Хроника
ВАЛЕРИЙ ПОПОВ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 6, 1997
ВАЛЕРИЙ ПОПОВ * ГРИБНИКИ ХОДЯТ С НОЖАМИ Хроника
ПУЛИ В ПЫЛИ
Пули валялись в пыли. Пули эти никого не убивали, разве что немножко, чисто морально. Они были свернуты из бумаги и залеплены пластилином, чтобы лететь, когда их выплевывают из трубки, через стену тюрьмы, украшенную выпуклыми крестами.
Я стоял под стеной и ждал своей «пули» — рецензии на мою последнюю рукопись.
ПАННОЧКА
Конечно, не сразу я дошел до такого состояния или, точнее, стояния. К этому все двигалось постепенно. В молодости я легкомысленно отрекался от сумы и от тюрьмы — и вот оказался с ними связан в зрелом возрасте.
Подул широкий ветер, покрыв рябью широкий невский разлив. Отсюда, спиной к тюрьме, отличный вид на ту сторону. Вот они, две главных «доминанты» нашей жизни, поднимаются за водной гладью: мрачный, слегка рябой гранитный куб Большого дома — и налево, за излучиной, желтые бастионы Смольного, «штаба революции», с прекрасным растреллиевским собором чуть на отшибе.
Да, раньше мы думали, что лишь две эти «доминанты» определяют нашу жизнь. Теперь добавилась и третья — здание из темного кирпича на другом берегу.
Помню, как в двадцать пять лет, уволившись из инженеров абсолютно «в никуда», я бродил одиноко, просто куда вели ноги. Для грустного моего настроения больше подходили пустынные улицы — видеть людей, бодро несущихся по делам, было нестерпимо. Постепенно я обнаружил целый район таких улиц — пустых, чистых, торжественных, несколько даже странных. Тут не было универмагов с орущей толпой, ни остановок с обезумевшими пассажирами. Хотя какая-то жизнь здесь шла — в окнах виднелись абажуры и даже цветы, но из подъездов никто не выходил, всюду было пусто, чисто и даже чуть строго.
Каждое утро я в волнении шел туда, смутно чуя, что именно в этой зачарованной стране ждет меня счастье.
Однажды я прошел длинную пустую улицу до конца и вышел на такую же пустую площадь под низким осенним небом. За ней поднимался прекрасный голубой собор, с колокольней, летящей в облаках, словно мачта. Чувствуя, что я близок к разгадке какой-то тайны, я пошел туда. За собором был сквер с высокими деревьями — ветер дул только в верхней их части, стучали ветки. Гулко орали вороны. Грусть росла, становилась нестерпимой, и тут же чувствовалось, что ее разрешение где-то недалеко.
Я ходил в этот сквер регулярно, от осени до весны, и постепенно стал замечать, что здесь не так уж все безжизненно. Двор был окружен двухэтажным монастырским строением, и временами я замечал, что оттуда выходят весьма симпатичные ребята и девушки, абсолютно, кстати, не монашеского вида. Наконец, решившись, я пересек сквер, подошел к двери в начале строения, которая только что несколько раз гулко стукнула, и увидел скромную вывеску: «Обком ВЛКСМ. Отдел культуры». Я потянул за ручку — пружина была тугая, не каждому дано войти в культуру. Я поднялся по каменной винтовой лестнице — и вышел в высокий, светлый, закругляющийся коридор. На первой двери, белой, резной, висела табличка: «Инструктор отдела культуры А. В. Вуздыряк». Ну что же, я вздохнул, Вуздыряк так Вуздыряк. Пусть строгий товарищ поговорит со мной, объяснит, как мне жить, — не век же мне болтаться по улицам! Выдохнув, я распахнул дверь — и зажмурился. Огромное окно слепило желтым вечерним светом, а сбоку от него за столом сидела ослепительная красавица — черные очи, сахарные зубы, алые губы — и, улыбаясь, смотрела на меня.
— Давно гляжу на вас! — гортанным южным голосом произнесла она. — Все жду, когда же вы решитесь зайти!
— Вы… меня знаете? — Я был поражен ее добротой и красотой.
— Конечно! Вы талантливый молодой писатель!
Такое я услыхал в первый раз именно от нее.
Сняв шапку, я вытер пот.
Да, с ликованием подумал я, а ты, оказывается, не так прост: удачно выбираешь места для грусти и уединения!
— Садитесь! — ласково пропела она.
С того дня моя жизнь изменилась — не сразу, правда, резко — сначала плавно.
— Я знаю, что вам нужно! Вам нужно поездить! — уверенно сказала она.
Она выписывала мне командировки, затем, обливаясь потом, я брал в бухгалтерии деньги и уезжал на пустой в это время года электричке не очень далеко — туда, куда она меня посылала: Тихвин, Бокситогорск, Приозерск. Устроившись в обшарпанной гостинице — все они были одинаковые тогда, — скромно ел в буфете, потом ходил по пустынным улицам. Все вроде бы осталось без изменений — правда, я ходил теперь вроде бы по заданию — и за деньги. И одиночество в этих маленьких городках вроде бы не было уже столь трагичным, как в Питере: здесь-то у меня и не могло быть знакомых…
Где-то перед восьмой поездкой Анна, как я заметил, стала проявлять недовольство.
— Теперь куда тебе? — Мы посмотрели на унылую, во всю стену, карту области.
— Да куда-нибудь подальше! — пробормотал я.
Она метнула на меня горячий, я бы сказал — страстный взгляд, если бы мне пришло такое в голову — в таком месте! Потом молча выписала путевку, и я побрел в бухгалтерию.
Выборг в тот раз действительно казался концом света: сырые холодные облака клочьями летели прямо по узким улицам, среди каменных старинных домов, удивительно грязных.
Поработав — то есть честно обойдя город, — я вернулся в отель. Сейчас — кипятильничек, чайку!
Радостно сопя, потирая ладошки, я поднялся к номеру — и обомлел.
— …Анжела?! — пробормотал я (вот тебе и чаек!).
— Я же просила тебя, — проговорила она дрожа — наверное, от холода? — не называть меня этим дурацким именем.
— Да… Анна. Ты как здесь?
— Ты по-прежнему собираешься изображать идиота?
Резко зарыдав, она рухнула в мои объятья, которые я еле-еле успел соорудить.
— Гостосмыслов мне твердо обещал! — сидя в постели, деловито говорила она. — Как только начнет строиться сто шестнадцатая серия, квартиру мне дают точно… Нам! — Она ласково взъерошила мне волосы.
Да… белоснежными у нее оказались не только зубы…
— Но ведь далеко еще… сто шестнадцатая, — с тихой надеждой пробормотал я.
— Дурачок! Уже сто пятнадцатая строится! — улыбнулась она.
Да, с такими темпами строительства пропадешь…
Ночью я вдруг резко проснулся от какого-то тихого скрипа.
Широко раскрыв в темноте очи и вытянув прекрасные обнаженные руки, она медленно приближалась (из ванной?) ко мне.
Панночка! — вдруг с ужасом понял я.
Промолчав три часа в обратной электричке, я наконец решился и на Финляндском вокзале сказал:
— Знаешь… я никуда больше не поеду.
Через неделю она позвонила мне домой и радостно сообщила, что я включен в группу творческой молодежи, едущую в Будапешт.
Поезд шел через Карпаты. Вместо квелой ленинградской весны кругом была весна горячая, быстрая. От прошлогодней травы на оттаявших склонах валил пар, под мостами неслись бурные, вздувшиеся реки с задранными кусками льда. На нагретых солнцем платформах стояли почти уже заграничные люди: из черных тулупов торчали снизу тонкие ноги в обмотках, а сверху — веселые, носатые лица в кудлатых серых папахах. Все незнакомо!
И вот — впервые в жизни мы проплывали через границу. Медленный гулкий стук колес в такт с нашими сердцами, узкая, абсолютно пустая река — обычные реки такими не бывают.
Только с краю, почти под самым мостом, двое пограничников жгли ветки, и дым летел прямо в поезд.
— Поддерживают дым отечества, — проговорил остроумный Саня Бурштейн, и все, включая руководство, засмеялись.
Гулкий стук на мосту оборвался, мы словно оглохли — стук сделался еле слышным. И в окне проплыл маленький домик — абсолютно непохожий на наш.
Она сильно сжала под столом мою руку.
— Скажи — ты счастлив? — прошептала она.
— Скоро я приду! — шепнула она, быстро оделась и вышла, почему-то, как взяла тут в привычку, гулко повернув ключ.
— С какой это стати, интересно? — вдруг всполошился я.
Я медленно оделся, подергав, открыл окно и ступил на карниз. Придерживаясь за лепные листья, а также прекрасные груди наяд (гостиница в стиле модерн), я переступал по карнизу… куда? Испуганно оглянувшись, я увидел, на какой высоте над Дунаем я висел. Почти падая, я ухватился за градусник на следующем окне.
В тускло освещенной комнате под низким бронзовым абажуром сидело за круглым столом наше руководство, включая панночку. Перед ними на столе лежали пачки незнакомых денег, они то сгребали их в кучу, то снова разгребали. Чувствовалось — шел горячий спор.
Я толкнул форточку (стеклянный лист и цветок были изображены на ней) и протянул руку в комнату.
— Дайте мне денег! Дайте! — закричал я.
После этого я был отлучен от нее, и мне была предоставлена полная свобода, которая, как предполагалось, окажется постылой. Но вышло далеко не так.
