ЧЕЛОВЕК - ЭТО МЫ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 7, 1997
ЧЕЛОВЕК — ЭТО МЫ Александр Марьянин. Судьбе вдогонку. М. «Практика». 1996. 695 стр.
Александр Марьянин — псевдоним. Необходимость в нем была, вероятно, чисто психологическая: помочь оттолкнуться от той жизни, в которой Александр Михайлович Фихман (1930 — 1991) уже кем-то стал и чего-то достиг. Оттолкнуться ради главного — чтобы стать самим собой. Без писателя Марьянина — по имени жены — у «технаря» Фихмана это, вероятно, не получилось бы.
В посмертный том прозы вошло все самое значительное из написанного за двадцать лет. Но — без редакционных купюр и цензурных сокращений. Роман, повести, рассказы, путевой дневник, письма, предисловие критика, воспоминание друга, фотографии, доносящие облик красивого и обаятельного человека. С такой полнотой и основательностью А. Марьянин представлен впервые. Даже регулярно печатающийся и находящийся в «читающем поле» автор, не имея возможности явиться в концентрированном, сфокусированном виде, редко достигает того уровня внимания, которого, возможно, заслуживает. Правда, случается и наоборот: толстый том только подчеркивает несостоятельность того, что казалось злободневным и вполне удобочитаемым. Не многие в наше время выдержали бы испытание избранным.
…70-е годы были, пожалуй, пиком интереса к литературе. Читали все: классику, периодику, самиздат. Это не был бум выборочного, политизированного чтения конца 80-х, но именно культурная работа, к которой и сводится «прогрессивная роль реакционных эпох». Наличие такой работы делает затруднительным употребление этих легких слов — «реакция» и «прогресс». Понятий, которым нет точного соответствия в реальности. Любая эпоха в чем-то реакционна, а в чем-то и прогрессивна. Государство, принимающее слова всерьез и наказывающее за неугодные, придавало слову очень высокий статус. Сегодня налицо другая, но не менее пагубная крайность. Вероятно, это следствие энергии молодого народа, несущегося как мощный поток и ударяющего — сокрушительно — то в один берег, то в другой. «И что есть деспот — только лишь плотина…»
Марьянин уверенно дебютировал в начале 70-х. Периода затяжного ученичества у него не было. К этому времени он уже сложился как личность, многое пережил и передумал. Хотя время для литературных дебютов было не лучшее. Ветры, наполнявшие еще лет десять назад паруса начинающих, стихли. Штиль можно было преодолеть только с помощью собственного «двигателя». Ю. Казаков, например, так и не сумел ни приспособиться к новым временам, ни противопоставить себя им. Хотя, разумеется, лирический писатель — будь то прозаик или поэт — намного уязвимее прочих собратьев по литературному цеху.
Может быть, и поэтому жанр аналитической повести, вроде бы бесстрастно, с подчеркнутой объективностью исследующий реальность, стал основным в литературе 70-х.
Проблемная, аналитическая проза, безусловно, достигает новой глубины, но — за счет сужения горизонтов исследования. Власть и писатели заключили негласный договор: без обобщений. Кто не придерживается правил игры, должен выйти из нее — «за бугор!». Но при всех тематических различиях общим было «более глубокое проникновение в реальную сложность нравственных противоречий действительности». Тут уж Феликс Кузнецов безусловно прав. Заповедник нравственности отдан был в 70-е годы в беспошлинное пользование советским писателям.
Затяжные разговоры о нравственности (а 70-е годы побили все рекорды по количеству этих разговоров) — первый признак неблагополучия. Какие нравы — такие времена, во что бы последние ни рядились.
Солженицын и Трифонов — два имени, которыми прочно помечена предперестроечная литература. Именно в сочетании этих имен возникает определенная полнота, характеризующая отношения литературы с реальностью. Их можно сравнить с людьми, рывшими тоннель навстречу друг другу. Но вот они упираются в скалу. Первый пробует взорвать ее, продолбить во что бы то ни стало — но безуспешно. «Скала» еще в полной целости и отбрасывает его за океан. Но за океаном вскоре обнаруживается: «Обе системы поражены пороком, и даже общим». Не потому ли, что «простые, обыкновенные люди» (Ю. Трифонов) — они всюду. «Как их можно назвать всех вместе?.. Раньше было такое спокойное слово: мещане… жители города». И естественно, что их личные, «плотские» и житейские интересы заботят их больше, чем всякие умственные и общечеловеческие проблемы. Особенно в наши дни.
