рассказ
АНДРЕЙ ВОЛОС
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 10, 1998
АНДРЕЙ ВОЛОС
*
ПЕРВЫЙ ИЗ ПЯТИ
Рассказ
1
Низом-постник толкнул дверь, и она скрипнула. В углу горел масляный светильник, едва рассеивая темноту красноватым огнем. В другом… но нет, Черный Мирзо уже не спал: полулежал, опершись на локоть, и пистолет, выхваченный из-под подушки, смотрел Низому прямо в лоб.
— Свои, командир! — негромко сказал Низом. — Без пяти шесть. Связь с Негматуллаевым…
— Слышу, слышу. — Мирзо сел, сунул оружие в кобуру, потер ладонями лицо. — Чай есть?
— Сейчас закипит.
— С Ибрагимом связывался? — хмуро спросил Мирзо, обуваясь. — Что там?
— Тихо, — ответил Низом.
Он мог бы добавить, что по такой погоде через Санги-Сиёх не проберется ни пеший, ни конный, ни черт, ни дьявол, и поэтому нет нужды морозить людей на водоразделе. Однако он давно знал Мирзо — с тех еще пор, когда тот был не полковником, а владельцем автомастерской, которую через подставных лиц выкупил в Рухсоре у одного отъезжавшего армянина, — и привык к тому, что тот просчитывает свои действия на три хода вперед; потому и не совался не только с советами, но даже и с вопросами.
— Пошли туда двух ребят на смену.
— Есть.
— А что невесел?
Мирзо сделал вдруг пружинистое боксерское движение и неожиданно толкнул Низома плотным плечом.
— Что невесел? — повторил он, целя кулаком в подбородок. Низом увернулся. — Подожди, еще разберемся со всеми. А?
— Точно, командир. — Низом кивнул и не удержался, расплылся в улыбке: — Разберемся, командир!
— Давай, давай чаю! — поторопил его Мирзо. — Я сейчас вернусь.
Свежий снег влажно хрупал под ногами. В темноте облака безмолвно текли с перевала. Ветер гудел, шумно ворочался в зарослях мокрой арчи, гнул деревья, рокотал — и можно было подумать, что это шум вертолетных двигателей: вот-вот машина вынырнет из-за водораздела и накренится на вираже…
Ровно в шесть Низом-постник поставил перед ним чайник. Мирзо перелил чай, выждал, чтобы настоялся.
Когда раздался звонок, он придвинул к себе кейс спутникового телефона.
— Слушаю. Это ты, Шариф?
— Я, — ответил Негматуллаев. — Кому еще быть в такое время? Или от какой-нибудь красавицы звонка ждешь?
Голос у него был насмешливый, интонация необязательная. На самом-то деле наверняка всю ночь совещался, то и дело трезвонил в Хуррамабад: каялся, что не уберег журналистов, грозил кому-нибудь расстрелом, получал указания, снова рапортовал… Сейчас сидит на командном пункте как на иголках, а туда же: бодрится. Бодрись, бодрись… Это правильно. Ветер удачи переменчив. Сегодня другому повезло, а завтра — тебе…
Три дня назад Негматуллаеву удалось-таки серьезно прижать Мирзо в районе завода. Тот едва вывернулся: вывел кое-как человек пятнадцать из-под огня и ушел в горы. Казалось, что Шариф обыграл его вчистую: большая часть отряда, неся потери и беспорядочно отступая, свалилась к реке и была плотно блокирована. Но словно козырный туз из прикупа, подвернулись эти шалые корреспонденты — и теперь уже Мирзо диктовал Негматуллаеву правила игры.
— Давай о деле, — предложил он. — Аккумуляторы садятся, Шариф. А заряжать мне их не от чего. Кончатся аккумуляторы — кончатся и разговоры. Имей в виду…
— Понял, докладываю, — шутливо-бодрым тоном сказал комбриг. Мирзо представил себе его широкую и плоскую, как сковорода, усатую физиономию: узбек, он и есть узбек. Держит марку. Дорого Шарифу стоит докладывать Черному Мирзо о проделанной за ночь бестолковой работе. — Мы готовы идти на твои условия. Готовы. Дело за погодой. Погода нелетная, Мирзо. Что я могу сделать? В такую погоду вертушку не поднимешь.
— Э, опять начинается про погоду… — разочарованно протянул Мирзо. — Что ты как маленький, Шариф! Ты мне вторые сутки голову морочишь. При чем тут погода? Ты не забыл, наверное, как мы с тобой мотались к Кара-хану? Разве лучше погода была? И ничего — завелись и полетели. Ты сам же пистолетом и махал, помнишь?.. — Он хмыкнул. — А теперь рассказываешь мне о погоде. Зачем мне знать о твоих трудностях? Мне это ни к чему. Неужели ты не понял, что мне нужно? Пожалуйста, я повторю. Мне нужны мои ребята — все двадцать шесть человек. Вооруженные. С боезапасом. Вы должны перебросить их сюда. Сегодня. Это последний срок, Шариф. Зачем мы будем это снова пережевывать? Я получаю своих ребят — ты своих. В полной сохранности. — Он помедлил. — Я имею в виду: тех, что останутся. Ты меня знаешь, Шариф. Я тебя никогда не обманывал.
Негматуллаев молчал.
Это правда, он хорошо знал Черного Мирзо. Слава богу, повоевали вместе. Если начать вспоминать, окажется, что каждый из них не раз и не два был обязан другому жизнью. Тут уж ничего не скажешь: серьезные люди держат слово. Черный Мирзо свое слово держал…
Комбриг вытер платком мокрую от пота шею.
Ах, дьявол, ну если б его самого можно было хоть чем-нибудь зацепить!.. ну хоть чем-нибудь! Сунуть бы сейчас трубку — ну-ка, Мирзо, боевой друг, поговори с женой: может быть, если я не могу, так она тебя убедит! С детишками своими поговори, Мирзо! Послушай их голосочки! С отцом побеседуй, с матерью — пусть они тебя вразумят… Но, увы, нет: ничем его не зацепишь, потому что Мирзо уже потерял все, что может потерять человек. Мать умерла молодой, отец второй раз не женился, сам вырастил сына. С самого начала парню не повезло. Говорят, все знали, что он не был виноват. Мол, этот чеченец не то осетин сам всю дорогу нарывался. История давняя и темная, а к тому же если один жив, а другой мертв, никому уже не докажешь, что прав не мертвый, а живой… Мирзо получил восемь лет, а когда вышел из тюрьмы, то очень скоро стал известным человеком в Рухсоре. Очень, очень известным. Отец его тоже когда-то был довольно известным человеком в Рухсоре. Но с годами про него стали говорить так: “Файз Хакимов? Кто такой? А, это отец Мирзо Хакимова, что ли? Так бы сразу и сказал!” Прошло лет десять, и весной девяносто второго Мирзо насел на банду Кадыра-птицелова под Кабодиёном. Неизвестно, кто подсказал Кадыру, кто навел: так или иначе, но отец Мирзо оказался у него в руках. Мирзо тут же отвел людей, отдал Кадыру городишко, вообще сделал все, что тот приказал, умоляя взамен только об одном: чтобы ему вернули отца. Кадыр обещал сделать это, а серьезные люди держат слово. Кадыр-птицелов вернул ему отца: старика принесли в мокром от крови каноре — мешке для сбора хлопка. Он еще дышал, но вся кожа со спины была содрана. Тогда-то Мирзо и стали звать Черным — уж больно лютовал… А меньше чем через год его собственный двор был окружен под утро ребятами Камола Веселого, и сам Мирзо только по чистой случайности не угодил в западню. Но он слишком хорошо знал, что ждет жену и детей, если они живыми окажутся у Камола, — и когда стало ясно, что беды не избежать, своей рукой выпустил по дому четыре противотанковых снаряда, мгновенно превративших его в полыхающие развалины…
— Я тебя знаю, — согласился Негматуллаев. — И ты меня знаешь, Мирзо. Я тоже тебя не обманываю. Ты же не слепой, Мирзо! Ты выгляни на улицу, посмотри, что делается! Богом клянусь: у меня все готово, но не поднять сейчас вертолет! Давай ждать! Есть еще вариант, я тебе говорил. Дам грузовик — и пусть катятся куда хотят! Два грузовика дам!
— Снова здорово, — вздохнул Мирзо. — Во-первых, как я узнаю об их судьбе? Ведь они мне дороги, Шариф! Но допустим, я не стану задаваться этим вопросом, а поверю тебе, потому что ты человек серьезный. Все равно не получается: ребята нужны мне здесь, а на грузовике они сюда не проберутся. За Голубым берегом уже тогда дорогу почти размыло, а что сейчас там делается, и сказать тебе не могу. Ну, положим, если еще пару тракторов подтянуть, можно попробовать. Ну а дальше что? Я же тебе говорю: через Обигуль им пути нет. В Обигуле сидит Ислом Хирс. Мне просто повезло — я дуриком прорвался из Рухсора. Чудом. Думал, людей потеряю… Ну, и скажи мне, куда они поедут на твоем грузовике? С Исломом воевать? У него шестьдесят стволов. Он их перестреляет из-за дувалов, как куропаток. Вот и вся экспедиция…
— Может быть, Ислом из Обигуля уже ушел! — безнадежно предположил Негматуллаев.