Я дозвонился моему венгерскому переводчику, и мы радостно встретились. Оставшуюся там неделю я гулял, как Хома Брут перед смертью.
Когда наши финансы истощились, Ласло сказал, что мне положена валюта в одном издательстве за перевод моих рассказов. Еле стоя на ногах (от усталости), мы пришли туда. Неожиданно перед нами оказалось препятствие почти непреодолимое — открытый лифт!
Он шел откуда-то снизу: открывалась сначала лишь узкая щель, слепящая светом, потом она увеличивалась — торчало уже пол-лифта, три четверти лифта, и вот он был открыт весь, совпадал с рамой, нужно было бросаться — но просвет уже начинал уменьшаться!
Ф-фу! — утирая холодный пот, мы отступали. Понемногу начинал выходить следующий — но и тут мы пропускали момент для броска! Так и не сумев себя преодолеть и решиться попасть в лифт, мы долго шли по лестнице на четырнадцатый этаж, наконец в маленькой белой комнатке получили деньги и радостно кинулись в лифт, когда он торчал уже только наполовину, и благополучно спустились.
Потом в русском магазине я купил Ласло меховую шапку — и он сидел в ней во всех забегаловках, где мы были, даже не снимая с нее бумаги и бечевок. Потом мы явились в отель — пора уже было прощаться. Он приблизил ко мне свое круглое, очкастое, бородатое лицо, и некоторое время мы смотрели друг на друга в упор.
— Большой писатель… огромная морда! — выговорил Ласло.
Наизусть он знал не очень много русских слов — только самые выразительные.
В Питере, едва отдышавшись, я узнал, что неугомонная Анна готовит следующую поездку творческой молодежи, на этот раз в Гватемалу, где мы должны как бы заниматься раскопками, а на самом деле — носить оружие коммунистическим повстанцам. Анна летала как на крыльях — остановить ее и что-то объяснить было невозможно.
— Все! Панночку уже не остановишь! — говорил Сашка Бурштейн.
Кстати, она знала, что все заочно называют ее панночкой, но относилась к этому благосклонно, думая, что ее сравнивают с какой-то прекрасной полячкой шляхетских кровей. К счастью, ей все недосуг было взяться за Гоголя, но то, что там есть прекрасные панночки, она знала точно.
— Прошу, не называйте меня панночкой! Ну какая ж я панночка? — кокетливо говорила она.
Из повести «Вий»! — хотелось сказать порою, но я не говорил.
Однажды, проснувшись дома в необычную для меня рань, из бодрой утренней передачи я узнал, что дома сто шестнадцатой серии строятся уже вовсю!
Надо было на что-то решаться. С такими темпами строительства — мне не уйти! И кто в здравом уме отказывается от Гватемалы? Последняя надежда была лишь на мой не совсем здравый ум.
Кстати, стоило заметить, что с этими поездками моя литературная деятельность как-то сомлела, бурные посиделки молодых гениев в Доме писателей на улице Воинова иссякли. Видимо, дело было в том, что все мрачней надвигались тяжелые восьмидесятые годы: мало интересуясь политикой, я чувствовал это нутром. И на бытовом уровне. В том же самом Доме писателей молодые перспективные официантки, разуверившись в нашем финансовом будущем, все тесней смыкались с весьма платежеспособными в ту пору офицерами из Большого дома, расположенного ну просто рядом. Те тоже очаровывались нашими официантками — и нашим домиком заодно — все сильнее. В конце концов нас просто перестали туда пускать. «Проводится мероприятие!» — и стройными рядами проходили военные. Чувствовалось, они слегка побаивались и, шныряя в нашу дверь, испуганно оглядывались на нависающую рядом громаду Учреждения — но легкий риск придает, как известно, дополнительную сладость.
Все! — стоя у двери Дома писателей, закрытой по случаю очередного такого «мероприятия», вдруг понял я. Сейчас — или никогда!
Я стал дергать изысканную дворцовую дверь, отгораживающую меня от положенного мне счастья, захваченного другими. Выглянула молодая и холеная администраторша, отмахнулась ладошкой. Я дернул сильней. Глянув на меня гневно, она метнулась в свой «скворечник» и стала накручивать диск, вызывая, видать, милицию. Все бы и кончилось, наверное, мирным посещением пикета, но тут за стеклом показались сытые, пьяные военные — от сытости и пьянства у них чуть не капало с носа — в обнимку с нашими официантками.
— Ну все!
В ушах послышался какой-то отдаленный звон. Может быть, потому что я вошел боком в стеклянную дверь. Обсыпанный стеклами, как алмазами, я возник перед изумленными гуляками и, схватив за горло одного из них, стал трясти:
— Что ты здесь делаешь? Иди к себе!
Стекла ссыпались с меня с мелодичным звоном.
Полное счастье я ощутил только в милиции, радостно ходил по грязному помещению, предлагая мильтонам продолжить почему-то вставший тут ремонт: «Ну, давайте! Где у вас кисть?»
— Сиди, паря! — Мильтоны благодушно отмахивались.
Но тут явился человек в штатском, весьма почему-то взвинченный, и стал что-то нашептывать дежурному.
Дежурный подошел ко мне, почесывая в затылке.
— Вот так вот, паря, — забирают тебя от нас! Тут мы, как говорится, пас!
Меня везли в темном «газике», ликование мое уже слегка уменьшилось, но все равно временами накатывала радость: все-таки ушел! Гул улицы резко оборвался — мы въехали внутрь Большого дома.
— Ждите здесь! — Обращение было на редкость вежливым.
Я сидел, тупо рассматривая табличку: «Следователь Н. Ф. Богорад».
Сейчас я войду туда, и суровый седой мужчина объяснит мне, как надо жить. Я сосредоточился.
— Входите!
Я открыл тяжелую дверь — и зажмурился: кабинет был залит солнцем с Невы, комната была оплетена какими-то лианами, а за столом сидела тоненькая синеглазая девушка и смотрела на меня.
— Наконец-то! — радостно воскликнула она.
Что — «наконец-то», подумал я.
— Как я рада, что вас привезли!
— ?!?!?!
— Вы просто герой: давно надо было проучить этих нахалов. Наши мальчики последнее время стали много себе позволять!
Глаза ее сияли. Я жмурился. Гибко согнувшись, она взяла мой протокол с нижней полки. Что-то власть ко мне поворачивается все какой-то не той стороной! — успел я подумать. А она уже рвала протокол…
Эту историю за неимением места я разворачивать здесь не буду, скажу только, что все мои предчувствия сбылись. Через месяц мы гуляли с ней по тому берегу Невы (как раз возле стен тюрьмы, но тогда я не придал этому значения), и она вдруг рывком затащила меня в глубокую нишу и стала расстегиваться.
— Как? Прямо тут? — Я покрылся потом.
Она расстегнула одну за другой пуговицы рубашки и вдруг — запустила туда руку и вытащила… какие-то листки — и, сияя, протянула их мне.
— Господи! — С изумленьем я рассмотрел мои рассказы, затерявшиеся где-то по редакциям… в укромном, оказывается, месте.
— Спрячь! — шепнула она.
— Но у меня… вроде… есть экземпляры, — пролепетал я.
— Зато их нет больше у нас! — воскликнула она.
Надо было бы восхититься подвигом разведчицы, но скажу честно: я устал. Все больше меня тянуло назад, в мою семью, оказавшуюся вдруг довольно уютной, особенно с рождением дочки.
Спасибо советской власти: укрепила мою семью!
Испуганно пометавшись среди двух сил, страстно сжимающих меня, я понял, что выдернуть меня из капкана может лишь третья могущественная сила, имеющаяся у нас… а четвертой и нет.
Третья сила, не уступающая двум главным, — военно-промышленный комплекс, подводный флот, к которому, слава богу, я имею (имел) отношение. Многие кореша-студенты занимают теперь посты.
— Ты что? Рехнулся? — обрадованно вскричал Сенька Барон, уже замзавлабораторией.
И через какой-нибудь месяц я проплывал на мостике атомной подводной лодки, замаскированном под сарай, как раз по тому разливу Невы, возле которого стою сейчас.
А тогда я выплыл на свет из тьмы под Литейным мостом и увидел над водой две громады, два колосса, желающих меня скушать, — Большой дом и Смольный собор. Я подождал, пока медленно движущаяся лодка окажется примерно посередине между ними, и послал тому и другому увесистый — от сгиба локтя — привет.
Потом я сделал шаг в рубку, взял микрофон:
— Шило, Шило! Я — «Аспид-два»!
Аспида им было не взять — во всяком случае, на данном этапе исторического развития… К несчастью, я совсем забыл тогда про тюрьму, проплывающую за спиной. Месть ее подкралась незаметно — и вот я стою под ее стенами, ожидая, когда мне выплюнут оттуда рецензию на мою последнюю рукопись… и панночка тянет ко мне с того берега свои дивные руки.
Я страстно надеялся тогда, что ложусь на дно ненадолго. Действительно: не прошло и десяти лет, как мы вынырнули — вместе со всеми моими ровесниками сразу. И нас было уже не потопить.
