СЕМЕН ФАЙБИСОВИЧ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 2, 1998
СЕМЕН ФАЙБИСОВИЧ
*
ТРИ ИСТОРИИ ИЗ ЖИЗНИ ОДНОГО ДОМА
КАК Я МЕНЯЛСЯ
В
ы бы видели эту квартиру, когда я сюда переехал: дверей нет, умывальника нет, стены где ободраны, где проломлены, перегородку между кухней и ванной он вообще снес — тесно, говорит, было. В ванной по стенам — листы сухой штукатурки, а на них похабные рисунки шариковой ручкой. Ну, похабные — это не совсем точно. Дело в том, что он — псих, а рисовать начал под впечатлением моей живописи. Он когда мою ясеневскую квартиру посмотрел, так и сказал:— Мне все понравилось, но больше всего — картины.
Я честный человек. Я ему объясняю:
— Видите ли, если мы поменяемся, картин здесь, скорее всего, не будет.
— Это не важно, — говорит.
Ну и сам начал рисовать. А мне все время звонил, советов спрашивал, и не только художественных:
— Семен Натанович, я думаю, может, жениться?
— Олег, вы же вроде разводитесь.
— А жениться тоже хорошо — все же пища домашняя, уход.
— Ну так вы сначала разведитесь, а уж потом женитесь.
— Ну ладно, я тогда лучше собаку куплю, как вы думаете?
А на сухой штукатурке он изобразил каких-то курчавых гермафродитов и еще отдельно их гениталии в больших количествах. Наверное, для врачей-психиатров был бы ценный материал, а мне перво-наперво пришлось рубить эти листы топором и выносить на помойку — иначе сына в квартиру не приведешь. На обнажившейся стене оказались следы ободранной плитки, дранка и тараканы в несколько слоев.
Или вот еще такой разговор по телефону — это уже после обмена:
— Семен, тут тебе звонил кто-то, но я не мог дать твой телефон.
— Почему же не мог? Я ведь просил давать мой телефон всем, кто меня ищет.
— А у меня мой телефон сломался.
— Олег, когда он у тебя сломался?
— Сейчас сломался. Тут кто-то ходит и его ломает.
— Олег, ты же один живешь.
— Это, кажется, мама ходит и о провод спотыкается.
Его мама на постоянной прописке в “Белых Столбах”. Мадам Валькова. У нее в паспорте подпись потрясающей каллиграфии. Я подделывал ее в документах на обмен, сидя в скверике у обменного бюро Бауманского района. Терять было нечего: в его документах сплошной бред, мама в дурдоме, да и по всему остальному этот обмен — тухлое дело, так мне говорили юристы, инспектора бюро обмена — в общем, все знающие люди.
Оказывается, психи у нас (то есть те, кто на учете в ПНД) — привилегированное сословие. Я забыл точную терминологию: что-то вроде правомочны, но не правообязаны — попросту говоря, они имеют право делать все, что угодно, но ни за что не отвечают. Хотят, как все, меняться — пожалуйста! Но все другие, нормальные, как поменялись — баста. Обратно только через суд. Это если обнаружатся какие-то скрытые дефекты да если суд сочтет — в общем, обратной дороги нет. А этим — пожалуйста: разонравилось либо передумали, плохо себя чувствуют на новом месте или еще что — и ни один адвокат не возьмется защитить нормального человека от психа: безнадежное дело. Мне рассказывали, что некоторые нормальные специально косят под психов и становятся на учет, чтобы зарабатывать обменами. Правда, в анкете обменбюро есть вопрос: не состоите ли на учете в ПНД? Да никто не пишет, а пойди всех проверь. Один менял Москву на Владивосток — шесть городов участвовало. Он со всех бабки взял, приехал во Владивосток и говорит: “Мне климат не подходит”. И все обратно крутанулось. Народ с инфарктами полег, а ему кайф.
Я все же рискнул: мой псих был настоящий, неподдельный. И потом, он мне про себя много рассказывал, и я понял, что он — псих-невозвращенец. Первым делом после переезда он у всех кругом деньги занимает (на вид он не больно-то псих) и не отдает. Ну, все обижаются, кое-кто даже грозить начинает, а ему страшно. Потом он пускает к себе квартирантов, берет деньги и сразу их выгоняет. Они тоже ему грозят. Ему еще страшнее. Ну и так далее. В общем, когда мы поменялись, он сказал, чтоб я никому его нового телефона не давал. Его и правда искали, особенно первое время.
— Гражданин Вальков. Вы когда магнитофон вернете? У вас набегают большие пени.
Я все объясняю, обещаю разузнать. Звоню в Ясенево:
— Олег, тут из проката звонили, требовали магнитофон.
— А чего, я его продал.
— Как это — продал?
— Ну так, денег не было, вот и продал.
Многие искали с явно недобрыми намерениями. Я телефон не давал — держал слово. Бывало, звонили друзья:
— Олег?
— Нет, не Олег.
— А где Олег?
— Переехал.
— Дай-ка его новый телефончик.
— Олег просил никому не давать его новый телефон.
— Так я ж ему друг, все-все про него знаю. Вот скажи — он женат или развелся?
— Не знаю.
— А собака у него есть?
— Не знаю.
