она и подошла поближе.
— Какое условие?
— Попросить тебя. Чтобы ты не уходил. Так что пойдем и посидим.
— Не знаю, соглашусь ли я теперь. — Я постарался вернуть лицо. — По–моему, ты что–то напутала. Видно, ты еще слишком молода. Сколько тебе лет?
Росана ответила со всем возможным кокетством:
— Сегодня — пятнадцать. А в январе будет шестнадцать. Мог бы быть моим отцом?
— Нет. Когда ты родилась, у меня еще не было связей с женщинами. Я их любил.
— Остроумная у тебя манера говорить.
— Я вообще остроумный полицейский. Поэтому и занимаюсь несовершеннолетними преступниками.
— Уже забрал Борху?
— Я охочусь не за Борхой. Меня интересует тот, кто продает ему товар. А Борха — обычный мерзавец, что ему остается делать при таком папаше, президенте старых выпускников, который каждую субботу дает сыночку пятнадцать тысяч. Если сажать в тюрьму всех мерзавцев, таких, как Борха или его папаша, тюрем не хватит.
Росана отошла к скамейке и села. Я не двинулся с места.
— Ты правда не хочешь посидеть со мной? — пригласила она. — Со мной все хотят быть, если я позволяю. Я очень популярна.
— Не сомневаюсь. Ты — первая ученица в классе и самая красивая в школе. Если бы у тебя лицо было в прыщах, а задница такая толстая, что штаны не налезали, ты была бы менее популярна. Хоть и первая ученица. Но ничего плохого, что ты пользуешься случаем. А не пользовалась бы, никто бы тебя и не пожелал.
— Ну давай, — настаивала она, похлопывая по скамейке белой рукой.
— Не следовало бы. Ты опоздала. Если я сяду, ты будешь думать, что не важно, выполняешь ты мои условия или нет.
— Обещаю, что не буду.
— Обещаешь. И ты думаешь, мне этого достаточно? Я тыщу раз врал, давая обещания.
Ее сочные губы, чуть ярче обычного, расплылись в торжествующей улыбке.
— Я здесь с без десяти одиннадцать. Вот за этим деревом. Не вру. Я видела, как ты пришел ровно в одиннадцать и поставил часы на сигнал.
— Так, — согласился я. — Тебе нравится подлавливать меня. Ты девочка с вывертом. А мне именно такие и нравятся.
Я сел рядом с нею, а в голове в это время всплыла глупая и сентиментальная мысль. Вопреки тому, что предсказывали, когда мне было двадцать лет и все смеялись надо мной, я преуспел в любовных делах и добивался расположения некоторых вполне сносных дам. Однако у меня ни разу не было ощущения, что я осуществил свое желание, другими словами, чтобы рядом было нечто спокойное и свое, которое всегда ищешь, а оно всегда ускользает. В лучшем случае я испытывал чувство, будто украл чужое желание, как это случилось, когда сдалась Сабина, мощная немка, по которой вздыхал тот, кто до того дня был моим лучшим другом. В качестве заменителя это еще куда ни шло — временно латало прорехи на тщеславии. Но по большому счету — никуда не годилось. Так вот, когда я сидел там, вдвоем с Росаной, захваченный ее колючей нежностью, мне вдруг пришло в голову, что первый раз в жизни осуществилось мое желание, осуществилось по–настоящему и навсегда. Теперь–то я понимаю, что это — глупость несусветная. Но тогда у меня мурашки побежали по коже.
Росана о чем–то думала.
— А мне дают пять тысяч по субботам, — призналась она вдруг. — Ты считаешь, что мой отец — тоже мерзавец?
Может, я размяк, чувствовал себя уязвимым и потому решил быть грубым, забыв, что рядом со мной — девочка, которой нет еще и шестнадцати.
— Разумеется. Есть женщины, которым за пять тысяч приходится сосать вонючего пьяницу. А так никогда не узнаешь истинную цену вещам.
Глаза у Росаны заблестели.
— Твой отец был беден?
— Мой отец и сейчас беден, если ты считаешь, что беден тот, кто должен работать и платить налоги с каждой вонючей песеты, которую зарабатывает. Во всяком случае, я так считаю.
— Так, значит, ты — социалист.
— Кто тебе сказал?
— Отец говорит, что бедные — социалисты, потому что социалисты обещают им, что отнимут все у таких, как мы, не бедных.
— Ну и каша в голове у твоего отца.
— А кто же ты тогда?
— Я — большевик, — сымпровизировал я на ходу.
— А чего хотят большевики?
— Тебе не понять.
Росана нахмурилась.
— Попытайся объяснить. Я не глупая. И в восьмом сдавала двадцатый век.
— Мы, большевики, не из двадцатого века, а из девятнадцатого. И хотим мы — расстрелять таких, как твой отец, а потом расстрелять бедных, чтобы знали: все без исключения не имеют стыда и совести и потому не заслуживают спасения.
— Ты шутишь. Смеешься надо мной.
— Конечно, смеюсь. Я — никто и, кем бы ни был, перестану им быть, если ты меня попросишь.
— Ты — сумасшедший, поли.
— Ничего подобного. Просто у меня особое мнение по поводу того дерьма, которое бултыхается у людей в головах. Все это не стоит одной твоей слезинки, моя прелесть.
Она была сбита с толку, а я купался в ее чистейшем синем взгляде, проявляя, пожалуй, несколько большее воодушевление, чем следовало бы мужику тридцати с лишним лет перед пятнадцатилетней девчонкой на скамейке в общественном парке. Она отвела глаза и обхватила руками коленку. И этот жест не был мне безразличен. За эти ноги я способен был отправиться к своему зубному врачу–аргентинцу и выслушивать его нотации, способен был своевременно относить пустые бутылки и банки в предназначенные для этого контейнеры и даже подвесить к поясу сотовый телефон.
— Это комплимент? — спросила она.
— Я не говорю комплиментов. Я признаюсь или ухожу.
На мгновение мне показалось, что она покраснела, но, наверное, то был обман зрения. Она выпустила из ладони прядь и смотрела на меня, опершись подбородком на хрупкий кулачок.
— Этот галстук не так хорош, как вчерашний.
— Могу снять, если тебе не нравится.
— Давай.
Я развязал галстук, сложил его и сунул во внутренний карман пиджака.
— Так лучше?
— Да. Ты моложе, чем я думала. На шее нет морщин.
— Морщин у меня нет нигде. А вот седина есть.
— Почти незаметно.
— Мне все равно, пусть и заметно. Ничего нет смешнее мужчины, который мажется средством для роста волос или закрашивает седину. Твой отец красит седину?
— Мой отец лысый, как яйцо.
— Ну, конечно, мне следовало догадаться. А чем занимается твой отец?
— Он архитектор.
— А мать?
— А мать — никто. Играет на пианино и говорит по–французски. По–моему, только это и умеет.
— У твоей матери есть время, чтобы скучать, Росана. Следует уважать тех, у кого есть время для скуки. Оттуда выходят мудрые.
Росана помотала головой:
— Это не про мою мать. Ее даже прислуга иногда не принимает всерьез.
— Она мне по душе. Мне больше нравятся люди невезучие.
— А я — везучая.
— Ты — совсем другое дело. У тебя есть братья и сестры?
— Пятеро. Все старше меня, у них уже семьи, дети. Кроме Сонсолес. Она самая старшая, но не замужем. Мой брат Пабло говорит, что она засиделась в девках, а она злится.
В тоне Росаны, когда она говорила о Сонсолес, слышалось безжалостное равнодушие. Я попробовал прощупать:
— У тебя хорошие отношения с сестрой?
— С Сонсолес? Она чересчур умная, чтобы иметь с кем–то хорошие отношения. Она никогда никому ничего плохого не сделала, а вокруг нее все идиоты. Послушать ее, она только и знает снимать стружку со всех, кто работает с ней в министерстве. Иногда, бывает, и матери достается, а то и отцу.
— А тебе?
Росана спустила ногу со скамейки и вытянула обе ноги перед собой. Если сравнить с двумя проволоками Сонсолес, умрешь — не поверишь, что они одной крови. Росана ответила со злорадством:
— Сонсолес знает, что я не идиотка.
