ИРИНА РОДНЯНСКАЯ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 12, 1999
ИРИНА РОДНЯНСКАЯ
*
СВЯТО МЕСТО ПРАВЕЕ ЧУБАЙСА?
Считал и считаю, что государство должно быть выше бизнеса, что никто, даже крупный капитал, не должен расставлять министров, диктовать правительству.
Анатолий Чубайс, из интервью этого года.
Еще одна цитата — со страницы “Известий” (от 3 сентября с. г.): “…самая серьезная проблема для России сегодня — это отсутствие государства” (мнение главного редактора газеты с вполне либеральной репутацией). Вероятно, и с теми и с этими словами вчуже согласится Юлия Латынина, нередкий известинский автор. Но именно — вчуже: зачем тосковать по тому, чего нет и, видно, уже не будет? Не лучше ли определить отсутствующему институту хоть какую замену, ту, что наклевывается в реальности? Впрочем, обо всем по порядку.
На нашем коммуникационном поле есть яркие публичные фигуры, для кого разные там союзы правых сил — просто ни рыба ни мясо с розовым отливом по краям. В политическом телемире это Михаил Леонтьев, привлекающий тем, что сумел внести в жесткую аналитику артистический элемент. “Однако забавно”, — думает зритель-слушатель, даже когда тележурналист слегка завирается или по долгу службы солидаризуется с Александром Глебовичем Невзоровым. На печатной территории — это Юлия Латынина, публицист и писатель с обширным гуманитарным образованием и феноменальным “компьютерным” умом, автор экономико-социально-паракриминальных репортажей, в погоне за которыми она изъездила полстраны. А также сочинительница вереницы провокативно-инструктивных романов, написанных в разной манере и частично под псевдонимом “Евгений Климович” (тайны из своего тождества Климовичу она не делает).
Почему — “инструктивных”? Потому что в книжках этих повествование, будь оно изысканно-стилизованным или вульгарно-зазывным, всегда подчинено пропаганде определенных взглядов. Так было, когда Латынина писала “элитарным” слогом — в духе античного романа или дальневосточной старины (все вроде просто и ясно, фраза лаконичная, интонация энергичная, а на деле — ажурно-тонко и требует от читателя ума и еще ума). Так было, когда, став лихим Евгением, она придумывала сюжеты об обаятельном бандите. Так оказалось и нынче, когда, не распрощавшись с “климовической” стилистикой, но расставшись с чужим именем, она выпустила в первой половине нынешнего года роман “Охота на изюбря” (М. — СПб., серия “Русский проект”). В аннотации сказано, что книга “имеет все шансы стать национальным бестселлером”. Осуществились ли шансы, пусть судят исследователи книжного рынка, но слово “национальный” зацепляет внимание своей незряшностью: к многажды искомой “национальной идее” роман и вправду прикосновенен.
Обращение к “низовым” литературным жанрам, как все знают, свойственно утопистам и идеологам. Школьницей средних классов я открыла только что купленную, никем мне еще не объясненную книжку “Н. Г. Чернышевский. └Что делать?”. Роман” и, увидев названия глав: “Дурак”, “Первое следствие дурацкого дела”, — погрузилась в чтение (до этого хорошо шел “Лунный камень” Уилки Коллинза). Не скажу, чтобы роман меня “перепахал”, но кое-что запало надолго и не без пользы…
Юлия Латынина тоже немного претендует на то, чтобы своим триллером нас “перепахать”. Утопистка она или, напротив, наиреалистичнейший из социальных диагностов, ответить не берусь. Что-то соблазняет довериться ее логике, а что-то крупно настораживает. Для меня достаточно нащупать нервный узел, а дальше — электорат пусть сам разбирается. Так что побредем “по ходу текста”, щепетильно избегая пересказа фабулы, что было бы подлостью по отношению к еще не прочитавшим пятисотстраничный и тем не менее стремительный боевик.
…А между тем если нас (меня) интересуют исключительно социальные роли и их оценка, так сказать, в авторских баллах, то обращение к роману “Охота на изюбря” — избыточная процедура. Все вроде бы можно узнать из любого аналитического репортажа Латыниной, а роман привлечь разве что для дополнительной иллюстрации ума холодных наблюдений.
Скажем, описывается борьба финансово-промышленных группировок за обладание Качканарским горно-обогатительным комбинатом в Свердловской области (“Известия”, 1999, 20 августа; статья “Акционер, ОМОН и паяльник” — в сущности, конспект еще одного триллера). Умозаключение мимоходом:
“Проницательный читатель, наверное, обратил внимание на одну отрадную черту этой истории. В ней действуют люди, которым нанять киллера — все равно что выпить воды. И тем не менее они нанимают не киллеров, а правоохранительные органы, поскольку это значительно экономней. Отсюда можно сделать вывод, что дешевизна услуг российских правоохранительных органов сильно способствует снижению числа заказных убийств”.
