Книжное обозрение
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 9, 1996
Жан-Франсуа Ревель. О Прусте. Размышляя о цикле «В поисках утраченного времени». М. «Знак-СП». 1995. 192 стр.
Цикл Марселя Пруста начинается сценой, бросающей отсвет на то, что находится за пределами повествования: ее участники — читатель и книга. «…через полчаса я просыпался от мысли, что пора спать; мне казалось, что книга все еще у меня в руках и мне нужно положить ее и потушить свет; во сне я продолжал думать о прочитанном, но мои думы принимали довольно странное направление: я воображал себя тем, что говорилось в книге… Это наваждение длилось несколько секунд… Затем оно становилось смутным, как воспоминание о прежней жизни после метемпсихоза…»
Это знак, оставленный нам Прустом на страницах романа, который должен быть увиден как произведение, еще не нашедшее словесного воплощения, но вырастающее в сознании повествователя. Читая его, мы приобщаемся к факту письма, причем наше сознание ведет диалог непосредственно с сознанием пишущего. Границы, на которых идет обычно понимание произведения, размыты. Поэтому говорить о прустовском романе особенно трудно. Прежде чем говорить о нем, его нужно, выражаясь языком самого Пруста, «найти».
Когда читаешь литературоведческие работы, часто наблюдаешь любопытный эффект: создается абсолютно новое произведение, гомункул от литературоведения, некая идеальная модель, функционирующая, к примеру, по структуралистским законам. Предмет анализа здесь подменяется исследовательским методом.
«В области критики каждая доктрина, пытающаяся сделать похожими друг на друга все произведения, есть форма проявления нарциссизма самого аналитика…» — так пишет (и мы с ним согласимся) известный французский философ, политолог и социолог Жан-Франсуа Ревель в предисловии к своей книге о Прусте, в которой автор предстает перед нами в еще одной ипостаси — литературного критика.
На фоне нынешних споров о судьбе и путях развития науки о литературе такое начало выглядит многообещающим. Быть может, автору удалось найти адекватный подход к произведению?
Но уже в первой главе, «Пруст и жизнь», происходит любопытная аберрация смысла.
Ревель говорит об особенностях прустовского видения мира: «Пруст видит все явления такими, каковы они есть, верит, что они действительно таковы, какими он их видит». Эта фраза может быть понята двояко. Если главным здесь является слово «видит», то Ревель не погрешил против истины, ибо установка писателя действительно такова: изображать реальность такой, какой он ее видит и ощущает. Создавая свой роман, Пруст отдал дань импрессионизму.
Но вышеприведенная фраза чревата и другим смыслом, более близким сердцу ее автора: «Видеть явления такими, каковы они есть». Эту фразу следует взять на заметку, так как в ней заключена основная тенденция всего исследования.
Решив, что Пруст изображает жизнь в ее «истинном» (что здесь критерий истинности?) свете, Ревель полагает, что этого достаточно для понимания художественной формы романа. По его мнению, «Поиски…» — импровизация Пруста на тему собственной биографии: он просто, ничего не прибавляя, вспоминает реальные эпизоды своей жизни и всячески расцвечивает их описаниями, размышлениями etc. Ни слова о метапрозаичности прустовского текста, о его смысловой глубине и насыщенности.
Пруст оказывается этаким стихийным реалистом: «Как бы он ни кромсал, перепланировал, реорганизовал… элементы своего повествования, остается сомнение, придумал ли он хотя бы один из этих элементов». Реалистом, который совершенно бесплодно стремится вынести приговор реальности.
Прустовский роман у Ревеля говорит, что называется, неприкрашенным языком действительности. Эстетической формы он не имеет и не может иметь. Поэтому критик (ибо здесь Ревель выступает именно в этом качестве) не делает различий между «Прустом» и «повествователем». Это усложнило бы исследовательскую задачу. Разграничив автора и героя, он лишил бы себя возможности утверждать, что формальные поиски Пруста не увенчались успехом и Пруст написал вполне традиционный с точки зрения формы роман, а новизна его кроется в сюжете (все герои романа — люди, праздно проводящие время).
Все, что не соответствует посылке исследователя (а не соответствует как раз то, что Пруст считал самым важным, — теория двух видов памяти, размышления о творчестве, картины природы), объявляется следствием авторского дурновкусия, с которым, увы, приходится мириться. Ревель считает уместным писать о Прусте в снисходительном тоне, упрекая его в том, что «все эти истории вокруг печенья пти-Мадлен» лишены интереса для читателя, ибо субъективны и посему необщезначимы. Видимо, читатель, согласно Ревелю, — существо безгранично эгоистичное, для которого эстетически ценно лишь повествование, описывающее его собственные переживания. Здесь также происходит подмена, но на сей раз — критерия оценки. Требовать объективности от заведомо необъективного произведения — это значит разрушить его в своем восприятии, признав одни части необходимыми, а другие — нет.