Трифонов постоянно — «меня интересуют характеры» — подчеркивает свою деидеологизированную установку на исследование жизни, с максимально возможной объективностью. И — без глобальных выводов. Но в сумме частных исследований советского горожанина, точнее, московского, самого «горожанистого», бегущего впереди страны всей полуинтеллигента — ну куда уж тут деться, да, «образованщина», вечерне-заочное, троечное, скорей бы к диплому, к непыльной работенке, к телевизору да к газеткам, — рождается достаточно точная, исчерпывающе информативная картина современного общества.
Когда Ю. Андропов в свое время замечал, что «мы не знаем общества, в котором живем», он выдавал тем самым свое недостаточное знакомство с современной литературой. Солженицына, как и всех, кого положено по службе, он, конечно, читал, но вот до Трифонова руки, пожалуй, не доходили — ну не диссидент же. Для любого человека, а тем более претендующего на роль политического лидера, не знать, где он живет, — настоящая катастрофа. Читая Трифонова, шеф чекистов и генсек убедился бы, что поколение «психологических коммунистов», к которому, возможно, принадлежал и сам и которое «исповедовало систему ценностей идеального человека», полностью переварено обыкновенными людьми.
…Марьянин напечатал свою первую повесть в том же журнале, где печатались и Солженицын, и Трифонов. Тем самым он занял некоторую позицию, принял определенные условия игры и, разумеется, что важнее, команду играющих. Так как государство в России всегда больше чем государство — главный субъект истории, — то и писатель в России больше чем писатель — последнее прибежище человека. Марьянин сознавал, что «быть хорошим писателем в наше время (и, наверное, не только в наше) и особенно в России (это мы теперь знаем) очень важно». Соотнося свое творчество с этим понятием — «хороший писатель», Марьянин переживал, что не успевает им стать. Он относился к себе с максимализмом подлинно творческого человека. Почему-то ему казалось, что роман, который он «должен был написать 15 лет назад» и так мучительно писал на пороге 80-х, сразу решит все проблемы. Как будто мало и плохих писателей, которые пекут роман за романом.
В конце концов роман был все-таки написан: «Третье поколение» — он открывает книгу. Писатель прослеживает на примере одной семьи разрывающее действие времени: между поколениями — зияющие провалы. Родительское наследство, то, что не портится и не обесценивается, — достоинство и честь — оказывается невостребованным. Гаврила Андреевич Бадер, уважаемый врач, погибает в гетто. У него не хватило совести (то есть ее-то как раз хватило) сказать «я не еврей». Его сын, талантливый музыкант, не отказался играть немцам. Этот концерт в городе, где им гордились, оказался его бесчестием. Но после освобождения, не воспользовавшись бронью, которая была положена ему как «второму Гилельсу», сделал все зависящее, чтобы его немедленно отправили на фронт. Зато Артем, его внук, по характеристике матери — никакой. «Он может стать всяким. И сделать все, что угодно». Криминальная история, постоянно перебивающая повествование и в которой так много пересекающихся точек с судьбой Артема, могла бы стать и его историей. Как сложится жизнь у него дальше? Автор оставляет вопрос открытым.
Один из возможных вариантов такой судьбы рассматривается в повести «Голыми руками». В стремлении иметь все и сразу герой повести Виталий, влюбленный в квартиру и дачу, в московскую прописку, вынуждает к браку женщину, которая намного старше его и которая в силу своей порядочности, интеллигентности оказывается беспомощной перед обаятельным хищником. В серии отрицательных персонажей — автор в отличие от не столь прямолинейного Трифонова всегда точно взвешивает своих героев на весах морали — Виталий, безусловно, самый «удачный». Виталием движет энергия социальной униженности, в его лице провинция мстит столице, полуобразованность — культуре. Можно даже сказать, что Виталий не лишен совестливости, и тем не менее именно он оказывается причиной смерти пожалевшей его женщины. При определенном сочувствии к герою, за него не стоит беспокоиться: с совестью договорится.
