маленькая повесть
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 6, 1997
И Н О С Т Р А Н Ц Ы
Маленькая повесть
1
Они уже давно ходили мимо этого нового, диковинного для здешних мест двухэтажного дома с башенкой, принюхиваясь, как волки, к чужому дыму, вечерами всматриваясь сквозь яркие щели иной раз неплотно прикрытых железных ставен и не решаясь постучаться в высокие ворота. Хозяйка мельком видела их и молчала — шмыгала взад–вперед, маленькая, невзрачнолицая, в свитере чуть не до колен, варила еду внизу, на первом этаже, взбегала по винтовой лестнице и подсаживалась к электрической швейной машине. Сын угрюмо читал книгу на английском, с ногами в кресле, накинув наушнички. Отец семейства, худоба, с длинными, чугунными от загара руками, со смешной сизовато–рыжей бородкой от уха до уха при гладко выбритом подбородке, чистил ружье или, уйдя через сени в мастерскую, точил к утренней работе ножи и стамески.
Крестовые хоромы приезжих, крепко сложенные из кедровых плах толщиной фута два каждая (более полуметра), располагались на взгорке, на самой окраине села Весы, выше плотбища, за кучей выворотней и отпиленных комлей с растопыренными корнями, напоминавших приезжим всяких сказочных чудовищ… Кстати сказать, местные жители уверяли, что правильное, еще с царских времен, название села — Бесы, но в советские годы, дескать, Бесы заменили на Весы… Когда–то была большая старообрядческая деревня. Теперь же оставалось тут дворов сорок, еще не разобранных на дрова, с лодками на огородах и возле калиток. Но из них изб десять заколочены наглухо, хозяева поумирали, а родственники не едут; десятка же полтора с досками крест–накрест на окнах оживают только летом, когда с грохотом к ним, по жаре, в клубах пыли, подкатывают на мотоциклах, а чаще на тракторах наследники, вечно пьяные краснощекие парни из райцентра или из Железногорска, — порыбачить, отдохнуть до беспамятства.
А места красивейшие! В небесах, вдали, сверкают сахарные головы не тающих круглый год гольцов. Чуть ниже — из голубого слепящего небытия, — как бы постепенно проявляясь, уступами сходят кедры со скрипичными завитушками на вершинах и темные ели… там мох глубок, как диван, и брусника красна, что пожар… А пониже — черника, голубика… А еще ниже — пространство как бы рвется с шумом на части. Здесь светло, здесь гари, малинники, красная смородина, медовый дух. Поляны с озерами, как жостовские подносы с самоварами, подступают с двух сторон к рябой из–за просвечивающих камней речке, вытекающей со звоном из узкого и темного урочища. Но на моторке можно взойти. Если не к ногам каменного Саяна, то — как уверяют здесь — хотя бы к мизинцам его… Откуда–то оттуда и выползают — как раз мимо дома приезжих — по утрам мохнатые звероподобные горы тумана. В селе Весы тихо, словно на каком–то другом свете, — лишь изредка, если подует западный ветер, можно различить вдали невнятный гул и топоток железной дороги. Переселенцы, наверное, выбрали Весы еще и по этой причине: тут мало шастает чужого, зеворотого люда, все друг друга знают — уж до третьего колена точно… Народ проживает основательный, с древними иконами в красных углах, с десятком берданок и карабинов в сенях, с кучей движков и мотопил во дворе. Можно увидеть кое–где рога сохатого, прибитые над воротами, а то и чучело глухаря — видно, не бедна еще тайга вокруг.
И Н О С Т Р А Н Ц Ы
Маленькая повесть
1
Они уже давно ходили мимо этого нового, диковинного для здешних мест двухэтажного дома с башенкой, принюхиваясь, как волки, к чужому дыму, вечерами всматриваясь сквозь яркие щели иной раз неплотно прикрытых железных ставен и не решаясь постучаться в высокие ворота. Хозяйка мельком видела их и молчала — шмыгала взад–вперед, маленькая, невзрачнолицая, в свитере чуть не до колен, варила еду внизу, на первом этаже, взбегала по винтовой лестнице и подсаживалась к электрической швейной машине. Сын угрюмо читал книгу на английском, с ногами в кресле, накинув наушнички. Отец семейства, худоба, с длинными, чугунными от загара руками, со смешной сизовато–рыжей бородкой от уха до уха при гладко выбритом подбородке, чистил ружье или, уйдя через сени в мастерскую, точил к утренней работе ножи и стамески.
Крестовые хоромы приезжих, крепко сложенные из кедровых плах толщиной фута два каждая (более полуметра), располагались на взгорке, на самой окраине села Весы, выше плотбища, за кучей выворотней и отпиленных комлей с растопыренными корнями, напоминавших приезжим всяких сказочных чудовищ… Кстати сказать, местные жители уверяли, что правильное, еще с царских времен, название села — Бесы, но в советские годы, дескать, Бесы заменили на Весы… Когда–то была большая старообрядческая деревня. Теперь же оставалось тут дворов сорок, еще не разобранных на дрова, с лодками на огородах и возле калиток. Но из них изб десять заколочены наглухо, хозяева поумирали, а родственники не едут; десятка же полтора с досками крест–накрест на окнах оживают только летом, когда с грохотом к ним, по жаре, в клубах пыли, подкатывают на мотоциклах, а чаще на тракторах наследники, вечно пьяные краснощекие парни из райцентра или из Железногорска, — порыбачить, отдохнуть до беспамятства.
А места красивейшие! В небесах, вдали, сверкают сахарные головы не тающих круглый год гольцов. Чуть ниже — из голубого слепящего небытия, — как бы постепенно проявляясь, уступами сходят кедры со скрипичными завитушками на вершинах и темные ели… там мох глубок, как диван, и брусника красна, что пожар… А пониже — черника, голубика… А еще ниже — пространство как бы рвется с шумом на части. Здесь светло, здесь гари, малинники, красная смородина, медовый дух. Поляны с озерами, как жостовские подносы с самоварами, подступают с двух сторон к рябой из–за просвечивающих камней речке, вытекающей со звоном из узкого и темного урочища. Но на моторке можно взойти. Если не к ногам каменного Саяна, то — как уверяют здесь — хотя бы к мизинцам его… Откуда–то оттуда и выползают — как раз мимо дома приезжих — по утрам мохнатые звероподобные горы тумана. В селе Весы тихо, словно на каком–то другом свете, — лишь изредка, если подует западный ветер, можно различить вдали невнятный гул и топоток железной дороги. Переселенцы, наверное, выбрали Весы еще и по этой причине: тут мало шастает чужого, зеворотого люда, все друг друга знают — уж до третьего колена точно… Народ проживает основательный, с древними иконами в красных углах, с десятком берданок и карабинов в сенях, с кучей движков и мотопил во дворе. Можно увидеть кое–где рога сохатого, прибитые над воротами, а то и чучело глухаря — видно, не бедна еще тайга вокруг.