— Был случай убедиться?
— Это наш секрет, между сестрами.
— Я ей не расскажу. Я с нею не знаком и знакомиться не собираюсь.
Она посмотрела на меня пристально, изучающе.
— Буду хранить секрет, — пообещал я.
— Тогда мне только что исполнилось тринадцать. А у Сонсолес был жених. Дядечка с животиком и в усах. Хорошо, что у тебя нет животика и усов. Я думала, все полицейские носят усы.
— Это жандармы с усами. И то — раньше.
— А тот был адвокат или что–то в этом роде, но в усах. И вот они вдвоем приехали в наш дом в Льяносе, дело было летом. Однажды я переодевалась после пляжа у себя в комнате и увидела, что он из сада подглядывает за мной. Я уже разделась, и он успел увидеть меня голой, так что я не стала спешить. Оделась как ни в чем не бывало и вышла к обеду. За столом дядечка ластился к Сонсолес, называл ее лапочкой. Я съела первое, потом второе, не сказав ни слова. А когда принесли десерт, выпалила сестрице, чтобы она на следующее лето подыскала себе другого жениха, который не водил бы ее за нос. Сначала Сонсолес не поняла, а потом велела мне замолчать. Но я все равно сказала, что усатому нравятся девочки помоложе. Тут Сонсолес не на шутку рассердилась, а отец прогнал меня из–за стола, но дядечка уже сидел весь красный, и я, уходя, успела дать ему совет: в другой раз, когда захочет посмотреть, как я переодеваюсь, пусть прячется получше или просит у меня разрешения. На следующий день адвокат слинял, а сестра меня возненавидела, но зато не будет думать, что я идиотка.
Она рассказывала, а я представлял себе, как было: потный адвокат прячется в кустах, и смешное брюхо нависает над полусогнутыми волосатыми ногами; Росана спокойно, делая вид, что не замечает его, переодевается; Сонсолес сперва пытается замять неловкость, но в конце концов ей становится очевидной сальная похотливость ее серого принца. Существо, которое в недобрый час родители дали ей в сестры, превратилось в ее самого страшного врага, в живой позор, которым она платила за все свои недостатки. Ужасную подлянку бросила ей судьба: жить рядом с девочкой, которая обладала как раз тем, чем была обделена она сама, — даром обаяния. Я представил, каких усилий стоило ей не показывать, как она ее ненавидела, приезжая за ней в школу, водя по магазинам, предлагая ей откровенность и приглашая в сообщницы. В первый раз мне стало жалко эту сучку Сонсолес. — Хорошенькая история, — заметил я. — Особенно для усатой свиньи. Приятные минуты, думаю, пережил он в кустах.
— Не думай. Я тогда была еще девчонкой. Так что удовольствие было невеликое.
— Было, а теперь?
— А теперь бикини на мне смотрится гораздо лучше.
— Хотелось бы взглянуть.
Она улыбнулась. Улыбка у нее была — во все лицо, и на щеках — ямочки, а зубы — хоть на выставку.
— Как раз это мне в тебе нравится.
— Что?
— Что не прячешься в кустах, как усатый. Ты бы открыто попросил у меня разрешения посмотреть.
— Мы, большевики, не прячемся. Убеждения не позволяют. Чего нет — того нет, а уж что есть, то — извините.
— Хочешь посмотреть на меня в бикини?
— Я уже сказал.
— Тогда веди меня в бассейн.
— Сейчас?
— После обеда. Я всегда хожу по субботам с подругами. Родителям незачем знать, что я пойду с тобой, а если мы пойдем в другой бассейн, то и подружки не узнают.
— Я столько лет не был в Мадриде в бассейне, что не знаю, где они.
— Так узнай. На то ты и полицейский.
Она сказала это как–то странно, но еще более странным было, что я вдруг решился:
— Раз уж я поведу тебя в бассейн, то, пожалуй, следует сначала сказать кое–что.
— Что?
— Я — не поли.
— Я так и думала.
— И не маньяк.
— Угу.
— Тебе как будто все равно.
— Конечно же нет. Как тебя зовут? На самом деле.
— Хаиме, — соврал я.
— Это мне нравится меньше, чем Хавьер. Но ты нравишься мне больше, чем поли. Так ведешь меня в бассейн или нет?
— Да, если хочешь, — сдался я.
— Хочу. Забери меня на этом же месте в половине пятого. А сейчас я пойду немножко попотею. Считается, что я пришла сюда бегать. Чао.
Она побежала, ее волосы развевались по ветру, а я остался сидеть, и в голове роились мысли по поводу Данте и Беатриче, рая и ада, и крепла проклятая уверенность, что наверняка нет горше боли, чем вспоминать о счастливых временах в час беды.
Бассейн у меня связан с воспоминаниями о детстве. Но это не означает, что поход в бассейн для меня удовольствие. Вопреки тому, что утверждают тысячи ученых болванов (полагаю, это объясняется стремлением окупить физические и психические усилия, которые они расходуют на детей, на то, чтобы их вырастить), дети живут в мире нецивилизованном и низком в нравственном отношении. Дети склонны к произволу, насилию и немотивированной жестокости. Одна из немногих причин, по которой я радуюсь, что стал взрослым, — то, что мне не приходится жить в постоянном страхе, как бы кто–то, кто выше ростом, не решил свалить меня мощным ударом или заломить руку так, чтобы я заплакал. Конечно, в исключительном случае такого может и не произойти, однако на школьном дворе исключительных случаев не бывает. На школьном дворе всегда властвует самый грубый и жестокий, а все остальные, среди которых могут оказаться высокие духом и щедро одаренные натуры, все остальные должны смириться и выполнять его тупую волю, в противном случае они обречены на муки, но могут подвергнуться мучениям, даже и выполняя его волю, смотря какое настроение у этой скотины. В детстве верховодит все самое грубое и звериное, что есть в человеческом существе. В детстве, имея дело со сверстниками, я людей ненавидел и горько жалел, что мне выпало жить с особями такого коварного и примитивного вида. Не могу сказать, что с годами я вырос в филантропа, но взрослые мерзавцы, которые теперь стали моей фауной, порою вопреки моим ожиданиям обнаруживают определенные интеллектуальные достоинства. Рискуя впасть в заблуждение, я все–таки предпочитаю Лоренцо де Медичи какому–нибудь горлопану с выбившейся рубашкой, развязанными шнурками и грязной физиономией, который бьет себя в грудь кулаком под одобрительные крики толпы.
Детство находится во вражде с разумом, чувствительностью и всеми остальными свойствами, которые отличают человека от других приматов, и я имел случай испытать это на собственной шкуре в тот единственный раз, когда уже готов был поверить в обратное. Мне было семь или восемь лет, и каким–то образом удалось добиться того, что самый тупой в школе, который мог драться один против восьмерых и одолеть их, стал слепо выполнять все мои приказания. И какое–то время я жил с обманным ощущением причастности к акту подчинения грубой силы велениям высшего разума. А мое окружение, презиравшее пустую трату времени, какой предавалось большинство, и предпочитавшее полезную деятельность (как–то: изготовление петард, строительство миниатюрных городов или участие в конкурсах на лучший фантастический рассказ), могло целиком отдаваться этому, не расходуя сил на потасовки с остальными. А если кто–то решался нас побеспокоить, я спускал Лисардо (так звали моего непобедимого раба), и он строго наказывал наглецов, круша головы и дробя зубы, как тупая машина. Моя власть над ним была так велика, что всякий раз, совершив возмездие, Лисардо исполнял боевую песнь моего сочинения, в которой его имя и фамилия Лисардо Лопес рифмовались со словами крушитель жопес, и выходило так смешно, что сам Лисардо веселился громче всех.