Гибель хорошего человека из-за плохого — устойчивый мотив в прозе Марьянина. Гибнет интеллигент Митя (повесть «Легкие хлеба»), спасающий поджегшего свой дом «куркуля». Столичный интеллигент, выпускник мехмата, оставляет престижную работу, семью и переезжает в деревню, где еще сохранился их старый дом. Преподает в школе, продолжает любить жену — на расстоянии, выдерживает напор влюбленной в него подруги детства. И, в общем, счастлив. Повесть, в сущности, — диспут между ним и младшим братом Романом. Логика Романа, энергичного и неутомимого в споре технократа, — в пределах здравого смысла. Позиция у него непоколебимая, это фундамент, на котором покоится жизнь: он готов делать что угодно — ради семьи, ради хлеба насущного. Но есть в этой готовности на все — только ради элементарного выживания — нечто отвращающее его оппонента. Митя мог бы сказать о себе, как один из героев Шукшина: «Как вы-то жили, я так сумею. Мне чего-то больше надо». И Митя знает, что ему надо. Работа должна быть творческой, кормить не только тело, но и дух. Последним аргументом в пользу Романа — возможно, излишним — становится, однако, гибель Мити.
Думается, повесть «Легкие хлеба» — разумеется, Митины — помогла решить и самому Марьянину непростой для него и его близких вопрос о смене профессии. Роман и Митя озвучили внутренний спор автора. В этом споре не может быть победителей. Каждый выражает свою жизненную позицию.
Советская литература, фиксируя обилие таких, как Митя, героев в 70-е годы, свидетельствовала о возникновении новой и достаточно острой коллизии между романтиками — «чудаками», «интеллигентами», диссидентами — и прагматиками всех уровней — от технократов до партократов, — цепко держащимися за «реальность».
Если попытаться одним словом определить впечатление от прозы Марьянина, то это слово будет — «уравновешенность». Объективное и субъективное, лирическое и эпическое не уступают друг другу, не побеждают одно другого, но сосуществуют, упрямо держась точной, документально-реалистической основы жизни. Поэтому сдержанность — особая примета его стиля. Он никогда не перехлестывает. Мягкие, интеллигентные интонации, осторожные, вроде бы неуверенные, словно постоянно нащупывающие фразы. Он скорее недоговорит, чем скажет лишние, необязательные слова. Скорее притушит чувство и выдержит обвинение в его отсутствии, чем сорвется в сентиментальность. Останется непонятым, но не станет объяснять вещи, которые надо понимать сразу. От этой общей сдержанности, вразумительности его стиля, воспитанной научным мышлением, и очевидная склонность к диалогу: пусть читатель сам прислушивается — в меру отпущенного слуха, — что и как говорят герои.
В его лучшей повести 70-х годов «Сын наш — Венечка» — она одновременно и мастерски «сделанная», и «живая» — фальшь материнских интонаций настораживает сразу. Кстати, повесть перекликается с рассказом Г. Семенова «Звезда английской школы». Но если героиня Семенова при встрече с реальностью ломается под грузом родительских ожиданий, то Венечка выдерживает столкновение с правдой жизни. Мать — «чего только она не творила с ним в детстве! Просто любить Венечку было ей, конечно, мало». (Энтузиазм таких матерей по сравнению с 70-ми резко возрос — в семьях «новых русских». Во что это выльется, мы еще увидим.) Однако сын оказывается способен противостоять давлению материнского стереотипа и оживить близкий ему, как оказалось, отцовский. Хотя отец вроде бы в воспитании сына и не принимал никакого участия. Но главное, что он был — работал, всегда занимался серьезным и любимым делом, которое приносило и благополучие, и уважение окружающих…
Пожалуй, именно на территории повести Марьянин проявляет себя наиболее убедительно. Роман «Третье поколение», в сущности, тоже повесть, но растянутая, потерявшая энергию и динамику развития.