Примерно в один и тот же год мы целым скопом появились в издательстве, и тогдашнему директору, Пантелеичу, было нас уже не унять. И он рассудил здраво: других никаких и нету… а эти, собственно, чем плохи? Мы с ходу сдружились. На первой же пьянке Пантелеич рассказал нам, что сделал такую карьеру чисто случайно: зашил партбилет в трусы и, когда потопили их эсминец, был единственным, кто выплыл с партбилетом. Мы понимали, что это всего лишь байка, санкционированная наверняка высшим начальством… но нам она подходила: мы тоже выплыли!
— Вчера тебя, мудака, цельный день в Смольном защищал — хотели твою книгу из плана выкинуть.
— Спасибо, Пантелеич! С меня приходится!
Главная заповедь Пантелеича была — водка бывает лишь двух сортов: хорошая — и очень хорошая!
От кого он там защищал-то меня? — тревожили мысли. …Не от панночки ли?
Но хорошее, как известно, гибнет чаще всего от рук прекрасного. Прошли годы, и появилось новое поколение литераторов. Эти — уже прямо из аудитории. Естественно, что полуграмотный директор (или прикидывающийся таким) их не устраивал. И нам как-то было стыдно его защищать, с партбилетом в трусах, в наше-то демократичное время.
Сначала сюда прорвался критик Гиенский, прозванный так изменением всего одной буквы фамилии — за то, что питался исключительно трупами классиков — живого не признавал. Однако сделался знаменем перемен — и ворвался на должность главного редактора, при уже слабеющем сопротивлении обкома… Ура!
В зале издательства, где мы заседали теперь почти непрерывно (имели такую возможность — даже удивительно вспомнить теперь!), упорно курсировали слухи, что дни Пантелеича тут сочтены.
Известный балетный критик С. (известный особенно тем, что, входя в демократическую общественность, имел странные связи и «там») авторитетно шептал нам, что «там» вопрос этот уже решен и директором издательства назначают… Аристархова!
— Но Аристархов же… известный балерун! — изумился Бурштейн.
— И он к тому же… — проговорил я.
С. кивнул многозначительно: и такое можно теперь.
Просто голова шла кругом от столь дивных перемен!
— Есть решение: ставить не аппаратчиков, а просто — интеллигенцию! — вещал С.
— Поразительно! — восклицали мы.
Дверь заскрипела пронзительно — и вошла секретарша Пантелеича — заплаканная, но суровая.
— Новый директор… появилась! — проговорила она. — …И требует вас! — Ее костлявый перст уперся в меня.
— Ладно… — проговорил я. — Поднимите мне веки — я посмотрю.
— …Панночка! — воскликнул Бурштейн.
БОЛОТНАЯ УЛИЦА
Кстати, балетный критик С., абсолютно не растерявшийся от этой неожиданности, оказался полностью в курсе и рассказал нам о появлении Анжелы (панночки) в нашем городе в те годы, когда никто еще ее не знал.
Первым — как ему и положено — увидел ее сам С. из окна своей комаровской дачи и был сразу поражен: во-первых, ее красотой и, во-вторых, нелепостью и яркостью ее одежды — настоящие комаровцы так не одевались, предпочитая блеклое.
Красавица толкала перед собою коляску, и С., пристально вглядевшись, узнал коляску Порай-Лошицев: уже четвертое поколение академиков вырастало в ней. Ясно — их новая нянька. Но — какая! Откуда она?
С. интеллигентно (это он может) вышел на тропинку и добродушно пригласил фею зайти «по деликатному делу». С. умеет выглядеть таким старым и простодушным, что никакие мысли об опасности — в связи с ним — даже не приходят в голову… и совершенно напрасно.
Замерзшая в непривычном для нее климате, Анжела простодушно — но абсолютно мрачно — вошла.
— Извините… но не возьмете ли стирку? Иначе моя холостяцкая берлога превратится в бедлам!
— Возьму! — мрачно глядя в угол, проговорила Анжела.
Критик стал сбрасывать в центре гостиной грудой белье (деликатные вещи решив пока не давать) и попутно непринужденно, по-стариковски расспрашивал: кто она, откуда такая?
Анжела отрывисто отвечала, и постепенно составился полный портрет. Они сбежали сюда с женихом-грузином от его родителей, которые возражали против межнационального брака. Они устроились в санаторий «Волна» — сначала как бы отдыхающими, потом рабочими, — и вскоре жених ее бросил, сказав, что против родителей не пойдет. Анжела гордо осталась и теперь стоически несла свою беду.
Вернув белье в точно указанный срок, Анжела взяла плату самую мизерную, мрачно настояв на своем, но следующую партию брать отказалась, не называя причин.
И она исчезла. Ее явления на дорожке — единственная яркая картинка хмурого дня — прекратились.
Появилась она через месяц, уже без коляски и, судя по отрывистости ответов, куда-то спешила. С., не знающий поражений, все-таки заманил ее в дом, снова попросил о стирке — и она, подумав, кивнула. С. стал обрадованно кидать на пол белье, Анжела сосредоточенно связывала его в узел, и тут С., как он выразился, рухнул, увидев на ее пальцах два шикарных перстня с неплохими камушками. С., сокрушенно воскликнув: «Старый дурак!», стал отчаянно вырывать у нее свои кальсоны — но Анжела абсолютно холодно упаковала их и, сказав, что все принесет точно в срок, удалилась.
Вскоре она оказалась студенткой университета и одновременно — что было почти невероятно — инструктором Отдела культуры обкома ВЛКСМ.
Как она взлетела? Загадка! С. утверждает с пафосом, что, исчезнув с его улицы, Анжела продвигалась вовсе не «узким местом вперед»: после измены жениха-грузина все мужчины долго ей были отвратительны. В этом С. клялся… уж если ему!.. когда Анжела принесла белье в последний раз, С., увлеченно рассказывая о балете, пытался показать ей несколько дуэтов — и был отброшен с яростью.
— Нет, — эффектно заканчивал С. эту историю. — Я больше чем уверен, что она и «там» стирала… Но на каком уровне?!
Эту историю я вспомнил неожиданно, возвращаясь из города, стиснутый в электричке.
Да, съездил неудачно… Ну а чего ж ты хотел?
Главное, что панночка явилась в издательство вовсе не с местью, наоборот — полная светлых надежд! И что мы с нею сделали?
Тогда, вызвав меня первого, она размашисто, по-партийному расцеловала меня.
— Кто старое помянет… — и уже разливала коньяк.
— Представь своим бандитам! — через четверть часа добродушно попросила она.
Войдя на редсовет, она вольно, вовсе не по-партийному, уселась на подлокотник кресла, эффектно подчеркнув божественное бедро.
— Давайте по-простецки! — проговорила она.
То, что она предложила, ошеломило даже и нас, уже обреченно ждущих чего-то невероятного.
Совместную нашу работу она предложила начать… с публикации секретных документов Смольного, которые ей удалось как-то вытянуть, — показывающих, как сказала она, самые неприглядные стороны партийной жизни!
— Делать так делать! — сказала она решительно. — Сор без остатка выметать!
— И сколько… его? — пробормотал Гиенский.
— Кого?
— Этого… мусора?
— На три года хватит печатать! Ну, что пригорюнились?
Она явно была разочарована нашей квелостью! Семьдесят лет они ныли, что им не дают дышать, и вот только пахнуло свободой — сразу в кусты?!
Все это читалось в ее взгляде.
— Но у нас… годовой план! — пролепетал Гиенский.
— Читала я ваши планы! — Движением кисти панночка как бы сбросила их со стола. — Все чушь, приспособленчество… Ну как?
Расходились мы хмуро.
— Опять хотят задолбать нас своими декретами, — проворчал Сашка.
— Пусть даже и тайными, — добавил я.
На следующих редсоветах она настаивала на своих огневых планах, презирала нас, называла «клячами режима» — мы понуро вздыхали. Кончилось это тем, что кто-то (видно, особенно переживавший за свою книжку в плане) написал на нее анонимку в Смольный — и анонимкой этой она презрительно размахивала перед нами уже на следующем редсовете, оказавшемся последним.
Ясное дело, что неудачно съездил… А ты бы как хотел?
Поняв, что тут больше мне не светит — ни аванса, ни пивной, — я сдал свою квартиру знакомой финке и уехал, лишившись квартиры, с семьей на дачу… хотя и на даче этой все вовсе не так, как вы думаете.
Просидев там в сырой комнате фактически без стен, я решил все же рвануть в город: а вдруг я что-то пропускаю и что-то там идет?
Гиенский сидел теперь в маленькой клетушке (в бывшем роскошном кабинете главного редактора был чей-то солярий, стояли — я заглянул — лучистые гробики, в которые ложились голые люди). Гиенский — как и все мы — успел ухватить власть как раз в тот момент, когда она абсолютно ничего уже не значила. Кабинет, увы, не тот… не говоря уж о машине.
— Ты слышал, что сделала эта дура?
Так начинался теперь каждый наш разговор.
— Забрала фактически издательство себе! Приватизировала! И коллектив единогласно выбрал ее директором! Всё!
Единогласно — значит, и ты проголосовал?
Естественно, что коллектив, изголодавшийся по соляриям, выбрал ее! Гиенский тайно надеялся, что выберут его… но за что должны его выбрать… за снобизм и высокомерие? Это ценят лишь близкие друзья.
— Все ваши папки, кстати, выбросила на помойку! — мстительно (за что мстит — непонятно) проговорил Гиеныч.
— Как — на помойку? На какую?
— Извини… ты за кого меня считаешь?!
— Ах да…
Оскорбленный вид Гиенского говорил: ты можешь считать меня кем угодно, но, надеюсь, не человеком с помойки?
