РЕЦЕНЗИИ. ОБЗОРЫ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 1, 1997
ВСТРЕчА
Вадим Скуратiвський. Iсторiя i культура. Кипв, Украпнсько-американське бюро захисту прав людини. 1996. 297 стр.
Имя Вадима Скуратовского будет с заведомым уважением произноситься швейцарскими или, положим, американскими славистами и культурологами. Проплывет он как смутная экзотическая фигура в сознании московской интеллектуальной элиты («Такой умный, а не москвич и не петербуржец»). Вызовет бурю разноречий в аналогичных кругах киевских (поскольку автор не встал ни под одно политическое знамя, зато успел нелицеприятно высказаться в адрес всех «крайних» любых национальностей, ментальностей и должностей). Наконец, имя автора практически ничего не скажет хотя бы относительно широкой культурной аудитории ни в России, ни в Украине. О чем и предуведомляет аннотация: «Книга — по сути, первая настоящая встреча такой аудитории с таким автором».
Но за этой встречей внутри книги проступает иная — публичному глазу не видная, зато внимательному читателю напоминающая о некой давнишней ветхозаветной встрече Иакова, внука Авраама.
…Встретились они давно, хотя Первый из них об этом знал изначально, а второй, Автор, начал догадываться много позже или, может, не позволяет себе догадаться по сей день. Первый твердо ведал, что любая «эпоха», «историческая полоса», «формация», «система» есть только малый остров, омываемый морем-окияном вечности, и что вокруг всяких фараонов, императоров, гетманов, президентов, либералов и автократоров, душегубцев (по-старинному) и киллеров (по-современному) в синем небе звезды блещут, в синем море волны плещут. Так что всевозможные и такие всемогущие в малом времени «системы» суть очередная бочка, что пу морю плывет — или к берегу своего спасения, или на риф своей погибели. (Порой риф обольстительный, о чем помнил и Бодлер, но все же: «душа наша — корабль, плывущий в Эльдорадо», — промолвил устами его русской переводчицы, Цветаевой.)
Позади у Автора было детство на древней черниговской земле, вотчине северцев-северян, перекрестке культуры на пути из варяг в греки, а также из самого заповедного язычества (Полесье и поныне — клад для фольклористов и этнографов Киевской и докиевской Руси) в самое раннее на Руси христианство (Феодосий, один из «отцов основателей» Киево-Печерской Лавры, из Чернигова в нее пришел, в Чернигов же и уходил от политических разборок и, так сказать, «августовских путчей» древнекиевского княжеско-боярского истеблишмента). А еще детство Автора разместилось на перекрестке истории. На земле, которую искони с кровью делили, которая лежала на военных путях полудюжины европейских империй, вплоть до третьего рейха, да чуть поменее империй (но поболее кочевых нашествий) азиатских. Об этом тоже написано в книге. Позже Автор узнал, что родился он вдобавок неподалеку от Чернобыля — каковой и поглотил его невидимой пастью в 1986-м: продержал несколько лет в смертельной болезни и нехотя выпустил. И другое чудо-юдо истории, Социум (он же — оккупация, послевоенный трупный сельский голод, «сталинская» и последующие «эпохи») тоже всасывал в себя Автора, готовый переварить его без остатка. Но Первый знал: не переварит. Не дозволит вымахать ростом — да; обострит почти биологическое чутье на фальшь каких бы то ни было «сытых» эстетик, философий, идеологий, зато — и столь же «чревную» солидарность с «голыми и босыми» (цитата из фольклора и Шевченко — для этого Автора всегда не просто цитата). Однако Автора не слопает и не сломает. Также позднеоттепельный, а для Украины и ее интеллигенции запоздало-оттепельный «дикий мед» (Л. Первомайский), горький хмель во чужом, «всесоюзном» (сиречь московско-ленинградском), либерально-радикальном пиру будет Автором оплачен сполна: похмельем отнюдь не андерграундным, не мускатно-водочным. В Киеве хватало кочегарок и подвалов, залейся было тогда дешевого вина и горилки, но крепко недоставало умников с надлежащим украинским происхождением. А только из них и можно было при умении скроить диссидентствующего националиста либо националиствующего диссидента, заодно выкроив самому себе добавочную шпалу на погоны или синекуру в теплом местечке… И снова Первый знал: не согнут.