Но не сразу новые люди решились переехать сюда. Сначала, только повернула зима на весну и ледяной ветер задышал возле щеки, как пламя автогена, явился со стороны станции смешно укутанный в шаль, в романовском полушубке, валенках и немецкой кепке с меховым подкладом сам будущий хозяин. Сопровождал его мужичок пониже ростом, но шире в плечах на четыре кулака, в черном — уж не милицейском ли — тулупе, с начальственным, словно из бочки, голосом и грозным выражением на брыластом, плохо выбритом лице. Оба тащили за спиной рюкзаки, в которых звякало и булькало. Новоприбывшие изумили местных жителей тем, что обошли не торопясь — до вечера ходили — все небольшое это село, кланяясь перед калитками, знакомясь. При этом женщинам–старухам дарили флакончики с пахучей зеленоватой водой, а мужчинам предлагали выпить хорошей водки за знакомство, на столы выставлялись звонкие, как сосульки, трехсотграммовые бутылочки. — Не обижайте моего другаря, — басил коренастый мужичок и показывал на поселенца, который, поминутно протирая очки с толстенными мутными стеклами, благодарно кивал в свою очередь, стеснительно улыбался и мекал, совершенно, видимо, еще не умея говорить по–русски. Даже пританцовывал от бессильного усердия на месте. — Из Англии он, жердина. Вот, влюбился, говорит, в Россию… хочет тут жить. Коннель его фамилия, зовут Френсис. — Конев? — переспросил кто–то.
— Можете и Коневым величать, не обидится. Хоть маршалом Коневым. Но вот что… — и он с суровым нажимом оглядывал тех, с кем говорил. — В его жизнь не соваться. У них это строго. «Мой дом — моя крепость». Специально за этим будет правительство следить, разведка и прочая. Ну и наша областная администрация. Такой эксперимент. Землю дают, разрешили строиться… Пусть трудится, так сказать, на русской земле. Свой дом с садом отдал нашим детишкам, которые в Англию учиться поехали. Так что тут квиты. Главное, значит, чтобы никто не лез ни с советами, ни с просьбами. Мужичонко он добрый, но политика есть политика.
Услышав слово «политика», еще не так давно приносившее одни неприятности, бородатые весовчане в ответ, сумрачно помаргивая, словно фотографируя иноземца, безмолвствовали, что, видимо, означало: а на кой нам лезть–то к нему.
— То–то! — удовлетворенно заключил черный тулуп и вдруг чуть не упал — крутанулся на месте. Это он узрел местных синеглазых девчушек, еще не испорченных городом, белозубых, лузгавших каленые кедровые орешки. — Батюшки!.. — И враз переменился в лице, стал похож на мальчишку, надевшего на себя медвежью шкуру с медвежьей мордой. — Ка–ра–сота какая! А, Френсис?! — О, йе!.. — с готовностью заулыбался молчаливый гость и наконец, заикаясь, произнес по–русски: — Си–би–ер — крас–сибо… О!.. — и, показав на окрестную тайгу, приложил руку к сердцу. — О!..
Жители Весов тускло и непонятно смотрели на иностранца. Крепыш в черном полушубке, угрожающе нахмурясь, снова стал объяснять, что, как только англичанину построят дом, подъедет и его семья — жена с сыном. И уж тогда тем более — ни–ни! А чтобы он тут, Коннель, не тыкался, как котенок в гвозди вместо соска матери, он, Николай Иванович Ярыгин, первое время с ним побудет. И если кто захочет о чем–нибудь спросить, спрашивать у него, у Ярыгина.
Жители Весов уже в сумерках наблюдали, как иноземец с Николаем Ивановичем за околицей жгли костер, ходили вокруг него размашистыми шагами, явно что–то мерили, отмечали в снегу прутиками. И потом, так и не попросившись ни к кому переночевать, ушли в сторону железнодорожной станции… А через неделю со стороны райцентра по тракту, нещадно ревя, по гладкому, как фарфор, зимнику, приползли «КамАЗы» с прицепами — они волокли красные кедровые бревна, гору теса. И с ними явилось человек семь плотников. Эти люди прежде всего сколотили себе в тайге, под сопкой, жилье–времянку с топчанами, зарядили дровами привезенную с собой железную печку. И принялись строить дом для англичанина, сверяясь с длинными чертежами.
Народ в Весах никогда не покажет любопытства к чему–либо, пока не пригласят посмотреть и высказать мнение. К тому же Николай Иванович яснее ясного все объяснил. Да и своих забот у местных мужиков выше головы, хоть и демократия во дворе, — вот–вот ледоход, а там паводок, время плоты вязать и вниз, до енисейской протоки, протаскивать. А поскольку на пути следования — камни, шивера, течение бешеное, жердями не удержать, на плоты спереди и сзади крепятся движки с винтами… а вдруг откажут?! Надо проверить–перепроверить досконально, в полный голос, как Лидию Русланову, все моторы… И длинные жестяные лодки подлатать. И патроны набить от медведя–шатуна или человека лихого жиганами. И сети зачинить, и сапоги резиновые, одежду поправить… Так что некогда местному народу, некогда глазами лупать.
Но имелись и в Весах вечные бездельники–наблюдатели, пропойная троица: Генка по кличке «Есенин» — тоненький, как мальчишка, но пухломордый, с сонными светлыми глазами, веки зависают до зрачков; трепещущий от пьянства как осиновый лист, остроносый, с железными челюстями Павел Иванович, некогда капитан катера; и Платон Михайлович, пузан под центнер, с черной бородищей, этот все время курит махорку и дышливо пыхает, но выпить может за один присест литра полтора водки. Всю весну они наблюдали с тоской, как молчаливые рабочие рубят дом иноземцу. Трудятся от темна до темна, молчком, будто сами нерусские, и ни разу не было видно, чтобы пили–гуляли. — Видать, долларами плотят, — прохрипел Платон. — Если долларами, то пить нельзя.
Проходивший мимо Николай Иванович словно на столб наткнулся, насупился:
— Вы что тут, ворон ловите?? Если что слямзите, яйца оторву. Держаться на расстоянии двести метров, ясно?
— Ясно, — вздохнул–прохрипел Платон, как бы наиболее соответствующий из тщедушной троицы для переговоров с могучим покровителем и переводчиком англичанина. — Учимся труду.