Однажды Лисардо был не в духе, а мне пришла в голову злополучная мысль подвергнуть испытанию мою власть над ним, но испытание вышло мне боком, и в результате оставшиеся детские годы я вынужден был жить, остерегаясь высокорослых. В тот раз никто на нас не нападал и не было никаких причин исполнять Лисардо его песнь. Но я, желая произвести впечатление на приятелей, велел ему спеть. Лисардо заупрямился. Чтобы подбодрить его, я запел сам. Гигант поглядел на меня, и я понял (слишком поздно): что–то происходило, возможно, первый раз в жизни там, за его лбом. Ни слова не говоря он подошел ко мне, поднял в воздух и тут же, на глазах у всех, отколошматил. Те тумаки у меня ноют до сих пор, а мой прочный авторитет, обязанный главным образом влиянию, которое я имел на Лисардо, рассыпался в прах. С тех пор я уже не считал, что ребенок признает какой–либо авторитет, кроме кулака того, у кого он увесистее, чем у него самого. Все остальное — чепуха.
И еще от бассейнов меня отпугивает то, что там царят пустоголовые, бронзовые от загара типы, проделывающие на трамплинах смертельные сальто. Я не загораю до черноты и отказываюсь признавать, что лучшее назначение черепа — швырять его вниз с риском разбить о воду или о закраину бассейна. И потому в бассейнах я не имею никаких шансов на успех. По правде говоря, моя спортивная жизнь в бассейнах отмечена молчанием и одиночеством. Одно из немногочисленных занятий, помогающих скоротать время в бассейне, — это чтение, другое — плавание и последнее — осмотр места. И хотя люди найдутся на все случаи жизни, я этим трем занятиям предаюсь молча и в одиночку.
Бассейн — это место, где красивые женщины становятся еще красивее, но вот беда: их внимание целиком и полностью приковано к королям трамплина, и они в упор не видят белокожих вроде меня. Такое будит воображение и смущает душу, что по большому счету я принимаю не без благодарности, о чем, по–моему, уже говорил, однако расплатой всегда бывает грусть, которая в те поры большого удовольствия мне не доставляла. Когда мне надоедала книга (это случалось довольно часто, поскольку бассейн не самое удобное место для чтения), когда надоедало плавать (а это бывало еще чаще, поскольку от плавания устаешь физически) и надоедало прогуливаться (голова кружилась от вида стольких бронзовых тел, что впору рухнуть посреди гимнастических ласк прыгунов с трамплина), деваться было некуда. И я садился на край бассейна и тихо смотрел, как смеркается. А сумерки — это мягкая форма унижения.
Вот почему и еще по ряду причин, которые незачем или же не следует уточнять, мысль о том, чтобы пойти с Росаной в бассейн, привела меня в смятение, к которому примешивалось любопытство. Мне было любопытно побывать в бассейне не одиноким и обездоленным, а с Росаной. Выйдя из детского возраста, я бывал несколько раз в бассейне с кем–нибудь, но ни разу — с такой, как Росана: ее я мог бы сравнить (хотя она и не была так прожарена солнцем, как ее сестрица Сонсолес) с девушками, не обращавшими в те нежные времена на меня никакого внимания. Смятение же шло оттого, что предстояло снова оказаться в мире, всегда мне враждебном, в мире трамплинов, где кожа у всех не такая бледная, как у меня. Ты можешь много размышлять, можешь сильно постараться и примириться с тем, что отличаешься от других, можешь даже сделать это предметом гордости. И на самом деле, кто не пытался спастись, обращая свои изъяны в знамя. Все это так, но бывает, вдруг нахлынет смутное ощущение, что одну из самых беспощадных немощей, которую явила история, этот неуклюжий чех по имени Франц Кафка изобразил в виде несчастного, который в одно прекрасное утро превращается в жука: семья отвергает его и отправляется на пикник, едва жук в конце концов умирает. Как известно, двуногое бесперое более всего на свете жаждет двух вещей: чтобы его не отвергали и чтобы сразу же после его смерти не устраивали пикников.
В половине пятого, минутой раньше, минутой позже, я подошел к скамейке, где мы договорились встретиться, и Росана уже ждала меня со спортивной сумкой. Увидев ее красивое лицо, я снова ощутил волнение. Она была в коротком цветастом платье с очень высокой талией, начинавшейся сразу под грудью. Когда она встала со скамейки, еще до того, как я приблизился, я понял, какое оно коротенькое, и первый раз увидел ее голые ноги, открытые намного выше колен. Она была — только чуть моложе и гораздо очаровательнее — девушкой с рекламных туристских проспектов, которую никогда не найдешь на пляже, куда тебя уговорили поехать, на пляже, изобилующем другими возможностями, не столь великолепными, и все более изобильными и менее великолепными по мере того, как приближается конец месячного или двухнедельного срока пребывания. Суть не в том, что в жизни хочется иметь дело только с роскошными женщинами, но так получается, что не успеешь связаться с роскошной женщиной, как непременно жизнь устроит тебе ловушку. Это неизбежная генетическая или биохимическая подлость, за которую не следует чувствовать себя лично ответственным.
— Ты решил, в какой бассейн идем? — приветствовала меня Росана, чуть покачиваясь на тонкой талии.
— Я узнавал. Есть один рядом с Университетским городком. По–моему, я был там однажды, когда учился на факультете. Он далеко отсюда. Не думаю, чтобы твои подруги туда ходили.
— А на каком факультете ты учился?
— На философском.
— Ты философ?
— Нет. Наоборот. Я работаю в банке.
— Вот здорово, целый день с бабками.
— Я бабок не вижу. Я лишь умножаю, делю и складываю. Только этим и занимаюсь, хотя когда–то написал диссертацию о Лейбнице.
— Кто это?
— Никто. Гораздо менее важный, чем Джеймс Дин, например. Если когда–нибудь тебе расскажут о Лейбнице, забудь сразу. Он тебе не понадобится. Мне не понадобился. Ну, пошли?
Мы пересекли парк и подошли к машине моей двоюродной сестры. До следующей среды я должен был с ее помощью удовлетворять свои потребности в передвижении, если верить прикидке раздраженного моим напором и принявшего меня за лоха хозяина автомастерской, где я оставил машину. Этому типу, судя по его виду и разговору, Лейбниц или Джеймс Дин были ни к чему, не был ему знаком и растяжимый девиз: все внимание — клиенту, целиком зависящий от спроса на услуги его ремонтной конторы.
— Маленькая у тебя машинка, — рассудила Росана.
Я чуть было не сказал, что это не моя, а у моей — шестнадцать клапанов, двойные тормоза, диски из легкого сплава и прочие прибамбасы, непременные для нормального современного автомобиля, каким был мой и каким не был автомобиль моей двоюродной сестры. Не поверишь, каким идиотом становится человек, если у него в кармане несколько кредитных карточек, подумал я и сказал:
— У некоторых большого только и есть что автомобиль. Я не из этих.
Росана села на переднее сиденье, рядом с водительским, покорно опустила стекло. И не стала возражать, что стекло опускается не автоматически, нет кондиционера и, судя по всему, стереомагнитофона. Ну просто ангел.
Мы поехали по Мадриду, к счастью опустевшему. И пока ехали вверх, а потом вниз по Гран–Виа, Росана продолжала раскрывать мне разные стороны жизни своей семьи, благо бассейн находился в Университетском городке.
— Братья все учились в университете. И стали какими–то инженерами. Летисия — врач, а Сонсолес окончила юридический. Но не стала адвокатом, потому что получила место по конкурсу. Сонсолес была отличницей. По всем предметам. — Юридический был напротив моего факультета, — сообщил я. — Я знал там некоторых девочек, таких же, наверное, как твоя сестра. Они записывали лекции круглыми буквами и цветными фломастерами подчеркивали слова. Они могли в одной руке держать сразу по десять разноцветных фломастеров. Они все выучивали на память, но не могли бы ответить, какая разница между ипотекой и арендой.
— А какая разница?
Я повторил фразу своего старинного приятеля, который учился на юридическом, не задумываясь особенно над тем, что говорю, и, главное, понятия не имея, что такое ипотека. Во всяком случае, этот термин совершенно не вписывался в ситуацию. Однако решил продолжать как ни в чем не бывало, будучи уверен, что уж Росана–то, конечно, не знает и не станет выяснять, что он означает. И потому закончил шутку так же, как это делал приятель:
— При ипотеке ты используешь хитрость, а при аренде — платишь.
Росана задумалась, и мне это понравилось. И наконец сообщила вывод, к которому пришла:
— Ты дал промашку: я гораздо хитрее тебя. Так что тебе придется платить.