Кстати, более чем уверен, что тут они сблизились — он тоже выкидывал наши папки… Всех ненавидит, кроме классиков… и тех терпит лишь потому, что их не сковырнуть.
— …И когда я возражал против этого, знаешь, что она мне ответила?
— Что?
— «А что хорошего я видела от вас?»
Да-а… тут она права… Хорошего мало.
— И… что? — выдавил из себя я.
— И — все. — Гиенский поднялся.
Кстати, в дальнем углу электрички я увидел, придавленным, его… Но мы пугливо отвели взгляды… О чем еще говорить?! Немного отдохнуть можно?!.
Отдохнешь тут, обязательно!.. Не то место!
— Лучший писатель современной России!
Мы с Гиеной еще больше скукожились: речь явно не о нас!
Перед электричкой я еще забежал в свою квартиру (бывшую), выпросил у финки двести долларов за аренду — на месяц вперед. Кайза приехала сюда изучать стрессы… но боюсь — не многовато ли будет?
— Благодарю вас! — небрежно расстегнул боковую молнию на сумке, кинул бумажки… кстати, надо переложить… но момент выбрать, когда бы никто не смотрел…
— Лучший писатель России!
Прямо в ухо орет этот офеня с буйными льняными кудрями, прижатыми берестяной ленточкой, и пузатой сумкой на боку… Увесисто пишут!
— Афанасий Полынин!
Господи! Никогда не слыхал.
Портрет Полынина… мужественные щеки… прямой, честный взгляд… но почему-то сквозь черные очки.
— Необыкновенно увлекательный, правдивый роман…
Встречный поезд, прогрохотав, заглотил часть рекламы — но осталось немало:
— …Честный, принципиальный хлопец, ненавидящий несправедливость, сызмальства связался с ворами… в восемнадцать лет несправедливо получил срок…
Снова встречный грохот — но, увы, краткий…
— …Выйдя, долго страдал от всеобщего недоверия, снова был вынужден красть… но потом прозрел, ушел в монастырь. Там совершил групповое изнасилование — дьявольское наваждение, снова сел — и окончательно уже прозрел. Дешевле, чем на складе, — всего десять тысяч.
Я вдруг представил себе, что мог бы съесть на эти деньги, глотнул слюну.
Полынина, что интересно, активно брали. Такой коктейль — святости в сочетании с дьявольскими наваждениями — всех устраивал.
Я тоже потянулся к сумке, но — открывать молнию — пред всеми, мелькать долларами в кошельке? Нет. Афанасий Полынин не стоит такого риска… тем более тут поблизости вполне могут оказаться его ученики.
Гиенский вслед удаляющемуся Полынину скорбно вздыхал. Но вышел, однако, вместе с толпой зажиточной интеллигенции в Комарове — зацепился все-таки! — а я поехал дальше.
После ухода думающей части общества в вагоне началось полное безобразие: замелькали бутылки, народ задымил — въезжаем в зону полного хаоса, все верно!
Поезд стоял в Зеленогорске три минуты, надо успеть выскочить — но сделать это не так уж легко: какой-то щуплый тип, в затоптанных опорках, в грязных брюках с бахромой, вдруг остановился в проходе и неторопливо стал чиркать спичку за спичкой. Именно сейчас ему нужно закурить! Знает, что позади толпа, слышит, что двери уже закрываются, но стоит и неторопливо чиркает: ведь закурить же надо — неужели не ясно? А еще говорят, что мы угнетены! На самом деле — самая свободная страна в мире, делаем что хотим! Где еще возможно такое?
Наконец задымил, вразвалку, неторопливо двинулся, не ускоряя шаг… еле я успел выпасть вслед за ним — и двери захлопнулись. Во жизнь!
Вокзальная площадь Зеленогорска оправдывала худшие опасения: обломки ящиков в грязи, обрывки коробок, всюду закутанные сразу на все времена года бомжи, небритые кавказцы, визгливые бабы.
Протолкавшись, я стал пробираться через болото на свою родную Болотную улицу, хотя вовсе не хотелось туда спешить.
Да, навряд ли мы разбогатеем в ближайшем будущем при такой бережливости: прямо посреди болотца валяется плоско упакованный финский ларек — кто-то бросил и забыл, и теперь эта площадка используется, так сказать, для тусовок. Местная достопримечательность, дед Троха, держит навытяжку руку со стаканом — и вдруг спохватывается:
— О, ет-ить! Вроде бумажник с пенсией в бане забыл!
— Ну? — Бульканье на мгновение прерывается. — Сходишь?
— А ну его на …! Наливай!
Широкая душа!
Родная Болотная улица извивалась среди чахлых кустов, и вдали все величественнее вздымалась доминанта этой улицы: двухэтажный дом бывшего начальника местного ГАИ Маретина — о «крутости» его даже и после смерти ходят легенды. Зато два его сына, Паша и Боб, полностью отомстили бате за тяжелый характер, приведя некогда величественный его дом в полный упадок: дом был буквально растерзан ими напополам, водопровод уничтожен вообще (поскольку имелся лишь в одной половине), электричество еще теплилось — но зато почти полностью отсутствовали стены — лишь опорные столбы: каждый из братанов собирался со временем расширить располовиненные комнаты в хоромы, но покуда — лишь сломаны стены. Все это напоминает работы известного русского художника Кабакова, потрясшего своими растерзанными коммуналками цивилизованный мир… Но я пока что по хаосу не стосковался!
С тяжким вздохом открыв калитку, я начал спускаться в ад. С Бобом мы познакомились три года назад, когда он на чудовищном автобусе, свежеприватизированном в мехколонне, перевозил меня с семейством с писательской еще дачи в Репине. С тех пор дача перестала быть писательской, и я рассказал об этом в лирическом очерке. Могу сказать, что очерк этот имел сильный резонанс, особенно среди Боба: он явился ко мне глубокой ночью, бледный и растерзанный, с куском газеты в руках.
— Что делают, суки! Так живи тогда у меня!
Я не мог не оценить его порыв: прочитав это уже перед сном, он взволнованно кинулся в город — один, собственно, из всех моих знакомых и друзей.
Требовалось только дать четыреста долларов — для расширения нашей — он уже называл ее нашей — комнаты, и эти деньги, на беду мою, у меня тогда как раз были.
Трудясь словно каторжный, Боб к нашему приезду гостеприимно разрушил стены, сохранив лишь террасу и старый пол. Трудно передать наше впечатление, когда мы на трясущемся, дрыгающемся автобусе въехали в его усадьбу.
— Как же так, Боб? Мы же договаривались, — пробормотал я.
Боб ответил великолепно:
— А-а! При этом правительстве разве можно что-нибудь сделать?
Жена заплакала.
И теперь, по прошествии месяца, мало что изменилось здесь. Разве что автобус, бесивший Боба непослушанием, прекратил свое земное существование. Вырванные сиденья притулились у сарая — там Боб любил предаваться философским размышлениям, сидел там и сейчас, прямо под дождиком, как истинный философ, не замечая мелочей. На месте будущей стенки Боб приготовил к моему приезду композицию в духе раннего Раушенберга: на топчане привольно раскинуты рваные кальсоны с торчащими из ширинки зазубренными пассатижами и все это щедро залито липкой сгущенкой из опрокинутой банки… Неплохо.
По всему двору, как и месяц назад, были раскиданы бревна с ярко-желтыми спилами, мокнущими под мягким дождичком.
— Боб, но мы же договаривались, что ты распилишь и уберешь! Сколько можно?
Боб долго, словно не узнавая, глядел на меня.
— А ты что-нибудь понимаешь? Дрова дышать должны!
— Хватит, уже надышались! Пора и под навес!
— Может, скажешь еще — как?
— Электропилой твоей!
— Пилой?
— А что? Ты ж ее показывал! Где же она?
— А это ты спроси у Серого! — оскорбленно произнес Боб.
— Почему я должен спрашивать у Серого? Это еще кто?
Боб на минуту задумался.
— Нет, без сильной руки порядку у нас не будет, — горько констатировал он. — Ну ладно, давай бабки! Попробую…
— Я их тебе уже дал!
— …попробую с ним все же договориться. — Оставив последнее замечание без внимания, Боб деловито встал. — Кстати, у тебя сумка расстегнута. Это что — так надо?
Похолодев, я дернул вверх сумку… и уселся на бревно: молния была открыта!
— Молодец. Умный мальчик! — проговорил Боб.
ВОР НА ЯРМАРКЕ
Проснувшись на следующее утро, я долго лежал не открывая глаз. Открывать не хотелось: что увижу я? Много лет уже мечтал поднять семью на недосягаемую для себя высоту… а когда это внезапно случилось, впал в отчаяние.
Сперва дочь, насладившись этим комфортом, уехала в город якобы по делу — и с тех пор ни слуху. Потом отбыла к матери жена…
После смерти тестя (минувшей зимой) мы пытались внушить теще ощущение второй молодости — или хотя бы полной вменяемости: мол, какие проблемы? Все тип-топ! Но теща усваивала наши уроки вяло. Часами сидела уставясь в точку и ничего не видя: однажды мы минут сорок радостно стучали ей в окно, она не двигалась, не видела нас и не слышала звонка.
— Все! Надо переезжать к ней! — плакала жена.
— Но ты же сойдешь там с ума!
— А что делать?!