— Ну вот, видишь, я все про него знаю.
— Послушайте, а отчего вы ко мне на “ты” обращаетесь? Мы не знакомы, никто нас не представлял друг другу.
— Ну, давай знакомиться: Сергей Шибанов, лейтенант КГБ, так что давай телефончик.
— Товарищ лейтенант, насколько я могу судить о вашем ведомстве, вам по вашим каналам ничего не стоит найти его телефон, тем более что вы все про него знаете.
— Ну ладно, а тебя-то как зовут?
— Семен Натанович Файбисович.
Пауза.
— Слушай, а ты русский или нет?
— Я еврей.
— Аид, значит. Слушай, а я тоже аид, у меня мама аидка. Ты когда-нибудь был в синагоге?
— Бывал в молодости.
— А я все время туда хожу — ихние проповеди слушаю. Только почему-то ничего не могу понять. Наверное, потому, что языка не знаю. Слушай, а твоим корешкам кассеты с битлами не нужны?
— Не знаю.
— Ну ладно, ты поспрошай, я тебе еще позвоню.
А какой брат был у моего партнера по обмену! Впрочем, брат — это уже история переезда, чуть попозже. Сначала подача документов.
— Дай, — говорю, — посмотреть, что ты там написал.
Мы встретились в бюро обмена. Читаю описание моей будущей квартиры:
— Олег, что такое “теплый стан”?
— Это удобство такое.
— Насколько мне известно, такого удобства нет, есть такой жилой район рядом с Ясеневом.
— Не знаю. Я в прошлый раз менялся, мне сказали: пиши “теплый стан”. Вот я и пишу.
— Ну хорошо, а что это хоть за удобство?
— Ну как. Это когда горячая вода, унитаз и все такое…
Я напряг свой архитектурный интеллект:
— Слушай, может, ты имеешь в виду “теплый стояк”?
— Во, точно, давай перепишу.
Инспектора бюро обмена отказались нас принимать. Увидев Олега, они начали махать руками, кричать, что они очень заняты и не правомочны, и отослали к начальнику (видно, Олег был тут не в первый раз). Мы пошли к начальнику. Им оказался добрый старый человек, который сразу понял, что отступать некуда, и смирился с неизбежным. Сопротивлялся только для виду:
— Товарищ Вальков, у вас тут заполнено не по форме. Вы пишете “Чаплыгина, пятнадцать, корпус одиннадцать”, а по Чаплыгина, пятнадцать, никаких корпусов нет.
— Подъезд у меня одиннадцатый.
— Но здесь ведь надо указывать корпус, а не подъезд.
— А где же я подъезд указывать буду?
— Вот здесь должны быть подписи членов семьи, прописанных на данной площади. На вашей площади прописаны отец и мать, а где их подписи?
— Отец… в тюрьме, а мама… отдыхает.
— Где отдыхает?
— Под Москвой.
— Ладно, пусть она распишется, и я приму документы.
Вот тогда, выйдя из конторы, я и совершил подделку подписи гражданки Вальковой. На следующий день мы сдали документы, а еще через три дня наш вопрос был решен положительно.
А началось все со звонка моей тогдашней тещи:
— Сема, вам какой-то сумасшедший по обмену звонил.
— Почему сумасшедший?
— У него прекрасная двухкомнатная квартира у Чистых прудов, а он хочет в Ясенево. Я ему говорю, что у вас шестнадцатый этаж, а он говорит, что его устраивает. Я говорю, что окна на перекресток — он говорит, что это не важно. Он мне звонил уже несколько раз и просит прийти посмотреть его квартиру, но я вам не советую.
Через час я, сопровождаемый Верой Михайловной, звонил в квартиру 138 дома номер 15 по улице Чаплыгина. Открыл нам вполне нормальный на вид молодой человек, разве что большие желтые зубы как-то странно кривились в постоянно улыбающемся рту. Улыбка была отчасти даже и застенчивая, а зубы, между прочим, и у меня большие, желтые и так себе в смысле стройности. И вообще он был чем-то похож на меня в ранней молодости.
— Да, квартира хорошая, — шептала мне на кухне Вера Михайловна после осмотра, пока Олег переодевался для поездки в Ясенево, — но она в ужасающем состоянии, а он — сумасшедший. Вы посмотрите, где мебель?
— Олег, а где у вас мебель?
— А я ее продал — все равно переезжать.
— И потом, где его мать? — вела свою партию Вера Михайловна. — Откажитесь, не пускайте его к себе. Скажите, что без матери нет смысла.
— Олег, а где ваша мама?
— А что, я ответственный квартиросъемщик, мамы сейчас нет.
И мы вдвоем поехали в Ясенево.
— Да, хорошая квартирка, — сказал он, окинув мои апартаменты рассеянным взглядом, — я куплю себе собаку и машинку. Здесь так хорошо дышать и лес рядом, а в центре какой-то ужас. Везде милиционеры, светофоры. То нельзя, это нельзя. Все время мне в дверь звонят и грозятся выломать. Я хочу сюда. А у вас машинки нет?
— Какой машинки?
— Ну, небольшой, чтобы кататься.
— Нет.
— Может, у ваших друзей есть?
— Нет.
— Ну, тогда я мотоцикл куплю. Вот только куда бы его поставить?