Мне оставалось только подхватить игру:
— Я не могу заплатить много.
— Я сделаю тебе скидку. Или лучше заставлю ограбить банк. Дурные женщины всегда заставляют честных мужчин грабить банки или уносить зарплату всей конторы. Честные мужчины идут ко дну, а дурные женщины убегают с красивыми мерзавцами, которые их потом бьют.
— Откуда тебе известно столько всякого не для твоего возраста? Не из телевидения же?
— Слушаю, что говорят, а иногда книжки читаю. Совсем нетрудно узнать то, что от тебя хотят скрыть. В десять лет я уже читала Большую Энциклопедию Семейной Жизни. Обратила на нее внимание потому, что она стояла на самой верхней полке. Я поставила один стул на другой, влезла на него и поняла, почему она стоит там. Читать было очень противно, пока не наткнулась на фотографии, тогда стало не так гадко. Я знаю и где отец хранит черные деньги. Сперва пришлось понять, что это не измазанные черной краской, а обычные деньги, которые отец получает за проекты незаконным путем. Ты не спросишь где?
— Меня деньги твоего отца не колышут. Ни черные, ни белые. Сожалею, что разочаровал. Может, думаешь, что я грабитель?
— По–моему, нет. Но на всякий случай, — засмеялась Росана.
Было решено, что Росана купит билет со скидкой, не из жадности, а по причине запоздалых угрызений. Однако начиная с четырнадцати лет там всех стригли под одну гребенку, иными словами, для всех билет стоил пятьсот песет. Замысел, конечно, дурацкий, потому что девочке можно было дать и вдвое больше, а до моей совести никому никакого дела, тут уж как Бог рассудит: посмотрит на это хорошо, значит, нечего беспокоиться, а плохо — пиши пропало и прощения проси у самого Папы Римского. Но я успокоил себя — она в том возрасте, когда, по крайней мере в бассейне, скидок не делают.
После кассы мы разделились. Она пошла в женскую раздевалку, а я — в соответствующую моему полу, где всегда пахнет грязными ногами и перепрелым потом, — два из многочисленных неприятных спутников спорта, — что, кстати, свидетельствует о недостатке гигиены. Плавки были уже на мне, и потому я прошел через мерзкое помещение не мешкая, обходя лужи на полу. За дверью были лужайки и народу оказалось немного. Я ждал минут десять, и тут явилась Росана в бикини.
В моем жалком существовании было несколько возвышенных моментов. В детстве, когда мне на день Волхвов подарили сразу Madelman — черного пирата и Madelman — водолаза. В отрочестве, когда, сдав экзамен на бакалавра по биологии, мы сожгли все учебники, тетради с записями и изображение нашего учителя. А во всей остальной жизни — момент, когда Росана возникла у меня перед глазами, будто из раковины, которая в свою очередь только что появилась из воды. Как никогда, она была в этот момент похожа на Венеру Боттичелли, только поменьше мяса, потому что во времена Боттичелли Венеры ели не обезжиренный йогурт, а сало ломтями и прочую гадость. С трудом вспоминаю: бикини было розового цвета, а я подумал, что ничего не сделал, чтобы завоевать ее. Я всегда считал самым лучшим и самым ценным то, чего ты недостоин. То, что ты заслужил, слишком пропитано тобою и тебе уже ни к чему.
— Ну как? — прозвенел ее голос.
— Сказать, что чувствую?
— Ради этого все и делается.
— Я понимаю жениха твоей сестры. Но это ты и сама знаешь. Ты слышала про такого — Боттичелли?
— Нет. А должна бы?
— Не обязательно. В другой жизни ты заставляла его рисовать тебя на всех картинах. Но если ты будешь помнить всех, кто тебя любит, у тебя не хватит времени на свои дела.
— Попробую поверить.
— Ты и так веришь, и правильно делаешь. Когда–нибудь ты станешь не такой красивой, у тебя будет рак, и тогда ты не сможешь верить тому, что тебе будут говорить.
— Как зловеще.
— Carpe diem. Если такое скажет Гарсиласо–де–ла–Вега в сиреневой версии, всем покажется прелестным. А если говоришь так, как есть, называют зловещим.
— Я проходила Гарсиласо в восьмом.
— Все–то ты проходила в восьмом.
— Не все.
— Больше вопросов не задаю. На солнце или в тени? Лично я солнце ненавижу.
— Мне все равно. Я не загорать пришла.
Мы поискали место под деревом. Росана расстелила полотенце и легла на него. Я снял брюки, но майку оставил и сел на сложенное вдвое полотенце.
— Ты купаешься в майке? — спросила она.
— Едва ли я буду купаться. В бассейнах полно мочи и грибка.
— Послушай, а тебе что–нибудь на свете нравится?
— Мне нравится фигурное катание и художественная гимнастика. Смотреть, конечно, а не заниматься. Еще мне нравится крепко спать, когда получается. И нравишься ты.
— Спасибо. Ты мне тоже нравишься. Может, потому, что не такой, как Борха.
— Может. Но есть и другие варианты. Тебе не встречались типы — у них все квадратное, часы подводника, напомаженные волосы и рубашка цвета мяты от Burberrys?
— Начо, муж Летисии. Еще он прыгает с парашютом. И если проходит мимо зеркала, всегда смотрится.— И?..
— Полный мудак.
— Считается, что тебе не положено говорить таких слов.
— Считается, что мне не положено ходить в бассейн с незнакомым взрослым мужчиной, которому я к тому же так нравлюсь. — Росана лениво перевернулась на другой бок.
— Разумеется, не положено. Я не собирался исправлять тебя, я просто удивился. На мой вкус — лучше так. Хорошие девочки невыносимы.
— Все считают меня хорошей девочкой. В школе меня награждают за примерное поведение.
— Учителя с годами умственно атрофируются. Тяжело постоянно иметь дело с теми, кто знает меньше тебя, застреваешь на четырех действиях арифметики и не замечаешь, как ученики тебя перерастают. А ты в школе, наверное, зря время теряешь.
— Я должна учиться. Хочу получить специальность и работать.
— В какой области?
— В предпринимательской.
— Это дело долгое. Если позволишь дать тебе совет, не трать время на математику, на экзамены и конспекты, а иди лучше в модели, ты можешь. И пока твои подружки будут писать конспекты, ты станешь миллионершей. Потом наймешь себе кого–нибудь, кто будет приумножать твои деньги, и тогда учись себе на здоровье да посмеивайся над теми, кто напрокат сдает свою голову за почасовую оплату.
— Как ты?
— Я сдавал ее напрокат. А теперь уже и не знаю, что сдаю и что делаю.
Росана приподнялась. Легла на бок и оперлась головой на руку, совсем как на рекламе купальников. Против этого я не возражал.
— Судя по вчерашнему галстуку, — сказала она, — ты должен быть менеджером. Не понимаю, чем ты недоволен.
— А должен бы?
— Все хотят быть менеджерами. Путешествовать, иметь красивую секретаршу, дорогие костюмы, зарабатывать много денег.
Я закрыл глаза. Значит, так: подклеил несовершеннолетнюю, увез ее подальше от дома, добился, что она сняла с себя почти все, и вместо того, чтобы злоупотребить ее доверием или совершить еще что–нибудь предосудительное и наконец–то разрядиться, — семь бед, один ответ, — я сижу тут в окружении добропорядочных семейств и рассказываю ей о своих мелких заботах. Пора кончать это дело.