То же самое вы обнаружите и в “Охоте на изюбря” (там даже глава есть: “Об особенностях приватизации силовых структур”) — но только все будет еще увлекательней: со стрельбой, погонями и штурмом одной хорошо укрепленной дачки.
Окончательный итог статьи — вслед сообщению, что производственные дела на Качканарском комбинате нынче идут неплохо:
“По возвращении с Урала я рассказала биографию ГОКа одному из своих интеллигентных друзей, и он пришел в ужас: └Да это же упыри какие-то, они всем поотрывали головы, и это, по-твоему, хорошо? Только потому, что у них завод работает, а у других нет?..” Печально, но это именно так. Феодализация российской экономики достигла такой степени, что… российские предприниматели, как и средневековые бароны, [не способны] на элементарную законопослушность. Когда тушат пожар — не смотрят, чиста ли вода. Единственным маяком в стране распадающейся морали может служить эффективность хозяина. Ворует хозяин для завода или у завода — вот и все критерии. …Это история зарождения предельно жестоких и предельно эффективных собственников. Что поделать — в полной темноте и трассирующая очередь сойдет за луч света”.
(Ну прямо “Мэри Глостер”! — есть у Редьярда Киплинга такая гениальная, по-моему, поэма о “жестоком и эффективном собственнике” эпохи индустриальной революции.)
Тема неизбежной и по-своему продуктивной экономической феодализации современной России у Латыниной — давняя и заветная. Еще в романе “Бандит” и его продолжениях она наводила на мысль о сходстве рэкетирского налогообложения с той данью, что платили крестьяне своим высокородным защитникам в средневековой Японии (“Семь самураев” — кто не помнит?). А сравнение гендиректора градообразующего предприятия с ханом, князем или герцогом не сходит у нее с уст: сюзерен это, а не преступник, хотя готов преступить любое положение. “Это государство у нас преступное и заставляет бизнесмена, чтобы выжить, нарушать закон” (“Скандал в благородной прачечной” — “Известия”, 1999, 9 сентября).
Вот и герой нового латынинского романа — сибиряк Вячеслав Извольский, он же хан ахтарский, владыка одного из крупнейших в стране и мире металлургических комбинатов1 — ввязывается в схватку… с кем? Тут-то понимаешь жест Юлии Латыниной, подписавшей вполне “климовический” по манере роман своим настоящим именем. Ведь положительному, условно говоря, герою (кому, вопреки всем грехам, сочувствует автор и чьей гибели, по законам жанра, не может хотеть читатель) противостоит не какая-нибудь “долголаптевская” братва, а все государство с обеими его ветвями и сучками власти (могущественная депутатская фракция “левых”, предатель-губернатор, спецслужбы, налоговая полиция, арбитражный суд, доверенные банки с их всесилием) — все, все навалились на единственную производительную ячейку общества. При таком-то раскладе идейно ответственный автор, взявшийся к тому же исчерпывающе растолковать “как устроена российская экономика”, просто не может себе позволить выступить под чужим именем — он отважно поднимает забрало.
По ходу затяжной позиционной войны, перемежающейся фронтальными столкновениями и рукопашными стычками (не счесть убитых, перебежчиков, и серьезно ранен сам главнокомандующий), Извольский, рука об руку с автором, декларирует свою позицию. Он убежден, “что его действия приносят выгоду не только комбинату, но и России”, что сепаратист — вовсе не он, по принципу необходимой обороны добивающийся экономического суверенитета (даже местная АЭС должна отойти к нему в собственность), а губернаторы, ненавидящие Москву, хотя легко подкупаемые московскими банками.
Вообще говоря, грандиозная дуэль происходит между финансовым (в определенном смысле виртуальным) и производственным (во всех смыслах реальным) капиталом. (Заметка о романе в “Литературной газете” от 16 — 23 июня с. г. была озаглавлена абсолютно точно: “Феодалы и олигархи”). Государство — не более чем оруженосец банкиров, инвестирующих, подобно своим собратьям в средневековой Италии, деньги не в производство, а во власть; оно — пособник противника, а не сам противник. Вот легко узнаваемый портрет финансового олигарха, по тогдашнему совместительству высокого чиновника:
“Этот человек воплощал в себе все, что ненавидел Извольский: федеральную власть, используемую как высокодоходный финансовый инструмент, близость к Кремлю, абсолютную бессовестность и редкое умение осуществлять многоходовые комбинации, в процессе которых стратегические интересы страны преобразовывались в финансовые интересы автора комбинации”.
