ПОВЕСТИ О ЖИЗНИ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 9, 1997
ПОВЕСТИ О ЖИЗНИ
Юрий Кувалдин. Поле битвы — Достоевский. Повесть. — «Дружба народов», 1996, № 8.
Юрий Кувалдин. Вавилонская башня. Повесть. — «Грани», № 181 (1996).
Юрий Кувалдин. Замечания. Повесть. — «Континент», № 86 (1996).
На самом деле я плохо знаю маленьких девочек. Если поразмыслить, я, наверно, не знаю ни одной маленькой девочки.
Владимир Набоков.
В дневниковых записях Лидии Гинзбург 20 — 30-х годов есть такой эпизод. Однажды в ответ на ее недоумения, почему это нужно непременно заниматься любой современной литературой, Осип Брик сказал: «Вы все работаете в тылу. Разумеется, работать в тылу в своем роде нужно и полезно, но необходимо и почетно работать на фронте». Лидия Гинзбург пересказала это Юрию Тынянову, тот разозлился: «А почему вы им не сказали, что они, со своей литературой факта, — генералы без фронта?» Споры эти, если отбросить культурную и политическую специфику тех лет, не отошли в прошлое. Видимо, и не отойдут.
Я же, читая, подумал, что сегодня «на фронте» находится не критик, пишущий (вроде меня) о любой современной литературе, а сам прозаик, описывающий еще не устоявшуюся действительность. Работать на самом современном материале всегда трудно, нет дистанции. Но, пожалуй, в 70-е и первой половине 80-х было в этом смысле проще: жизнь была устоявшаяся, и в хорошем, и в дурном предсказуемая, изменялась она эволюционно, а не катастрофично; к тому же наличие бдительной цензуры заведомо отсекало для «легального» писателя целые пласты окружающей жизни, что было весьма огорчительно, но, как ни странно, тоже упрощало его работу.
Сейчас не то: особенно трудно прозаику, по тем или иным причинам не пользующемуся готовыми жанровыми заготовками детектива, дамского романа, романа воспитания и проч., которые до некоторой степени способны (мнимый или действительный) хаос нашей жизни структурировать. Думаю даже, что сегодня только заранее известные правила игры, почтенные традиции массовых жанров образуют каркас, способный удержать самый сырой, неоформившийся современный материал (скажем, российский триллер как социальный роман — это тема для серьезного разговора).
Конечно, есть и другой выход — очеркизм, и не обязательно того рода, что живет под традиционной новомирской рубрикой «Очерки наших дней»; очерки городской жизни в стебном журнале «Столица» заслуживают не меньшего уважения. От очеркиста требуется что? Наблюдательность, добросовестность и живой слог; за остальное он ответственности не несет. Очеркист всегда имеет право сказать: «Помилуйте, я же не придумываю, такие люди, такие ситуации, могу назвать адреса…»
Срединный же путь для прозаика самый сложный. Один из наиболее активно работающих авторов, Юрий Кувалдин1 вроде бы идет таким срединным путем. Мимо очерка и мимо традиционных жанров. И пишет он — вспомним давнее определение — вроде бы в формах самой жизни, реалист то есть. Откуда эти оговорки — «вроде бы», — разъяснится чуть позже. А пока раскроем повесть Юрия Кувалдина «Замечания». Время действия — наши дни. Место действия — рядом с нами. Старый рабочий Сергей Васильевич все еще трудится на родном угасающем заводе. Делает на своем станке бронзовые дверные ручки — естественно, налево (другие рабочие тоже делают кто что — ножи, водопроводные краны и проч.), продает их на рынке. Семья. Жених дочери. Жена-алкоголичка. Все обрыдло.
Образчик кувалдинского реалистического стиля: «Лезвие было старое и плохо брило, драло кожу. Сергей Васильевич смотрел на свою обрюзгшую физиономию в круглое зеркало, пожелтевшее от времени, но не замечал, что его физиономия обрюзгла. Лысину свою, которая появилась в тридцать лет, он тоже не замечал, привыкнув к ней за последующие тридцать пять лет. Чтобы смягчить бритье, Сергей Васильевич часто макал помазок в железную кружку с кипятком и мылил помазок о кусок простого хозяйственного мыла в мыльнице. И зеркало, и мыльница, и кружка с кипятком стояли на некогда белом широком подоконнике. В ванную Сергей Васильевич не выходил, потому что там умывалась жена. А с ней он видеться не хотел, хотя видеться так или иначе приходилось». Стилистически так дальше и пойдет, а вот сюжетный поворот непредсказуем.