— Видишь ли, Росана, — пустился я в объяснения, — не знаю, какую чушь нарассказал тебе отец или кто там еще засорил мозги. Но по моему опыту путешествовать означает сесть в самолет и лететь в город, где всегда собачий холод или дождь. По дороге туда в самолете будут типы в перхоти, а обратно — в перхоти и вдобавок провонявшие потом. Иногда приходится там ночевать, в городе, где идет дождь, и три раза пройдешься по всем сорока каналам телевизора со спутниковой антенной, пока не погасишь свет и не проклянешь все на свете. Дорогие костюмы хороши поначалу. Приятно, согласен. Но если тебе случится попасть в логово к управляющим, как ты их называешь, ты увидишь, что на всех молодых — новые, отутюженные костюмы. Почти все они еще живут с мамой и пользуются ее заботами или заботами ее служанки, кто как. Но если присмотришься к тем, у кого пробивается седина, к тем, кто уже брошен на произвол судьбы, то есть на произвол жены или ее служанки, у которых меньше умения и намного меньше желания, чем у мамы или маминой служанки, то увидишь, что костюм на них мятый, лоснится, на брюках семь складок, а галстук с пятнами. Что толку покупать новые. Не успеешь оглянуться, скажем, через полгода, как можно спокойно их выбрасывать, да тебе они уже и приелись, как приедается все на свете. Что же касается денег, то по–настоящему много денег только у того, кто не выносит чужой глупости и чужих проблем, если только они для него не развлечение. А к работе это не имеет никакого отношения. И нет такой красивой секретарши, которая бы продержалась дольше десяти лун. Моя вообще не держалась ни одной. Ей за шестьдесят, и она — вылитый Эдвард Джи Робинсон.
— Кто?
— Актер. Янки. Ему тыща лет.
Росана вздохнула не слишком глубоко.
— Так вот, я хотела бы стать управляющей, — не сдавалась она.
— У тебя появятся круги под глазами, нарушатся менструации, и ты ничего не сможешь поделать: твоих шефов твой зад будет интересовать больше, чем твои идеи. Почти никогда не хватает времени взвесить идею, а зад взвешивается в мгновение ока. Почему хорошо быть моделью: ты зарабатываешь задом непосредственно и нет нужды разыгрывать фарс.
— Ты — гнусный женоненавистник.
— Я — наблюдательный, только и всего. Может, поговорим лучше о тебе? Стоит мне вспомнить тех, с кем работаю, как начинает болеть голова.
Росана поднялась почти одним прыжком:
— Я пошла купаться. Ты идешь?
— Так сразу?
— Мне жарко. Ты идешь или нет?
— Только посмотреть на тебя.
Мы пошли к бассейну, и Росана сразу бросилась в воду классическим пике. Она плавала кролем прекрасно, и я ей позавидовал, потому что наплавал тыщи километров, а кролем мог проплыть раза два от края до края, не больше, во–первых, потому, что уставал, а во–вторых, вода попадала в уши. Сначала я ждал ее стоя. Когда она повернула на шестой круг, я подумал, что лучше, пожалуй, поискать тенечек и сесть. Она проплыла больше тридцати кругов, не останавливаясь и не сбавляя взятого темпа. Наконец выбралась из воды и подошла ко мне. Мокрая, мышцы напряжены от усилия, линии тела казались не такими плавными, как обычно. Но зато лицо сияло неутомимой детской улыбкой.
— Ну что, не решаешься?
— Потом.
— Да?
Я смотрел, как она двигается в теплых предвечерних лучах летнего дня, таких же точно, как и другие летние дни, прежде, когда все у меня шло прахом и в голове начинала завариваться идея отколоть что–нибудь сумасшедшее. И в конце концов я решился — и ради Росаны, и ради себя самого, ради ощущения, будто что–то разбиваю:
— Попозже, когда пойдем опять, я поднимусь на самый верх вышки и прыгну.
— Эта высоковата.
— А если разобью голову о дно, ты потихоньку уйдешь, сядешь на автобус и никому — ни слова. За меня не беспокойся, меня похоронят.
— Я не хочу, чтобы ты прыгал, Хаиме.
Похоже, Росана встревожилась не на шутку. Мы вернулись к своим вещам, и я говорил о чем–то еще с полчаса. Солнце садилось, и те, кто были тут с утра, начали расходиться. Пока мое решение не остыло, я снял майку и позвал Росану к бассейну.
— Не прыгай, серьезно, — снова попросила она.
— Ничего страшного. Я прыгал много раз.
Через пять минут я стоял на высоте более пяти метров над водою и перебирал в уме прожитую жизнь. Вечер был приятный, легкий ветерок освежал, внизу купающихся почти не было. Я снова подумал о том, с какой скоростью войду в воду, каким будет сопротивление жидкой массы и какова глубина этой посудины. Мое умение прыгать равнялось почти нулю. Росана стояла на краю бассейна и ждала. Я видел, как кто–то подходит к ней сзади, что–то говорит. Детина с шевелюрой, как у Ричарда Гира, и почти таким же телосложением. Росана обернулась к нему, и в этот миг кто–то у меня в голове крикнул банзай, и я почувствовал, что лечу прямо на дно пропасти. Еле хватило времени распрямить тело и сжать ноги вместе. Мудак, который убивает себя, прыгая с вышки, выглядит трагически, но мудак, который убивает себя, прыгая с вышки враскорячку, — зрелище смехотворное.
Голова ударилась о воду словно о парусиновый навес. Но парусина разорвалась, и я стал опускаться, опускаться в кипящий водоворот. Я не сопротивлялся, мне даже казалось недостойным сопротивляться, но вдруг шею подкинуло кверху, будто пружиной, что–то царапнуло колено, обожгло большой палец на левой ноге. Я спасся, оставалось только подняться наверх. Не хватает мне выдержки, чтобы утопиться. Подъем показался бесконечным, он мог бы длиться до скончания века, то есть ровно столько, сколько было воздуха у меня в легких. Когда голова вынырнула из воды, я ничего не увидел. Снова погрузился и поплыл под водой к лесенке. Уперся в нее ногами, выбросил руки на перила и, с трудом выходя из воды, поднялся по лесенке. Наверху, освещая закат голубым сиянием глаз, стояла Росана.
— Врун. Ты прыгал первый раз, — рассердилась она.
— Как ты угадала?
— Кто умеет, так в воду не входит. Ты сумасшедший.
Росана протянула руку и убрала у меня со лба мокрую прядь. Ничего не говорила, а только смотрела на меня, и я видел: ее зрачки были такими большими, какими никогда не были ни у одной девушки, смотревшей на меня вечером, на краю бассейна. Возможно, мне следовало укорить себя за то, что я прыгнул с вышки, или укорить Росану за то, что это ее так поразило, но я предпочел обратить внимание на другое: ее поразило не то, что я прыгнул, а то, что я прыгнул, не умея прыгать.
Если счастье слишком большое, если тебя вылечили от очень тяжелой раны, если все чересчур хорошо, у разумного человека может быть только одно предчувствие: что–то должно случиться и все полетит к чертям собачьим. Именно это предчувствие возникло у меня в тот момент, когда Росана меня любила, я мог в этом убедиться, и тут на меня навалилась такая тоска, из которой я не могу выйти и по сей день.
Когда мы выезжали со стоянки на машине моей сестры, мною владело только одно чувство: позади осталось то, что я хотел бы считать оправданием этого дня. Одна из немногих форм жизни — думать о том, чего хочется и как оно случится. И когда оно происходит, человек всегда это чувствует, хотя, может, не представляя четко, что именно должно произойти, так вот когда оно происходит, все построение рушится. Как известно всякому, кто еще не усвоил современной привычки не размышлять о серьезных вещах, самый смак не тогда, когда вожделенное оно настает, а когда еще ничего не случилось, но только должно случиться.
Я жал на газ здоровой ногой, на сцепление — другой, которую ободрал о дно бассейна, а сам думал, что нет у меня иного пути, как вернуть Росану родителям и раз навсегда забыть эту игру. Порывшись в своих дурных наклонностях, я понял, что у меня не хватит решимости идти дальше. В какой–то мере меня останавливали угрызения. У некоторых моих приятелей были дочери в возрасте Росаны, и некоторых из этих приятелей я уважал более или менее. Они стали бы презирать меня за мое поведение, и мне было небезразлично, что я не найду веских доводов, защищаясь от их презрения. Конечно, Росана не походила на беззащитную девочку, но это вполне могло оказаться всего лишь моим искаженным представлением. И даже если мне было необходимо сквитаться с пятнадцатилетними девочками, подобная нужда была аномалией и не следовало ждать, что кто–либо это поймет.