Озирается по сторонам:
— Может быть, на балкон?
Когда мы уже спустились вниз, туда, где между тамбуром и лифтовым холлом висели ряды почтовых ящиков, он просветлел:
— Вот, я его сюда поставлю.
Переезжали мы целый день. Сначала машина с вещами из Ясенева, потом машина с вещами в Ясенево, потом машина с картинами из Ясенева.
Когда мы с вещами приехали на Чаплыгина, Олег стоял посреди большой комнаты, застенчиво улыбаясь. В кресле, единственном оставшемся предмете мебели, сидел его брат, вяло уставившись в стену. Он так и просидел все время, прижимая к себе, по-видимому, самое дорогое, что было у него в жизни, — сумку с надписью “Спартак”. По квартире валялось несколько ящиков из необструганных досок с большими щелями — похоже, из-под овощей. В одном лежала пара грязных носков, серых, кажется. В других не помню что, но в этом же роде. Посреди второй комнаты стояла огромная картонная коробка с незакрывающимся верхом и проваливающимся низом. В нее как попало были запиханы телевизор, люстры, сковородки — в общем, все тяжелое, бьющееся и бьющее. Каким-то чудом нам удалось погрузить ее в машину, сгрузить в Ясенево и дотащить до лифта. Рассыпалась она на шестнадцатом этаже перед самой дверью нового Олегова жилья.
В кузове машины по пути из центра Олег, отчасти красуясь, учил своего брата жить:
— Я вот сейчас понял, что надо покупать такие вещи, чтобы они тебе всю жизнь служили: полиэтиленовые пакеты, лампочки.
Как вы поняли, после переезда наше общение не прерывалось. Он часто звонил мне и рассказывал про свою новую жизнь: купил собаку, купил машинку, но она не ездит, вот починит ее и будет ездить. Вернулся папа, но опять украл колбасу в универсаме, а он его предупреждал: не пей. Женился, но потом решил жениться еще раз. Ездил к маме, но она ест очень много колбасы, а пенсия у нее маленькая. Пошел работать, и ему очень нравилось вертеть кружочки, но его заставляли пить и воровать, и он ушел. Хочет сделать ремонт и чтоб на кухне были черные лебеди в пруду, а я чтобы их нарисовал, но погода испортилась, и он думает меняться. Иногда приходил и просил поесть или спрашивал, как дела. Ел и уходил. Недавно пришел похвастаться собакой — огромным водолазом. Через несколько дней появился встревоженный и сказал, что есть срочное дело. Я попросил немного подождать — говорил по телефону. Он топтался в прихожей.
— Олег, что случилось?
— Они меня преследуют. Сказали, что убьют. Я собрал все вещи и привез к вам на хранение.
— Какие вещи? Как так — привез?
— Внизу, в такси, я сейчас подниму.
— Слушай, Олег, кто тебе угрожает?
— Они вламываются и говорят, что будут здесь жить и что всё их. Или чтоб я отдал деньги. Собаку украли.
— Олег, ты живешь один?
— Да.
— У тебя замок на двери есть?
— Даже два.
— Ну так ты их не пускай. И вещи держи в квартире.
— Они на балконе не помещаются. И там холодно.
— Олег, ты видишь, как здесь тесно, и потом, кто может поручиться здесь за их целость и сохранность — в квартире маленький ребенок.
— А куда же мне их девать? Я уже привез.
— Послушай, Олег, вот пока мы тут с тобой препираемся, таксист уедет с твоими вещами — и ищи-свищи.
Его глаза округлились от ужаса, и он бросился вниз по лестнице. Мы с женой подошли к окну и безмолвно наблюдали, как пикап, высвечивая фарами то куски зданий, тесно обступающих двор, то нижние ветки деревьев, то скамейку и верхушку клумбы, осторожно и как-то затравленно пробирался к улице.
СОСЕДКА
Я в этом доме уже довольно давно и как-то пообвык. А первое время все какие-то истории случались. Это вообще-то дом Общества политкаторжан. По этому поводу специальная доска на фасаде имеется — чуть ниже и левее моего окна. Такая, знаете, в стиле двадцатых годов — с лучами.
В свое время, понятно, каторжан по новой усадили, и сейчас здесь живут те, кто на них стучал. Или вперемежку стучавшие и сидевшие. А может, есть такие, кто и постучали, и посидели. И я должен прямо сказать: наверное, вследствие этого в доме полно ненормальных вроде того психа, с которым я поменялся. У меня есть знакомый плотник Саша (меня с ним свел мой первый здешний знакомый — слесарь Алик, а этот Саша меня потом познакомил с плиточником Шуриком), так он прямо говорит:
— Тут вообще одни психи. Вот, бывалоть, приходишь на вызов. “Посмотрите, — говорят, — что это у нас там течет?” — и вниз куда-то показывают. Наклоняешься, а сам думаешь: ну, все, щас сзади по голове как шарахнут — и кранты.
Ну, это я к слову и для создания атмосферы. А вот, собственно, история.