Автор в придачу не проскочил в вертушку всесоюзной известности, в отличие, к примеру, хотя бы от Ивана Драча. (Киевская байка 70-х: в Москве ждут из Киева только двух новостей — опять собираются сносить дом Булгакова и опять притесняют Драча.) В то же время он, Автор, уже тогда владел несколькими иностранными языками — от классических и европейских до экзотических (народов СССР); уже тогда путешествовал по векам и культурам, именам и концепциям с непринужденностью, заставившей одну ученую даму Первопрестольной пифически воскликнуть: «Это мог знать только академик Жирмунский!», а киевский генералитет от литературы и идеологии доводившей до почти бескорыстного бешенства — бешенства недоучек. Итог: серия тихих увольнений; громовой разгон журнала «Всесвiт» (аналога «Иностранной литературы») вкупе с Автором; скандал в Союзе писателей, где Автор поймал литгенерала, свата Щербицкого, на литворовстве чужих текстов; длительные «собеседования»; безработица, беспечатье, безденежье — всерьез. И надолго. И без либеральных протестаций, манифестаций, зарубежных радиособолезнований и ТВ-оплакиваний. Жить в глухой провинции (у моря ли, у Днепра ли) лучше, только глядя на нее издали. Вблизи, на Украине (а из нее таки сделали тогда имперскую провинцию), это смотрелось страшновато.
Все это войдет в книгу Автора — неотступным вниманием к «провинциалам» и «маргиналам» истории и литературы. Не как к милому фону для роскошной большой истории и большой культуры. А как к необходимейшему и больнейшему ее участку. Боль тех, кому выпало родиться, писать и действовать в глухой провинции, исторической ли, социологической, географической или культурной, — одна из лейттем книги.
Но Первого и это не печалило, поскольку перевидал он от сотворения мира столько столиц, ставших грудой щебня, столько империй, от них же не уцелело и списка правителей, что все это не имело для него ни малейшего веса. Вечность живет не в столицах и провинциях, а в душе человека. Душа же не вызывается в инстанции, не снимается с работы и решительно не нуждается в радиоподдержках.
С этой точки обзора знание языков, информационная память были полезны, но вспомогательно. А вот от деревенского детства дарованное ведание народного слова и образа мира, в нем заключенного, было не «пользой», а именно даром: вечности — человеку времени; народа — человеку, которому поручено произнести это слово уже на языке «большой» истории. Причем произнести, разумея — ни колыбельная, ни казацкая дума не «меньше» и не «локальней» Пушкина и Гёте. (И, пожалуй, «больше», а верней, глубже Бодлера и Анненского, Кафки и Элиота. Впрочем, в том образе мира и им есть «чистый угол» — о чем в книге сказано по-народному мудро и «милосливо».)
Опять же, социальные мытарства Автора его спутник видел не в трагедийном, но и не в шутовском («соцартовском») свете. Он различал не камни преткновения, а «версты полосаты» пути. И потому за бессмыслицей и кафкианой прозревал цель и смысл.
Книга Автора живая, как почва, оттого и многослойная. Есть в ней доледниковый оттепельный слой восхищения правовыми свободами или экзистенциальным бунтом Европы 60-х. (Одна из самых тонких статей — об апостоле этого внеблагого благовестия, Андре Мальро; она же и свирепо антибуржуазна. Что трогательно сочетается — в другом месте — с отсылом нынешней Украины за умом-разумом к протестантской этике Макса Вебера, «буржуазного Маркса», по цитате самого же Автора.) Есть в книге свой ледниковый слой: «застоя» и иных, имперских, «протозастоев» XIX века, причем украинская боль ни на стон не пересиливает у Автора боль еврейскую или кавказскую. Есть «перестроечная» и «постперестроечная» попытка рассмотреть политическую и культурную ситуацию в Украине и в России сквозь евро-азиатскую и мировую историю и культуру. Не сваливаясь попутно в потасовку «хохлов» с «москалями», верных ельцинцев с верными ленинцами.
Есть все это, есть. Вкупе с зияющими разломами — биографии, культурного мышления, а отсюда и самого текста.