— А, это всегда пожалуйста. Учитесь, учитесь и учитесь. Но дополнительной работы нет и не будет, у нас все по договорам рассчитано…
К концу июня жилье англичанина было готово: длинное, с пристройками — мастерской, гаражом — и отдельно стоящими баней и клетью. Первый этаж дома рабочие облепили ярким, как пионерский флаг, кирпичом (от пожара), а вокруг воздвигли двухметровый лиственничный заплот — теперь ничего не видать, что во дворе делается. Разве что если на сопку взлезть и сверху, из тайги, смотреть. Дом красиво так вознесся у реки на взгорке, словно век тут стоял. Да еще по непонятному настоянию хозяина красноватые венцы и белый тес обработали напылением, особой химией — и стены стали темны, будто и вправду строение пережило все революции нашего века… О современной жизни говорила только телевизионная антенна на крыше, покрытой сверкающей белой жестью. Да еще над баней в небе вертелся, позванивая, небольшой пропеллер — наверное, чтобы свет был, когда в селе пропадает электричество.
Наконец и хозяйка с сыном приехали — понятно, одеты не по–русски. Впрочем, сейчас и наша молодежь наряжается — будь здоров. Но эти уж больно были смешны: дама в шляпе, в тонком зеленом пальто с разрезом и красно–рыжей лисой на шее, а мальчик — в синем с белыми полосками, как бы в матроске, с зонтиком в руке. И зачем ему зонтик — здесь, если гроза выкатится, лучше во всю мочь домой бежать: и зонтик тебе ветром вывернет, и штаны к ногам дождем сдерет…
А потом месяц или два жители Весов не видели толком иноземцев. Только со спины, только выезжающими из ворот на мотоцикле или верхом на тракторе — да–да, семья купила небольшой трактор. Японский или южнокорейский — с иероглифами. Хозяин сам за рулем, с двухствольной «вертикалкой» на ремне — наверное, медведей боится. Местные наблюдатели не сразу сообразили, что это за ящики (три или четыре штуки) вывозят новые жители Весов время от времени за озера, к полям, засеянным гречихой, и оставляют под надзором мальчонки с книгой в руке. Как–то побрели бездельники гуськом на полусогнутых, прячась в душных подсолнухах, — подсмотреть. Прислушались — гудит что–то в коробках… Потом Генку «Есенина» пчела в лоб ужалила — враз опухла переносица, глаза стали как у японца — и наконец дошло: ульи! Ишь ты, медом решили разжиться, небось торговать будут. А что, дело выгодное: хороший мед нынче в цене. И медовуху можно гнать… Да ведь не умеют! Можно и подсказать, конечно, как это делается… Пока наблюдатели обменивались соображениями о дальнейших своих действиях, вдруг из золотых вечерних сумерек с хриплым лаем на толстого Платона бросилась красноязыкая собака — и за ногу! И когда только овчарку успели приобрести, капиталисты проклятые?! Тройка бездельников ретировалась сквозь кусты шиповника, где тщедушный Павел Иванович, щелкая металлическими зубами, и завис в колючках, как в гамаке, — ни туда ни сюда… Слава Богу, страшная псина с ошейником и белым пятнышком над глазом, будто подмигнув, вернулась к пацаненку в матроске.
А еще к концу лета стало всем известно: там же, в русских полях, чужеземной семье выделена земля. Кто говорил — сорок, кто говорил — десять гектаров. И уже посеяны рапс и рожь. А затем и корова подала голос во дворе у Коннелей.
А вскоре еще выяснилось: сам–то хозяин, помимо того что и на тракторе ездит, и пчел не боится, и на моторке храбро в одиночку к Малым порогам поднимается (правда, весь с головы до ног в зеленой резиновой одежде), в свободное время, вечерами, вытачивает на токарном станке из кедровых обрубков всякие деревянные поделки. Использует брошенные возле плотбища комли, прочий сор. Уже два раза вывозил в райцентр на базар медно–желтые подсвечники в виде чертей, плошки, братины и гору матрешек — симпатичные такие у него матрешки, и вовсе не похожи на Горбачева или Ельцина, как нынче делают, а именно такие, по каким соскучились простые люди, — красавицы сибирские. Когда до последней, маленькой, доберешься, мяукает, как дитя… Развернулся же проклятый англичанин!
— Пусть, пусть помогает нам, обалдуям, обустраивать Россию… — пояснял жителям Весов, то уезжая в город, то возвращаясь, русский друг подслеповатого англичанина Николай Иванович. — Есть чему поучиться, верно? — Верно, — тихо отвечали местные люди, отдавая дань расторопности и уму иноземного гостя.
А три наших наблюдателя с болезненной тоской молчали. Как бы подружиться им с этим Френсисом? Он же добрый, кажись. И денег небось как у дурака махорки… И вот в начале октября, в дождливую холодную пору, когда уже и снежком пробрасывало, а грозный Николай Иваныч, по слухам, насовсем укатил в областной центр (видимо, убедился — никто представителя Великобритании не обижает), ходили они, бродили мимо нового огромного дома, скуля, как псы, и решились наконец позвонить в ворота — давно заприметили: там кнопка черная в белой чашечке.
Тр–р!.. — кнопку нажал самый смелый, толстяк Платон. Нажал и на всякий случай на два шага отступил.
2
— Good Lord, but why, why should we let these dirty people in on our clean floors? — взвинченно говорила в доме тоненьким голоском маленькая хозяйка, бегая от окна к окну и одергивая до колен свитер. — Who are they? After all no one introduced them to us!
Если перевести на русский, ее слова означали: «Боже мой, ну почему, почему мы должны пускать этих грязных людей на наши чистые полы? Кто они такие?! В конце концов, нам их никто не представил!»
— Их трое, вот друг друга и представят, — вздохнув, отвечал ее муж, также выглядывая за ставенки. — Так принято, Элли… мы же в одном селе живем.
— There are lots of people who live in the same village or in the same district or in the same region with us! — тараторила хозяйка. — Мало ли кто живет с нами в одном селе, или в одном районе, или в одной области?! — Она пристукнула каблучком. — Как хотите, но я скажусь больной… Ты, — она кивнула мальчику, который с утра колол дрова, а сейчас собирался выполнить другое ответственное задание — натереть редьки к обеду, — идешь к себе. А вы, сэр, как угодно… только умоляю, не пейте с ними, а то приучите — потом из ружья не отгоните. Кстати, советую держать оружие поближе…
Коннель, сделав плаксивое лицо, скребя в раздумье горло, заросшее шотландской бородкой, спустился по винтовой лестнице на первый этаж, прошел в сени, нажал на особый рычаг — и калитка во дворе отворилась. Но, разумеется, из приличия необходимо было там и встречать гостей — Коннель, сутулясь в три погибели на сыром ветру и протирая поминутно очки, выскочил на доски двора. Здесь, как в старинных сибирских дворах, тротуар был из лиственничных досок. — Com▒in!.. Входайте!.. — воззвал он сквозь сумерки.
— Ничего, мы постоим… Здрасьте, — озираясь и почему–то оглядываясь, входили во двор–крепость бездельники.
— Здрасьвэйте, здрасьвэйте… — кивал, привычно–застенчиво улыбаясь, хозяин — милый, простой такой жердина, пахнущий сладкой иностранной водой, и указал рукой наверх: мол, туда, проходите.