Как-то утром звонок в дверь, долгий, настойчивый, и одновременно с ним страшный стук, даже грохот. Открываю. На пороге старушка с клюкой (этой клюкой она по двери и шарашила). Маленькая, сухонькая, да еще и согнутая почти в прямой угол, только голова задрана. На голове рыжие мелкие и редкие кудряшки. Глаза ярко-голубые — навыкате, и нос крючком. Я обычно не запоминаю, кто во что одет, а тут помню: красный халат поверх ночной рубашки.
— Скажите, у вас есть телефон? — (акцент непередаваемый, Жванецкому далеко).
— Да.
— А у меня сломался телефон. А мне надо позвонить в “Скорую помощь”. А я всех слышу, а меня никто не слышит, а вас слышат?
— Да, проходите, пожалуйста.
— О, вы живете один! О, вы счастливый человек! Скажите, а вы аид? — (Мы в это время движемся по коридору к телефону, стоящему в мастерской, — я впереди, она сзади.)
— Да.
— О, а я живу с соседями. Это такие сволочи, знаете — русские сволочи. Они даже не русские, они откуда-то из Индии.
— Вот, пожалуйста, садитесь, звоните.
— О, вы знаете, я такая умная, такая образованная, у меня почти законченное высшее образование, я все читаю, все вижу, я только не вижу, где у вашего телефона трубка.
Беру трубку и под ее диктовку набираю номер.
— Это ОБХСС? Позовите вашего начальника. Заведующая прачечной, которой раньше я заведовала, такая сволочь — она ворует белье и плохо его стирает. Как это у вас нет начальника? Девушка, вы меня слышите? Начальники есть у всех! Вы же девушка — у вас должен быть начальник!
— Ну вот, я же вам говорила: я их слышу, а они меня — нет. Ну ничего, я их выведу на чистую воду. Послушайте, вы такой хороший, а у меня все равно не работает телефон. Наберите мне еще один номер — я так давно не говорила с Мусей.
Я оставил ее у телефона и пошел на кухню читать. Старушка долго говорила с Мусей, а потом начала говорить со мной. До поры до времени я ее не слушал, лишь, улавливая вопросительные интонации, доносившиеся из комнаты, отвечал “угу”. С какого-то момента, зацепив краем уха обрывок текста, стал прислушиваться. Потом схватил диктофон и, ограничиваясь все теми же “угу”, долго стоял в коридорчике, записывая ее бормотание. Запись не получилась — какое-то неразборчивое гудение. Запомнил я, к сожалению, мало.
— Вы когда-нибудь бывали в Прибалтике?
— Угу.
— А я бывала. О, это такое замечательное место. Вы знаете, там воевал Чапаев. Да, он воевал на севере, на юге, на западе и на востоке. И у него был такой помощник. Его звали Бабочкин. Они клали куда-то картошку и кричали — урра!
— Вы знаете, какой у меня замечательный сын. Он обо мне так заботится. Вот сейчас еще зима, а у меня на столе знаете что лежит? Огурец! Вот у вас на столе лежит огурец?
— Угу.
— А у меня лежит. Вот какой сын. Он такой важный, такой умный, такой образованный, такой интеллигентный — он в Москве самый главный по макулатуре!
С начала визита прошло часа два. Мне надо было уходить. Я сообщил об этом соседке.
— О, я вам так благодарна. Я хочу для вас что-нибудь сделать. Скажите, вы женаты?
— Нет.
— Вы не хотите жениться?
— Нет, спасибо, пока не хочу, я только что развелся.
— О, а у меня есть такая девушка. Вот вам сколько лет?
— Тридцать пять.
— О, и ей столько же. Такая хорошая девушка! У нее такая хорошая мама, у нее такой хороший брат, у нее такая замечательная квартира, — (мы в это время движемся по коридору к двери — она впереди, я сзади). — Я только не знаю, девушка она или нет. Я в этом не уверена.
Долго выслушиваю у двери слова признательности и наконец закрываю ее. Через минуту настойчивый звонок и одновременно страшный стук.
— Вы знаете, я такая умная, все понимаю, все вижу, я только не вижу, где лифт. Я нажимаю кнопку, а его нет.
Эти характерные позывные раздавались с тех пор довольно часто: в следующий раз, например, прозвучали на следующее утро. Я ходил в аптеку за лекарствами, что-то вешал на веревку в ее коммуналке и что-то снимал с нее (к сожалению, русские сволочи из Индии мне на глаза ни разу не попались), выводил ее гулять и сажал на скамеечку перед подъездом. В благодарность она приносила то кусок хлеба, то какой-нибудь старый журнал, однажды принесла гречневую кашу. Все время нахваливала своего сына, кого-то ругала, кому-то грозила. Я отказался писать жалобу на ее соседей (там все было, как я понимал, неоднозначно), отказался редактировать жалобу, написанную под ее диктовку детской рукой (хотел притырить этот листочек, но не удалось). Как-то взял на хранение сто рублей — она собиралась к родственникам в Одессу, — но на следующий день она забрала их обратно. Сказала, что она мне доверяет, но сын против. Когда у меня образовалась новая семья, соседка стала появляться реже, а потом совсем перестала.
Я точно знаю, что она умерла, но когда именно это произошло, я не заметил.