Извольский изъясняется четко:
“Я не банкир. И вообще я не люблю банки… Я производственник. У меня карманные банки. А банкир — это у которого карманные заводы”. И еще — в сторону антагониста: “Вы просто пауки… вы высасываете завод, как муху, и ползете дальше. Вам каждый год нужна новая муха, у вас такой способ питания”.
“Феодал” Извольский настоящий патриот единой и неделимой — просто потому, что, как Дантон (или кто там?) не мог унести Францию на подошвах своих башмаков, так и он на тех же подошвах не сумеет унести из России свое достояние.
“…рано или поздно человек должен выбирать, что он хочет. Заработать денег и уехать на Гавайи или жить в России. …Если ты хочешь работать в России, то ты и деньги везешь в Россию… они же работать должны, деньги. …Банк и предприятие по-разному устроены. Что такое деньги банка? Это просто записи на счетах. Они сейчас здесь, через минуту — в Америке, через две минуты на Кипре… Дунул — и все, бабки улетели в оффшор. А предприятие так не может. У него основные фонды. Я домну при всем желании на корреспондентский счет не переведу и через спутник на Багамы не сброшу”.
Такая вот созидательная и полезная отечеству позиция. Но именно она в нынешнем отечестве оказывается не просто маловостребованной — смертельно опасной! В момент решающего тет-а-тета неприятель, заходясь ором, открывает карты:
“Вы… вы пошли против общественного строя страны, ясно? В этой стране правящий класс — банки!.. Мы можем все! Нам нужен такой-то курс рубля — и правительство держит этот курс рубля!.. И это делают три разных правительства, которые друг друга терпеть не могут! Потому что это уже не вопрос правительства, а вопрос сохранения правящего класса”.
Однако Извольский и не силится идти против “правящего класса” (“Мы построили вполне средневековую экономику. Извини, но я не могу бороться с общественно-политической формацией. Я не революционер. Я директор”) — он стремится обойти его с флангов. Если государственные законы — не более чем классовый инструмент (так когда-то и натаскивали нас по истмату), то некое подобие общественного договора теплится лишь в жизни “по понятиям”. Ахтарский комбинат — это одна огромная “крыша”, где воры, бандиты и махинаторы, тем или иным закулисным способом превращенные в гвардейцев сюзерена, уже не воруют, не убивают и не расхищают, а охраняют пасомую территорию. Остров спокойствия, комбинат
“вписывался в структуру существующих понятий и окрестными ворами воспринимался как еще одно, равновеликое им формирование”.
Конечно, такого рода благоденствие достигается с помощью грязных технологий. (С подчеркнутой невозмутимостью описывая пытки и истязания, которым подвергают люди Извольского пленников из враждебного войска, Латынина как бы идет по стопам В. Тучкова, но если у того подобные эпизоды — стилизация чужих представлений, “концепт”, то веселая крутость романистки подсвечена немного по-другому: что поделаешь, такова жизнь.) И к тому же достигается оно, это благоденствие, при условии равнодушного отсечения всех тех градов, весей и судеб с их болями и нуждами, кому не пофартило попасть под спасительную “крышу”. Как водится в русском романе, возлюбленная Извольского Ирина выступает в функции его небестревожной совести и при всяком очередном извержении грязи тормошит недоуменными вопросами: ну можно ли так? Но каждый раз его экономически фундированные ответы понуждают совесть-Ирину замолкнуть.
“— А спрашивать не надо, — усмехнулся Извольский. — Надо верить. Ты мне веришь?
Ирина посмотрела на лежащего перед ней человека. Что она, в конце концов, знала о нем? Что он стал владельцем 75-процентного пакета акций завода и вряд ли способ, к которому он прибег, сильно отличался от того, к которому прибег [банк] └Ивеко”? Что он знал, сколько стоит в России все — уголь, стальной прокат, зам. губернатора, федеральный депутат и вице-премьер? Что он даже на больничной койке не переставал единолично командовать предприятием и городом с населением в двести тысяч человек? Что две недели назад… хулиганы сломали… челюсть заместителю генерального директора └Сужэнерго” и что это не могло бы произойти… без первоначального приказа Сляба2?
— Я тебе верю, — тихо сказала Ирина”.