— Куда он по такой погоде пойдет? Под лавины? Ислом Хирс — разумный человек. Он в Обигуле непогоду пересидит.
— Ну, хорошо, — сказал Шариф. — Ладно. Я им подкину своих людей. Я помогу. У меня все готово. Через полчаса выступят. К полудню будут в Обигуле…
— Под Обигулем, — уточнил Мирзо. — Чтобы сидеть там неделю. Или две. Без бомбежки Ислома оттуда не выкурить. А бомбить — опять погоды нет. Да и вообще: ну зачем им попусту под пули лезть? Нет, это не дело. Мне ребята живыми нужны.
Они помолчали.
— Тогда давай ждать, — предложил Негматуллаев.
— Сколько? — спросил Мирзо.
— Я же не управляю облаками! — умоляюще воскликнул комбриг. — Откуда я знаю? Свяжусь с авиацией, получу прогноз…
— Прогноз… — повторил Мирзо. Почему-то именно это слово заставило его заклокотать. — Ты хочешь получить прогноз… Что же, у тебя есть для этого возможности. И время. Это у меня времени нет. Тебе не стоит рисковать. Зачем? А вдруг правда что-нибудь случится с вертолетом? У тебя же могут быть неприятности! Лучше пусть я трачу тут бессмысленно час за часом. День за днем. Понимаю…
Он говорил вкрадчиво, но Негматуллаев почувствовал, как отчего-то стали холодеть щеки.
— Да подожди же, Мирзо…
— Ладно, будь по-твоему, я подожду! — Мирзо повысил голос. — Подожду! И даже скажу тебе сколько! Четыре часа, Шариф! Ты понял?! Если через четыре часа не будет вертолета, расстреляю первого! Ты меня слышишь?
Негматуллаев молчал.
— Одно из двух, — ровно сказал Мирзо через несколько секунд. Клокотание в груди утихло, осталась только сухость во рту. — Или я получу своих ребят. Или пеняй на себя. А? Тебя по головке не погладят…
Он поморщился — последняя фраза была совершенно лишней.
В трубке слышалось какое-то шуршание.
— Знаешь, что я с тобой сделаю, Мирзо, когда ты попадешь ко мне в руки? — спросил Негматуллаев.
— Что об этом сейчас говорить, Шариф, — примирительно заметил Мирзо. — Аккумуляторы садятся, Шариф, честное слово. Отложим до встречи. Может, я к тебе попаду, может, ты ко мне. А? Вот тогда и потолкуем… Через четыре часа свяжемся. В десять ноль-ноль. Годится?
— Годится, — сказал Негматуллаев сквозь зубы. — Годится, брат. До связи.
Мирзо положил трубку и некоторое время сидел, глядя на колеблющийся огонек светильника. Хороший ученик Шариф, ничего не скажешь. Отжал от хлопзавода, сбросил к реке, блокировал. Молодец, молодец… Если бы не второй его батальон… а!
Он поднялся, подошел к занавешенному окну, приподнял сюзане. Начинало светать. Ветер, бессонный ветер шумел в ущелье, гудел в заснеженных зарослях… Ветер, только ветер.
Мирзо вынул из нагрудного кармана бумагу. Наклонившись к светильнику, долго читал список. Свет был тусклым, буквы рябили. Ни одна из этих строк ничего ему не говорила. Задумавшись, он смотрел на колеблющееся пламя. При желании можно было бы вообразить людей, которым эти фамилии принадлежали. Но делать этого не стоило. Разумеется, никто из них ни в чем не виноват. Просто не вовремя оказались в Рухсоре. Разве это их вина? Нет, это не их вина. А чья вина?.. А разве его отец был в чем-нибудь виноват? Разве его отца спросили, виноват ли он в чем-нибудь?..
Он еще раз пробежал список и жестко подчеркнул ногтем первую фамилию.
2
До поздней ночи не было известно, дадут ли им пропуск и машину. Все нервничали, Кондратьев ждал звонка, Тепперс, корреспондент из Эстонии, прибившийся к ним накануне, жаловался на природную невезучесть. В городе было неспокойно, кое-где постреливали, телефон работал через пень-колоду. Вдобавок зарядил дождь и похолодало. Но в первом часу Кондратьев все же добился своего: машину комендант обещал. Насчет охраны договорились так: дорога спокойная, поедут сами, а при подъезде к Рухсору свяжутся с Негматуллаевым, чтобы их встретили и обеспечили безопасность.
Ивачев, правда, и утром еще не верил, что машина будет, и был даже немного разочарован, когда к гостинице подкатил лобастый “уазик” с эмблемой Министерства обороны. Из кабины выбрался немолодой таджик в гражданском и сообщил, что его зовут Касым и он отдан комендантом вместе с машиной на двое суток в их распоряжение.
Тепперс, благодаря длинным каштановым локонам похожий на рок-музыканта, навешивал на себя фотоаппаратуру, ликовал и то и дело тыкал пальцем в переносицу, поправляя очки.
— Только бензина нет совсем, — сказал Касым, почесывая лысину. — Комендант бензин не давал. Говорит — сам заправляйся.
— Так вы бы заправились, — удивился Кондратьев.
— А деньги я где возьму? — в свою очередь удивился тот. — Давайте деньги, заправимся.
— Это ошибка! — заволновался Тепперс. — Это неправильно!
— Тихо, тихо! — сказал Саркисов. — Петя, не пыли!
— Как же так! — Кондратьев непонимающе смотрел на Касыма. — Он же обещал бензин! Дело не в деньгах! Времени жалко! Я сейчас позвоню коменданту…
— Э, что толку звонить! — возразил Касым, нахлобучивая тюбетейку. — Не надо звонить… Зачем звонить? Знаю я этот телефон-пелефон! Никто ничего не поймет, потом опять скажут: Касым виноват! Ладно! Мало-мало есть бензин… полбака. Может, доедем… — Он разочарованно шмыгнул носом. — А может, и нет.
— Дай ты ему десятку, — буркнул Саркисов. — А то он нас заморочит.
Кое-как разобрались с бензином, с деньгами и в девятом часу выехали наконец из Хуррамабада.
Всю дорогу Кондратьев вяло переругивался с Семой Золотаревским насчет того, можно ли в неразберихе хуррамабадских событий вычленить силы, стремящиеся не к самообогащению и власти, а к реализации своих представлений о справедливости и верном устройстве общества.
— О чем говорить… — бурчал Сема в бороду. — Да вот тебе, пожалуйста, последние события. Черный Мирзо схватился в Рухсоре сначала с бандой Ибода, а потом и с подтянувшимися правительственными войсками. Почему? Потому, говорит тебе Черный Мирзо, что правительственные войска установили в Рухсоре полицейский режим, при котором простому человеку, как говорится, ни бзднуть, ни пернуть; он, Черный Мирзо, знаменитый полевой командир, в недавнем прошлом комбриг, в распоряжении которого в настоящий момент находится всего-навсего около сорока стволов, выступает в защиту простого народа, то есть хочет прогнать из Рухсора правительственные войска и установить справедливую демократическую власть. Об этом, как ты знаешь, он вчера сделал заявление представителям западных агентств. Про Ибода он, разумеется, помалкивает. Но всем при этом известно, что на самом деле Черный Мирзо хочет сам вместо Ибода, и единолично, а не вместе с представителями правительства, контролировать деятельность и доходы самого крупного в республике хлопкоперерабатывающего завода, который приносит уж никак не меньше пары миллионов зеленых в год. Так чего стоят его идеи?
Кондратьев возмущался, вспоминал события девяносто второго, прослеживал исламскую компоненту войны, которая, на его взгляд, была (в отношении идеологии) кристально чистой и преследовала сугубо духовные цели.
— Ну конечно, — бухтел Сема. — А о том, что церковь — такая же властная структура, как, положим, Совет министров, ты склонен не вспоминать. Это не укладывается в схему… конечно, что же!.. давай дурака валять!..
Машина натужно гудела, всползая по серпантинам. Ивачев смотрел по сторонам, а когда задремывал, перед глазами начинали мелькать безобразно яркие картины войны; он встряхивался, зевал и снова смотрел в окно, думая о том, как сложить множество разных впечатлений в давно обещанный большой очерк… На перевале их встретило яркое солнце, но они покатились от него вниз, в долину, всклянь налитую непогодой, — и снова все вокруг помрачнело, словно они опускались в сумерки; а временами машина оказывалась в полосе плотного тумана, каким выглядели вблизи облака.