— О’кей, если ты не Моисей! — выдал загодя приготовленную шутку Генка «Есенин». — А наш удел — катиться дальше, вверьх! — Он процитировал, переиначив, великого русского поэта, в ответ на что хозяин хмыкнул, но вряд ли что–либо понял: уж больно выговор у Генки невнятный, большими губами–пельменями под самый нос.
В сенях гости скинули уличную обувь: Платон — рыбацкие резиновые сапоги с нависшими рваными заворотами, Генка — пятнистые галоши, а Павел Иванович — красные женские (наверное, женины) короткие сапожки. Коннель забормотал было на малопонятном русском языке, размахивая руками, — дескать, надо ли разуваться. Но бородатый Платон великодушно буркнул:
— У нас, у русских, так принято. — Он еще и плащ брезентовый снял, гремящий, как сорванное с крыши железо. Генка остался в мокром пиджаке, Павел Иванович — в шерстяной волосатой кепке и грязно–зеленой болоньевой куртке.
Гости прошли и сели рядком на приготовленные стулья — кресла хозяйка предусмотрительно отдвинула в угол и положила на них газеты и ножницы (чтобы было видно). Коннель зажег на полный свет широкую, как колесо комбайна, люстру и включил магнитофон — хор запел кантату Перселла. Гости сидели приоткрыв рты, положив руки на колени. Бывший капитан снял наконец кепку. Руки у них были немыты. Сельчане то ли слушали, то ли блаженно дремали в тепле. В камине шаяли угли. Прошло минут десять. Френсис выключил музыку и заулыбался, кивая на свои руки:
— Вода?.. моем–надо?.. — О, йес, — осклабился пузатый Платон, уже узрев за волнистым стеклом бара темные граненые бутыли (видать, с виски?). — Можно.
Они прошли через сени в мастерскую, где был кран с водой (хозяйка не захотела их пустить в ванную, расположенную в основном доме, — еще намарают), и затем Френсис провел наблюдателей из народа вниз, на первый этаж, в столовую, где вкусно пахло, за длинный стол, покрытый клеенкой с нарисованными русскими цветами — ромашками и незабудками. Сама хозяйка появилась на мгновение с полотенцем на голове, в халате («очиен булна» — объяснил Френсис) и, выставив перед мужиками бутылку водки и стаканы, улыбнувшись мелкозубой улыбкой, исчезла. После нее остался тонкий запах духов.
— Ее зовут Элли. По–рюсски ни бьюм–бьюм. И вообще!.. — Френсис махнул рукой. Видимо, хотел сказать, что без женщины проще. Мужики понимающе заржали.
Но кто знает, почему Френсис мокрыми, словно плачущими глазами внимательно разглядывал гостей? Установилось ненадолго робкое молчание. Может, они чего не понимают? Может, у англичан перед выпивкой, как и вообще перед едой, сперва положено помолиться? Но Френсис, кажется, размышлял о другом.
— It is… это билб мьюзик моей страны.
И, вздохнув, пришлось спросить — это сделал пузатый Платон:
— А че к нам–то приехали? Захотелось поглядеть другие страны? Даже квартеру свою отдали дитям России?
— Отдал детям, — кивнул охотно Френсис. — Один этаж.
— А че, дом такой большой?
— Болшой. Там мама осталась, систра с детишками. Я… любью Рэссию… Достоевский, Толстой… да–а.
Френсис, словно спохватившись, разлил по стаканам сразу всю водку, посверкивая золотой печаткой на безымянном пальце, нарезал хлеба и очистил ножом четыре луковицы:
— Так?
— Норма!.. — прошептал Павел Иванович, не сводя синих, как у утопленника, глаз со сверкающей жидкости.
Платон завозился на маленьком для него сиденье, закряхтел, поводя брюхом. Генка же «Есенин», зажмурясь, жевал пухлым ртом, сочиняя, надо полагать, что–нибудь соответствующее случаю. Но не успел, ибо Френсис объявил тост:
— За свободную, демократишн Руссию… з любовю! О▒кей?
— Ес!.. — хором ответили гости и выпили. И уставились на пустые стаканы. Но, понимая, что все же нужна пауза для приличия, стали подталкивать друг друга локтями — мол, давай говори. Френсис, улыбаясь широкой, доброжелательной улыбкой, ждал. Сам он рассказывать на русском, видимо, затруднился бы, но, судя по всему, чужую речь уже понимал.
— Да–а, богатая у нас земля, — заговорил Платон громко и короткими фразами. — Леса, поля, горы. Золото, соболь, рыба… — О, — закивал иностранец. — Красота болшая.
— Еще бы. И у нас уже тоже… это… свобода. Выбираем. Губернаторы есть. Фермеры.
— Но нар–роду нашему палец в р–рот не клади! — проснулся было и Павел Иванович, затрепетал, как былинка, желая что–то еще сказать, но не хватило заряда — умолк, уронив плешивую, с белыми крылышками над ушами, голову.
Генка «Есенин», горестно и сильно вздыхая, хрустел луком. Он готов был наконец произнести высокое слово, и стоило Платону лишь покоситься в его сторону, как Генка зажмурился и малоразборчиво залопотал:
— Ты жива еще, моя старуха? Только я давно уже не жив. Сам себе даю от скуки в ухо, складываю медь в презерватив… Мне бы только выпить, дорогая… сжечь бы душу всю до дна… Никакая родина другая, даже Англия, мне не нужна…
Френсис наморщился, видимо постигая смысл Генкиных виршей. И осторожно спросил:
— Но почему ви пьете? — Он показал пальцем на мешки под Генкиными глазами: — Вам очиен вредно. — И кивнул на Платона, могучего, желтокожего, как восточный Будда, но в русской бородище размером с супницу: — Ему не очиен.
— Кстати, добавил бы, — усмехнулся тот. — Мне это лично как слону дробинка первый номер. У тя виски есть? Водку мы и сами можем тебе принести.
— Уиски?! О!.. — как бы просиял Френсис и всплеснул руками. — Я думаль, вы любите только водка. — Он ушел наверх и мигом скатился по винтовой лестнице с тяжелой четырехгранной бутылкой золотисто–коричневого цвета. — О, извиняйте! — Отвернул хрустнувший колпачок и разлил снова до капли все содержимое по стаканам — правда, себе меньше всех. Принес лафитник с водой, достал из шкафчика лимон, принялся тонко нарезать узким, тонким ножом.
Платон, не дожидаясь (зачем ему эти интеллигентские штучки!), но и не особенно торопясь, выпил и, поворочав языком под щеками, сказал вдруг уже не баритоном, а басом — у него с добавлением градуса в крови голос перемещался по октаве, нисходя к рокоту (очевидно, в организме что–то перестраивалось):
— Крепка–а совецка власть!.. Придется мине в колхоз вступать!.. А вопрос, почему… кхм… русские пьют… вопрос философский. Да–а. — Он широко разинул рот в бороде, загадочно блестя впалыми желтоватыми глазенками. Как сразу понял Френсис, он был говорун, мог рассуждать по любому поводу и без повода, не прекращая пить и закусывать. И сейчас хотел что–то сказать, но его перебил шелестящим голоском Павел Иванович.