Кроме того, я боялся практических последствий. Естественно, я боялся самого страшного — что меня раскроют и придется отвечать за свое свинство перед правосудием по полной программе. Приводила в ужас мысль и о другом возможном исходе, не столь тяжком по последствиям, но тяжелом по сути: очень скоро Росана при всей ее девчоночьей внешности могла превратиться в женщину по духу, потерять привлекательность, красоту и начать осуждать меня. От обычной женщины можно освободиться разными способами, общепринятыми и простыми. И во многих случаях возможно даже сохранить связь. Но не существует простых и надежных способов освободиться от женщины–ребенка, с которой завязались недозволенные отношения.
Я уже готов был высказать вслух, правда, в несколько более возвышенных словах, свое решение отказаться от наших встреч, но тут Росане пришла в голову мысль, которая никак не должна была приходить:
— Поедем куда–нибудь, где никого нет.
Логично было бы не согласиться на ее каприз. В какой–то момент надо было ее остановить, и этот момент был ничем не хуже любого другого. Однако я предпочел счесть, что пусть будет, как она хочет, я выиграю время и найду хитрый способ ее убедить.
— Хорошо, как скажешь. Ты хочешь куда–нибудь конкретно?
— Какое–нибудь место поблизости. Которое ты знаешь.
Я напряг память и вспомнил пустырь неподалеку от заочного университета. Когда учился, я бывал там частенько. С девушками. С одной я там даже расставался, так что, можно сказать, прецедент был. Когда приехали, я поискал укромное место и остановился под деревьями. Выключил двигатель и почувствовал, что должен заговорить первым:
— Росана.
— Что.
— Видишь ли, — начал я нерешительно, — иногда приходится делать не совсем то, что хочется.
— Да.
— Я хочу сказать, как бы ты ни желал чего–то, иногда надо от этого отказаться.
— Жаль.
— Многое, бывает, начинается как шутка, и пока это — шутка, ничего страшного. Беда в том, что шутка не может длиться вечно. В конце концов дело принимает серьезный оборот, и тут надо быть очень осторожным.
— А я думала, ты собираешься поцеловать меня.
— Что?
Росана придвинулась ко мне. В этом была уже чувственность, и мне стоило труда заставить себя увидеть ее и такой.
— Неохота признаваться, но ты не будешь первым, — сказала она и сразу словно постарела на двадцать лет. — Ни в этом, ни в остальном.
— Вижу, бесполезно объяснять тебе. — Я отвернулся. — Я не буду у тебя никаким. Мы уезжаем отсюда.
Не могу поклясться, что я сдержал бы слово, если бы мне пришлось дольше выдерживать ее подстрекательство. Но дольше не пришлось. Прежде чем моя рука коснулась ключа зажигания, дверцы машины распахнулись и кто–то сдернул меня с сиденья словно плюшевого, набитого поролоном медвежонка.
Бывает, — к счастью, это бывает редко, — когда оглядишься вокруг и поймешь, что ад, Божий гнев и злая судьба на самом деле существуют и не только могут коснуться тебя, но уже подступают и касаются. В кино Зло часто изображают как некое чудище, которое расплющивает тебя с милосердной быстротой. А в жизни Зло имеет человечье обличье и действует медленно. В тот вечер, например, оно явилось в лице трех субъектов лет двадцати с небольшим: один — с бритой головою двухметровый детина, другой — длинноволосый, нечесаный, с огромным металлическим браслетом в заклепках на запястье и третий, похоже, он верховодил, не имел отличительных признаков, кроме солдатских сапог на ногах.
Из машины меня вытащил бритоголовый. Поднял в воздух и поставил на землю, а чтобы я не мог двинуться, заломил мне руку и зажал голову у себя под мышкой, и рука у него была здоровее моего торса и в тридцать раз жестче. В какой–то дурацкий миг мелькнула мысль: я и не предполагал, что возвращение в детство, которого я боялся, соглашаясь пойти с Росаной в бассейн, окажется таким полным. Потом я испугался бесповоротно. Росану схватил патлатый и зажал ей рот рукой. Потому что она пыталась кричать. Третий, в сапогах, пригрозил мне:
— Начальник, скажи своей бляди, чтобы заткнулась, не то Иони раскроит ей череп.
— Тихо, Росана, ничего страшного, — жалко пробормотал я.
— Вот–вот, Росана, ничего страшного, бля, — заверил главарь.
Девушка перестала вырываться, но Иони продолжал зажимать ей рот. Я поспешил убедить себя, сам не веря, что в такой ситуации это их меньше всего интересует:
— Все деньги у меня в машине, в сумке. Двадцать тысяч и кредитные карточки. Даю вам шифр. Девять — ноль — девяносто и для всех — девятка.
— Молодец, начальник, сообразительный.
— Шифр–то он наверняка наврал, Фреди, — ошибочно предположил Иони.
— Может, придавить его чуток, и увидим, — предложил бритоголовый.
— Погоди, Урко, сперва поглядим, — распорядился Фреди. Он залез в машину и вытащил сумку. Нашел бумажник, сосчитал деньги, вынул кредитные карточки.
— Девятнадцать штук, золотая “виза” и еще три какие–то чудные. Ты правильный парень, начальник, чую, и шифр дал верный. Или нет? Ну–ка придави его, Урко.
Урко так вывернул мне руку, что я думал, сломает.
— Клянусь, шифр верный! — крикнул я.
— Ладно, Урко. Я ему верю. Но проверим. И уж если наврал, измордуем. Куда тебе деваться, правильно, начальник? А теперь посмотрим блядушку. Ты мне ее тоже отдаешь, начальник?
— Отпусти ее, сука, она совсем ребенок, — взмолился я.
— Что?
— Отпусти ее. У тебя куча денег. С каждой карточки возьмешь по пятьдесят тысяч, сможете купить по настоящей бабе каждому.
— Я тебя плохо слышу, начальник. Ты что–то сказал?
Я сглотнул. Все катилось в тартарары, надо было рискнуть, обратить все их внимание на себя.
— Она вам ничего не сделала, суки. Если тронешь ее, гад будешь.
— Ишь ты, гад. Держи его крепче, Урко.
Фреди размахнулся и всадил мне в бога душу мать, другими словами, по яйцам. Насколько помню, такое я получал первый раз в жизни и просто не в состоянии описать, как это больно. Я взвыл и повис на железной руке Урко, чувствуя, как слезы струятся по лицу.
Когда я смог открыть глаза, то увидел Росану, оцепеневшую от ужаса. Похоже, она даже не могла закричать.
— Не пойму, что такой старик, как ты, делает с такой блядушкой, — разглагольствовал Фреди, сопровождая слова жестами. — Не пойму, уж больно хороша. Одно понимаю, нам даром досталась, а бабки твои мы успеем отсосать. Развяжи–ка ее, Иони.
Росана попробовала вырваться, но ее крепко держали. Фреди задрал ей подол и сорвал трусики.
— Это — на память, — сказал он мне, пряча трусики.
Вот он, ад, мой ад. Фреди открыл мне — на пустыре, где уже начинало смеркаться, — то, что прикрывало платье Росаны. В самые подлые мгновения я в мечтах делал то же самое, делал это медленно и с нежностью, в которой Фреди не нуждался, и в эту минуту я был противен себе и жалок. Но, даже охваченный ужасом, я не мог не изумиться сладостной красоте, которую собирались растоптать. И сам я — не могу не признаться в этом, — дойдя до предела падения, старался не упустить самой малой малости, потому что в последний раз глаза мои видели обнаженную женскую красоту. Оскорбленная гордость или ярость придали мне сил, я рванулся из рук Урко. Но бунт мой длился недолго. Гигант сдавил мне шею так, что я задохнулся и уже не мог сопротивляться.
Фреди, склонившись над Росаной, разглядывал ее. Потом обернулся ко мне, прорычал:
— Ну и ну, ш…
Воспользовавшись тем, что другой загляделся, девушка коленом всадила прямо в рыло Фреди. Он отпрянул и чуть было не упал. Оправившись, поднес руку к носу, пальцы окрасились кровью.
— Отпусти ее, Иони, твою мать.
Иони повиновался. Росана почувствовала, что свободна, но не поняла, что происходит, пока Фреди не бросился на нее.