Около двенадцати подъехали к блокпосту при въезде в Рухсор. Касым подогнал машину к бетонным плитам, перегораживающим дорогу, остановился, заглушил двигатель и, словно ставя точку, решительно скрежетнул рычагом ручного тормоза.
— Тамом шуд1 , — сказал он. — Приехали.
Откуда-то издалека — с северной окраины города, из кварталов, прилегающих к хлопзаводу, откуда бригада особого назначения генерала Негматуллаева пыталась выбить боевиков Черного Мирзо, — доносились отрывистые звуки стрельбы. Татакали автоматы, гулко, с расстановкой били крупнокалиберные пулеметы. Потом что-то несколько раз ухнуло так, что задрожала земля.
— Во дают. — Саркисов спрыгнул вслед за Ивачевым на землю. — Изо всех видов оружия, как говорится. Хороший был завод. И по камушку, по-о-о-о кирпичику…
Здесь тоже недавно был дождь, и низкое облачное небо походило на мятую шляпу, надвинутую на самые брови.
Капитан, выглянувший из вагончика, оказался знакомым Касыма: они трижды приобнялись, потом, протянув друг другу обе ладони, стали жать руки, проговаривая обычные формулы приветствий. Затем капитан принял протянутую Кондратьевым бумагу из канцелярии президента и стал в нее тяжело вчитываться. Ивачев знал, что это была сильная бумага: не бумага, а бумажища — вон даже отсюда печати видны. Однако по мере ее чтения круглая обветренная физиономия капитана приобретала почему-то выражение не удовлетворенности, а раздражения.
— Документы! — в конце концов потребовал он и с запинками перечислил, водя по списку пальцем: — Ивачев, Кондратьев, Саркисов, Тепперс… э-э-э… Золотаревский.
Сему вписывали позже, поэтому он нарушал так любимую администраторами алфавитную последовательность.
— Брат! — удивился Касым. — Да все нормально, чего ты!
— Документы! — повторил командир блокпоста.
Ивачев протянул паспорт, редакционное удостоверение и лист аккредитации.
Сопя, капитан положил стопку паспортов и удостоверений на ступеньку вагончика и стал придирчиво их рассматривать. Выкликнув очередную фамилию, долго сличал с фотографией, глядя в лицо с таким прищуром, словно прицеливался.
— Нет, — удовлетворенно сказал он, закончив проверку. — Нельзя.
— Почему? — спросил Кондратьев. — Он был по договоренности с пресс-секретарем назначен старшим группы. — Вы что, товарищ Насруллаев? Вы прочтите еще раз разрешение! Там же написано: командируются в бригаду особого назначения! Честь по чести!
— Нельзя, — равнодушно повторил капитан. — Не положено.
Растерянно обернувшись, Кондратьев пожал плечами.
— Почему не положено? — Саркисов подошел ближе. — Почему не положено, если у нас разрешение есть? Ну хорошо, а позвонить можно?
— Нельзя, — сказал капитан.
— Да какое у вас право! — закричал Саркисов. — Почему вы не слушаетесь распоряжений президента?!
Он сделал еще шаг, и тогда один из солдат как бы невзначай, не глядя на него, приподнял ствол.
Саркисов осекся, отступил и негромко выругался.
Касым, цокая языком и озабоченно качая головой, поднялся вслед за капитаном в вагончик. Через пару минут один из бойцов отнес туда чайник.
— Понятно… — протянул Саркисов и злобно сплюнул. — Господа чай пить изволят. Согласно законам восточного гостеприимства, как говорится. И по камушку, эх, д’ по-о-о кирпичику-у-у…
Ивачев сел на бетонный блок и стал смотреть на дорогу.
— Это самоуправство, — сообщил Тепперс, присаживаясь рядом. — Это нарушение правил. Это нельзя допускать. Действительно, это странно, что не слушаются распоряжений властей… — Он нахмурился и озабоченно покачал головой. — Это безобразие. Сколько нас тут будут держать?..
— Куда ты торопишься, Ян? — спросил Ивачев. — Успеем. На наш век пальбы хватит. И потом: ведь всегда одно и то же: несколько трупов под тряпками… пара сгоревших домов… БТР без гусеницы… А? Ведь правда?
— Произвол, произвол… Безобразие, безобразие…
— Не огорчайся. Тут ведь как: у кого автомат, тот и командует. Был бы у тебя автомат, ты бы тоже мог немного покомандовать. Построил бы нас сейчас в шеренгу по три… А?
— В шеренгу по три? — Ян поджал тонкие губы и тут же рассмеялся: — Может быть. Да. Но мне как-то спокойнее без автомата…
Появилось солнце. Дорога заблестела. Мокрые кусты побуревшего шиповника сверкали. Облака постепенно сползали с хребта, рассеивались, обнажая бурые склоны и верхушки гор, покрытые снегом. С востока надвигался новый фронт — тяжелый, свинцовый.
Касым появился минут через двадцать. Смущенно посмеиваясь, он поманил Кондратьева в сторону и стал ему что-то негромко объяснять. Кондратьев согласно кивал. Выслушав до конца, достал бумажник и передал Касыму несколько радужных банкнот. Касым вернулся в вагончик. Ивачеву показалось, что одну из бумажек он мимоходом сунул в карман. Через минуту они вышли вместе с капитаном. Капитан улыбался.
— Кто старший? — спросил он. — Кондратьев, да? Идите сюда. Вы хотели Негматуллаеву звонить? Сейчас свяжемся с Негматуллаевым.
Еще через десять минут все было организовано: начштаба подтвердил, что, в принципе, им можно ехать: ждите у магазина, вас встретит майор Алишеров и проводит в расположение. “Дар назди магазин? Алишеров? Кучаи Дониш? — орал Касым в трубку. — Хоп, майли, дар назди магазин!2 «
— Счастливого пути, — говорил капитан Насруллаев, пожимая руку Кондратьеву.
— Спасибо, спасибо, — отвечал тот. — Большое спасибо.
Солдат завел трактор, подогнал его к заграждению и ухватил тросом железное ухо одной из бетонных чушек, чтобы освободить дорогу.
— Вот же сволочь, — сказал Саркисов, когда они отъехали.
— А, что хотите… бедный человек, — заметил Касым. — Это тот магазин, что у канала, что ли?
— Ну вот, — огорчился Кондратьев. — Что же вы, Касым! Нужно же было узнать, какой магазин!
— Да знаю я тут все магазины! — ответил Касым. — Это возле канала, точно!..
Они быстро ехали по пустому городу, напуганному стрельбой, по кривым улочкам мимо наглухо закрытых ворот и притихших дворов. Скоро миновали канал, наполненный бурливой водой, торопливо несшей коричневую пену и ветки, свернули и действительно оказались возле магазина. Магазин, как ни странно, был открыт— невзирая на близкую канонаду.
— Во-о-о-от, — сказал Касым, глуша двигатель и оглядываясь. — Нет никакого Алишерова. Ладно… Пойти сигарет посмотреть…
Он вытащил ключи и вылез из машины.
— Открой дверь, — попросил Золотаревский. — Душно.
Ивачев привстал, распахнул дверцу, да так и замер.
Из переулка напротив вынесся крытый армейский “ГАЗ-66”, проскочил два или три десятка метров и резко, с заносом остановился, расшвыряв напоследок множество комков желтой грязи. Касым не успел дойти до крыльца и стоял теперь, приложив ладонь ко лбу и разглядывая грузовик. Тем временем из кабины выбрался плотного сложения человек с полковничьими звездами на погонах полевого обмундирования, заглянул в их машину, молча рассмотрел лица, а потом усмехнулся и приветливо (даже как-то обрадованно, подумалось Ивачеву) спросил:
— Русские?
— Есть и русские, — ответил Саркисов.
Он вечно первым находился.
— Вы кого ждете? — осведомился человек.
Ивачев сел на свое место.
— Алишерова ждем, — весело сказал Саркисов. — Вы, часом, не Алишеров? Нам какого-то Алишерова обещали — говорят, он с корреспондентами всю дорогу дело имеет!
Саркисов захохотал.
— С корреспондентами? — переспросил человек. — Нет, я не Алишеров. Меня зовут Мирзо. Где водитель?
— А вон! — ответил Саркисов. — Сигареты покупает.
— Минуточку,— извиняющимся тоном сказал Мирзо. — Сейчас.
Из кузова грузовика уже выпрыгнули двое.
Касым повернулся и тяжело побежал в сторону канала.
— Стоять! — крикнул Мирзо.