Бывший капитан катера, сутулясь, привстал, ударил сухими кулачками об стол:
— На мостике одни с–суки!.. Страну автогеном порезали!.. бакены затоптали!.. катимся боком по шиверам!..
— Примерно так, — кивнул Платон, дав знак приподнятым кривым мизинцем с черным ногтем Генке «Есенину», чтобы тот покуда помолчал. — СССР была великая держава, разве нет? С ней считались…
— Sorry!.. извиняйте!.. — с плаксивой улыбкой поправил очки Френсис. — Но Руссия и сейчас великая! Считаются! Я знаю!
— Может, при вас считаются!.. — встрял Генка в разговор. — А при нас не очень.
— Юмор! — оценил Френсис и снова обратил свои близорукие наивные глаза на могучего Платона. — Если жизнь наладится… к вам снова придут с поклоном другие… э… республики. — Он, кажется, уже и по–русски возле русских стал говорить связнее. — Разве нет? Значит, надо налаживать жизнь. У вас… у вас талантливые ученые… докторы… зачем попадать… падать в отчаяние?!
— Нет, нет, мы погибли!.. — не соглашался Платон. — Это обсуждать бесполезно.
— Ночь наступила, ночь… — У Генки веки полузакрыли глаза, рот по–детски превратился в гузку. Еще, не дай бог, уснет тут. — При белом месяце… так хорошо повеситься…
— Налил бы еще, узурпатор!.. — взвизгнул Павел Иванович.
— Ешчо жена не дает, — тихо и внятно ответил Френсис, оглядываясь, чтобы гостям было понятней. — Тогда я не понимаю, я плыл на лодке — смотрю… Why?.. Почему бросать с берега в речку кровать… старое ведро, самовар… даже трактор?.. Это же ваша речка, ваша… ваша маленькая Руссия.
— Вода все унесет!.. — махнул рукой Платон. — Скажи, моряк!
Но моряк молчал, приоткрыв рот со стальными зубами и злобно уставясь на хозяина, который более не хотел угощать русских.
— Все унесет река времен… — вздохнул, окончательно зажмуриваясь и устраиваясь подремать на стуле, Генка. — Не унесет!.. — печально отвечал Френсис. — Я здесь уже полгода? Не унесло. Вы включаете электричество в баниях… пилите циркуляркой… трансформатор три раза горел. Как можно? Вы делаете драки… ножиками… веслами… я даже видел — баграми… зачем?! — Зачем?! А потому что душа гор–рит!.. — зашипел Павел Иванович. — Хер ли тут изображашь?! Сами нашу Расею любимую погубили!.. через евреев скупили, а сейчас…
Платон больно прижал локоть Павла Ивановича к столу — человечек, затрепетав, умолк.
— Я понимаю, — терпеливо продолжал Френсис. — Понимаю. Но когда ваша страна болна… помогать надо, а не толкать дальше в пропасть. — Он понизил голос: — Говорят, у вас своих хороших крестьян опять жгут?.. Рас… как это?.. раскулач…
— Раскулачивают?.. — помог Платон и добродушно ухмыльнулся на редкость здоровыми, белыми зубами. — Да не–е!.. Это уж по пьянке… было раз иль два… из зависти… примерно так… — И толкнул Генку в бок: — В Щетинино? На центральной ферме?
Генка открыл белесые, словно замазанные сметаной, глаза:
— А хер ли?.. Дружки начальников, по блату всего себе нахватали…
— Это наши деньги! — завизжал Павел Иванович. — Прихватизировали даже пристани на Енисее… золотые рудники…
— Но разве можно жечь?.. — изумился, всплескивая руками, иностранец.
— Лесу много… — охотно заговорил Платон. — С самолета смотрел на Сибирь? Тайга до Японии. Но, конечно, лучше не жечь. Вам–то в Англии хорошо — из камня все. А у нас и церкви деревянные… — Но более не дождавшись от хозяина каких–либо слов, Платон помолчал, закрыл рот, тяжело поднялся и вздернул за шкирку поэта и бывшего капитана: — Ну, сказали спасибо и пошли? А то решит — алкоголики, не пригласит больше.
— Почему?! — удивился нехотя Френсис. — Заходите. Интересно было говорить.
— Вы слышали?! — спросил Платон у своих спутников, не выпуская их из темных широких лап. — Приглашает! Пожалуй, и зайдем. Может, еще научимся снова труд любить, поверим в жизнь…
Павел Иванович вдруг припал к Платону и зарыдал, как ребенок. Тот, отечески обняв его за плечи, повел в сторону двери — в ночь, в метель. Генка «Есенин», окончательно проснувшись, обернулся к хозяину — стоял моргая, пытаясь, видимо, придумать срочно что–нибудь остроумное. Но не сумел. Только как можно более гордо и таинственно ухмыльнулся и, чтобы не сверзиться, затопал боком с крыльца вниз, на смутный снег… Проследив из сеней, что гости наконец ушли за ворота, Френсис повернул рычаг, и калитка заперлась. Потянул за кольцо с проволокой — в дальнем углу поместья открылась дверца конуры, и, позванивая цепью, потягиваясь, вышел во двор для несения службы пес Фальстаф.
Френсис распахнул форточки в столовой и принялся мыть с мылом стаканы, когда зашла жена. Морщась, она укоризненно сказала: — Зачем, зачем ты их еще раз пригласил?!
Муж вздохнул и развел руками.
— Напоил раз — и выгони к черту! — заходила–забегала по комнате Элли. — Эту пошлость выслушивать… они же привыкнут… Думаешь, благодарностью отплатят? Заборы твои не будут осквернять? И зачем про пожары спрашивал? Могут удивиться, запомнить, начнут изображать верных сторожей…
— No! У них нет памяти.
— Они хитрее, чем ты думаешь…
Френсис, жалобно скривившись, протирал голубеньким платком очки.
3
Они заявились снова ровно через неделю, ввечеру. Как раз вызвездило, грянул ранний сибирский мороз, да не пять–семь градусов, а все двадцать (такое случается в урочищах Предсаянья), и скрип от шагов на снегу далеко разносился. Впрочем, уже и в среду, и в четверг за воротами кто–то переминался и курил (пес во дворе пару раз рявкнул), но в звонок не позвонили. Может быть, испугались гнева хозяйки, которая строчила на электрической пишущей машинке? Повздыхав, условились выждать еще немного, чтобы получился хоть небольшой, но круглый срок? И вот в субботу — только хотел было Френсис после бани размягченно послушать музыку и испить подогретого красного вина — звонок задребезжал.