В ДОЛГ
Мой папа всегда давал деньги в долг. Но никогда не брал. Такая уж у него была установка. Как и все остальные его установки, она росла не из естества жизни, а из абстрактных принципов; опиралась не на практический опыт, а на идеи. Ну да он и жил тогда, когда сама жизнь была устроена не из естества, а из идей и духа, — на демиургических и маниакальных основаниях. Cтало быть, папа существовал в гармонии с окружающей жизнью. Видимо, поэтому его принципы легко воплощались в жизнь и установки успешно работали.
Разумеется, между папой и окружающей реальностью была огромная разница: папа был очень положительный — весь в плюсах, а реальность вся из обратных знаков — сплошной антимир. Но это противоречие не мешало папе быть самим собой. Что греха таить, чистый плюс и чистый минус — явления во многом подобные: и своей однозначностью, и абсолютностью, и удаленностью от всяческого тепла (как Северный и Южный полюса). Поэтому устройство жизни не казалось папе сколько-нибудь подозрительным или недостаточно убедительным. Напротив, казалось очень даже убедительным.
С одной стороны, поди разубедись при таких убедительных и умеющих убеждать органах. Ну а с другой стороны, мании, независимо от знака, всегда убедительней яви, поскольку несут в себе покой внутренней непротиворечивости и безальтернативности — того, что у христиан зовется душевной прелестью. И курицу с яйцом никто не путает, и божий дар с яичницей. Просто божий дар называется яичницей, а яичница — божьим даром. Но зато никаких проблем. Все получается.
Вот и у папы все получалось — и всю жизнь давать, и всю жизнь не брать. Хотя не брать — это, конечно, не фокус, если ты честно служишь в таком элитном учреждении, как Советская Армия, да к тому же легко и охотно ограничиваешь в чем угодно себя и свою семью. Да и давать в таком разе не фокус. Экспортировал же Сталин зерно, пока подведомственный народ от голода миллионами пух и дох. Разумеется, папа зверем не был и голодом нас не морил. Я просто привел пример той же стратегии в более развернутом, продвинутом и масштабном выражении — в форме гиперболы. Просто хотел сказать, что если ты всегда (из любви ли к искусству или из иных, вполне благородных, побуждений вроде помощи теще, по убеждению, из предусмотрительности или из любого сочетания этих причин) готов и в состоянии где-то на чем-то сэкономить — у тебя всегда будет что дать в долг.
Но папа не только давал — ему всегда возвращали. Эта сторона описываемого процесса кажется мне наиболее загадочной. Понятно, что здесь на первых местах разборчивость и осмотрительность — в смысле кому давать, сколько, стоит ли, на какой срок; что надо все записать, а уж после и как результат правильно проделанной работы испытать законное удовлетворение от возврата. Я думаю, для моего папы это бескорыстное ростовщичество носило отчасти компенсационно-игровой характер. Ведь каждый еврей в душе немного раввин, а немного банкир, и лишь в реальном историческом бытовании одни семьи специализировались на одном, а другие — на другом.
И все же загадка остается, потому как если давать — твое дело, то возвращать — все же не твое дело. А чужая душа, как известно, — потемки. Как знать наверное, вернет или не вернет? Кому дать, а кого обидеть отказом? Хотя, в общем-то, понятно, что давать можно людям положительным, давно и хорошо знакомым, предположительно заинтересованным в продолжении знакомства, имеющим какие-никакие доходы и т. п. Но понимать мало. Есть еще путь от понимания к умению, и надо его пройти. Мне, например, не удалось не только достичь папиного абсолютного результата, но даже и приблизиться к нему. Это было тем более обидно, что данное достижение моего папы являлось едва ли не единственным, которое я пытался взять на вооружение.
Возможно, дело в том, что я сразу пренебрег первой частью папиной установки и стал брать в долг — тут может быть какая-то взаимосвязь. Причем делал это не только из-за иногда возникавших финансовых проблем: дух противоречия был изначально доминантным в отношении ко всему, что шло от родителей, от семьи, и ассоциировался у меня с духом свободы, ее глотками. Помню, наиболее непосредственным воплощением этих метафорических глотков оказались реальные глотки реальной жидкости.
Когда я после свадьбы перестал наконец отдавать родителям зарплату (изымать в семейный бюджет все заработки до копейки было одним из их железных правил), у меня впервые в жизни появились кое-какие карманные деньги. И первым делом я осуществил мечту детства — стал пить когда захочу яблочный сок без мякоти. Его разливали из больших перевернутых стеклянных конусов во многих овощных магазинах и штучных отделах продуктовых широкого профиля. Часто он один и продавался или в компании с томатным. (К последнему полагался стакан с солью на мраморном прилавке и ложка в другом стакане — с водой. Она, стало быть, мокрая, и когда опускаешь ее в соль, та дружно налипает на кончик. Размешиваешь соль в стакане с соком, а после возвращаешь ложку в стакан с водой. Вода в нем постепенно, от многих циклов, мутнеет и буреет, и качество обслуживания определялось частотою смены воды.) Еще бывал сливовый или тухловатый персиковый с мякотью и гораздо реже — всеми любимый вишневый, но яблочный был практически всегда. Стоил иногда двенадцать, а иногда четырнадцать копеек (тоже некий намек на свободу в жизни, где все цены одеты в десятилетиями непробиваемую броню ГОСТов и стянуты климатическими поясами). В общем, зашел, заплатил, смотришь, как из конуса бьет тугая струя, взбивая восхитительную легкую пенку из пузырьков, а после, не в силах себя сдержать, быстро выпиваешь содержимое стакана большими глотками, при каждом млея от счастья. Наследственного самоограничения, как правило, хватало лишь на то, чтобы остановиться после первого стакана и таким образом сохранить до следующей встречи всю полноту чувств.