Один из парней в три прыжка настиг, сделал движение — словно пытался поймать муху или оборвал нитку, — и Касым вдруг покосился и стал валиться на бок, словно доминошная кость. Парень присел возле него и полез по карманам. Касым мычал и подбирал под себя ноги. Бросив ключи напарнику, парень подошел к дверце и сунул в нее автоматный ствол.
— Спокуха, блад, — сказал он и неожиданно ухмыльнулся, показав редкие зубы. — Спокуха.
Он был невысокий, худой, с нечистым скуластым лицом, обильно покрытым фиолетовыми оспинами давнего фурункулеза.
Никто из них, сидящих по бортам на двух скамьях, не пошевелился. Должно быть, от них ждали именно этого, потому что все происходило хоть и быстро, но без особой спешки и лишней суеты: Мирзо уже неторопливо садился в кабину грузовика, редкозубый впрыгнул к ним, захлопнул дверцу и пристроился у задних дверей, направив свой проклятый автомат прямо на оцепеневшего Ивачева, а третий забрался на водительское сиденье.
— Это что? — изумленно вымолвил сидевший рядом с Ивачевым Тепперс. — Куда это?
Машины выруливали на дорогу.
— Это что такое?! — закричал Тепперс, тыча пальцем в переносицу. Акцент его сейчас был особенно заметен. — Это произвол! Вы из какой части? Вы из части Негматуллаева? Вы будете наказаны! Мы корреспонденты!..
— Э, блад! — прикрикнул автоматчик и повел в его сторону стволом. — Молчи, сказал! Сказал, с нами поедете!
И неожиданно захохотал.
— Негматуллаев! — повторял он. — Тоже мне, блад, шишка на ровной месте — Негматуллаев!
Ивачев задохнулся, потому что вдруг отчетливо понял, что произошло. Эти люди не имели никакого отношения ни к Алишерову, ни к комбригу Негматуллаеву, ни вообще к правительственным войскам. И Мирзо был не какой-то там просто Мирзо, а Черный Мирзо, полевой командир, с вооруженным отрядом которого никак не может сладить бригада особого назначения!
И, должно быть, Тепперс прочел эту мысль в его глазах, потому что мгновенно окаменел, приоткрыв рот и глядя на Ивачева сквозь запотевшие от ужаса очки…
Большие белые буквы и цифры, написанные на зеленом борту грузовика, были щедро заляпаны грязью. Ивачев смотрел на них, без конца повторяя, словно заклинание, способное отвести беду и несчастье: “Тридцать три восемнадцать эс-бэ-эм… тридцать три восемнадцать эс-бэ-эм…” За “уазиком” мягко переваливался на колдобинах темно-синий джип, пристроившийся к ним где-то на последних окраинах Рухсора: там они остановились на несколько секунд, и Черный Мирзо пересел в него.
Снова пошел дождь, струи воды, кривясь, бежали по лобовому стеклу.
Минут через десять они оказались у знакомого блокпоста на перекрестке. Сейчас путь был открыт, а солдат, стоявший возле трактора, даже не посмотрел в сторону машин.
Еще через полчаса их небольшая колонна свернула с трассы и двинулась по узкой и сильно разбитой дороге. Дождь пузырился в глубоких лужах.
Было два часа пополудни, но казалось, что скоро стемнеет: так тяжело нависало низкое небо.
Дорога забиралась все выше в предгорья.
Двигатель гудел и выл, иногда начиная захлебываться; тогда водитель со скрежетом переключал передачу, и машина дергалась. Слева тянулся каменистый склон, из которого торчали бурые скалы. В конце концов они миновали водораздел и покатились вниз, к деревьям и крышам большого кишлака, выплывавшим из клокастого тумана.
Недалеко от первых домов дорога разбегалась на две: левая, забрав повыше, превращалась в кривую кишлачную улицу, правая огибала крайние дувалы по борту неглубокого сая и уходила в сторону.
Грузовик свернул направо. Дорога шла под уклон, кишлак оставался по левую руку.
Из проулка между крайними домами кишлака показались люди. Их было человек шесть. Они вприпрыжку миновали раскопанные под огороды полосы земли и скрылись в фиолетовых зарослях барбариса. Грузовик наддал ходу, по-лягушачьи прыгая на ухабах. Из выхлопной трубы вылетали комья сизого дыма — видно, водитель то и дело перегазовывал, втыкая то одну передачу, то другую.
Ивачев схватился за поручень.
— Э, шайтон3 ! — крикнул автоматчик, стукнувшийся затылком о потолок. — Девона4 !..
Люди появились снова — теперь гораздо ближе. Однако спуститься к дороге они явно не успевали. Один поднял руки и закричал. Машины летели, нещадно громыхая и подскакивая.
— Э, блад… — процедил сквозь зубы парень с автоматом.
Он схватил Ивачева за ворот и резко дернул. Охнув, Ивачев скатился с сиденья и упал на пол, обхватив голову руками. Железный пол бился под ним, гудел и вибрировал.
Автоматчик тычком сунул ствол в боковое стекло. Стекло хрустнуло, превратилось в белую мозаику и стало распадаться на крошки. Он со скрежетом поворочал стволом, одновременно прилаживаясь к прикладу и расставляя кривые ноги пошире.
Автомат загрохотал и задергался. Салон наполнился пороховой гарью.
Двое или трое из тех, что бежали к дороге, стали палить от живота веером.
Из джипа тоже стреляли длинными очередями.
От бортов грузовика летели белые щепки.
Вот уже каменистый склон отделил их от стрелявших, но машины не сбавляли ходу, бешено прыгая по залитым водой ямам.
Еще через минуту дорога нырнула в заросли.
— А, блад! — сказал автоматчик и пнул Ивачева ногой. — Вставай, проехали…
3
Его звали Низом, а прозвище у него было “постник”, потому что он никогда не ел мяса: когда предлагали, его худое неровное лицо невольно кривилось. Честно говоря, в детстве он ни разу не наедался досыта, но и тогда в рот не брал мясного; его воротило, а старуха Фариджа-биби сказала, что у мальчика хорошая густая кровь, а вот желчь маленько подкачала — жидковата, поэтому от мяса ему и впрямь один вред.
Они жили в кишлаке под Рухсором. Класса с шестого отец уже позволял ему садиться за руль “Беларуси”. Это было хорошо, потому что, когда вся школа собирала хлопок, он, вместо того чтобы целый день по жаре семенить по рядам колючих пыльных кустов, набивая проклятущим белым золотом тяжелый канор, раскатывал на тракторе, перевозя в прицепе урожай с поля на хирман. Не всем везло так, как ему. После восьмого класса раис — председатель колхоза — приказал записывать на него трудодни и даже давал немного денег — потому что он уже стал полноценным трактористом и мог пахать землю, возить хлопок на завод или удобрения с базы не хуже, чем взрослые мужики. Это тоже было везение. Его сверстники не хотели работать на полях, многие уехали в Хуррамабад, но только двое поступили в техникум; кое-кто все-таки зацепился в городе — но лишь благодаря участию родственников; а у кого не было в городе родственников, к осени вернулись и взялись за кетмени. Да и то сказать, неизвестно, что лучше — жить в родном кишлаке или мыть сальные котлы в какой-нибудь вонючей хуррамабадской столовой… Если бы не армия, раис уже тогда закрепил бы за ним свой, личный трактор. Низом давно мечтал об этом. Приходилось работать на чужих — когда кто-нибудь заболевал или, скажем, уезжал к родственникам на похороны или свадьбу. Уж свой-то он бы, конечно, знал до последнего винтика, а с чужими было одно мучение — вечно ломались в самый неподходящий момент. Они твердо договорились с раисом: как только возвращается из армии, получает самый новый трактор. “Только чтобы обязательно три медали! — шутил раис, жирный живот которого был перетянут широким офицерским ремнем с двумя рядами дырочек. — Обязательно три!..”
Низом служил под Омском в бронетанковых. Два года тянулись долго, но кончились и они. Снова ему повезло: в части было много земляков. Он сносно говорил теперь по-русски. Новый трактор раис ему не дал, потому что новых не было. Он получил старый, на котором прежде ездил Юсуф-заика. Юсуф-заика был турком-месхетинцем. После Ферганских событий он продал дом и увез семью. В кишлаке его поступок не одобряли: он что же, думает, что и здесь будут громить турок-месхетинцев?.. Вообще, жизнь начала быстро меняться. Все теперь хотели говорить: о прежнем плохом, о будущем хорошем; о том, что виноваты во всем русские; что русские ни в чем не виноваты, а виновата система; что страна должна обновиться и стать демократической. Раис тоже толковал, что страна должна стать демократической. Раньше мужчины, собираясь в чайхане, трепались о вещах понятных и бесспорных; потягивали чаек да поглядывали в сторону поля, где разноцветными крапинами посверкивали под солнцем женские фигурки. Теперь даже женщины начали кое о чем поговаривать: мол, то не так, а сё не этак. Уже стали открыто — даже в газетах — рассуждать, что старая власть свое отжила; что она сама не понимает, ради чего существует; что она готова на все, только бы продлить свою гнусную агонию; и что новые преступления, совершенные против передовых и уважаемых людей, отстаивающих свои демократические взгляды, ей никогда не простятся. Несколько раз приезжали из Хуррамабада довольно молодые, но уважаемые люди — поэты. Они читали стихи, в которых речь шла о цветах или бабочках, но всем было ясно, что на самом деле поэты хотели сказать что-то не о бабочках и цветах, а о народе, о необходимости свободы и счастья, и эти звонкие слова оставляли после себя какое-то печальное недоумение: а правда, почему все так, а не иначе?..