Ох, недаром мне уже приходил на ум Чернышевский! Помните второй сон Веры Павловны? (Все больше помнят четвертый, но и второй любопытен.) Там трактуется о двух видах грязи: здоровой, “чистой” — и гнилой, “фантастической”. У автора “Что делать?” здоровая грязь — это труженики, пусть темные, корыстные, неразборчивые; ну а гнилая грязь — паразиты, оторванные от положительной деятельности. У Латыниной, в сущности, то же самое: “здоровая” грязь производственника — и “фантастическая” грязь банкира. Самое занятное в этой последней диспозиции — крайний, можно сказать, мистический, материализм. Уверенность в том, что грязь, поелику — здоровая, может принести высокоорганизованные плоды путем их самозарождения, без засева идеальным семенем.
В биологии концепцию самозарождения похоронил Луи Пастер, который, будучи “фидеистом”, наперед предположил, что из ничего и выйдет ничего, из хлама мышь, а из прокисшего бульона микроб не вылупится, — и доказал это опытным путем. Я понимаю, что с выводами относительно общественной жизни надо быть осторожней, опасаясь простых аналогий, — столько там наворочено мотиваций и разнонаправленных человеческих воль. И я склонна доверять каждому экономическому тезису и каждому социальному наблюдению Латыниной-журналистки, повидавшей и узнавшей в этой области в сто раз больше моего (пусть даже эти тезисы и наблюдения в известной мере совпадают с говорухинской мифологемой “великой криминальной революции”, — в таких вопросах лучше обходиться без лицеприятия). Но если вернуться к роману, то в нем могут обнаружиться не учтенные очерковой диагностикой самосвидетельства.
Весьма философичный писатель и вместе с тем мастер напряженного сюжета Роберт Пенн Уоррен замечает:
“В каком-то смысле… писательское дело — экспериментальное, в нем выясняются пределы возможного… Эксперимент, как принято его определять, — это вопрос, поставленный природе, что справедливо и в применении к серьезной литературной работе. …Писатель не работает дедуктивно… он пытается отыскать ценности в процессе проб и ошибок… Весь этот процесс — один длительный эксперимент над ценностями”.
Конечно, “серьезной литературной работой” роман “Охота на изюбря” может быть сочтен, только исходя из глубочайшей серьезности его внелитературной проблематики. Рука романистки летала по клавиатуре, опережая мысленное слово — не выбирая выражений и подчас путая имена. “Жалости по всей этой сказке не было”; “он часто не ночевал дома ночью”; “напоминал медведя, поднявшегося на задние лапки”; “некоронованный диктатор” (как будто диктаторов непременно коронуют) — и много, много тому подобного. Заодно продемонстрировано уменье ботать по фене — в пределах нынешнего книжного этикета (следак, винтарь, ментовка, непонятка, хвост пружит, влетел в блудняк, крутое кидалово, развели втемную, шлифуй базар и проч., и проч.). И приправлено постельными (теми, что по-нынешнему именуются “эротическими”) сценами, как бы списанными с инструкции для сочинителей верняков, — где-то же должны существовать такие инструкции, как в старину письмовники? Все это уравновешивается, однако, отличным “саспенсом” (например, в главе “Правила игры без правил”); толстенный роман будет проглочен и теми, кто не слишком задумается над вложенными в него откровениями о нашем общественном строе.
Между тем роман есть роман. То есть “эксперимент над ценностями” и выяснение “пределов возможного”. И этот роман, как и всякий другой, — тоже воображаемый полигон для проверки авторских наблюдений над жизнью. Результаты проверки могут не совпасть с предварительными данными.
Тут пора сказать, что кроме показательного Извольского — последней надежды Латыниной-экономиста — в романе есть еще один ведущий герой: бывший следователь, а ныне начальник службы безопасности Ахтарского комбината Денис Черяга. Он перекочевал из предыдущей книги (формально “Охота на изюбря” — вторая часть дилогии), где и рассказана история его превращения из убогого государственного служащего в могущественного “визиря” при ахтарском хане. В помянутой выше рецензии “Литературной газеты” он с иронией назван порядочным человеком — таким, который продается всего один раз. Несправедливо. Черяга — порядочный человек, потому что он не продается: он вверяется позитивной творческой силе. И если при этом на него сыпятся еще и житейские блага, то это лишь добавка к нравственному удовлетворению и понятное вознаграждение за страшный риск новой службы. Другими словами, Черяга порядочный человек, потому что он человек идейный. И сколько ни пытается автор Черягу очернить (невольный каламбур…) — его форсированной беспощадностью или охотно покупаемыми услугами проституток, — все равно ни здоровой, ни гнилой грязью не замазать ангелоподобной сути романтического, если не соцреалистического, персонажа. Вот — мотивы:
“…Денис понял, что Москвы больше нет. Страна распалась на феодальные княжества… не было в России нигде безличного закона, а была только личная преданность вассала сеньору, и нельзя было служить несуществующему закону, а можно было только выбрать, кому ты будешь служить: Салтычихе или Демидовым”.