Давать в долг я тоже не отказывался, но сначала особенно нечего было: так, по мелочам, с получки, до получки, на бутылку и т. п. — в общем, в жанре, именовавшемся для берущего стрельбой. А потом, когда деньги появились, стал заметен недостаток осмотрительности, усугубленный отчасти малым жизненным опытом, отчасти еще не вполне иссякнувшей верой в Человека (возможно, это одно и то же). Был даже особый кусочек моей жизни, прошедший под знаком этих недостатка и пережитка.
Я уже рассказывал, что несколько лет жил в доме Общества политкаторжан, где кроме меня обитали в основном потомки этих и других героев советского эпоса (скажем, выше этажом — потомки Петерса, пламенного чекиста, правой руки железного Феликса; у них на двери была прибита медная табличка с фамилией предка), а также психи и стукачи — иногда все три ипостаси в одном лице. Там, например, имелась одна тетя, которая держала весь подъезд в кулаке, а любила только цветочки: высаживала их на клумбе перед входом и без конца поливала из антикварного фарфорового поильничка. Цветочки росли плохо не от излишнего радения, а оттого, что двор был темный — маленький, со всех сторон окруженный застройкой, да еще засаженный американскими кленами. Но она не хотела признавать очевидное и все искала виновников их жалкого и чахлого существования. Так, однажды хамски наорала на моего старшего сына Даньку за то, что он прошел по сугробу, под которым зимовали ее питомцы. Ну и я не остался в долгу, включая мат, — не ладили мы с ней в первые годы. Когда я еще только въезжал, она без конца шастала по лестнице, мешая заносить вещи. А когда друзья нечаянно раздавили моим шкафом лампочку над входом (возможно, из-за ее помех), накричала на них и обозвала хулиганами. В ответ Лева Рубинштейн спросил, нет ли у нее свистка, а она сказала, что это не его дело, и если надо, то будет. Я было попытался наладить отношения и вполне дружелюбно предложил ей, чем шуметь, выставить бутылку за то, что вместо психа въезжает нормальный человек, а лампочку вкрутим — о чем разговор. Но она не клюнула.
Мы настолько не ладили, что я даже написал картину, на которой она, стоя в профиль к зрителю, поливает свои цветочки из своего поильничка, и одним ее видом ужасал цивилизованный мир. Она была осанистой старухой с огромными, свисающими к поясу грудями и крошечной, много меньше грудей, головкой, на которой редкие, плохо выкрашенные басмой волосы туго стягивались заколкой выше затылка, с тем чтобы образовать игривый, как у старшеклассниц, конский хвостик. Мобилизация материала для этого хвостика проводилась с таким жестоковыйным усердием, что к затылку были устремлены не только волосы, но и пергаментная, в старческих пятнах, кожа с залысин, от ушей, с покатого лба и щек. И если в спокойном состоянии ее лицо производило впечатление страшноватой маски, то скудная, только и доступная ей при таком натяге мимика напоминала судорожные гримасы.
Однако позже, когда во двор зачастили крытые грузовики для перевозки моих работ на разные выставки, а также по тем временам еще диковинные иномарки, она начала смягчаться. Потом вовсе стала приветливой и пригласила к себе домой, где познакомила с другим художником — ее знакомым. Потом, по мере развития гласности, открыла музей политкаторжан за зарешеченными окнами в первом этаже левого крыла (если стоять лицом к нашему центральному подъезду и ее клумбе) и при каждой встрече во дворе побуждала что-нибудь нарисовать для музея или подарить ему. От стремительного движения в ногу с ускорением и перестройкой одна за другой слетали завесы тайны с ее происхождения. Первоначально она была просто Кузнецовой. Потом выяснилось, что она дочь знаменитого разведчика Кузнецова. Потом стало известно, что она внучка фарфорозаводчика Кузнецова (ага, вот откуда любимый поильничек), а уже когда закончилась борьба с алкоголизмом и перестройка совсем раскочегарилась, смотрю — она сидит в телевизоре в качестве прямого потомка и законной наследницы Смирнова и клеймит американцев: мол, Smirnoff у них нечестно и незаконно марку отобрал. Вот какая икебана.