— О!.. — только и выдохнула хозяйка. — Может быть, сделать вид, что спать легли?
— Свет горит, — пробормотал хозяин.
— Ну, иди, иди. Встречай дорогих гостей.
С виноватым видом, накинув куртку с башлыком, привычно согнувшись из–за высокого своего роста, Френсис спустился по винтовой лестнице в сени. Рычаг щелкнул — калитка вдали распахнулась. Три сизые тени, убедившись, что красноязыкий Фальстаф точно в конуре, медленно ступили во двор, поднимая колени, как бы стараясь меньше шуметь, и закрыли за собой калитку.
Френсис высился на крыльце, улыбаясь, как истинный джентльмен, который рад новым своим друзьям.
— Проходите! — Кажется, он уже лучше говорил по–русски, что тут же отметил умный Платон. Френсис употребил местное слово: — Зазимок выпал, холодно.
— Зазимок — это верно, это по–нашему! А вот и по–нашему маленький тебе презент… — Пузатый дед, сбросив незастегнутый вонючий полушубок на пол у холодных дверей, сопя, выдернул из–за спины (из–под ремня?) шкалик «Российской». — Убери куда–нибудь… пригодится. Зима долгая… А мы хотели сегодня по–трезвому, о жизни поговорить.
Изумленный хозяин, не зная, что и ответить, машинально провел их в столовую. Убрал в шкаф дареную чекушку и, вопросительно глянув на сельчан, все же достал тяжелую бутыль виски. — Но, но!.. — замахал Платон свилеватыми от трудовых усилий прежней жизни руками. И даже Генка «Есенин», на этот раз тщательно побритый, с порезом на щеке, залопотал своими пельменями невнятно под нос нечто шутливое, вроде того, что «в стране подъяремной всему свой срок, даже если он тюремный». Только Павел Иванович замкнуто и отчужденно молчал — он был в белой, почти чистой рубашке, наглухо застегнутой у самого горла, под острым кадычком.
Наступило неловкое молчание. Френсис, не понимая, чего сегодня хотят от него сельчане, растерянно предложил:
— Может, coffee?..
— Кофе? Можно, — пробурчал Платон, зашуршал клочком газеты, свернул и, ткнув ее куда–то себе в бороду, закурил густо воняющую самосадом «козью ножку». И неожиданно спросил: — А сын у тебя что, не учится? Наши–то ребятишки в Малинино ездят…
Френсис у плиты замер.
— Сын дома занимается, — почему–то насторожившись, сухо ответил он. — Моя жена — раньше учительница, проверяет…
— А потом экстерном сдаст? Стало быть, умный мальчуган? Как зовут–то?
— Ник. Можно — Николай.
— Николай — это хорошо. Николай — сиди дома, не гуляй. А сама твоя Эля… не хочет у нас преподавать? Или ты ее и так прокормишь?
— Она работает, переводит, — объяснил Френсис и, обернувшись, более внимательно всмотрелся в лица сельчан. Что у них на уме? К чему эти вопросы? Просто ли праздные они, из приличия, или здесь некий смысл? — Она же хорошо знает по–русски… то есть по–английски… — Англичанин засмеялся и, изобразив сокрушенный вид, махнул длинной рукой: — Конечно, с английски на русски! Всякие статьи… Не много, но платят.
— А вот на днях… — включился в разговор местный острослов и поэт. — На днях мы тут по делу ехали… на трелевочном тракторе… Между прочим, слава рабочим, мы могли бы и в Малинино вашего паренька возить!.. — Невнятно, перескакивая с пятого на десятое, Генка рассказал, как он ехал с товарищами и услышал — в доме Френсиса пела под гитару женщина. И пела так звонко, хорошо. Не подумаешь, что иностранка. — В гостях кто был или уже супруженция научилась?
Френсис широко улыбнулся, но на душе у него стало неприятно. Он прекрасно понял — никакого трактора не было, да и кто этого Генку–дурня на трактор посадит. И невозможно услышать с грохочущего трактора тихое пение женщины… Значит, стояли под забором, подслушивали. Что им надо? — Когда она поет — лучше говорит слова, — медленно ответил Френсис. — А просто говорить — пока нет… Только писаный текст.
— Ясно,— заключил Платон.
Павел Иванович сидел подавшись вперед и не отрывая от растерявшегося неведомо почему хозяина синих враждебных глаз.
— Тогда примерно такой вопрос… — Толстяк вдавил окурок с буковками в тарелку, машинально поданную ему Френсисом. Ощерил зубы, совсем как американец, и снова сомкнул полные коричневые губы в черной бородище. — Вот ты спрашивал, почему мы, русские, пьем. А как не пить, милый человек?.. У Павла Иваныча, — он кивнул на немедленно задрожавшего от человеческого внимания друга, — у бывшего героя наших таежных рек, в городе сын погиб… одни девки в семье остались…
— Трамваем в городе зарезало, — пояснил Генка. — Шел трамвай девятый номер… под площадкой кто–то помер… тянут, тянут мертвеца — ни начала, ни конца…
Платон подождал, пока Генка закончит свой рифмованный комментарий, и продолжил:
— А у Генки… вообще детей нету…
— А я с ней живу… — охотно пояснил Генка. — С Танькой. Хоть пилит меня уж двенадцать лет… — И он по–мальчишески шмыгнул носом. — Но как без деток? Я бы, может, не пил… может, меня бы в Союз писателей приняли… я бы сына учил — не стихам, конечно! Охотиться, хариуса дергать… Эх, душа горит. Но нет, нет!.. — Под тяжелым взглядом Платона Генка сложил ручки лодочкой на мошне. — Только кофий.
И, чмокая, три мужика пили минут пять с отвращением черный густой напиток. «Зачем они резину тянут? — вконец обеспокоился хозяин. — Если дать виски, может, все–таки выпьют? А выпьют — скорее раскроются?»
— А я устал сегодня, — вздохнул Френсис. — Засандалю для согрева… так по–русски? Но мне не нравиться пить один…
— Н–ну. — Платон незаметно, как ему казалось, ткнул локтем в бок бывшего капитана. — Если только за компанию… И словно утренний розовый свет в сосновой роще лег на лица сельчан — они, вытянувшись, радостно–внимательно смотрели, как хозяин отвинчивает хрустнувший колпачок с иностранной бутыли, выставляет стаканы, режет лимон на тарелочке.
— А ваша страна неплохая, — буркнул Павел Иванович, желая, видимо, продемонстрировать наконец более дружественное отношение. — Флот у вас всегда был большой. Но почему вы в НАТО? Присоединились бы к нам.
— Но мы, в общем, присоединялись уже, — отвечал Френсис. — Гитлера вместе били?
— Не приставай к человеку, — остановил Павла Ивановича Платон. — Он что, Черчилль? А ты Сталин?
— Эх, калина–мблина… хер большой у Сталина… — потирая ладошки, пробулькал Генка.