Вдруг Сергея Васильевича как старого кадрового рабочего берут — нет, точнее, приглашают, зазывают в коммерческую фирму, да не кем иным, как заместителем директора. Обязанности у него, с одной стороны, необыкновенные, а с другой — очень понятные: всем делать замечания. Чтоб все строго было, фирма солидная. Он и приступает, и ничего, получается. Развязки же в повести нет. Собственно, такая завязка — она, по сути, есть уже и развязка («…больше ничего не выжмешь из рассказа моего…»). История странная, но только в моем упрощенном изложении. В тексте повести это «вдруг» прописано так плавно, так похоже на жизнь, но именно похоже, что в голову приходят странные мысли. У фантаста, условно говоря, Виктора Пелевина есть рассказ о том, как обыкновенная женщина торопится на работу в институт, тянется вроде бы обыкновенный рабочий день, и только постепенно, по некоторым нарастающим несообразностям мы догадываемся, а в конце рассказа и убеждаемся, что это уже тот свет, а не этот. От повести Кувалдина почему-то остается похожий осадок.
Откроем теперь «Вавилонскую башню». Эта повесть рассказывает о враче-книголюбе, которого зовут Георгий Павлович Шевченко, и его «литературная» фамилия хорошо согласуется с появляющимися по ходу действия Достоевским, Победоносцевым и Исааком Левитаном (с убитой чайкой в руке), причем не однофамильцами, а теми самыми — Достоевским, Победоносцевым и Левитаном. Врач Георгий Шевченко торгует наркотическими препаратами. Товар и деньги передаются на Переделкинском кладбище у могилы Пастернака («— Спасибо, Борис Леонидович! — сказал, поднимаясь, Тофик»). Повседневная жизнь Шевченко осложняется регулярными вторжениями внучки-наркоманки Гуты и силовым вмешательством квартирных махинаторов. Словом, почти газета: страшно жить на этом свете, в нем отсутствует уют…
Но у Шевченко есть и своя большая идея, он не просто тратит почти все деньги на книги, но и вычерчивает схему какой-то литературной Вавилонской башни, смысла и значения которой я, признаюсь, не понял, но подозреваю, что этого не понимает и сам автор. Идет долгое, долгое погружение в безумие. Сюжет повести постепенно провисает, интрига расплывается. Я, читая, невольно вспоминал классические «Записки сумасшедшего»: там, у Гоголя, несмотря на отсутствие «объективного» авторского голоса, мы все время понимаем, что происходит «на самом деле», можем мысленно реконструировать как реальность, скрывающуюся за словами бедного безумца, так и истоки его безумия. У Кувалдина не то (это скорее констатация, чем упрек). Ну, беседы героя с Достоевским и Победоносцевым — это, понятно, бред. Но что касается его квартирных дел, занимающих в повести немалое место, то скоро перестаешь различать, что происходит на самом деле, а что только в разлагающемся сознании героя. «Это сама реальность сходит с ума», — объяснил мне коллега по критическому цеху.
Но прописано все стилистически ясно, язык писателя прост. Это не ирония, а похвала. «На кухню сразу же вышла жена, полная женщина с синими мешками под глазами» («Замечания»). «На пороге стоял толстенький человек в неряшливом пиджаке, с одутловатым лицом то ли старого неудачника, то ли нищего» («Поле битвы — Достоевский»). «Отец выпил тихо, беззвучно и так же беззвучно сидел несколько минут» («Так говорил Заратустра»). Что мы, мешков под глазами не видели? Не на Луне, чай, живем. Пусть нам только обозначат, мы додумаем. Дайте «сценарий», мы сами его «экранизируем». Где — мехи? Мы зальем их своим вином.
В романе Юрия Кувалдина «Так говорил Заратустра» главный герой Беляев, цитирую, «догадывался (автор пишет не нейтральное «думал», а «догадывался», то есть косвенно подтверждает своим авторитетом создателя правоту героя. — А. В.), что ни собеседник, ни книга не в состоянии постоянно в процессе общения или чтения держать тебя в напряжении, то есть в том состоянии, когда ты уходишь за слово и видишь то или понимаешь то, что обозначено этим словом. Таким образом, в каждой речи собеседника… или в каждой книге содержится минимум сорок процентов не востребованного слушателем или читателем смысла. Продолжая это рассуждение и доводя его до логического конца, Беляев понял (опять-таки «понял», а не «считал». — А. В.), что в рассказываемое или в написанное нужно преднамеренно включать пустоты, или попросту умело лить воду, поскольку вода и есть основа жизни… Вода охлаждает, обмывает, освежает и позволяет свободно плыть внутри смысла, свободно преодолев слово, а за словом внутри смысла, вернее, к чужому смыслу… равноправно прибавлять свой собственный смысл, как бы плыть в параллельном своем смысле, подпитываясь чужим». Интересно только, чту с точки зрения самого писателя является «пустотами» в его прозе? Многословные диалоги персонажей, иногда играющие роль своеобразных отступлений, содержащих (это очевидно) дорогие автору суждения?2 Или подробное бытописание, сам этот будничный сор, — пресловутый «реализм»?