Солнце поднималось, а потом садилось, и все то время, что оно стояло над землей, Низом царапал землю плугом, или заглаживал раны бороной, или волок за трактором сеялку, или, чертыхаясь, расстилал на земле черную замасленную тряпку и принимался за починку. Так шло года два или три, у Низома было уже двое детей, и Гульбахор ждала третьего. К весне девяностого зачастили в кишлак деловитые люди, одетые, как правило, либо в хорошие костюмы и шляпы, либо во что-то вроде полувоенных френчей — и тогда непременно с белой чалмой на голове. Машины останавливались у дома раиса. Туда же приходил директор школы и эшон Зиёдулло — человек, уважаемый от рождения, потому что был прямым потомком пророка, — и еще кое-какие уважаемые люди. Иногда они вызывали к себе кое-кого из мужчин, иногда сами целой компанией заходили в некоторые дома. Однажды ранним утром к школе подъехали два грузовика. Директор произнес небольшую речь, упомянув в ней идеалы демократии и свободы. Затем в кузова погрузили несколько охапок стальных прутьев, старшеклассники расселись в одном, а пара десятков самых дурных кишлачных парней постарше — в другом, и покатили за сорок верст в Хуррамабад — и три или четыре дня после этого Хуррамабад горел, изнемогая в безликом бешенстве погромов.
Казалось, налетел черный смерч, покружил и ушел, оставив за собой дым и развалины. Рассказывали, будто теперь русские начали уезжать целыми поездами; газеты разрывались от негодования; поэты почему-то писали и печатали покаянные статьи, в которых призывали всех покаяться вслед за ними и поклясться в вечном дружелюбии — как будто это именно они недавно убивали людей железными прутьями; и все хором и на всех углах обвиняли правительство в бессилии и равнодушии. Но правительство в отставку не ушло, а в полном соответствии с поговоркой натянуло крепкую ослиную шкуру на свою бесстыжую рожу.
Шум то стихал, то снова поднимался: казалось, будто кто-то, бросив пробный камень, теперь внимательно наблюдает, как расходятся круги… Так и тянулось месяц за месяцем — и протянулось почти два года. Жизнь стала тусклой, потому что в ней поселился страх. Низом угрюмо слушал, что говорят, но никому не верил. Он хмуро чинил свой трактор и снова пахал, боронил, сеял и жал: его все еще не покидала безнадежная уверенность, что если упрямо двигаться по одному и тому же давно заведенному кругу, то и жизнь, быть может, в один прекрасный день закрутится по-прежнему… Но однажды все как-то вдруг, буквально в одну минуту, окончательно сорвалось с прежних мест и дико покатилось вниз, обрастая, словно снежный ком, все новыми и новыми ужасами.
…Он стоял возле трактора, когда на дороге показался армейский “газик”. Щурясь, Низом смотрел, как он переваливается на колдобинах. Поля были еще зелеными, солнце золотило склоны холмов, теплый душистый ветер качал траву на краю поля. Машина остановилась. Дверцы распахнулись. Первым показался человек, одетый в серый костюм и шляпу, затем другой — в полувоенном зеленом френче, с белой чалмой на голове, а после него — два автоматчика в камуфляжных одеяниях.
— Соберите их, — брезгливо сказал тот, что был в чалме.
Человек в костюме стал кричать и махать над головой руками.
То же самое было и вчера. Они собрали людей и стали толковать о том, что работать не нужно — мол, работая, вы помогаете прогнившему режиму, которому давно пора пасть. “Завтра на работу не выходите, мусульмане! — голосил человек в чалме. — Не богоугодное это сейчас дело, мусульмане!..”
Низом равнодушно бросил тряпку на гусеницу и сплюнул.
— Говорил ли я вам, что сегодня не нужно выходить на поля? — закричал человек в чалме, когда народ стянулся к машине.
По небольшой толпе прошелся легкий ропот.
— Вы не хотите слушать голос разума, мусульмане! — Лицо его налилось кровью. — Зачем вы снова схватились с утра за свои поганые кетмени? Разве я вас не предупреждал? Я вам говорил вчера: есть сейчас у нашего народа дела поважнее! Но я неправильно говорил с вами! Вы не понимаете человеческой речи! Вы скоты! — Он протянул руку и выхватил автомат у стоявшего справа. — Нет, не человеческим языком нужно вам это объяснять! Скот не понимает слов! Хорошо, теперь я буду говорить иначе!
Он оскалился, коротко шагнул, вскидывая ствол, и длинной веерной очередью ударил в толпу…
Низом-постник хотел одного — водить трактор, получать деньги, кормить жену и трех маленьких дочерей, а еще — купить когда-нибудь автомашину “Жигули” седьмой модели, но это была настолько призрачная мечта, что он никому о ней не рассказывал. Однако теперь прежние его мечтания разом поблекли и потеряли смысл: он никак не мог отделаться от оскаленной рожи того человека в полувоенном френче; стоило только закрыть глаза, и снова она всплывала откуда-то, снова гремела дымная сталь, снова холодело сердце. Он думал, думал, думал — и в конце концов привык к мысли, что деваться некуда: и впрямь пошли совсем другие разговоры — без железа не разберешься.
Тогда он спросил у знающих людей, и ему сказали, что есть в Рухсоре один человек, зовут его Мирзо Хакимов, и если он хочет с ним поговорить, надо сделать то-то и то-то. Низом поехал в Рухсор и через несколько дней встретился с Мирзо Хакимовым, хоть это и оказалось совсем не простым делом. Он сидел, как сказали, в чайхане возле базара. В назначенный срок к нему подсел невысокий паренек в куцем пиджачке. Они коротко поговорили, и паренек, часто оглядываясь, повел его мимо больницы и школы в кривые тихие улочки, где с ветвей урючин тихо скользили на невидимых паутинках белые червячки. В конце концов вышли к большому арыку, и там оказалась другая чайхана — совсем маленькая. Паренек усадил его, заказал чайник, а сам ушел, чтобы через несколько минут вернуться вместе с крепким плечистым человеком в кожаной куртке. Ему было лет тридцать пять или сорок, густые черные волосы тронуты на висках сединой, а взгляд тяжелый и цепкий. Он молча выслушал Низома и затем, глядя в глаза, коротко сказал, что дела обстоят так-то и так-то и для начала Низому придется сделать то-то и то-то.
— Нет, — ответил Низом. — Этого я сделать не могу. Да вы что, уважаемый! У меня у самого три дочери!..
Мирзо Хакимов пожал своими крепкими плечами и встал.
— Ладно, — хрипло выговорил Низом. — Я согласен.
Мирзо смотрел на него секунду или две. Низому показалось, что этот взгляд выжигает зрачки, и он невольно потупился.
— Хорошо, — сказал Мирзо. — Вечером встретишься у меня с Бободжоном, он скажет, что делать. Знаешь, где моя мастерская?
Следующим утром Низом сидел за рулем “Волги”. Бободжон курил, выставив ноги на тротуар. Потом он бросил сигарету, неторопливо выбрался из машины и широко раскрыл заднюю дверь. Когда девчонка поравнялась с ним, Бободжон сделал шаг, схватил ее в охапку, зажав рот ладонью, и повалился вместе с ней на сиденье. Низом дал газу. Шприц был наготове, и Бободжон вколол ей что-то прямо сквозь платье. Через минуту она ослабла, закрыла глаза, и тогда он сказал, отдуваясь:
— Тощая, сучка, как цыпленок… Одни кости. За что они их любят?..
И недоуменно покачал головой.
Вечером они были в Ишдаре. Чернобородый и беззубый Одамшо разговаривал свистящим шепотом, всплескивал руками и отчаянно торговался. Когда наконец ударили по рукам, Одамшо на радостях заправил под язык добрую толику насвою и прогнусавил, что они, если хотят, могут пару часиков вздремнуть. К границе он повел их глубокой ночью. Звезды застилали небо сплошной серебряной занавесью. Низом качался в седле и думал о жене и детях. Девчонка спала, упакованная в ковровый вьюк. Под утро вышли из ущелья на огромное плато, и оказалось, что это уже Афганистан. Остановились у ручья, Бободжон сделал девочке очередной укол, а часа через два добрались до места. Небольшой кишлак, не тронутый войной, вольно разлегся при слиянии двух бурливых речушек. Одамшо камчой показал на ворота. Они въехали во двор, спешились и сгрузили вьюк. Хозяин дома, которого Одамшо называл Малик-аскером, вышел к ним в калошах на босу ногу — заспанный и недовольный. Бободжон развязал вьюк. Сопя, Малик-аскер присел и одним движением разорвал платье. Девочка застонала и открыла мутные глаза.