Мы приехали туда — но попасть в квартиру в этот раз оказалось абсолютно невозможно: пришлось разбивать форточку и влезать. Антонина Ивановна, всю жизнь панически боявшаяся воров, никак не прореагировала на наше вторжение — глядела куда-то вдаль и кокетливо улыбалась. Я прошел мимо нее в прихожую — и злоба захлестнула меня: что эта слабая старушка вытворяет? К входной двери был прижат холодильник, гигантский платяной шкаф, сервант с посудой, наполовину вывалившейся, разбитой. Милая старушка.
— А, это вы, Валерий! — как бы встретившись со мной случайно на улице, проговорила она.
— Антонина Ивановна! — не выдержал я. — Вы зачем всю мебель притащили к двери?!
— Какие-то вы странные! — надменно произнесла она. — Могут же залезть!
Мы с женой в полном отчаянии сидели на диване.
— Все! — У жены затрясся подбородок. — Уезжай! Зачем тут еще и тебе!.. Уезжай хоть ты!
И я уехал.
Оставил им денег на неделю. А прошло уже десять дней!
Я было открыл глаза — но снова зажмурился. Что же делать, что делать? Так надеялся на взнос финки, изучающей стрессы у меня на квартире, — и вот!
Как же я так пролопушил? Ведь знал же, что эти деньги — всё?! Как же я так? Помню, когда носили великого Полынина, молния была еще закрыта. Когда?
А… ясно! Когда тот якобы забулдыга перегородил выход из вагона, как бы закуривая, а я, вместо того чтобы прижать сумку, пустился в высокопарные рассуждения! «Свобода и несвобода»! От денег свобода! Точно рассчитали они, что интеллигент взбесится, когда вшивый люмпен перекроет ему путь! Но как же это я, старый рыбак… всегда отличал виртуозно-живое подергиванье леща от мерного покачивания грузила, а тут — не почувствовал! Совсем, видно, ослабел! Но — надо подниматься! Я открыл глаза. Даже пес, последняя моя опора, бросил меня — вовсе уже не появляется. Но… кому здесь хорошо, если честно, — так уж ему! Первые дни я видел белый кончик его хвоста высоко в цветах, в самых разных местах, — деловито помахивая, плыл куда-то. Больше даже не появляется! Раз хозяин такой!
Я стал медленно одеваться. Тут мне пришлось убедиться в том, что случившееся со мною горе хоть кому-то пошло на пользу — но, к сожалению, не мне. Вдруг затряслась фанерная перегородка и открылась заветная и как бы несуществующая дверка: после ссоры братьев было принято решение — эту дверь не считать. И вдруг — она открылась, и явился Боб. Он был собран, деловит, ему явно было не до условностей вроде стука, предупреждающего о появленье. Я понял, что из моего горя он кое-что уже извлек — в частности, помирился с братом: дело, мол, слишком серьезное, чтобы вспоминать тут о вражде!
— Пойдем! — Он деловито кивнул.
Из него явно изливался «амброзический дух»: под мое несчастье братаны не только помирились после долгой вражды, но еще и выпили, по крайней мере Боб — точно!
— Куда это? — поинтересовался я.
— К Павлу, — сухо сказал он.
Все меняется. В прошлые годы Боб говорил:
— Все прячьте, запирайте, уносите с собой: соображайте, с кем живете!
Он драматически, впрочем не без гордости, кивал на ту половину. В действительности его брат Паша с детства избрал уголовный путь, неоднократно сидел. На его фоне Боб считал себя блистательным аристократом… но приоритеты меняются: теперь поселковым аристократом считался Паша, и подростки, провожая завистливым взглядом его «супергранд-чероки», рассуждали со знанием дела, сколько кубиков в его моторе: таких кубиков не было больше ни у кого.
Теперь Боб гордился братом.
— Паше не нравится, что случилось с тобой! — проговорил Боб высокомерно.
— А кому ж это нравится?! — воскликнул я.
— Вот в этом и разберемся! — сурово проговорил Боб.
Правда, мне, как лицу не приближенному, волшебная дверца не была доступна: Боб повел меня в обход.
Паша, крепыш альбинос, не похожий на Боба-красавца, чистил ботинки.
— Давай, — распрямляясь, просипел он, — объедем сейчас с тобой несколько точек… я этого так не оставлю!
— Спасибо! — проговорил я.
— Тут больше моя проблема, чем твоя! — проговорил Паша.
Ну, я бы этого не сказал!
— Сейчас… оставлю только кобелю пожрать! — сказал я.
— У тебя кобель? — почему-то заинтересовался Паша.
— Да, вроде… А что?
— Ну, смотри… — с легкой угрозой произнес он.
Тут я наконец разглядел, о чем речь. У ног Паши неподвижно стояло какое-то жалкое существо с огромной головой, с сонными глазками… Это ж разве кобель?! Никогда даже не слыхал его лая! То ли дело мой Тавочка звонко лает и здесь, и в отдалении, и сейчас!
Я сбегал на свою территорию, положил псу в миску остатки каши. Где шляется этот красавец? Лай то приближался, то, наоборот, вроде бы удалялся. Что там с ним? Уж не задрали ли его, как не раз уже бывало: еле добирался на трех лапах, на двух, оставляя в пыли пунктирчики крови… Впрочем, местных кобелей можно понять: каждый новый год мы наблюдаем тут молодое рыжее поколение — эти против отца не идут, зато остальные носятся за ним злобными стаями… О! Догнав наконец собственный лай, вбежал с ветром на террасу — чувствуется, только оторвавшись от преследования: розовый язык весело свисает с белых острых зубов, черные глаза сияют, длинная шерсть сверкает, как медная проволока.
— Явился наконец! — Рука, не удержавшись, зарылась в свежую, прохладную шерсть. — Где ты шляешься, черт тебя побери, целыми сутками?! — Вспомнив о своей карающей роли, рука пихнула его в широкий шелковистый лоб.
Пес, сокрушенно вздохнув, рухнул, стуча костями, и виновато полез под кровать, но пробыл там всего секунду и тут же, как бы отбыв уже наказание, с нахальной мордой вылез обратно: ну? все?
— Ладно… ешь! — На это существо, абсолютно счастливое, невозможно сердиться. Впрочем, есть он тоже не хотел — зачем тратить драгоценное время на такую ерунду? Прыгал на меня лапами, лез целоваться. — Все! Отвали! Будешь сидеть дома! Хватит!
Он скорбно ссутулился, изображая невыносимые муки совести. Я закрыл-таки дверь не на ключ, а на крючок — и он кинул исподтишка блудливо-радостный взгляд. Не сомневаюсь: как только я уйду обходными путями, он тут же, ликуя, откинет своей узкой хитрой мордой крючок и унесется! Не сомневаюсь, что, вернувшись, застану дверь распахнутой. Но это уж ладно… Главное — воспитательную работу я провел. Тут снова открылась «волшебная дверь», и явился мрачный фельдъегерь:
— Паша обычно никого не ждет!
— Иду, иду!
Хотя сильно сомневаюсь, что Паша решит мою проблему! Насколько я понял, стиль работы этих хлопцев такой: из одной проблемы делать как минимум две, а то и три! На этом и держатся. Но мне и первой проблемы — образовавшегося безденежья, да еще в такой семейной ситуации, — хватит с головой, так что до второй и третьей неприятности вряд ли и доживу!
Паша, как у нас принято, возился с мотором. Что за мотор без мата? Когда Боб имел свой автобус, тот абсолютно всегда весь, от носа до хвоста, от руля впереди до мотора сзади, через ломаные-переломаные сиденья был, как гирляндами, увешан матюками. Этот талант и Паша унаследовал полностью. Постояв, я понял, что еще и мои матюки не требуются, и уселся в салон.
— Ой, извините! — пробормотал я, нечаянно, не обратив внимания, столкнул эту тряпичную куклу — его пса, — тот, не издав ни звука, безжизненно повис между сиденьями. Ну и страшила! Ключиком он его, что ли, заводит? Не подает никаких признаков жизни — а еще эта порода считается самой бойцовской! Все у них как-то не так, все ненастоящее, включая пса! Где нормальные реакции? Ну ладно, не выступай. Другая задача.
Мотор наконец затрясся. Паша, кинув безжизненного пса назад, выехал ухабами на шоссе.
Какой новый русский не любит быстрой езды? Паша нагло пер по осевой, даже не глядя на встречные машины, отруливающие к обочине. Видимо, именно скорость накачивала его энергией.
— Сейчас заскочим в пару точек, проговорим твою проблему!
— Спасибо.
Паша спокойно кивнул — уже то, что такая личность проявила участие, было замечательно — я это понимал.
— Я знаю, чьи это когти! — Паша счел возможным приподнять завесу над моим делом. — Будь уверен — их здесь больше не будет!
Ну, это даже слишком! Меня устроило бы и меньшее!
— А о бабках твоих не беспокойся! Они их вернут! С процентами вернут!
Чувствую, что вложил деньги в выгодное дело.
— Тут один тоже, — Паша начинал выходить на обобщения, — не понял сразу. Потом головни на пепелище собирал.
— Зачем?
— Ну, видно, чтобы костер развести, погреться чуток! — И юмор был Паше не чужд.
Паша был не в красавца брата — какой-то обесцвеченный и как бы слегка недоделанный, поэтому, наверное, и стремился к великим делам, чтоб покрасоваться ими.
— Этого-то… подожгли, что ли?