Френсис с улыбкой поднес палец к губам и разлил виски.
— За дружбу народов, — произнес тост Платон. — А не покажете — какие паспорта у настоящих–то иностранцев?
— Что?.. — Френсис снял очки и принялся протирать стекла. И снова заулыбался. — Как выпиваю, так стекло в любой машине запотевает, да? И очки. Пбспорты? Там… у начальников…
— Понятно, — кивнул Платон. — На прописке? Хоть и гость, а живи по российским законам. Ну, поехали на белых лошадях? — Он первым опрокинул в себя стакан и словно прислушался к чему–то: — Колокольчики зазвенели.
Минут через десять Френсис успокоился — его новые друзья, собираясь сегодня в гости, наверное, всего лишь условились вести себя поумнее, позагадочней, чтобы не раздражать англичанина, чтобы не в последний раз… а уж выпить у него они, понятно, выпьют — куда Френсис денется?!
— …Плыл на теплоходе — на берегах стояли народы, честь отдавали… Я ж людям помогал… уважали. А сейчас?.. — шелестел тихим голосом Павел Иванович, замирая и бледнея, словно прислушиваясь к чему–то огромному и грозному, летящему над Россией. — Сына моего трамвай зарезал… Если бы он тут остался, кто бы его зарезал? Да я бы сам кого угодно!.. Санькб!.. за что?!. И вот так всю Россию! Под корень!
— Другие дети у него девки… — пояснил Генка. — Конечно, не тот уровень. — Извините, это он от горя… — вмешался снова Платон, ворочаясь на стуле и устраивая поудобнее свое многоэтажное брюхо. — Примерно так. Генофонд–то наш тю–тю!.. — Взяв с тарелки кружок лимона, протянул его Павлу Ивановичу, но тот не видел — почему–то продолжал неотрывно, напряженно смотреть на Френсиса.
Хозяин дома старательно улыбался. Он был, конечно, трезв — пил мало, да и постоянно разбавлял виски водой. Но гостям это было все равно — им больше достанется.
— Фонд… Форд… — Генка, блаженствуя, медленно опустил толстые белесые веки. — Этот самый Хенри Фонд погубил наш генофонд.
— Сволота!.. — Павел Иванович наконец не выдержал, привстал и заверещал мальчишеским голоском. Дружки с обеих сторон тут же потянули его за руки, но он подскакивал и бился, будто оказался под сильным электрическим током. — Фофаны!.. Все пропало!.. Нет уважения! Нету счастья!.. веры!.. Предатели в Кремле! Вредители!
— Тихо, тихо!.. — рывком опустил его за штаны на стул Платон. — Это наши, русские дела… Ты ему зачем?! Он–то при чем?!
— А при том!.. — Павел Иванович, размахивая руками, хотел было снова подняться, да закашлялся до взвизга и соплей.
И тут Генка «Есенин», будто только что дошла до него его собственная беда, заблестел розовыми слезами, забормотал–замекал:
— Вот вы… иноземец… смутрите, думаете: зачем мы себя губим? А смысла нет жить дальше. Я вот всю жизнь с Танькой… уже не люблю… а уйти не могу — нельзя… Русь под Богом стоит! — Генка наотмашь перекрестился. — Сам мучаюсь, баба моя мучается… а нельзя! «А годы уходят — все лучшие годы…» Где там соловьи — их нету в Сибири! Только в книгах. И счастье только в книгах! Мы верили книгам. — Он уже рыдал, перекосив рот. — Только книгам! Мы самый читающий народ. А пришли к чему? Обман, все обман!..
Платон нахмурился и, потянувшись, по–отечески потрепал Генку за локоть:
— Ну, хва, хва, парень… Френсис сам грамотный, сам небось много читал. Достоевского. Я о себе скажу. — Платон повел скошенными могучими плечами. — У меня и дети есть, и внуки уже… Все у меня есть, Френсис… А когда у человека все есть, он начинает задумываться о главном. И я задумался о главном — о жизни и смерти. И чем больше думаю, тем больше пью. — Он вытряхнул себе в стакан последние капли из темной бутыли и слил в улыбающуюся пасть. — Я философ, Френсис. Да нынче каждый в России философ! Нас даже в лагерях кормили марксизмом. И я тебе, Федя, так скажу: в самом деле, порой жить не хочется…
— Но почему?! У вас такие возможности… — забормотал Френсис, поправляя очки и недоуменно глядя на толстяка. — Здоровье… талантливый народ… Вы же сами… Про реку я говорил. А на днях, смотрите, — плот на берегу горит… разве мало сухостоя? Такой кедр напиленный лежал… как розовый мрамор… я бы даже купил, если бы сказали… — Всех сжечь… — пробормотал Павел Иванович, не поднимая головы. — Всех, всех. Все суки.
— Ну–ну, ты че, Пашка?! — Платон повысил голос.
Генка рассмеялся:
— А в Николаевке вот недавно… тоже спалили… шибко богато жил, говорят, падла… всех обобрал…
— Вор? — попытался уточнить Френсис.
— Да ладно, чего ты, — ухмыльнулся Платон. — По пьянке опять. Отстроится. А вообще, народ иной раз правильно обижается. Кому–то землю по блату лучшую дают, кредиты… А ведь это наша общая земля… верно Пашка говорил — общие деньги…
— Но не всегда же! — вдруг вырвались страстные слова и у англичанина. — Есть же — своим хребтом, своим горбом?! Есть же своими честными руками работающие люди и много зарабатывающие! Их тоже — жечь?!
— Тоже… — еле слышно прошелестел бывший капитан, утыкаясь белым крылышком седины в стол.
— Упаси Бог!.. — загремел басом Платон и выпрямился на стуле. — Вы чего, хлопцы?! Еще понапишут про нас в их газетах… Мы что, продотрядовцы–чекисты, что наших дедов грабили да сюда ссылали?
— Да мы ниче!.. — непонимающе лупал глазами Генка.
Платон, через стол, ткнул во Френсиса пальцем:
— Ты прав, прав! За тобой культура… это как газоны растить… Примерно так. Ты нас стыди, стыди… А мы тебя, между прочим, охраняем от проезжих бичей… но это тебе не обязательно знать! Если не дай Бог, это ж позор на наше село, на всю Россию. Мы, может, у тебя учимся жить… жизнь по–новому любить. Только, боюсь, не поздно ли? Мы же после трех революций все тут обреченные… Самолеты падают. Военные склады взрываются. Катастрофы за катастрофами… Конец России! — И Платон провел рукой по утопленным в желтые ямки глазам.
И как по команде Генка с Павлом Ивановичем, вскрикнув, оба заплакали навзрыд. Френсис уже стал кое–что понимать в играх этих легко возбудимых и, наверное, вправду конченых людей. Но ведь не выгонишь?