— М-да-а-а, — протянул Малик-аскер. — Ну, хорошо.
Следующей ночью Одамшо повел их назад, и теперь во вьюках было двенадцать автоматов и несколько ящиков с патронами. Правда, один АКМ должен был получить Одамшо в качестве платы. А патроны к нему у него уже были…
Все пять лет войны Низому хотелось встретить того человека в полувоенном френче. Он тысячу раз представлял себе, как это будет: как посмотрит в глаза, что скажет ему перед тем, как выстрелить. Скорее всего, этот деятель отсиживался где-нибудь в Иране, пережидая войну. А война распалялась, словно огонь в сухой траве. Мирзо Хакимов выступил против оппозиции, имея в наличии тридцать стволов. Уже через два месяца ему пришлось назначить командиров батальонов. Бронетанковую технику, угнанную из регулярных частей лихими парнями вроде Шарифа Негматуллаева, он вывел в отдельное подразделение.
Это была беспорядочная и кровавая война, каждый день которой убедительно доказывал, что автоматный патрон, который обходится приблизительно в четверть американского доллара, стоит значительно дороже человеческой жизни. Низом знал, что если он попадет в руки того же Кадыра-птицелова, за которым бригада остервенелого от ненависти Мирзо Хакимова из последних сил таскалась по бугристой знойной равнине, попутно сжигая мелкие кишлаки, чтобы лишить изнемогающую банду Кадыра последней поддержки, то ему вспорют живот, отрежут член и, мертвому, сунут в рот. Каждый из них в один прекрасный день мог оказаться лежащим в луже крови, со спущенными штанами и собственным срамом в окоченелом рту — как лежал на асфальте разрушенного города Курхон-Теппа Хамид, троюродный брат Низома, — и поэтому чувство элементарной справедливости требовало поступать так или примерно так с людьми Кадыра, если они попадали им в руки. К зиме, когда закрывались перевалы, затихали и военные действия. Пару раз он ненадолго приезжал домой, привозил консервы, однажды — мешок рису. Кишлак был тих и бел, поля тоже белы и безжизненны, и все труднее было вспомнить, что три или четыре года назад он был трактористом и любил свою работу. Когда наступала весна, опять становилось не до пахоты, потому что перевалы открывались и по дорогам снова можно было подвозить оружие и боеприпасы.
Он был тяжело ранен во время июльского мятежа полковника Саидова и три месяца провалялся в армейском госпитале в Хуррамабаде. Говорили, что в районе Рухсора уже было совсем спокойно — за три года войны оппозицию кое-как оттеснили к юго-востоку, и теперь где-то там, между Харабадом и Дашти-Гургом, клокотали затяжные горные бои. Прихрамывая, он вышел из ворот госпиталя — без сигарет и без копейки денег, но зато с красивой желтой нашивкой на рукаве камуфляжной куртки. Автобус на Рухсор был полон, он кое-как протиснулся в середину и сел на какой-то тюк. Низом-постник смотрел в окно, на пыльную площадь.
— До Рухсора? Сорок… Эй, приятель! Платить будешь?
Низом пожал плечами.
— Слушай, брат, денег нет, — просительно сказал он. — Только что из госпиталя…
Водитель онемел от возмущения. Он запунцовел и только немо раскрывал и закрывал рот, словно рыба, вытащенная из воды.
— А ну вылазь! — закричал он, когда дар речи вернулся. — Ты смеешься надо мной?! Думаешь, мне жрать не надо? Детям тоже не надо? Вылазь, сволочь!
Низом рассеянно слушал его вопли, но когда тот схватил за рукав, наотмашь ударил кулаком в потное лицо и стал, ослепленный яростью, шарить рукой там, где всегда прежде торчала рукоять пистолета. Женщины завизжали. Вокруг них стало просторно.
— А!.. — сказал он через пару секунд. — Ладно, черт с тобой… Скажи спасибо своему святому. Давай, поехали, долго ты будешь тут скулить?!
Дома он посадил дочерей рядом, обняв, и рассказал, что видел в этот раз в большом Хуррамабаде: на каждом углу жвачка и конфеты, и уж в следующий раз он обязательно привезет им разных. Жена напекла лепешек из остатков муки. Кишлак был тих и скучен. Колхоза уже не существовало, и никто не понимал, кому принадлежит земля, однако управлял ею все тот же раис; говорили, будто теперь он ездит на машине с черными стеклами, с охраной и в доме у него несколько жен. Низому не хотелось слушать здешние сплетни. В саду у него были зарыты два ручных пулемета — он привез их во время одной из побывок. Он поехал в Рухсор, встретил кое-кого из ребят и узнал, что на хлопзаводе сидит теперь некий Ибод. Низом знал и самого Ибода, и его ребят: когда-то Ибод командовал у Мирзо батальоном. Но пути людей расходятся.
— Ибод? — удивился Низом. — Он что, с ума сошел? Ему головы не жалко? Это место Черного Мирзо!
Ему объяснили, что Ибод, видимо, договорился с кем-то на самом верху и теперь берет только половину прибыли, а вторую отдает правительству. А когда на хлопзаводе сидели люди Черного Мирзо, правительство вообще ничего не получало.
— Ну, хорошо, — сказал Низом. — Это пускай Мирзо сам решает, что делать. К зиме он в любом случае появится. Ты вот лучше скажи другое: есть у меня одна вещь на продажу…
Как на грех, покупателями оказались люди Ибода. Низом хотел уже было отказаться от сделки, потому что недальновидно и глупо продавать серьезное оружие тем, с кем еще, скорее всего, придется разбираться (как в воду смотрел!), а потом плюнул и взял свои пятьсот зеленых. Жрать-то все равно нужно.
Мирзо приехал в Рухсор в конце октября. И тут же вызвал его к себе.
— С голоду подыхаешь? — как всегда приветливо спросил он.
Низом пожал плечами — мол, перебиваюсь кое-как.
— Не для этого мы воевали, — задумчиво протянул Мирзо. — Значит, так…
Через три дня джип въехал в ворота городского парка и подкатил к колесу обозрения. Аттракционы давно не работали, все проржавело и облупилось. Один из парней сбил прикладом щеколду с трухлявой двери будки и стал наугад включать рубильники. В конце концов колесо заскрежетало и пошло.
— Останови, — приказал Низом, и они с Фарухом забрались в люльку. — Вот теперь давай. Потихоньку, а то еще вывалимся к аллаху…
Люлька поднималась выше, выше… Рухсор выплывал из зелени и желтизны осенних чинар — улицы, переулки, домишки, поблескивающие зеркала маленьких хаузов во дворах, цветные лоскуты развешанного белья; вдалеке громоздились белые корпуса хлопзавода, парили трубы; еще дальше— предгорья, раскрашенные разноцветной мозаикой желтых и коричневых полей, а потом и горы, на вершинах уже покрытые белыми шапками снега.
— Еще чуть-чуть! — крикнул Низом.
Дом Ибода был виден как на ладони. Колесо остановилось.
— Так, — сказал Низом. — Ты понял, Фарух?
Фарух смотрел на часы.
— Да, я понял: четыре минуты, — ответил Фарух. — Ерунда: за четыре минуты они не очухаются.
Низом хмыкнул.
— Твоими устами мед пить. Сейчас проверим. Ох, дадут они нам прикурить…
Он положил ствол гранатомета на железный край люльки.
— Вторую готовь, — сказал он, щурясь.
Прицел рассек крестом правое окно. Граната бабахнула и пошла, и он еще не дождался вспышки и грохота и пламени в черном отверстии окна, а уже протянул руку, и Фарух сунул ему вторую. Ба-бах! Колесо дернулось, и люлька стала быстро опускаться. По ним не стреляли. Через двадцать минут Низом доложил о выполнении.
— Молодец, молодец, — сухо сказал Мирзо. — Да только его там не было, падарланат!.. Будем разворачиваться!
Ах, неловко все вышло! Ибод опять выкрутился… Больше суток Мирзо долбил его банду, засевшую на хлопзаводе, попутно нанося невосполнимый ущерб производству. И снова не успели дожать: помешал Негматуллаев. Подтянул бригаду, навалился, чем мог…
Низом бросил окурок в снег и сплюнул.
Ветер шумел, с натугой тянул низкие тучи… Погодка.
