РЕЦЕНЗИИ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 3, 1997
ТЕКСТОФРАЗЫ
«Urbi». Литературный альманах. Выпуск 6. («Баден-Баден»). СПб. 1996. 176 стр.
«Urbi». Литературный альманах. Выпуск 7. («Труды Феогнида»). СПб. 1996. 128 стр.
Есть нечто, выделяющее два номера «Urbi» из всего богатого списка нынешних периодических изданий, нечто, заставляющее пристальнее вглядываться даже в то, что поначалу отталкивает или оставляет равнодушным. Это вовсе не журнальные или альманашные выпуски, это, по сути дела, книги (недаром каждая со своим именем, а не просто под номером); вернее, и не книги даже, а некое новое единство, по-новому организованная целостность — образцы какого-то нового жанра. (Подобного рода стремление к организации прочитывается и во многих других журналах, но здесь есть намек на новое качество.)
Очевиднее это по отношению к «Трудам Феогнида», где соответствующее намерение явно продекларировано группировкой текстов различных авторов (А. Пурина, А. Машевского, К. Кобрина, А. Леонтьева, А. Кирдянова) вокруг единого, порождаемого ими «автора»-героя Н. Уперса с его псевдоантичными (и этой «псевдости» не скрывающими, а, напротив, ее лелеющими) гомоэротическими стихами. И вот что любопытно: эти тексты вовсе не стремятся стать традиционным продуктом коллективного творчества — этаким Козьмой Прутковым конца XX столетия или, тем паче, «романом», — напротив, они стилистически весьма и весьма далеки друг от друга (общей школы и разделяемых литературных образцов и пристрастий для «персонажного» единства явно не достаточно).
Здесь и сама себя пародирующая, извивающаяся от утомительно-оглушительного хора двусмысленных созвучий, чудящихся в каждом почти слове, проза Пурина, и его же стихи, с поразительным, несколько даже чрезмерным (душным) чувством слова, с кушнеровской тщательностью в описании… гениталий и подробностей любовных гомосексуальных игр, по-своему как бы выполняющей (опять-таки «псевдо» — и не без пародийности) завет учителя: «никто в стихах не трогал это диво» (тьфу ты, на фоне этих текстов ни слова нельзя произнести, чтобы не попасть впросак). Здесь и совершенно не способные к подобной «прямой речи» стихи Машевского, все время соскальзывающие в умолчания и недосказанности в резком контрасте с абсолютной ясностью и сюрреалистической четкостью пуринской эротики — они как бы антиподы: Машевский сказать что-либо может, лишь смолчав, прикрыв глаза (даже, возможно, и против своей воли), пропустив в стихи движение молчания — молчания переживания и предмета; Пурин — лишь широко раскрыв глаза, навострив уши, сказав все — и в этом все переходя ту грань, за которой всякая реальность исчезает (по крайней мере тускнеет) на фоне царствующего безраздельно «слова как такового». Здесь и проза Кобрина, пародирующая серьезность прозы Машевского, стремительная, острая, злая — и этим резко контрастирующая с вяловатой ироничностью пуринских автокомментариев. Здесь и энергичная безнадежность подражательных в слове, но не в интонации (что на самом деле важнее) восьмистиший Леонтьева, и стихотворение Кирдянова, почти лишенное уже поднадоевшего на предыдущих страницах словесного треска.
Единство не предшествует своему выражению (то есть автор как целое и единое — пускай даже иллюзорно, как образ или маска — не предшествует своему произведению), но этим мнимым на поверку единством оправдывается каждый конкретный текст, его рождение, его жизнь, он сам как таковой. Смысл не только и даже не столько заложен в тексте, порождается текстом, сколько возникает в надтекстовом пространстве, в перекличках, сочетаниях — в этой имитации единства.
О чем идет речь? Эта игра в организацию, в организм начинается уже в содержании шестого выпуска: немецкий курорт разрезан пополам, как бы между зеркальной поверхностью и амальгамной изнанкой, так что даже бедный дефис аккуратно разломан на две половинки: первая «часть» (глава? раздел? — не все ли равно…) называется «Баден-», а вторая — «-Баден»; а потом нас ожидает еще и «Висбаден», и «Карлсбад». Чтобы усилить эффект этого двоения (мелькания, мельтешения — и далее, в теме «зеркальности», по всей книге), на первой странице красуется девиз-пародия «urbi et urbi» (Баден et Баден).
Обилие «рифм» всякого рода даже при поверхностном чтении бросается в глаза с самого начала. В заметках Владимира Климычева «Рыбки» упоминаются «Записные книжки» Вяземского, которые дали составителям материал для псевдоэпиграфов (как и положено — невпопадных, «случайных») к своим псевдоразделам. Упоминается и Игорь Померанцев, соседний автор «насекомой» радиокомпозиции «Любимцы господина Фабра», за которой следует стихотворение Юрия Шилова о насекомых же, и т. д. — и что существеннее всего, на смысловом уровне эти переклички лишены всякого обоснования (так же, как, скажем, одновременное упоминание Калибана и Игорем Павловым, и Кириллом Кобриным); тексты тех же Шилова и Померанцева или Павлова и Кобрина ничего общего между собой не имеют — то есть нет, именно что имеют, но это связь чисто внешняя, «случайная», хотя плотность этой паутины как бы превосходит некий предел, за которым случайность перестает быть таковой. И в этом все дело. В сущности, о том же — и стилистический плюрализм уперсовских наследников: структура отслаивается от содержания — при чем здесь Висбаден, при чем здесь Карлсбад? А ни при чем. Вернее, уже те тексты, которые маркированы этими именами, становятся как бы вторичны по отношению к паутине, порождаемой ими же.