— Эх, эх… — бормотал Платон. — Кто душу русскую поймет?.. — Он тоже перекрестился. — Душа русская, она, брат, всех жалеет… сама умирает, а всех понимат… Мы же Африку поддерживали… Кубу… да и сейчас то этих, то тех! А самим нам уже ничего не надо! «Гори–ит, гори–ит моя деревня, гори–ит вся ро–одина моя!..» Френсис обнял плачущего Генку. Тот задышал ему, икая, в самое ухо:
— Откровенно скажу, Федя, грешен… Блядую на стороне, а бросить не могу… вот и пью… Скажешь: лучше бы ты бросил, она же наверняка чует?.. Да в том и беда — обожает. Вот и пью. И вся Россия так… с нелюбимой властью восемьдесят лет. Вот и хлещем — все веселее! — И дурашливо прокричал: — Ленин, Сталин и Чубайс проверяют аусвайс!
Англичанин уговорил гостей выпить еще и налил им из дареной чекушки пахнущей ацетоном водки. Было уже часов одиннадцать ночи, когда наконец три сельчанина, поддерживая друг друга, уронив стул и тарелку с окурками на пол, поднялись из–за стола и побрели домой — сквозь морозную, ясную, многозвездную, как старинная русская сказка, ночь. В прежние годы, наверное, в эту пору рыдала бы от счастья гармошка, летели посвистывая сани по дороге с лунными тенями, брякали колокольцы… Но в нынешней ночи было пусто, только глухо взбрехивали по дворам собаки — полуволки–полулайки — и где–то в стороне железной дороги стреляли и стреляли в небо красными ракетами… Видимо, свадьба.
Но гости от Френсиса ушли не просто так — хоть и были пьяны, взяли слово, что добрый иноземец посетит их семьи с ответным дружественным визитом.
— Да, — кивал долговязый Френсис в сенях. — Да. Спасибо.
Когда он вернулся в столовую, набитую синим дымом махры, там уже стояла его бледная, востроносенькая жена. Укоризненно глянув на него, покачала головой:
— Милый, ну зачем, зачем ты согласился к ним пойти? Это же не лучшие люди… основной народ и уважать не будет… Да и с собой придется что–то взять — они же уверены, что мы миллионеры. Уже привыкают… постепенно начнут шантажировать…
— Да о чем ты?! — Френсис махнул рукой. Конечно, жена права, но отказать он им не смог. Лучше дружить с ними. Сказать правду, он уже чего–то теперь опасался. И ему хотелось попристальней заглянуть в глаза этих людей — возможно, самых ничтожных, но и самых страшных людей села Весы… Сам лез им в пасть.
На следующей неделе он посетил дом Платона, и могучий дядька упоил его теплой самогонкой собственного изготовления, отдававшей дымком, сахаром, обманчиво некрепкой на первый вкус. Наливал и подливал, напевая рваным басом старинную казацкую песню «Горят пожары» (и чего он ее вспомнил?!), и, щекоча огромной, как подушка, жесткой бородой, целовал англичанина в уста:
— Поймешь ли ты, друг, поймешь ли нас, русских?! Я тебе то скажу, чего никому… В молодости меня пытали, кто отец мой, дед. Отец — коммунист на флоте, в Петропавловске–на–Камчатке, а его расстреляли, будто он убийство Кирова готовил. А дед еще раньше в Китай ушел, был дружен с Александр Васильичем… — Старик прошептал Френсису на ухо: — С Колчаком! — и чмокнул в ухо. — Сталин пообещал всех простить, дедуля вернулся, его тут же в Москву — и к стенке. Ну как я могу любить власть, даже если она сейчас иначе называется?.. Начальнички–то те же! Мы лет на сорок повязаны, пока они не сдохнут и дети их красной икоркой не задавятся… Так как же русский человек может тверезо жить?!
Френсис неловко отвечал:
— Все–таки берегите себя… вы же глава семьи, на вас равняются…
— Это верно, — охотно соглашался пузатый Платон. — Но меня и на них хватит. — Он шлепал по спине полную, румяную свою жену–старуху и подмигивал: — Анька?!. Но и гость наш не промах! Глянь на него — на вид… а с деревом умеет обращаться. Он подарки принес — это же он сам вырезал тебе ложки–поварешки! Где внучка моя?! Ну–ка сюды ее! — И, гульгулькая, тыкал темным пальцем в грудь маленькому существу, спешно принесенному нагишом из соседнего, сыновнего, дома. — Смотри и запоминай, Ксения Михайловна! Этот иностранец спасет нас своим примером! Я мало кого уважаю, а его зауважал! — И крохотное дитя смотрело на смущенного дядю в очках чудными бессмысленными глазами.
Френсис вернулся домой за полночь, хватаясь за стены. Потрясенные его видом жена и сын вынуждены были раздеть его, тяжелого, как обрубок кедровой лесины, на ковре в большой комнате с камином и перенести на кровать. — Ну и папа, — сказал Ник, морщась. — It is impossible. Невероятно.
— Тебе худо? Чем они поили тебя?! — спрашивала Элли. — Дать что–нибудь?
— Только твой поцелуй… — пытался шутить Френсис.
— Зачем тебе эти ничтожества? Чтобы я их больше не видела! Ведь говорила — надо было нам на Север ехать… Там народ мужественный, хороший…
— Но там восемь месяцев ночь… — вздохнул мальчик. — Мы бы быстро потеряли зрение.
— Главное — не потерять веру в капитализм, — кисло улыбался Френсис. Он стонал и всю ночь пил воду.
А дня через три ему пришлось побывать еще и у Генки «Есенина». Френсиса поразили грязь и бедность в избе молодой еще пары. Под потолком криво висела голая лампочка. На стене красовались Сталин и Есенин. Печь давно не белилась и стала серо–желтой. Жена Генки Татьяна, красивая белокосая женщина, с полной грудью, в рваной кофте, сама пьяная, сидела уткнувшись в углу — может быть, от стыда — в экран старого телевизора. Генка, непрерывно болтая, угощал иностранца малосольными хариусами, усохшими и плотными, как гребенка. И умолял выпить еще «Российской», магазинной. И Френсис, давясь, пил.
— Я тебе одному правду скажу… — бормотал Генка, оглядываясь на жену. — Вот, при Таньке–Встаньке… Это когда я заболел… на снегу уснул… а она в слезах дома лежала, не вышла посмотреть… Ну, устала баба… Вот и отморозил я все эти дела…
— Тогда извини меня, — тихо отвечал Френсис Генке. — Получается, не ты ее не бросил, а она тебя?..
— Да как она может бросить?! Ей уж за тридцать.
Френсис хотел что–то сказать, но только вздохнул и положил руку Генке на плечо. А тот вдруг, покраснев, залопотал что–то невразумительное, выскочил в сени, вбежал с топором, подал Френсису и плашмя лег на пол.
— Смотри!.. — замычал жене. — Глянь сюда!