Он проверил посты, распорядился насчет лошадей, отправил ребят на смену Ибрагиму. Он старался не думать о приказе командира. Что толку думать о приказе? — приказ есть приказ. Черт бы их всех побрал… Глупое, глупое дело. Тут так: или да, или нет. Даст Негматуллаев слабину — хорошо. Хорошо бы…
Он постоял на крыльце, прислушиваясь. Нет, нет… Ветер, ветер тянул над ущельем снежные тучи, и низким протяжным гулом отзывались ему заросли арчи.
4
До рассвета оставалось недолго.
С перевала стекали черные облака; они струились вниз по ущелью, наползали на скалы, на скользкие пятна мокрой глины. Достигнув кишлака, мягко ложились на крыши приземистых кибиток. Голые деревья путались в них ветвями.
За саманной стеной большими влажными хлопьями падал снег. С крыши капало.
Ивачев слышал сквозь сон и эту капель, и шорох снега, и поднявшийся под утро ветер. Между зрачками и веками колебалась темная кисея, по ней пробегали бледные сполохи… мелькали чьи-то лица, фигуры… а капель и рокочущий шум ветра превращались в неразборчивые слова, и он морщился во сне, силясь понять их смысл.
Когда он проваливался глубже, над головой смыкалась тьма, все пропадало: голоса, лица, капель, ветер… Но потом его снова встряхивала крупная собачья дрожь, и он выныривал, понимая, что ему холодно, что нужно встать… Однако черная кисея прилипала к самым зрачкам, поднять веки не было никакой возможности, и он только ежился, пытаясь угреться под армейским ватником, — да ничего не выходило, потому что лежал он на тонкой курпаче, а от глиняного пола несло лютым холодом.
Одна тень меняла другую, и он не знал, спит или бодрствует, но казалось, что бодрствует. Он ясно видел сощуренные глаза Низома-постника, слышал, как тот распахивает дверь и ставит бадью с водой. “Какой тебе еще командир?! Молчи, блад! Командир! Как дам один раз по башке, будешь знать командир… Вертолета ждем! Прилетит вертолет — все будет! Погода, блад, опять плохой. Опять, блад, погода нелетный… Какой закон? Так не говори! Закон придумали бобры! — сказал Низом-постник, страшно щурясь ему в глаза. — Бобры, блад! Богатые, блад! У кого бабок много, вот какие бобры! Чтоб себе удобно было. Чтобы бабок много. Кто у закона стоит, тот такой закон придумывает, чтобы бабок наворовать. Разве не так? — Он вытер кулаком нос и презрительно рассмеялся: — Они, блад, бобры, блад. Народ мучают, блад. Они, блад, бобры, блад, а я за них опять воевать буду?! Хватит. Я все понял. Я пять лет воюю. Мне уже все равно, блад… Я жрать должен, нет? Детей кормить должен, нет? Кто плотит, там и воюю. Талибаны плотят — к талибанам пойду. Кто заплотит чуть больше деньги — туда и пойду. Разницы нету, блад. Если не у Черного Мирзо, тогда у другого. Любой группировка если деньги дает, могу на все идти… Например, если враги-мраги там много у тебя — бабки заплати, пойдем, на хер, разберемся… Да хоть с самим Черным Мирзо — плати бабки, пойдем, на хер, разберемся…” Низом замолчал, лукаво и приглашающе улыбаясь, потом задрал полу плащ-палатки, вынул из кармана узкий полиэтиленовый пакетик с насвоем. Автомат смотрел стволом в сторону. У Ивачева стукнуло и зачастило сердце. Ишь какой он сегодня разговорчивый! Если б его заговорить вот так, заговорить… кинуться врасплох, свалить на землю… автомат отобрать… Низом вытряс толику насвоя на ладонь и вдруг цепко посмотрел на Ивачева прищуренными желто-карими глазами, словно оценивая его силы. Ловко бросил насвой под язык, почмокал, потом сказал гугняво: “Автомат! Ишь!.. Смотри у меня! Как дам один раз по башке!..” И растворился, смеясь.
Тени, тени блуждали между глазными яблоками и веками, и он видел то, что было на самом деле или только могло быть. В его мозгу жизнь текла быстрее, чем в действительности, но не всегда правильно. Он не умел драться ни в детстве, ни в юности, потому что, когда речь только заходила о драке, когда все еще только осмысляли ее возможность и последствия, он уже многократно переживал ее от начала до конца и знал уже и горечь поражения, и сладость победы, и гадкий вкус предательства, и терпкую сухость решимости. Драка порохом сгорала у него в мозгу, опаляя воображение, и когда наконец наступала пора и в самом деле махать кулаками, Ивачев был уже совершенно измотан и опустошен…
Он снова проваливался и тогда видел себя со стороны — будто поднимаясь над самим собой все выше и выше, к низким облакам и снегу, а потом сквозь них, за них — к черно-фиолетовому небу, к звездам, ослепительно ярким на западе и уже бледнеющим на востоке. Превратившись в неразличимую для самого себя теплую точку, он спал, корчась под бушлатом на ветхой подстилке, а между тем и подстилка, и бушлат, и кибитка, и облака, и перевал, и ветер, и капель, и каждая снежинка, метавшаяся над черными камнями в диких завихрениях ветра, — все они летели, уносимые телом Земли, в кромешно-звездном, безжизненном пространстве, наводненном пустотой и страхом: летели в бесконечную тьму… Он сам, Низом-постник, Черный Мирзо, генерал Негматуллаев, какой-то Фарход Чой-канши, хлопья снега, кибитки, кишлаки… бессчетные горы… считанные дороги, кое-где змеящиеся вдоль рек, прорубивших себе путь между горами… — все это неслось в безжизненном космосе: стремительно летело куда-то во мрак, мельчало, удаляясь, становилось светлым пятном, пятнышком, неразличимой искрой…
— Что? — Ивачев сел. Ватник свалился с плеч. Плеснуло холодом. — А?
Было тихо. Гудел ветер, шуршал снег. С крыши падали капли.
— Я говорю, часового нет, — негромко сказал Саркисов.
Он стоял на коленях возле двери.
Ежась, Ивачев надел ватник в рукава. Пошарил в кармане. В мятой пачке осталось несколько бычков. Он нащупал какой подлиннее, сунул в рот, щелкнул зажигалкой. Жадно затянулся.
Голова закружилась.
— Не может быть, — сказал он.
Ни звука — только шорох мокрого снега и мерно накатывающий гул ветра.
Должно быть, охранник задремал, привалившись спиной к стене кибитки или опустив тяжелую голову на руки, сжавшие ствол стоящего между колен автомата.
— Точно! Точно нету! — повторил Саркисов, отрываясь от щели.
Один из скрюченных кульков зашевелился и поднял всклокоченную голову.
— Что такое? — спросил Кондратьев.
— Да ничего, — ответил Ивачев.— Шура говорит, часового почему-то нет.
Он тоже присунулся к щели, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь. На воле быстро светало — выплывали расплывчатые ветки кустов… корявый плетень… дувал…
Саркисов торопливо зашнуровывал ботинок.
— Нету, нету! — сдавленно сказал он.— Ну что? Сема, вставай! Толкни Тепперса!
Ивачев обжег губы, загасил дрожащими пальцами окурок о глиняный пол. Сорвать дверь не составит труда — она висела на ременных петлях. Секунда — и они оказываются во дворе… Еще не совсем светло, это хорошо… это и плохо, потому что ни черта не видно. Все спят. Да ну, ерунда, не может быть, часовой где-то здесь… Но, допустим, прокрадутся, допустим, их не заметят… ведь еще не совсем рассвело… Потом дальше, дальше — мимо дувалов и стен зябко дремлющих кибиток, к склону, поросшему боярышником и алычой, оскальзываясь на мокрых камнях, по осыпи… Потом погоня, крики, выстрелы!..
Сердце колотилось, словно и в самом деле уже несся в гору.
— Да ну, ерунда, — прошептал он, переводя дыхание. — Не могли они часового снять. Тут где-нибудь, зараза.
И точно: невдалеке что-то негромко лязгнуло — должно быть, пряжка о ствол. Послышалось хлюпанье неспешных шагов… скрежет мелких камушков под подошвами. Возникли голоса. Ничего не разобрать.
— Холодно, — пожаловался Тепперс.
— Надо бы с ними потолковать, что ли, — вяло сказал Кондратьев. — Они нас заморозят к чертям.
— С ними потолкуешь… — отчетливо лязгая зубами, проговорил Сема.
— Ты попрыгай, — посоветовал Ивачев. — Попрыгай, теплее!
Сема поднялся, стал по-медвежьи переваливаться из стороны в сторону.
— Что с ними разговаривать! — сказал Саркисов. — Мотать отсюда надо, а не разговаривать! Холодно! Подумаешь — холодно! В любой момент укокошат и худого слова не скажут.