Повесть «Леша Берман — половинка» оказалась последней и, пожалуй, самой важной для Марьянина. Еще в те внешне относительно благополучные годы, хотя уже были Сумгаит и Карабах, бурлящая Прибалтика, писатель ощущал всю остроту и взрывчатость национальных проблем. Герой повести Леша Берман для русских — еврей, для евреев — русский. Даже воры бракуют его: «Чижик не подходит. Еврейчик». Эта не зависящая от него половинчатость — в стране половинчатой идеологии и двойной морали — губительно сказалась и на его жизни: полноты самореализации он так ни в чем и не достиг. Ни в любви, ни в работе. Хотя умел и любил работать, считался талантливым специалистом в своем деле. Но сейчас он — безработный, готовится к выезду в Израиль: момент, когда Леша задумывается, как и почему он оказался лишним в этой жизни, в стране, которую любит, которая навсегда останется его родиной. Леша Берман — человек советский, в идеальном смысле этого слова, интернационалист и, как добавляет его сын, толстовец. Он представитель того слоя научно-технической интеллигенции, благодаря которому была создана огромная военная мощь Советского Союза, достигнуты внушительные успехи в освоении космоса. При всем дискомфорте от «половинчатости», Леша всегда был нужным человеком. Сейчас он растерян: «Я не знаю, что делать. Как жить? Как быть со страной? Не знаю — нужна ли демократия? Рынок? Чувствую, что нужен какой-то подход нравственный. Свой». В XIX веке спасение мира было возложено на красоту, в XX — на нравственность. (Солженицын: «Ни одна из систем… не обещает здорового выхода… должна быть революция нравственная… нравственная перестройка цивилизации».) В формуле одного моего знакомого-джазмена на одну букву меньше, чем у Достоевского: мир пасет красота. Нравственность пасет мир. Но каков бы ни был пастух, стадо может оказаться в пропасти.
Разваливающаяся империя разламывает Лешу уже не на половинки — на мелкие кусочки, из которых он и пытается сложить что-то объясняющую мозаику своей жизни. Имперское «несть ни эллина, ни иудея» рушится вместе с Римом. В тонущей лодке люди забывают, что все они — люди прежде всего, каждый помнит одно: человек — это я, единственный.
Марьянин убежден: у человечества остается надежда выжить только при сохранении уважения к самому явлению «человек». Кто-то должен бросаться в огонь, чтобы спасти другого, кто-то должен повторять, как Леша: человек — это мы.
Марьянин не стал определяющей или достаточно заметной фигурой литературного процесса. И дело не в позднем вхождении в литературу. Дело, мне кажется, в общей направленности творчества — примиряющего крайности, гармонизирующего мир. А задача эта, как известно, самая неблагодарная. Тем более в эпохи, когда «энтропия» возрастает, когда разрушающие тенденции идут трещинами по всему фасаду здания, в котором ты родился и прожил жизнь. Кто-то уже начинает ломать здание, обреченное на снос, а кто-то до последнего пытается зацементировать трещины. Марьянин, конечно, из таких.
При всем том, что писатель сформировался в духовном поле Солженицына — Трифонова, все же пойти с ними до конца он не мог — ни в политической бескомпромиссности первого, ни в беспощадном анализе второго. Он не хотел разрушать тот мир, в котором он вырос и стал самим собой. Как всякий уважающий себя «технарь», он полагал, что любую машину можно починить или хотя бы попробовать это сделать. Поэтому идея перестройки — «частичной починки» (К. Поппер) — была так активно поддержана именно научно-технической интеллигенцией. Именно она в подавляющей массе чувствует себя сегодня обманутой и выброшенной из жизни. Сегодняшняя реальность превышает возможности гармонизирующей личности. Поэтому такие люди покидают мир. Почти одновременно ушли Александр Марьянин и Георгий Семенов. Совсем недавно — Владимир Соколов.
Не было в жизни писателя Александра Марьянина ни попутного ветра, ни резонанса с очевидными тенденциями эпохи. Но было и осталось в нем главное — подлинность пережитого и передуманного, понимание того, что человек живет — должен жить — не одним днем. Неподлинное обесценивается, истлевает, подлинное — живое — растет и дает плоды.
Валерий ЛИПНЕВИЧ.