По идейным побуждениям Черяга выбирает “Демидовых” — в лице Извольского.
Термины вассалитета естественны в устах Латыниной, рисующей абрис нашей “средневековой экономики”: скажем, некие персоны из ее известинского очерка о Качканарском ГОКе “подобно мелкому барону, обиженному соседом-герцогом, принялись искать сюзерена покруче”. Так — по жизни. Но Черяга залетел в романный мир из другого средневековья — из того, где перед лицом Всевышнего давали клятвы верности и где получали посвящение в рыцари. Мало того что он “верный пес, который не мог уйти от хозяина”, — он Бертран из “Розы и креста”.
Могут указать на чисто условное, на чисто литературное происхождение этого персонажа, придающего триллеру-исследованию декор человечности и душевной динамики; а так — что есть Денис, что нет его, суть дела не меняется. Стоп. Не тут-то было. Напомню: роман — экспериментальная площадка, а его фабула — проверочная модель социальных фабул, подбрасываемых действительностью. И вот возникает решающая ситуация искушения Бертрана-Черяги: подтолкнув к смерти больного шефа (а это легко), он получит в свои руки завод-гигант и желанную женщину. Конечно же Денис устоял — устоял и роман. Не стоит роман без праведника. А будь все иначе, то есть по законам интереса, рухнул бы завод в руках неумелого наследника и разлетелась бы в прах ахтарская, сдобренная кровью и грязью, идиллия. Откуда бралась в давнем, подлинном средневековье — хотя бы иногда — Бертранова верность, Латынина знает не хуже меня. Но пусть ответит, откуда ей взяться теперь, “в стране распадающейся морали”. Откуда ей взяться и застраховать одиночек Извольских от неминуемого общемирового поглощения “призрачной неоэкономикой финансовых технологий”3?
Слабое звено бескрайней экономической “правизны”, экономического либерализма, надеющегося вытащить себя — и всю страну — за волосы, не прибегая к санкциям морали и производного от нее права, — это слабое, утопическое звено, кажется, нащупано. Во всяком случае, нащупано в пределах одного романного построения. Без Черяги — не получится. А Черяга введен контрабандой…
Лучше без контрабанды. Лучше пусть Черяга служит тому, что прежде называли естественным законом и что, видно, написано в его сердце. И пусть из этого естественного (общечеловеческого) закона вытекают законы национального государства (здесь: нация = гражданству). Потому что только национальное государство может, если может, противостоять “призрачной неоэкономике”, не знающей границ (которая отталкивает и Латынину). И пусть эти государственные законы мешают жить по понятиям и “феодалам”, и “олигархам”. А в остальном — свобода. Это тоже позиция “справа”, но не правее Чубайса — условного “Чубайса” как автора вынесенного в эпиграф заявления. Месту правее быть пусту.
Но ведь надеяться на становление такого государства, таких законов, такого права, такой морали — просто глупо, возразят мне. Латынина потому и выставила в виде единственного укрепленного рубежа свой крайний экономизм, что в стране, в социуме исчерпана строительная энергия идеализма! Очень может быть, что и так. А вдруг — иначе? Поскребем по сусекам.
1
Судя по тому, что другие металлургические гиганты — Липецкий, Нижнетагильский — названы подлинными именами, за вымышленным Ахтарским мне тоже брезжит реальный прообраз — Кузнецкий металлургический комбинат, КМК в городе Новокузнецке (бывшем Сталинске). Там я некоторое время жила в военном детстве, потом, годы спустя, в городской библиотеке выдавала книжки охочим до чтения сталеварам (телевизора еще не было)… Как хотелось бы верить, что этот дорогой мне город попечением какого-нибудь хана Извольского сыт, свободен от преступности и рабочие там получают по тысяче и более долларов в месяц, а старики — изрядную прибавку к пенсии. Увы, подтверждения этому пока не имею.2
Сляб (стальной брус, заготовка для проката) — прозвище гендиректора Извольского. Заодно — намек на то, что Извольский только заготовка будущей России, так сказать, промежуточный продукт.3 Выражение А. Неклессы из статьи “Пакс экономикана, или Эпилог истории” (“Новый мир”, 1999, № 9).