…может, я влезаю в профессиональные тайны?
— Ага! — проговорил Паша с вызовом. — Пожарные, кстати, и подожгли!
Смех его походил больше на шипение. Удивительно они веселятся. Уже с тревогой я поглядывал вперед.
Дело в том, что тут за поворотом должен быть хутор моего друга: не о нем ли речь?
— Но сам-то… слава богу… жив? — спросил я, хотя не был убежден, что он поддержит мое «слава богу».
— Этот? — Паша усмехнулся. — Пришел с наглой рожей к нам же ссуду просить!
— Это… после пожара, что ли?
— Ну! — воскликнул Паша, отчасти даже, может, любуясь клиентом.
— И… дали?
— Куда ж от него денешься? — добродушно произнес Боб.
Сердце забилось еще сильней. На Аркана, чей хутор должен сейчас появиться за поворотом (появится ли?), все это очень похоже. Нахальство, упрямство и при этом — игра под дурака… Неужто и он попался в сети этих структур?.. Куда денешься! Да, наш Арканя опровергал банальное мнение о художниках — существах слабых, ранимых и чутких. Это скорее бульдозерист, мощный и лысый, скорее американский, чем наш, — глазки спокойные, сонные… но секут всё! При этом его акварели поражают, наоборот, своей тонкостью, нежностью… Поражали — больше нет! Полностью, резко поставил свой талант на службу бизнесу: столько нарисовал этикеток, что даже не помнит их. Радостно приносит бутылочку, смотрит на красивую картинку… «Это вроде не моя. Пить можно». Наливает, принюхивается, глоток — и гримаса отчаяния: «Моя!!»
«Жертва собственной виртуозности». Кстати, обиделся почему-то на мою отточенную формулировку. «Да где виртуозность-то! Чушь кругом!» Прибедняться — первый его обычай. Неужели раскусили? В компьютерах у них, говорят, все есть! — я покосился на Пашу.
В прошлом году, когда я, изнемогая от семейного счастья, сбежал к Аркану на хутор, жизнь наша сразу не заладилась: ему породистая телка была нужна, а не человек, да еще с больной душой!.. Помню, когда я вошел, с вещами, он, словно не видя меня, оглядел свое хозяйство и пробормотал как бы про себя:
— Вроде художники слова тут не нужны…
Но я не обиделся — люблю, наоборот, таких лбов! И Арканя знает, что меня не запугаешь. Поморгал своими глазками, вздохнул:
— Ну что… Выпить, что ли, хочешь?
— Ну что ж… Рюмаху приму с размаху, — рассудительно ответил я.
Ф-фу! Вылетели из-за поворота! Слава тебе, господи, хутор цел — на каменном финском фундаменте «мореный» темно-коричневый дом. Нет, не такой человек Арканя, чтобы дать себя сжечь! Коровки пасутся — на каком-то удивительно ровном, ярко-зеленом лугу… на всякий случай отвернулся, и даже с зевотою, — чтобы, не дай бог, туда не навести…
Теперь можно вспоминать более спокойно, хотя жизнь там моя — да, не задалась. Сначала я поставил перед Арканом философский вопрос, стоя перед сетчатым вольером, где копошились куры:
— А почему, интересно, курицы не едят своих яиц?
— Да потому, что они не идиотки! — с тонким, хотя и злобным, намеком ответил он.
И вечером этого же дня внес в кухню, где я писал свои заметки, курицу, безжизненно обвисшую в его ручищах, — с лапок ее стекал желток вперемешку с кусочками скорлупы — и вдруг резко швырнул заверещавшую птицу прямо в меня:
— Твоя работа!
Да, развел я идеологию среди кур. Резко повернувшись, Арканя вышел.
Изгнан я был из-за другой своей фантазии — к счастью, не осуществившейся. Я бегу по прекрасному лугу с охапкой полевых цветов, радостно напевая, мимо добродушно жующих коров, и вдруг — мгновение — вжик! — налетаю на невидимую почти, тончайшую проволоку с током, охраняющую пастбище. Нижняя половина моя продолжает бежать, радостно подпрыгивая, а верхняя, что с цветами, начинает понемногу отставать, тревожно покрикивая: «Э! Э!.. Куда?»
Я нарисовал эту картину Аркадию — мне казалось, что как художник он должен ее оценить. Вместо этого он молчал, с ненавистью буравя меня злобными глазками, стоя при этом на пороге хлева, весь в рванине и свежем навозе… Да-а… похоже, не понял!
В эту же секунду, на мою беду, с шоссе в нашу сторону свернул шикарный лимузин, плавно вырулил — и из него, стройно распрямившись, вылезла, сияя нарядами, красавица манекенщица, воображуля-капризница его жена Неля.
Что-то пробормотав, Аркан молча повернулся во тьму сарая, потом, словно вспомнив какую-то дополнительную мелочь по хозяйству, буркнул: уходи!
Мол, две напасти сразу — многовато даже для него!
Однажды, проезжая мимо, увидал, как к его хутору сворачивал размалеванный иностранный автобус… Да-а, широко пашет Арканя!
Слава богу, жив! Главное — не поглядеть в его сторону: Паша, вроде бы тоже ушедший в размышления, соображает медленно, но цепко.
А он-то, оказывается, все это время думал обо мне!
— Вообще, не понимаю таких, кто ворует в наши дни! — не сдержав своих переживаний, выпалил Павел. — Кто ворует-то?! — (вопрос явно был риторический, я и не пытался на него ответить) — Ублюдки одни!
…не слишком ли смело?
— …в наши дни надо только тумкать немного! — стукнул по лбу. — Знать, где какие льготы, где какие проценты… на этом делать дело! Нет, не врубаются! — Праведный гнев хлестал из него.
Я вздохнул виновато: то и дело не проявляю нужных эмоций, отталкиваю людей! Даже немного стыдно за мою холодность перед горячим Пашей: моим же делом занимается — а я словно сплю!
Мы рульнули к бензозаправке, и пока хлопцы в желтых комбинезонах вставляли нам в бок «пистолет», Паша буркнул: «Подожди» — и, оставив меня под присмотром своего тряпичного пса, ушел в деревянный бар неподалеку, заранее уже обожженный — видимо, чтобы больше не хотелось его жечь.
Видать, это и есть одна из «точек», где будет решаться моя судьба, во всяком случае, судьба моих несуществующих денег.
Дверка стукнула, Паша скрылся. Я поглядел на неподвижного пса с абсолютно ничего не выражающими глазками… Хорошо бы выйти, размяться, подышать свежим бензином — но кто знает, что за существо эта собачка, какой в нее заложен код?
Паша вернулся не скоро — а куда ему торопиться? Зато, придя, поглядел на меня с каким-то новым интересом, видно, что-то новое узнал про меня, чего я не знаю.
— Говорят, сегодня у вас своя разборка?
Не понял! У кого у нас? У обворованных, что ли?
— У кого — у нас?
— Ладно, шлангом не прикидывайся… у кого, у кого… У писателей!
А-а-а… Гиенский же говорил при последней встрече!
Действительно, разборка. Раздел оставшегося — или не оставшегося уже? — имущества. Плюс книжная ярмарка. В нашем Доме творчества в Киселеве. Сомневаюсь, чтоб что-то перепало.
— Отвезти?
Да… Как говорится, «отдам себя в хорошие руки»!
Паша рулил молча, но нагло — видимо, и не подозревая о том, что я впаял уже его в янтарь вечности.
Сияющий его броневичок, ярко отражаясь в витринах, выруливал на ухоженные и пустые киселевские дорожки, оставшиеся такими — надолго ли? — с тех времен, когда здесь отдыхали партийцы — и работали, самозабвенно трудились писатели в своем Доме творчества. Из «простых» тут лишь пробегали порой кастелянши или повара, сопровождаемые недовольными взглядами прогуливающихся «маститых»: что ты здесь, братец, потерял — в рабочее-то время?
Было время, когда и мы, степенно прохаживаясь по этим тропкам, задумчиво закинув руки за спину, думали, сладко вздыхая: да уж, видно, до самой смерти вот так вот проходим тут… куда уж денемся? Жизнь, однако, развеяла эту светлую грусть, заменив ее более темной.
Понадеялись на тихую старость? Выкуси! На!.. Вечная молодость нам суждена!
Мы вкатились на бетонную площадку у длинной каменной столовой с бильярдной и конференц-залом, выстроенную в период наибольшего взлета писательского благосостояния, правда, мы тогда надменно думали, что это упадок.
У нас не угадаешь!.. Да — в сложное, сложное время мы живем. Сложное, но не очень.
Паша молча вылез и стал тыкать железкой в мотор.
— Ну что ж… спасибо. — Я вылез. Пойду позаседаю…
Паша вдруг закрыл капот, вытер руки тряпкой — и молча, без каких-либо объяснений, пошел со мной.
Появиться с телохранителем — это неслабо. Новый вал подозрений и оскорблений… но что за жизнь-то без них? Другого ничего и нет.
— Послухаю малость, — сказал мне Паша, и мы вошли в зал.