И потому не случайно, что эта теряющая даже иллюзию смысла литературная деятельность постоянно возвращается к теме собственной исчерпанности, несостоятельности (это, по сути, практически единственная ее настоящая тема): Валерий Хазин пишет о разрывании книг, Игнат Филиппов — об их сжигании, Ры Никонова — о «вакуумной» поэзии, обходящейся без слов, — а разве не о том же строчки Александра Леонтьева: «вода в канале вытерта до блеска», «до дырки / вытерта ночь», «покуда не исчерпана до дна», «двум Никто возможно слиться только / в Ничто… Но все — не то…». И Витгенштейн, нелепо, до блеска нелепо («до-блеска-вытерто-нелепо») сопрягаемый с Розановым у Кобрина (опять тот же доминирующий во всем альманахе императив «случайности, являющейся неизбежной», но не становящейся от этого убедительнее — что, впрочем, разрушило бы суть обсуждаемого явления), — ведь и он всю жизнь «яростно доказывал… невозможность сказать что-либо».
Случайность сопряжений, сопряжение случайного, паутина созвучий, слова, теряющие значение в бесконечной перелицовке, аморфность и рыхлость, дающая шанс на проникновение, — все это как бы заново конструируемый на обломках такой невозможности смысл.
Вернее, не смысл, но скорее оправдание. Все слова случайны (я уж не говорю — произвольны) — но стоит им сложиться в предложение, приобрести синтаксическую структуру, как сама эта структурность, совершая достаточно жесткий отбор (ну как же, подлежащее там, предикаты всякие…), хотя бы отчасти, хотя бы понарошку санкционирует право на существование, на о-существление этому мгновение назад совершенно бесформенному набору слов. И тем более, когда слова включаются в становящуюся до боли жесткой конструкцию — такую, как стихи. Может быть, и тяга к поэтической речи, к этому безудержному рифмоплетству, которую также, и притом не без шарма и удали, демонстрирует по крайней мере седьмой выпуск, как раз несет в своей глубине эту жажду оправдания, поиск устоя — не станем говорить, смысла, хотя в данном случае это почти синоним, — иллюзию которого дает именно конструкция, структурность. И вновь: не связь возникает по некоему основанию (по родству, по идее и т. п.), но основание возникает как результат связи; и не результат вовсе, но его имитация.
(И недаром прозвучало слово: имитация. Она столь изощренна и многолика в этих альманахах, что сама становится темой, и даже более того, где-то на периферии начинает сквозить нечто совсем новое и странное — какая-то боль имитации. А по поводу бесконечной рефлексии, автокомментариев, аутореферентности, которые тоже ведь не что иное, как орудие имитации, можно было бы говорить особо и подробно…)
Но ужас произвола лишь возрастает, когда количество текстов, якобы спасавших дело своей упорядоченностью, превосходит, кажется, количество слов и уже сами тексты, как отдельные слова, ищут основания (смысла) в сочетаниях, перекличках — в конструкции: вот откуда тяга к цитате (не только в этом причина, но и в этом тоже) — любая связь как соломинка, ниточка, луковка. Но одной лишь цитатности мало — и вот тексты складываются в новые единства («предложения», «строки», «строфы») — я бы и обозначил жанр этих «альманахов» как текстофразы, текстостансы — текстобормотание. Даже рыхлость структуры основного феогнидовско-пуринского корпуса, эта бесконечность нанизываемых одно на другое («щелкаемых как орешки») восьмистиший, так же как (преднамеренная) навязчивость их однообразия, неостановимость словоизвержения, становится в этой перспективе «осмысленной»: только аморфность позволяет возникнуть апелляции к надтекстовому пространству — цитатный контакт, кстати, потому и оказывается в конечном итоге малоэффективен, что предполагает наличие состоявшихся и отстоявшихся целостностей; цитирование — это, как правило, не внедрение и тем более не средство объединения в нечто новое — это как бы отскакивание целлулоидного шарика от прочной стены.
За одним, впрочем, исключением — и исключением, ставшим в последнее время (особенно в тени Бродского) правилом, а уж на страницах наших альманахов господствующим всецело и безраздельно: я имею в виду цитирование ироническое, деформирующее оригинал до неузнаваемости (скажем, когда Померанцев вкладывает в уста Фабра слегка переиначенную фразу Свана, переадресованную от Одетты к жуку). Такое разрушительное цитирование разрыхляет если не сам оригинал, то его образ, внедряется в него на заповеданную глубину — потому что дерзко ему не верит — и делает возможными совсем иные, новые связи и единства.
Хочу еще раз повторить, что не берусь оценивать каждый отдельный текст (и многие из них вовсе не вписываются в то, о чем я говорю, — без ущерба для их качества): я хотел попытаться услышать эти две тоненькие книжки в целом, поверх голов — наспех, комкая, вступая ненароком в тот же аморфный хор, делаясь частью этого самоформирующегося шума, шепота, родящегося прежде губ, которым больше нечего сказать.
А. Барзах.
С.-Петербург.