Но я опять отвлекся. Для подхватывания сюжетной линии мне надо было вспомнить не Кузнецову, а своих добрых знакомых — плотника Сашу, слесаря Алика и плиточника Шурика. Саша был русским, средних лет, кряжистым русым человеком. Основательным, неторопливым и серьезным, но пьющим и потому без нескольких — как и положено плотникам при таком стечении обстоятельств — суставов и одного пальца. Алик — тоже коротеньким, но брюнетом и татарином с необычной для московских татар чернявостью. Из-за нее Аликово лицо производило впечатление постоянной небритости, а глаза были одновременно по-еврейски печальны и по-тюркски маслянисты. Он появился у меня первым — я вызвал слесаря сразу после переезда, чтобы поставить раковину и ванну: из всех сантехнических устройств после психа остались только старинная мойка с побитым эмалевым покрытием и розовый унитаз с не менее старинным, крашенным серебрянкой, чугунным бачком верхнего слива. Алик пришел, осмотрелся и стал на меня кричать с акцентом за то, что сантехника доведена до такого состояния (не только отсутствовали приборы, но и разводка каким-то образом была изнасилована). Но, узнав, что виновник не я, выпил полстакана водки (больше не стал) и за два дня все достал, принес, установил и наладил. Потом привел плотника Сашу, который заказал и поставил все двери (при въезде не имелось ни одной, кроме сортирной и наружной, у которой через бесчисленные проломы от врезанных, а после с мясом вырванных замков можно было при достаточной ловкости перебрасываться теннисным мячиком). Потом, правда, все Сашины двери, включая наружную, повело, но разве он виноват? Еще Саша по моему проекту эстетически оформил стругаными досками устроенный психом тотальный пролом в стене, отделявшей кухню от ванной. В результате образовалось висячее окно над столом, и я им очень гордился. Правда, гости, оказавшиеся за столом под этим окном, часто при попытке встать бились темечком об его испод. Но, во-первых, окно было подшито снизу прогибающимся и пружинящим оргалитом, во-вторых, я старался сажать туда народ помельче, а в-третьих, честно предупреждал об опасности, так что в конце концов друзья стали привыкать к ударам, да и биться реже. А удобства от совмещения ванной и кухни были несомненные. Получилось достаточное помещение, чтобы поставить стол и при необходимости (почти каждый вечер) раздвигать его. И даже край ванны использовался для сидения во втором ряду, если приходило больше восьми человек. А если такой нужды не возникало, собственно ванна задергивалась занавеской, и все выглядело вполне пристойно. В принципе, было возможно мыться параллельно с застольем, не нарушая правил приличия. Кажется, кто-то пару раз даже и занимался этим.
Саша, сделав свое плотницкое дело, привел плиточника Шурика, чтобы тот довершил реконструкцию-реанимацию интерьера. По всему было видно, что Шурик — красивый, молодой и высокий, с цыганской внешностью и пластичными движениями — не на всю жизнь плиточник (он что-то рассказывал о своих ближайших более возвышенных производственных планах, но я уже не помню, что и о каких именно). Он очень ловко и быстро решил казавшуюся мне невыполнимой задачу: покрыл ровным слоем плитки раскореженную и отдолбленную чуть не насквозь стену с торчащими из нее наружу многочисленными, все сикось-накось, ржавыми трубами и вентилями.
Когда Шурик как-то, заканчивая дневной урок, попросил в долг трешку, я дал не задумываясь. Саша тоже один раз брал — вполне откровенно — на бутылку и вернул в обещанное время. Назавтра Шурик, как и обещал, вернул трешку, но попросил десятку. Я и ее дал с легким сердцем. Он и ее вернул, хотя и чуть позже оговоренного срока. Ни в эскалации притязаний, ни в легком сбое со сроком возвращения я не усмотрел тенденцию, а зря: очень скоро процесс, толчок которому дал Шурик, принял лавинообразный характер и накрыл меня с головой.
Буквально со следующего дня у меня начали просить в долг сотрудники всех служб РЭУ и все алкаши, ошивающиеся вокруг деревянного двухэтажного дома, в котором размещалась контора. Возможно, в связи с распространившимися обо мне слухами они и начали там ошиваться, а отличить их от сотрудников было во многих случаях весьма затруднительно, да многие из них и были бывшими сотрудниками, только достигшими в своей карьере того алкоголического рубежа, который обозначает ее обрыв. Все знали моих Александров и представлялись их дружбанами и коллегами — поди отличи. А мне все время приходилось наведываться в этот дом как раз в поисках моих приятелей-спасителей.
Не буду врать, что давал всем подряд. Но пребывал в странной эйфории от неожиданно бурного и успешного, первого в своей жизни, романа с простым трудовым людом и ссуживал многим. Никто мне ничего не вернул, но почти все удовлетворялись трешкой и больше не возникали, и только один алкаш стал меня преследовать. Морщинистый, неопределимого возраста дядька, прикрывавший также неопределимого цвета и никудышного качества растительность на голове солдатской ушанкой с одним оттопыренным ухом. Уверял, что из бывших слесарей и бывший Аликов бригадир, утверждал, что и сейчас его отправляют с кем-нибудь на вызовы, когда больше некого, — в общем, есть с чего отдавать. Я выдал ему по инерции и следующую трешку, но когда он вместо того, чтобы ее вернуть, нахальным тоном попросил пятерку, я заартачился и предложил сначала рассчитаться с долгами. В ответ он неожиданно проворно пустил слезу из белесого глаза и сообщил, что из армии на побывку приезжает сын. И чтоб я не дал ему с женой ударить в грязь лицом. Мол, мальчонка славный и ни в чем не виноват, а ему там несладко, пусть хоть дома будет сладко — как у людей. В армии по первому году сам понимаешь, как живется: что ж, он и в доме без родительского тепла побывает? Такой добрый паренек — вот он меня познакомит, и сам узнаю.