Он скромно уселся сзади. Я огляделся. Да, усохли братья писатели, немножко пожухли, как и я. И ряды поредели. Но гонор прежний, хотя книжная ярмарка, которая должна тут открыться завтра, уже сейчас должна б их кое-чему научить: на ярких глянцевых обложках, расставленных по стендам, — ни одной знакомой фамилии, все незнакомые. Интересное кино: книги — отдельно, а писатели — отдельно! Что же мы пишем? Неизвестно! Но гонор, что интересно, прежний, если не больший. Вошел как раз в самый гудеж — все были возмущены тем, как панночка ловко оттяпала наше издательство. Хотя в момент, когда я вошел, панночка, возбужденно похохатывая, предлагала нам забрать обратно наше добро.
— Берите! Берите его, ради бога! — Сидя на сцене, она как бы отодвигала от себя ладошками нечто мерзкое. — Мне от него одни неприятности. Но посмотрим, что вы там будете делать — при нынешней экономической ситуации, при нынешних ценах на коммунальные услуги. Берите — вместе с девятьюстами миллионами долга!
— Откуда такой долг-то? — пробормотал Сашка Бурштейн.
— А это — плата за выпуск ваших книг, которые лежат мертвым грузом на складе. Обзваниваю всех — никто не берет их, даже за полцены!
…Да. Врезала неплохо!
В наставшей вдруг тишине я разглядывал собравшихся. Редеют наши ряды, редеют! Конечно — у кого было другое дело, кроме этого, сейчас там и есть, занимаются этим самым делом… Здесь сейчас только самые непутевые. Впрочем, есть и счастливчики, которые, наоборот, сейчас взлетели: часть бревна утонула, другая, наоборот, задралась.
Вот господин Аземов, бывший близкий приятель. Сколько проехали вместе! Всегда он мог писать только в дороге — раньше в поездах, в самые концы Союза, потом — только на самолетах, теперь — только на международных авиарейсах. Далеко улетел.
В углу веселой компашкой, бодро хихикая, команда «новых», хоть и не молодых. Сумели внушить Западу, что именно в их лице он помогает новой русской литературе… Книг, правда, они не пишут — пишут «проекты», получают гранты… «Дети капитана Гранта», как называю их я.
В другом углу — мрачный Юра Каюкин. Всегда выглядит — и одет — точно так, словно только что вылез из земли. Трепаный, грязный. Бывший аутсайдер, раньше неприлично было даже с ним здороваться — только милостиво, но сухо кивать. Сейчас вдруг его разжиженные, бесконечные писания из жизни древних князей стали бешено всюду издаваться. «Князь из-под земли». Счастья, правда, не испытывает, и богатства тоже на нем не видно, но издается повсюду — от Камчатки до Смоленска. Но хоть мучается, понимает, что пишет — никак. Обменялись с ним ненавидящими взглядами. Он страстно мечтает писать, как я. А я — как он!
Писатели явно грустили. Так ведь, глядишь, понуро разойдемся — и все. Что сказать?
И тут поднялся Гиенский.
— Я предлагаю выбрать сейчас инициативную группу, пойти в мэрию и требовать снятия Анжелы Вадимовны и признания проведенной ею приватизации издательства — недействительной!
Зал загудел на разные голоса. Наиболее активные — они же наименее сведущие — считали, что надо пойти и свергнуть, а там уж! Другие сумлевались: а не посадит ли их в долговую яму эта «фабрика счастья», называемая издательством? Но самые отчаянные, как всегда, брали верх:
— Гиенского в комиссию! То есть, извините, Гиевского…
— Называйте, называйте… Должно быть по меньшей мере пять человек. Называйте лишь самых авторитетных!
— Аземова надо! — проговорила поэтесса Шмакова. — Его все знают.
— …Ну, давайте… не молчите… Ваша судьба решается! — горячился Гиенский, при этом странным образом не услышав самую как раз весомую фамилию Аземова… Уж слишком авторитетный? Как бы не захватил пост, намеченный Гиенским явно для себя. — Ну не молчите же!
Все, напротив, в некоторой растерянности молчали. Если он фамилию Аземова проигнорировал — то кого же кричать?
Вдруг я с изумлением увидел, что вперед медленно идет Паша. Ему-то что наши дела?
— Я тут посторонний, с другом зашел…
— …бизнесмен, бизнесмен… — зашелестело в зале.
— …а вы тут всю жизнь этим занимались… но, ей-богу, удивляюсь я вам.
Все с интересом молчали. Поняв давно уже полную бесперспективность дальнейшей жизни, только на чудо и надеялись: придет такой вот, простой и коренастый, — и все решит. Ну а кто же еще?
— Честно! — продолжил Павел. — Напали все на красивую женщину!
Панночка, перед этим слегка опавшая, гордо встрепенулась.
— …а сами, мужики, не подумали, чем конкретно можете ей помочь?
— Мы пишем книги — этого достаточно! — гордо воскликнул Гиенский, которому, кстати, этого было явно недостаточно.
Все, конечно, знали, что Гиеныч подлец, но как-то некогда было заняться этой мелочью — Гиеныч, всех опережая, звал постоянно вперед, не давал сосредоточиться на мелочах, в частности некоторых особенностях его характера, — говорил-то он всегда правильно, причем самое-самое!.. а мелочи простим.
Правда, Сашка Бурштейн однажды бил ему морду — но это пустяк.
Но Паша — видно, не в курсе рейтингов — лишь махнул презрительно рукой: книги, мол, все пишут. Не в этом дело! И скоро блистательно это подтвердил… Гиенский гордо уселся. Кстати, всего какой-нибудь год назад Гиеныч выступал в этом зале, надменно говорил, что в ближайшие восемь лет намерен заниматься лишь Баратынским, надменно отвергая всех прочих, менее родовитых… а вот теперь тут какие-то непонятные пришельцы затыкают ему рот!
— …вы лучше поинтересовались бы конкретными делами, — спокойно продолжил Паша. Анна теперь не сводила с него глаз. — Узнали бы для начала, к примеру, есть у вас какие-то положенные скидки по аренде, какие льготы, короче, толковым бы чем помогли.
Паша даже зевнул — в такой-то аудитории. Наступила тишина. Маститый критик Торопов, поглаживая осанистую бороду, оглядывал зал: кто тут еще шевелится, кого надо срочно добить? «Дедушка Мазай с дробовиком», как ласково называл его я.
— Потом… про это заведение, — неожиданно перешел Паша. — У меня друг работал, шофером, — спокойно, без комплексов сказал Паша (не те времена!). — Так что я бывал здесь…
Все снова насторожились: ну и что? Паша зевнул снова: устал объяснять детские вещи — сколько же можно?
— …сдайте на пару лет в аренду — пусть заодно сделают прилично! Живете как свиньи — общий сортир! Пусть туалет в каждом номере сделают! Потом сами ж сюда вернетесь… — не совсем уверенно закончил Паша.
Впрочем, последнее вызывало сомнение не только у него. Писатели гудели вроде бы одобрительно, но уныло. Общий тон был: «Не! Тогда мы уже не вернемся! На уровне туалета в каждом номере мы не пишем. Мы пишем в аккурат на уровне общего туалета, одного на этаж!»
Устало махнув рукой, Паша пошел по проходу.
— Слушай, кто ты такой? Ты мне понравился! — неожиданно к нему с поцелуями, сильно покачиваясь, кинулся Каюкин. Видно, много уже принял нынче на грудь. — Бери тут, все бери!
Каюкин кинул выразительный взгляд на зал: лишь бы эти не взяли!
— Пойдем ко мне, выпьем! — Каюкин рухнул ему на руки.
— Ну, пойдем, коль не шутишь! — неожиданно добродушно согласился Паша.
С уходом этих двух героев собрание окончательно увяло, не слушая что-то восклицающего на сцене Барыбина: знали, когда берет слово Барыбин — это все, полная уже разруха, маразм в очередной раз ликует, можно уходить!
Выходя, я кидал злобные взгляды на стенды: кто ж пишет все эти книги, когда писатели без работы?
«Записки Волкодава»… Неужели пишет сам Волкодав?
Ко мне подскочил пышущий злобой Гиенский:
— Ты, как всегда, отмалчиваешься?! Подожди у меня в номере — есть разговор! — Он сунул мне ключ и умчался.
Что за роль себе взял: командира под любыми знаменами? Не случайно Сашка Бурштейн бил ему морду! Не случайно — но, видимо, зря. Безрезультатно. Гиенский рвал и метал, давая указания и всем прочим.
Поняв, что счастья здесь не дождешься, радостного общения сегодня не будет, я вышел на улицу и прошел в корпус.
Марфа Кирилловна, в теплой шали, так же, как и всегда, дремала над телефоном. На мгновение мне показалось, что ничего не изменилось, что можно, немножко похимичив, неторопливо войти в прежнюю жизнь. Я поднялся по обшарпанной лестнице, открыл девятнадцатую комнату — длинный затхлый пенал с окном на закат. Мой любимый девятнадцатый! Сколько здесь было всего! Целая огромная жизнь, почему-то вдруг исчезнувшая.
Помню, просыпался обычно на заре от глухого, протяжного трубного звука. Такие чуткие тут были трубы! Косился в окно: солнце горело лишь на самых вершинах сосен — рано еще, можно сладко поспать. Гудение это, так сказать, случайное: кто-то просто открыл в номере кран умывальника — подошел в полусне, пошатываясь и зевая, к раковине и начал отливать, открыв, по здешним негласным правилам, одновременно водопровод. Все: отлил, завинтил крантик, вернулся, плюхнулся — и снова блаженная тишина. Самые сладкие грезы шли в эти часы, когда солнце медленно и торжественно спускалось по стволам деревьев. Потом вдруг гудела другая труба, в дальнем конце коридора, — тоже кто-то открыл кран, но, судя по солнцу на деревьях, — тоже еще не для того, чтобы умыться. И опять тишина. Эти блаженные часы тянулись, кажется, бесконечно!