— Хочешь получить, так получай, сука.
Тут она посмотрела на меня, ища опоры, и крикнула в слезах:
— Хаиме!
Фреди налетел на нее как носорог. Росана отскочила, споткнулась и упала на землю, на спину. Я видел все, что случилось с ее головой: когда Фреди налетел на нее, голова мотнулась вперед, а когда Росана, потеряв равновесие, падала, голова откинулась назад и, прежде чем спина коснулась земли, ударилась о землю со звуком, будто раскололи орех, и больше Росана не шевелилась.
Фреди не понял, что произошло и, сидя на ней верхом, еще раз пять или шесть ударил ее кулаком.
— Бля, да ты же ее замочил, — пробормотал позади меня Урко.
— И всех нас замазал! — почти в истерике выкрикнул Иони.
Фреди с недоверием оглядывал тело, по–прежнему сидя на нем верхом.
— Что теперь? — крикнул ему Иони.
Фреди все еще пребывал в прострации. Урко ослабил железную хватку.
— Мать твою перемать. Вот и сиди тут, пока не накроют легавые, — припечатал Иони и бросился прочь.
Фреди посмотрел ему вслед и снова уставился на мертвое тело. Не отводя от него глаз, приказал Урко:
— Прикончи этого. А то расскажет, и мотать нам срок, пока не сгнием.
— Ты что, сбрендил, Фреди? Мокруха на тебе, я лезть в это не собираюсь. Она совсем девчонка была. Мужик прав. Свободно могли найти себе нормальных баб.
— Мокруха на всех, — сказал Фреди поднимаясь. — А мы повесим все на Иони, пусть покрутится, кореш дристаный. А ты, Урко, парень настоящий. И не пудри мне мозги. Держи его.
Гигант встал между нами.
— Я сматываюсь, — заявил он твердо. — И ты — тоже. Если нас загребут из–за девки, это — несчастный случай и вина — твоя. А если прикончим старика, это уже убийство, парень. Вот тогда — крышка как пить дать.
— Уйди с дороги. Если ты слабак — я сам сделаю.
Урко не дал ему больше говорить. Всадил кулаком поддых, а другим что было мочи — в лицо. Но не дал упасть, подхватил, чтобы тот не разбился. Взвалил его на плечо. Но прежде чем уйти, вернул мне бумажник и попросил:
— Держи. Если сцапают, вспомни, что я для тебя сделал. Извиняй, начальник. Урко побежал прочь, а я, оглушенный, остался всего в нескольких метрах от безжизненного тела Росаны. Прошли секунды, прежде чем я подошел к ней. Встал на колени, опустил подол платья, прикрыл ее и гладил нежные светлые волосы. Ее глаза были закрыты. Какому–нибудь идиоту могла прийти в голову мысль, что даже лучше, что она умерла прежде, чем эти скоты надругались над ней. И, возможно, я был этим идиотом, но я бы отдал все на свете за то, чтобы она подняла веки или чтобы снова услышать ее голос.
Один из вопросов, который комиссар задавал мне чаще других, поскольку, видимо, считал это наиболее слабым местом в моем рассказе, как он это называл, был вопрос: почему я, вместо того чтобы позвонить в полицию, сел в машину и бросил Росану там, где только на следующее утро ее нашел какой–то студент, бегавший трусцой. Но я и сам это до сих пор не вполне понимаю. С одной стороны, нет ничего удивительного в том, что мужчина, который завозит куда–то пятнадцатилетнюю девочку, где ее, на его беду, убивают, не торопится бежать в полицию. Но меня–то доконало то, что последним словом в устах Росаны было мое фальшивое имя, которое она произнесла сквозь рыдания, как мольбу, и мольба не смогла отвратить беды, которая над ней нависла. Я вырвал Росану из ее безопасного мира, подчинил своей воле, и она за мое удовольствие заплатила жизнью. И хотя затем я не был в состоянии действовать логично, думаю, что убегал именно для того, чтобы меня обвинили, потому что считал или считаю себя виновным в такой же, если не в большей мере, как и этот негодяй, который размозжил ей голову. С той ночи Росана приходит ко мне в каждом ночном кошмаре и сквозь рыдания зовет меня фальшивым именем, пока я не просыпаюсь дрожа, и сердце выскакивает у меня через горло.
Когда–нибудь мне, я думаю, наконец вынесут приговор, и, приняв его со смирением, я, быть может, вновь обрету покой. И настанет ночь, когда я буду ждать кошмара, расплаты за то, что натворил, и вдруг появится Росана, веселая и загадочная, как вначале, когда убрала мне со лба мокрую прядь и зрачки ее стали огромными, во всю синеву глаз. И она улыбнется и назовет меня по имени, настоящему, которое я от нее скрыл, и тогда грязный большевик поймет, что великая княжна–девочка простила его.
Уехав с пустыря, через некоторое время я понял, что нахожусь на шоссе, ведущем в Ла–Корунью. Я был в таком невменяемом состоянии, что поехал в Ла–Корунью, а не в Мадрид. Я вспомнил, что получил обратно деньги и кредитные карточки, и не повернул назад.
Я ехал всю ночь. Передохнуть останавливался где–то на плоскогорье, где точно, сказать не могу. Потом одним махом доехал до Ла–Коруньи, когда только начинало светать, и направился дальше, к Финистерре1. Заря застала меня на скалистом обрывистом берегу: прислонясь к машине, я стоял на ветру.
Когда я, случалось, ездил на машине, то особым удовольствием было, уехав подальше от дома, выйти из машины и, прислонясь к ней, смотреть на долину или на море, словом, на то, что открывалось взгляду. Когда впитаешь одиночество, силы прибывают и у тебя, и у послушной твоей воле машины, которой ничего не остается, как везти тебя туда, куда ты велишь, даже если ты жмешь на газ просто ради скорости и едешь куда глаза глядят.
В то утро, на краю земли, за который только что закатилась ночь, одиночество было таким безмерным и ощущение затерянности таким полным, что я забыл о времени. Я пробыл там много часов, но перед тем, как уехать, со мной случилось нечто, о чем я не могу не рассказать. Неожиданно глаза мои наполнились слезами и по телу прошла дрожь. И я понял, что жив, чего не чувствовал уже лет десять, и, несмотря на ужасную катастрофу, возблагодарил судьбу за то, что жив, а не валяюсь недвижный на пустыре, как Росана. Никто не возьмет мою сторону, я представляю, я и сам бы пришел в бешенство, а осознав, что пришло мне в голову, я счел себя последним сукиным сыном, каким сочтет меня всякий читающий эти строки. Так вот, возблагодарил и решил, что теперь я в вечном долгу перед Росаной за мое везение и ее беду.
И впредь, начиная с того утра, моей миссией стало приносить частичку ее в каждое утро, которого она уже не могла увидеть. Поэтому, хотя мой адвокат и говорит, что это не на пользу моей презумпции невиновности, я вырезал все фотографии Росаны, которые появились в газетах, и устроил что–то вроде маленького алтаря, перед которым каждое утро медитирую минут десять под звуки первой части Das Modchen und der Tod. Когда струнный квартет достигает пика в этой божественной мелодии, которой мир обязан Францу Шуберту, я вспоминаю, как она смеялась, как двигалась и еще — и это тоже — как великолепна она была в том розовом бикини.
Прошло две недели, прежде чем явились ко мне домой арестовывать. Расследование было недолгим, но произведено по всем правилам. Гнусные и просто странные телефонные звонки домой к Лопесам–Диасам сразу же связали с трагическим концом Росаны и конечно же приписали действиям маньяка. Особо показательным полиция сочла разговор с матерью Росаны накануне случившегося. Быстро установили и факт посещения девушкой бассейна в обществе мужчины лет тридцати в день совершения преступления. А еще через пару дней удалось узнать благодаря Исаскун с подружками, что какой–то тип лет тридцати и похожей наружности ошивался вокруг школы. Еще немного усилий — и обнаружились свидетели наших встреч в Ретиро. Я, разумеется, опускаю все фальшивые следы, начиная со свидетелей, видевших, как Росана накануне ночью в дискотеке в Торремолиносе танцевала с легионером, и кончая теми, кто наблюдал, как ее принуждали к проституции где–то неподалеку от Куэнки. Этот фальшивый след интересен тем, и потому я его запомнил, что молодая девушка, введшая полицию в заблуждение и затем отпущенная, оказалась русской по имени Ольга Николаевна, нелегально вывезенной из своей страны.