— Это правда, — скрипнул из угла Тепперс.
— Заложников не убивают, — прокряхтел Сема.
— Если бы заложников не убивали, никто бы и не волновался, — рассудительно возразил Кондратьев. — Что волноваться, если не убьют: подержат да отпустят. Тоже неприятно, конечно…
— Вот именно, — согласился Саркисов. — Вот именно. Нет, Сема, нет. Пальнут — и не вспомнят потом, что пальнули. А у тебя мозги на тротуаре.
Ивачев вздохнул. Курево кончилось.
— Дай сигаретку, Шура, — попросил он.
Саркисов вдруг вскочил и яростно пнул дверь ногой.
— Ты чего? — спросил Кондратьев, приподнимаясь.
— Так и будем здесь сидеть, пока не подохнем? К вечеру воспаление легких у всех будет! Давай делать что-нибудь!
Кондратьев прокашлялся.
— Черт его знает, — растерянно сказал он, переводя взгляд то на Сему, то на Саркисова.
— Как даст очередью… — пробормотал Сема, глядя в щель двери. — Мало не покажется.
— Не даст, — зло сказал Саркисов, садясь. — Мы им живые нужны.
— Да ну, — смущенно произнес Тепперс. — Почему воспаление? Просто холодно. Не обязательно воспаление… Может быть, вертолет скоро прилетит?
— Ого, вертолет! — кивнул Сема. — По такой погоде?
Все замолчали, надеясь услышать за шумом ветра рокотание вертолетных двигателей.
— С ними поговоришь, с идиотами… — снова неопределенно высказался Сема.
Саркисов дал наконец сигарету, и теперь Ивачев смотрел на струйку сизого дыма.
— Погодка… — протянул Кондратьев.
Сема хмыкнул, словно вспомнил что-то приятное.
— А ведь нас давешний капитан Черному Мирзо продал! — сказал он. — А? Век воли не видать! Ну, тот, с блокпоста! Которому Касым деньги относил! Пока мы там коноводились, он и отрапортовал. Мол, так и так, редкие в наших краях птички. Можно сказать, иностранные. А у того быстро сработало. Дошлый парень этот Мирзо, ничего не скажешь. Его бы, как говорится, в мирных целях… Точно — капитан! Ну, народ… Как думаешь, Шура?
— Это просто из того анекдота про Вовочку, — мрачно отозвался Саркисов. — Учительница вызвала отца и пожаловалась, что один из его сыновей обещает ее изнасиловать. “Который? — спрашивает папа. — Этот? Этот может!..”
Кондратьев рассмеялся.
— Не слышал, что ли? — оживился Саркисов. — А вот тогда еще…
Черт их знает, действительно… Ивачев вздохнул и закрыл глаза. Нет, ну правда, если рассуждать всерьез — это же все детская игра в солдатики! В войнушку понарошку. Тах! — убит! Зачем все это?..
Дрожь никак не хотела оставить прозябшее тело: накатит, пробежит по груди и животу мелкими ледяными лапками… отпустит.
Просто дурацкий маскарад. Понятно, что никто никого не убьет, — заложников не убивают, Сема прав. Зачем эти муки: холод, страх, две бессонные ночи в ледяном сарае, голод, грязь, позавчерашняя стрельба? По нужде — и то под автоматным дулом… Ну ведь явная чушь, сон, бред; очнешься и сам себе не поверишь: шагаешь по Тверской с приятелем, шарф на сторону, парок изо рта, коньячное тепло в груди, снежок, витрины… доступные девки… жизнь!..
Глупость, глупость! А с другой стороны: действительно — дельце, гильзы веером, одни нападают, другие отстреливаются… Вот и не верь после этого… вот тебе и маскарад… бау! — и готово.
Он глубоко затянулся кисловатым дымом… Курить… как хорошо курить!
А как это можно вообще — убить человека? Ну, хорошо, ладно, он готов понять такое: в схватке, в бою, в беспамятстве, в ужасе надвигающейся смерти. А иначе как? Вот он стоит перед тобой… и в голове у него то же самое, что у тебя, — страх, надежда, бесконечность. Взять и пальнуть ему в затылок? Чтобы и впрямь мозги на тротуар?
Его всегда занимало устройство собственного тела. В сущности, некрасивое, оно изумляло своей прекрасной цельностью. Оно было удивительно беззащитно, и следовало в меру возможностей оберегать его от разрушений. Оно несло на себе несколько каких-то единственных, только этому телу принадлежащих отметин: тут — вмятинка, какой нет ни у кого другого… там — желвак… здесь сломанный в детстве палец сросся чуть неправильно. Казалось, после того как жизнь отлетит, его должны тщательно исследовать… изучать… фиксировать все отклонения, изъяны, все надломы, порезы, шрамы… раскладывать на составляющие… на молекулы… подробно записывать устройство каждой — потому что оно воистину было одним-единственным на свете!
Но еще более близким и более необходимым, чем тело, было то бесконечное и неповторимое вращение теней и света, способное породить любой образ и любое ощущение, которое и являлось его жизнью. Кинематограф мозга, проецирующий на белую простыню сознания любые картины прошлого и будущего; чудесный живой океан, в котором у поверхности хаотически мельтешат представители микрофлоры— те юркие суетливые мыслишки, движение каждой из которых невозможно толком зафиксировать, — а в темной искристой глубине неторопливо проплывают живые и быстрые надежды, желания, мечты и страхи — бескрайний океан жизни, которая плещется в черепе…
Может быть, люди разнятся сильнее, чем кажется на первый взгляд? Может быть, кто-то не способен понять, как много живет в этом мозгу, как много исчезает с его гибелью. Может быть, те люди, что способны стрелять в затылок, — совсем другие? Может быть, и душа их, и тело устроены принципиально иначе — просто, как картонный ящик или железная бочка, — и они никого не жалеют, потому что уверены, что перед ними такие же бочки и ящики? Или, напротив, все в этом смысле одинаковы, в каждом бурлит такой же океан и в каждом же черные глубины до поры до времени прячут хищных чудищ, которые однажды вдруг поднимают над вспененной поверхностью оскаленные кровавые пасти — и тогда уже не до рассуждений? В каждом где-то в марианских впадинах души живет стремление к власти, хищность и безжалостность, — и что же, Саркисов тоже может взять автомат и разнести кому-нибудь башку?
Он обжег губы, но все-таки затянулся еще раз.
Нет, нет, войнушка, детская игра… Вот сволочи, ведь простудят всех к черту…
— Который час, Шура? — спросил Ивачев, гася окурок.
— Одиннадцатый, — мельком ответил Саркисов. — А вот еще: мужик уехал в командировку…
— А вчера во сколько хлеб дали? — спросил Тепперс. — Я считаю, надо стучать. Это произвол. Это противоречит всем конвенциям.
— Конвенциям! — фыркнул Саркисов. — В гробу они видали ваши конвенции! В общем, так, мужики! Давай до одиннадцати подождем— и все. Нет, ну что мы их так боимся, в конце-то концов!
Сема вздохнул.
— Понятно почему… Тебе непонятно?
— Так что, лучше тут молчком сдохнуть?!
Никто не отвечал.
— Значит, до одиннадцати, — повторил Тепперс. — А потом…
— А потом головой начнем об стенку биться, — подхватил Кондратьев. — Правильно! Чтобы им больно было.
— Черт их знает, что за люди, — сказал Ивачев. — Куска лепешки не дадут…
— Тихо! — приказал Саркисов, поднимая палец.
Все прислушались.
Шаги, скрежет стальных шипов по камням. Донеслись непонятные слова отрывистого разговора.
— Ага, — тихо сказал Сема. — Это, кажется, тот самый, сизорылый… как его? Может, лепешки принес, — предположил он. — Вот уж точно: не ужас-ужас-ужас, а просто ужас…
— Лепешки… Хоть бы в сортир отвели, суки, — буркнул Саркисов.
Снова шаги, скрежет, шорох, звяканье. Какая-то тень легла на щели. Кто-то возился с дверью — распутывал бечевку, которой была замотана щеколда. Потом вытащил кол и отставил в сторону. Ивачев чувствовал, как стучит сердце.
Дверь распахнулась, и в глаза ударило ослепительное после полумрака сарая белесо-темное снежное небо, перечеркнутое черными ветвями деревьев.
Точно, это был Низом-постник.
Второй стоял за его плечом, направив ствол в проем двери.
— Ивачев кто? — хмуро спросил Низом.
Ветер гудел, гудел над ущельем, бросая хлопья мокрого, тающего на земле снега. Заросли арчи отзывались ему низким протяжным гулом. Этот звук был широк и громок, и казалось, будто где-то совсем недалеко за водоразделом грохочет, приближаясь, невидимый пока вертолет.