Потом вдруг одинокое гудение, оборвавшись, подхватывалось другим, третьим — и вскоре весь уже наш домик пел, как орган. Паша еще только мечтал о туалете в каждом номере, а у нас — правда, неофициально — это было всегда! Гул становился непрестанным — все, это уже не случайность, пора вставать, вплетать звук своей трубы в общий оркестр!
После завтрака возвращались в номер, завинчивали лист в машинку. Вот на эту стройную сосну с бронзовыми чешуйками прилетел однажды большой черно-бело-красный дятел, стукал, но как-то вопросительно, носом по стволу, весело косил глазом в мою сторону… потом вспорхнул — и, словно нырнув вниз, показался на моей фортке, посидев, перепорхнул вдруг на мою машинку… и прилетал каждый раз, когда я тут появлялся, садился на машинку, долбил по клавишам и худо-бедно надолбил за эти годы восемнадцать книг! Традиционный уже вопрос: кому все это мешало?
Ладно, об этом забудь. Твои лирические излияния могут остаться не при деле: издатель другой пошел — крепкий, мускулистый, слезам не верит. На последней книжной ярмарке, в которой я участвовал, после заключительной пьянки произошла гигантская драка: издатели бились с охранниками. Драка длилась почти час, и в результате охранники, набранные в основном из силовых структур, были вдрызг разбиты издателями. Вот такой нынче издатель пошел! И надо не уступать ему по возможности… а повторять: «Культура… культура!!» Бесполезняк! Во рту от этого слаще не станет! На данном этапе культуры мне надобна часть ее шкуры!
Кстати, на ярмарке той те самые издатели пошли мне навстречу со страшной силой: предложили почему-то написать книжку о знаменитых пиратах, неожиданно — о моем деде-академике (откуда узнали?) и совсем неожиданно — об англо-бурской войне… глаза не разбегаются, а буквально — сбегаются. Главная была их идея: как раньше не пиши! Прими вторую молодость, с начала начни!
На данном этапе культуры мне надобна часть ее шкуры…
Неожиданно хлопнула форточка, из многих прожитых лет здесь я знал уже: открылась дверь. Я обернулся.
Появился Гиенский, скорбно-многозначительный:
— Сидим ни о чем не ведаем?
— Ты о чем?
— Ничего, значит, не знаем? Понятия, значит, не имеем, что все они, — скорбный кивок на дверь, — тебя директором хотят поставить?!
— Меня?!
— Не знал? — усмехнулся Гиеныч.
М-да. И мне, значит, предстоит как-то утолять все эти уязвленные самолюбия… Но как?
Мгновенье славы настает!.. а у меня вдруг — не встает.
— Нет, честно, не имел ни малейшего понятия. Скажу больше: отказываюсь.
— Та-ак, — проговорил Гиенский. — Ты лучше, чем я о тебе думал!
Принять это как комплимент — или как оскорбление? Скорей все-таки как второе.
— Все! Пошел! — Я стукнул дверью.
И пошел, и пошел. Вдруг в кустах возле дороги что-то затрещало, тень метнулась ко мне… медведь-шатун? Фу! На самом деле — очаровательная женщина! Перестал уже отличать! За те годы, что мы не общались тесно, она почти не переменилась — лишь поднялась на голове взбитая, как торт, прическа ответственного работника.
— Привет, Анжела… Вадимовна!
— У меня к вам просьба…
Неужели тоже будет просить возглавить? Сердце, до этого неподвижное, слегка зашевелилось… Мгновенье славы настает?
— Познакомьте меня… с вашим другом… с которым вы сегодня вошли, мне он показался единственным порядочным здесь человеком!
Да-а… меняются ориентиры!
— Сами знакомьтесь! — рявкнул я. Потом все же вежливо добавил: — Он у Каюкина… Всего вам доброго!
Возвращался я пешком по шоссе. На машине дорого получается ездить! Вспоминал многие обиды… на той же ярмарке, где была драка… разговор двух шикарных теток — директрис книжных магазинов: «Пушкин? Ну, пошел… Но — не побежал!» Еще им надо, чтобы побежал, иначе — неинтересен!
Да — есть, слава богу, чем растравить душу!
Перед выходом в этот ночной бросок я зашел еще в общую телевизионную — проститься. Все там мужественно делали вид, что абсолютно ничего не происходит, просто собрались интеллигентно вечерком у телевизора. Но все уже, увы, было по-другому! Взять хотя бы сам телевизор. Только мы уселись кружком смотреть новости на нашем любимом прогрессивном телеканале, как изображение вдруг начало дрыгаться, съезжать целыми пластами в сторону.
— Надо вызвать техника! — капризничал Гиенский.
Между тем монтер Дома творчества, который раньше быстро все исправлял, сидел теперь, нагло развалясь, в лучшем кресле (разве раньше он мог позволить себе такое?) и усмехался.
— Простите — чему вы радуетесь? — не выдержал Гиенский.
— Да — видно, у ребят крупная разборка идет! — Даже не повернувшись к Гиенскому, тот любовался экраном. — Всю частоту своими радиотелефонами задолбали! Что делают! — воскликнул он ликующе.
Чья-то особо крепкая тирада, кинутая в радиотелефон, снесла полчерепа нашей любимой дикторше!
Я поднялся и ушел.
Солнце, оказывается, еще не полностью исчезло: блеснуло из-за моста над рекой.
И по красной воде,
По ошметкам заката
Проплывают заплатами
Тени цистерн.
На хуторе Аркана, видно, топился камин — дым слоем толщиной, наверное, в метр и к тому же наклонно висел где-то на середине стволов.
К Зеленогорску я подходил уже во тьме. О, слава богу, чуть посветлело, выскользнул совершенно юный месяц… Хотя радоваться гадко: тут вырублен лес!
Помню, как в прошлом году взбудоражила всех новость, что власти кому-то продали участок леса возле шоссе. Потом вдруг выяснилось: болгарам! Почему болгарам-то?! А почему бы и нет? Новость эта горячо обсуждалась в народе, во всех местах. Мужики, заранее волнуясь, представляли, как все это будет происходить, представляли бурные контакты с братьями болгарами, споры за жизнь — наверное, небольшие драки, потом бурные примирения… И вместо этого — болгары приехали на два дня, спилили лес и тут же увезли. Большего оскорбления с их стороны быть не могло! Буквально плюнули в душу, раскрывшуюся навстречу!
— А еще славяне! — наиболее точно высказал общую боль дед Троха.
Я вдруг почувствовал толчок воздуха в спину и бензиновый запах: это Паша — в шутку, разумеется, — изобразил наезд, но в полуметре затормозил!
— Падай!
Я упал. Паша явно был в растерзанных чувствах: вот уж точно — с кем поведешься…
— Противно на тебя смотреть! — (Для того, видно, меня и подобрал.) — Толковый вроде парень — а даже колес не имеешь!
— Ничего! — пытался я убавить его боль.
— По идее, за день можно на тачку сделать! Такие есть цепочки по недвижимости! Одну, скажем, старушку или алкаша передвинуть — и пять тонн баксов в карман! Но опять же: введи тебя в такую коммуналку — ты там такое «Прощание с фатерой» накорябаешь! — проявляя недюжинные знания в литературе и в то же время явно переоценивая мои потенции, проговорил Паша.
— Да нет… не напишу! Скорее уж — «Преступление и наказание»… И то навряд ли, — успокоил его я.
Но Паша уже не смог слезть с разбередившей его литературной темы.
— Я книжки там полистал — вообще уже! — захлебываясь возмущеньем, говорил он. — Разборки пишут, убийства… понятия не имея, как это делают! Считаю — надо иметь моральное право это писать!
Услышав про моральное право — в такой трактовке, — я чуть было не вывалился из салона!
Надо его уводить от литературных тем: опасное соседство!
Мы проезжали мимо новомодного кемпинга. Прямо у обочины стояла стройная девушка, одетая явно не по времени: крохотная мини-юбка, распахнутая белая блузка. Писатель-гуманист встрепенулся во мне:
— Хочет, наверное, чтобы подвезли ее?
— Ну, если пара сотен баксов есть — подвези! — усмехнулся Паша.
Да, про пару сотен баксов неловко вышло: наша нынешняя встреча с того и началась, что обещал по своей линии отыскать украденное… а вместо этого я получил фактически коллегу-литератора. Как бы увести его с этой дороги, пока не поздно? Вернуть его к более привычным вещам?
— Но ведь ей холодно, наверное!
— А как ты советуешь ей одеться? Не за грибами же собралась! Ну, выдай ей валенки, тулуп! — куражился Паша.
Проехали.
— А одну там книжку видел — вообще!
— Слушай. — Я вдруг почувствовал жуткую тоску. — Где твой радиотелефон — хочу жене позвонить!
— В багажник кинул — противно его брать. Каюкин, писатель ваш, попросил тоже женке позвонить — и вместо этого туда харч метнул.
Наверное, это и был мощный залп, который снес любимой дикторше голову.
— Да… неудачно получилось, — чувствуя вину за своего коллегу, пробормотал я. — Извини, плохой день.
— Нормально: дэй как дэй! — равнодушно проговорил Паша.