Изнывая от неловкости и дурных предчувствий, я выслушал этот фальшак, достал пятерку и сказал, что это последняя и чтобы больше я не видел его иначе как возвращающим долг. Через пару дней они пришли ко мне домой всей семьей — с женой-алкашихой (тут нечего описывать: все дамы такого рода на одно лицо и один возраст) и сыном на побывке. Сынишка был при всем параде: в браво подпоясанной шинели, левую грудь которой украшали значки всевозможных отличий, и новенькой фуражке, которую он не снял (похоже, наследственная черта), — мелкий, стриженный под ноль и отчего-то слегка трогательный лопоухий субъект. Возможно, оттого, что ярко-розовый цвет его щек и особенно ушей считывался как знак неловкости за родителей. Мама с папой как по команде начали в два голоса выцыганивать четвертной. Каким-то образом к этому моменту они находились уже не у порога, как положено ходокам и просителям, а посреди комнаты, где, переступая с ноги на ногу, плодили грязные следы (зимы в те раннеперестроечные годы состояли из сплошных оттепелей) — видно, от неожиданности и их беспримерного нахальства я некоторое время отступал в глубь своей территории. Они стояли и молили православным Христом-богом, клялись здоровьем сына. Сказали и ему, чтобы просил на коленях. Все это продолжалось довольно долго, с разнообразным звуковым, мимическим и прочим сопровождением — со слезами, причитаниями, биениями в груди, ломанием снятой наконец ушанки, размазыванием слез по морщинам и складкам немытых лиц и т. п. Я до поры держался — то ли из гордого и безнадежного упорства воина, не желающего признать очевидное поражение и сдать крепость ворвавшимся в нее превосходящим силам противника, то ли от недостаточной загипнотизированности этой неумелой, хотя старательной и отчасти вдохновенной ворожбой. Но когда запахло коленопреклонением, сходил за четвертным и, подчиняясь театральному алгоритму происходящего, отвел юного воина в сторону — то есть отделил его от негодных родителей и противопоставил им. Сказал, что даю не им, а ему, и предложил ему не быть таким, как они. Мол, пусть эти деньги будут тому залогом. Получив свое, они моментально вышли из ролей и быстро и молча ушли, оставив после себя на полу грязную лужу. Больше никого из них я ни разу не видел.
Мне казалось, что эпопея с одалживаниями на этом закончилась. Не в том смысле, что больше никто не сунется, а в том, что я закалился, то есть стал тверд, и меня больше ничем не проймешь. К этому времени в моей квартире закончились все слесарно-плотнично-отделочные работы и наступил черед электричества — такая уж странная случилась очередность. На боковом торце моего любимого висячего окна, прямо над столом, я придумал повесить литое бра сталинских времен с крашенным под золото растительным орнаментом. Я нашел его при отъезде из нашей лихоборской коммуналки (я выезжал последним и из квартиры, и из всего дома) в одном из разоренных сараев во дворе и лет семь возил за собой, пока не пробил его звездный час.
Появился электрик, приятель моих приятелей. Казалось вполне естественным, что его звали Александр — уменьшительно-ласкательные версии в кульминации слились и обрели полноту. Высокий, статный Александр пришел с помощниками и вел себя как истинный маэстро — мгновенно оценил ситуацию, предложил логичное решение, а дальше лишь давал лаконичные указания тихим голосом. Дело подходило к концу, и я уже приготовил к оплате заранее оговоренную довольно крупную сумму (по тем временам, по проделанной работе и по сравнению с запросами его предшественников), как вдруг Александр попросил взаймы пятьдесят рублей. Я остолбенел, потому что: а) никак не ожидал атаки с этой стороны, от такого вальяжного мэтра; б) зарекся впредь давать в долг этим людям; в) вот она — лежит в кармане изрядная плата за не бог весть какой труд. Потом все же собрался с духом (сказывался приобретенный опыт) и сообщил ему, что за последнее время его коллеги заняли у меня в общей сложности довольно крупную сумму. Обратно я денег не получил и уже не надеюсь, так что пусть он не обижается, лично против него я ничего не имею. Кроме того, через несколько минут я заплачу ему за работу столько, сколько он попросил. Александр сказал, что ему срочно нужно больше, а потом стал выспрашивать, кто именно мне должен. Получив ответ, он презрительно скривил лицо: “Ну и зря вы им давали. Конечно, они не вернут. Они же русские. А я татарин — татарин всегда свое слово держит”.
Мне ничего не оставалось, как присовокупить к оплате труда полтинник до зарплаты. После этого гордый мусульманин растворился с моими деньгами в пространстве и во времени точно так же, как до него православные алкаши.
И, возможно, уверившись, что теперь меня действительно больше ничем не пронять, судьба прекратила тренировку моей души на щедрость. Я, правда, продолжаю одалживать деньги, когда они есть. Ничего не запоминаю (память плохая) и не записываю, потому что убежден: возврат — проблема и забота берущих, а не дающих. Просто с тех пор я даю только друзьям и добрым знакомым, то есть, наученный горьким опытом, в этом аспекте проблемы следую отцовской логике. Таких людей, слава богу, много. Ну а если среди них попадаются другие — кто берет, а после без объяснений исчезает, такое тоже бывало, — туда им и дорога.