Поскольку у меня ранее никогда не было неприятностей с полицией, расследование застопорилось, так как свидетели не нашли меня среди зарегистрированных полицией маньяков. Но одна способная инспекторша добросовестно поработала с семьей и копала, пока Сонсолес не вспомнила, что у нее случилось дорожное происшествие в тот самый день, когда начались странные телефонные звонки. Через страховую компанию нашли мое имя, затем — фотографии, и все свидетели уверенно указали на меня; в этот момент, можно сказать, я влип.
В день, когда мне надевали наручники и зачитывали мои права, инспекторша, руководившая арестом, наблюдала за мной с ненавистью и удовлетворением, и это заставило меня подумать о том, что Зло может гнездиться и в великодушной груди добропорядочных людей. Уже в машине инспекторша перевела свои чувства в слова:
— Гляди, на этом месте сидели многие, но сомневаюсь, что когда–нибудь тут сидело такое дерьмо, как ты.
В какой–то мере я был согласен с ней. И тем не менее ответил ей жестко:
— “Ибо каким судом судите, таким будете судимы; и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить”. От Матфея, глава седьмая, стих второй.
— Чихала я на это. Я атеистка.
— Выбор не слишком предусмотрительный, но уважаю свободу совести. А на что вы не чихали, извините за нескромность?
Мой адвокат, девица, судя по всему, довольно дотошная, полагает, что от этого вопроса я вполне мог воздержаться.
Как–то вечером — половина тетради была уже исписана — я задумался, чем все это может кончиться. Финалы могут быть разные: можно сварганить поучительную мораль для не совсем отпетой молодежи; можно умолять о снисхождении; описать подробнейшим образом Фреди и Урко, на случай если их удастся поймать еще на какой–нибудь совместной мерзости; или послать все к чертям и поведать со всей откровенностью самое порнографическое из моих мечтаний о Росане. Но, взвесив все хорошенько, я решил написать нечто совершенно противоположное моим принципам.
Принципы сегодня — на вес золота, возможно, потому, что, по общему мнению, принципы вообще вещь редкая и довольно примитивная. Однако же никогда нельзя сказать наверняка, какой цели служат те или иные принципы и из чего они проистекают. Пора наконец сказать, что принципы, как правило, имеют сомнительное происхождение, преследуют нелепые цели и во имя их зазря расходуются огромные усилия и жестоко страдают невинные люди. А потому хорошо регулярно делать попытки утверждать противоположное тому, во что веришь, чтобы увидеть, что это выглядит даже убедительнее твоих собственных принципов. Потом можно вернуться к исходной точке, потому что главное — не чувствовать себя правым, а чувствовать себя комфортно. Таким образом, если принципы, противоположные твоим собственным, выглядят и не более убедительно, чем твои, но более удобны, самый разумный выход — поменять их. Омрачать себе жизнь верностью случайному стечению обстоятельств — признак незрелости.
Я по сути своей не склонен придерживаться принципов и определенных убеждений. Почти все, что я видел в жизни, научило меня скептически смотреть на вещи. Однако нельзя отрицать, что даже ни во что не верящий в самом неверии находит побочные формы убеждений. На протяжении этих страниц кое–какие свои убеждения я раскрыл, но теперь, на прощанье, одно мне хотелось бы опровергнуть: что следует поменьше обращать внимания на себе подобных и что самоотдача ради другого (или другой) ведет к саморазрушению того, кто это делает.
Факты таковы: едва я пришел к этому убеждению, копаясь от нечего делать в жизни женщины, как позволил себе, войдя в раж, приблизиться к другой — прекрасной девушке. В результате моего поступка, к чему добавилось непредвиденное несчастье, жизнь моя разрушена, возможно, навсегда. Я потерял работу, доброе имя, свободу и все мои кредитные карточки. На мою машину наложен арест, и я испытал совершенно для меня новую и мучительную боль. Казалось бы, все факты подтверждают мое примитивное убеждение. Что можно на это возразить?
Сегодня ночью я пишу, чтобы проститься и высказать совершенно иную мысль: человек есть не что иное, как те частицы самого себя, которые он принес в жертву другим. Все, что он выстрадал ради себя, — пустое дерьмо, падающее на песок, где ничего не растет. В то время как то, что он выстрадал ради другого, есть семя, из которого прорастает древо памяти. И это древо поддерживает человека пред лицом грозящих ему песка и дерьма, забвения и смерти.
До того как крах моей жизни обрел облик Росаны, я был ничем и никем. Дни прокатывались надо мной, как волны на пустынном берегу. Закабаленный собственным сарказмом и колебаниями своего настроения, я томился жизнью, не дарившей меня ни смыслом, ни удивлением. Дело в том, что человек, по определению, не может сделать для себя ничего решающего (я говорю решающего, чтобы исключить понятие низменного самообслуживания, не имеющее ничего общего с тем, что я имею в виду: самостоятельно чистить зубы, стричь ногти, принимать пищу, вовремя выключать телевизор). Правда, человек не может сделать ничего решающего и для других, равно как и другие не могут сделать ничего решающего для него. Благодаря Росане я понял, что, думая о другом, и только так, можно сделать решающее для себя самого.
В один прекрасный летний день я бросил все ради того, чтобы в Росане воплотилась главная цель моего существования. Не отрицаю: порою намерения мои были фривольны, и это заслуживает упрека, но от этого девушка не перестает быть осью, вокруг которой закрутилось все. Потом, а вернее, сразу же она исчезла, и мне осталась лишь память о ней и глубокая тоска, и эта тоска и воспоминания о ней стали практически единственным, что меня с тех пор занимает. Меня перестало заботить, что со мной может быть, есть, было или могло бы быть. Я не печалюсь о себе, у меня не осталось печали, я весь испечалился о ней. С тех пор, как я с ней познакомился, и особенно после того, как ее не стало, ни в душе, ни в мозгу у меня не осталось больше места ни для чего.
Сейчас толпа оскорбляет меня, матери пугают моим именем дочек, которые плохо кушают, и, живи я в Арканзасе, моя адвокатша без веры в успех писала бы апелляцию, чтобы спасти меня от электрического стула. И это теперь, именно теперь, когда первый раз в жизни у меня появилось ощущение, что я стал чем–то. Если бы прежде Бог спросил меня, как я распорядился отпущенным мне временем, я бы мог привести Ему лишь какие–то жалкие байки, к которым сводилась вся моя жизнь. Теперь все иначе. Если бы Он сегодня потребовал у меня отчета, я бы перво–наперво признался Ему, что грешил, грешил много и тяжко. А покончив с перечнем грехов, сказал бы:
— Я не был безбожником. Я возжелал увидеть свет Твоих ангелов, я коснулся его, а потом загубил. Я был виновен, но не злонамеренно. И остатком моей жизни я распорядился так: сперва ждал, а потом расплачивался.
Кроме Фомы Аквинского, который позволил себе дерзость свидетельствовать об этом несколько раз и различными способами, никто не имеет основательного представления о том, кто и каков есть Бог. В частности, и это предположение ничем не хуже любого другого, я всегда подозревал, что он сторонник симметрии и враг незавершенного. Поэтому я питаю осторожную веру в то, что, когда покажу ему свой товар, он сжалится надо мною и положит за него разумное возмещение.
А того, кто в состоянии оказать хоть какое–то влияние, я молю вступиться и замолвить слово в пользу скромного пожелания: чтобы, когда я в следующий раз узнаю Росану, нам обоим было по пятнадцать лет и я бы не был большевиком (пусть она будет даже великой княжной, это не важно) и чтобы кто–нибудь удержал мерзавца Фреди и прочую мразь подальше от нашей истории. Мадрид — Хетафе — Дублин.
27 марта — 11 июля 1995.
Перевела с испанского Л. Синянская.
Окончание. Начало см. “Новый мир”, № 7 с. г.