Повести Кувалдина, по известной формуле, не то, чем они кажутся. Может быть, автор просто смеется над читателем, нетерпеливо взыскующим или привычно ожидающим эту самую правду жизни? Позволю, не утруждая себя доказательствами, совершенно интуитивно предположить, что Кувалдин современность не описывает, а выдумывает (не меньше, чем Буйда или Пьецух). А это не только великое право художника, но, может быть, и его прямая обязанность. Во всяком случае, не стоило бы считать последние повести Юрия Кувалдина надежным свидетельством российской жизни 90-х годов (что само по себе не хорошо и не плохо, художественная литература вообще свидетель сомнительный).
Опрометчивое признание прозаика, что в образе отрицательного академика Давидсона («Поле битвы — Достоевский») он выплеснул свою неприязнь к известному литературоведу Игорю Волгину, автору книги о Достоевском «Родиться в России», для меня малоинтересно3. Это интимный вопрос его творческой психологии, я в это не влезаю. Напомню, опуская подробности, сюжетную основу повести (она имела скандальный резонанс — вплоть до поспешных обвинений в антисемитизме): к процветающему при всех режимах академику Давидсону приходит бедный филолог Егоров просить грант на книгу о Достоевском, но, увы, безрезультатно: «…В самом деле, сколько можно кормиться на классике! То эти пушкиноведы одолели, то толстоведы, то гоголеведы… И вот вы со своим Достоевским! А где современность, где, главное, современная литература?.. Тут, понимаешь ли, море современной работы. Мы же не вечны…» Давидсон и Егоров много говорят (примерно две трети текста — разговоры о Достоевском и о литературе вообще) — и вот до чего договариваются:
«— Нет, я вообще спрашиваю — отказываетесь вы от Достоевского?
— За сколько? — спросил Егоров.
— То есть что — за сколько?
— Ну сколько вы мне положите в месяц за отказ от Достоевского?..»
В результате проситель получает грант на книгу… о самом Давидсоне. С условием — делиться деньгами с тем же Давидсоном. Причем соглашается Егоров с удовольствием. Словом, оба хороши.
Один из известнейших наших литкритиков очень рассердился на это кувалдинское сочинение, даже крикнул: «Не верю!»4 Цитирую: «Знаю… что пакости в литературоведческой среде много, но она другая. А еще знаю, что Кувалдина вся эта «натура» мало волнует. Ему про Достоевского надо сказать. Про паскудные толстые журналы. Про закосневших литературоведов (попалась на глаза пара свежих книжек), треклятый постмодернизм и скоропортящуюся критику. Про старые и новые времена. Сказал. Поверить невозможно, даже если о чем-то думал сходно. Мешают два выдуманных монстра, что кувыркаются на столь же придуманном поле битвы».
Ну, теперь по порядку. Критик, конечно, прав: литературоведы наши гадки, но иначе. Доводы его убедительны, но, увы, как-то неуместны. Во-первых, я не уверен, что повесть Кувалдина написана для читателей, доподлинно знающих, какие такие литературоведы бывают «на самом деле». Большинство — ни с чем сравнивать не будут и поверят скорее Кувалдину.
Во-вторых, что это за упрек: два ВЫДУМАННЫХ монстра, ПРИДУМАННОЕ поле битвы?.. А какие же еще? Конечно, «момент выдумки необязателен для литературы» (Лидия Гинзбург), но у нас-то речь заведомо идет о художественной прозе, о fiction, то есть о литературе вымысла.
В-третьих, понимая всю двусмысленность сравнения, замечу, что и таких помещиков, как в «Мертвых душах», тоже не бывает. Вернее, не бывало; теперь — после Гоголя — «бывают». Бунин ругался, что никаких таких вишневых садов в русских усадьбах не было. Конечно, не было. Но кому это сегодня важно, что — не было? Не было сада — и стал сад. Вот уж, буквально, — не вырубишь топором.
Да и вспомним наиболее известных литературных персонажей — монстры, они, как правило, из самых живучих. И у Кувалдина, как бы ни старался он перед нами выговориться, только они, Давидсон и Егоров, и запоминаются, просто стоят перед глазами. (Чуть было не сказал: стоят как живые. Или лучше: как неживые?) Чего же еще? Ну, по совести: чего же еще можно стребовать с художника?
А разговоры? Что разговоры? Сказано — вода.
Андрей ВАСИЛЕВСКИЙ.