Вдребезги, например, разбиваются Автором новейшие «украинские мифы». О благословенном прошлом Княжеской Поры Украины-Руси (такое принято сегодня определение в Украине). Или о бесклассовости, «бессословности» украинского Возрождения и барокко, эпохи гетманата, Гайдаматчины и Руины (XVI — начало XVIII века), когда народу и культуре угрожал якобы только иностранный враг — с севера, с запада, с юга. Или миф о безоговорочности «второго Возрождения», 20-х (его называют еще возрождением расстрелянным). Ибо, как доказывает Автор с фактами в руках, краткий синтез европеизма и украинства, «элиты» и «масс», самостийництва и интернационала был иллюзорным. Взаимно расстреливали упомянутый синтез с обоих его концов. И была в этом обоюдном расстреле своя логика: логика Времени, отвергнувшего вечность, заменив ее «задачами текущего момента»…
Едва ли русскому читателю за пределами Украины будет вдомек, как опасно сегодня, в «новых демократиях», подобное национальное мифоборчество. Это легче оценить читателю Грузии, или Казахстана, или Литвы, или Чехии. И там же, скорее всего, оценят почвенность, почти сельскую укорененность Автора. Его взгляд на Кафку и Оруэлла, Пиранделло и Ортегу-и-Гасета, Вернадского и Ахматову, Коцюбинского и Вайду глазом «черниговского селюка», побратима «архангельского мужика». Особенно это видно в главке-статье о Шевченко. Многотысячелетний вопль крестьянина — раба, серфа, невольника-негра, крепостного «холопа», не имевшего собственного голоса в хоре «высокой» мировой литературы и впервые ворвавшегося в нее на равных, — такова, по Автору, миссия и «первоматерия» шевченковского слова.
Стать о Шевченко — одна из трех главных статей книги. Две другие — о Киеве «сквозь века» и об украинском барокко. Здесь он сводит воедино время малое — и время огромное, почти вечность (а в главке-статье о барокко — вечность прямо поименованную). На этом же пространстве встает вопрос: не почему, а зачем у Европы (Западной и Восточной), у Украины и ее «северного соседа» (официальный ныне эвфемизм для России), почему у них такая, а не иная история? культура? литература?
Не почему, а — зачем? Или ради чего?
Тогда-то из-за текстов выступает Ангел, и Автор вступает с ним в борьбу. Нагромождение смертей, осад, предательств, пыток, угля и пепла на месте сияюще-тихой, «софийной» красы: многоповторная история в раскопках и документах Киева, история в строках Шевченко… Такова же история украинского (и шире — славянского) барокко, прочитанного как альтернатива барокко западноевропейскому. Там, на Западе, оно — укрытие внутри истории, хоть какое-то местоположение в ней (пускай дл веселья мало оборудованное). Здесь, на Востоке, оно — внеположность истории, вызов, брошенный ей от имени и во славу Абсолюта. И все «безудержи», все утопии, начиная с Телема по-киевски, знаменитой Могилянской академии, с антипетровства Мазепы (оно понимается в книге как осознанная обреченность) вплоть до «красных», «сине-желтых» и анархо-«зеленых» утопических проектов XX века, проистекают из этой, хотя бы искаженной, приверженности Абсолюту.
Так вычерчивается глубинный сюжет книги. История — с одной стороны. Абсолют — с другой. Культура — промеж ними: их глашатай, воительница и одновременно поле их боя. Если же взамен обобщенной «культуры» мы подставим конкретного Автора, мы наконец поймем, где он и с чем — с кем — борется.
Осыпая читателя ошеломительным историческим фактажем (даты — с точностью до года, а то и до дня; имена — до отчества, дружеского прозвища или служебного титула; адреса — до улицы и дома; издания — до нюансов замысла и публикации, и т. д. и т. п.), Автор немедленно превращает их в «сверхисторические» параболы и притчи. Но «Абсолют» остается при том категорией культуры по сю сторону — сторону времени. Однако в таком (зачастую для авторов — объектов книги, но не для Автора — ее субъекта вполне правомерном) виде «Абсолют» душу не утоляет. И от жгущей тоски по вечности не излечивает. Слишком мощны объяти Ангела, чтобы отделаться от них не то что социологией, но даже культурой…
Можно ли считать эту книгу парадигмой украинского — или восточноевропейского — «поколения пятидесятилетних интеллектуалов»? И да, и нет. Души не кучкуются поколениями; это снова единица другого измерения — истории.
Но история как «больная вечность», противостоя нормальной вечности, ей не внеположна. История — внутри вечности, хочется нам того или не хочется. В том числе и современная история Украины, России, Европы. Везде идет единоборство, которое, после Библии, точней прочих описал, наверно, Рильке: «Соломинку согнешь свободно — / от тех побед убудет сил. / А вечности — ей не угодно, / чтобы ее ты покорил. / Так бился с ангелом Иаков, / и тот явился и настиг…», «Ты, кого ангел с ярым ликом / в суровой одолел борьбе, — / возрадуйся: ты стал великим, / узнав ту силу на себе…» («Смотрящий», перевод мой).
На книге В. Скуратовского — отпечаток той борьбы и оттиск той силы.
Марина НОВИКОВА.
Симферополь.