Как мы видим, о беспристрастном подходе не может быть и речи, а «нарциссизма» здесь хоть отбавляй. Весь аппарат анализа не имманентен прустовскому тексту. Прустовский цикл превращается из «Поисков утраченного времени» в «утрату» этого времени. Ибо времени теперь нечего делать на страницах романа. Ревель сводит значение времени к нулю. Если изъять из романа то, что, по мнению Ревеля, Пруст вписал туда случайно, на наших глазах произойдет любопытная метаморфоза: сложное по форме и глубокое по мысли произведение, порождение fin de siйcle, где каждая сцена стереоскопична, ибо видимость означает там больше чем просто видимость и каждая вещь улавливает время в свои тенета, преобразуется в серию сатирических зарисовок, в набор комиксов на тему праздности высшего света. И тогда-то (только тогда) Ревель оказывается прав, говоря о том, что время в сюжете ничего не значит (вопреки названию романа!).
По мнению Ревеля, персонажи для Пруста — лишь статисты, неизменяющиеся характеры, существующие внутри неподвижного времени, и именно они задают основной «хронотоп» «Поисков…». Между тем в фокусе внимания Пруста-автора не они, а Марсель (герой-повествователь), чье воспринимающее сознание и делает время главным элементом произведения. Ревель попадает в ловушку, невольно подстроенную Прустом: он принимает роман, размывающий собственную эстетическую форму, чтобы мимикрировать под жизнь, не данную иначе, чем в восприятии, и возникающую в процессе письма, за саму «жизнь», выстроенную романистом в линейный сюжет, где «герои» и «картины» играют первостепенную роль. Дело же, думается, не в «сюжете», а в самом процессе «размывания». И вовсе не герои находятся в центре читательского интереса.
Ревель придерживается противоположной точки зрения, считая, что именно герои приковывают наше внимание, поскольку они нам хорошо знакомы, а «когда мы хорошо знаем людей, нас волнует, что происходит с ними каждый день». Так интересуются событиями, подглядывая в замочную скважину. Однако прустовские герои мало напоминают реальных людей. Персонаж начинает жить полной жизнью на страницах произведения лишь тогда (таков парадокс!), когда он полностью «олитературен», увиден и описан автором так всесторонне и подробно, как мы никогда не сможем увидеть, например, нашего реального собеседника. Автор «Поисков…» действительно «реалистичен», когда он описывает своих персонажей, — но лишь в отношении угла зрения, под которым рассмотрены его герои: они увидены рассказчиком — и только. Пруст не прикладывает никаких дополнительных усилий для их «лепки». Большинство его второстепенных героев даны лишь внешне, так, как видишь статую, человека в толпе, восковую фигуру. За восковыми фигурами подглядывать не имеет смысла.
Да, Ревель действительно попался в ловушку, приняв реальность взгляда на мир за реальность самого видимого мира.
Отсюда всего один шаг до поверхностного актуализаторства и ангажированности критики, когда анализ произведения подменяется историческими сопоставлениями, на самом деле мало имеющими общего с историзмом.
И Ревель делает этот шаг. Прустовское творение для него — повод, чтобы поговорить о снобизме или о политике (что неудивительно, если исходить из его научных пристрастий). В известном смысле он перешагивает через Пруста, видя в его цикле лишь еще один мемуар о «прекрасной эпохе», обличающий снобизм великосветских салонов и государственный шовинизм. Желание уйти от эстетства приводит его к отрицанию произведения как самодовлеющего эстетического факта. Он не только не попадает в «яблочко», но вовсе промахивается мимо мишени, коей в данном случае является художественное произведение как таковое.
Итак, не Пруст заблуждался относительно названия своей эпопеи, а Жан-Франсуа Ревель — называя свою книгу: «О Прусте». Ее следовало бы назвать «По поводу Пруста», в чем исследователь и сознается (правда, без сожаления) в финальной фразе книги: «Говорить о писателе — значит, опираясь на его авторитет, сообщать о том, что думаешь сам по поводу сказанного им».
Перед нами, увы, еще одна разновидность нарциссизма, притом менее перспективная, чем те, о которых писал Ревель: в зеркале произведения исследователь видит отражение даже не своего метода, но свое собственное. Под пером критика прустовский роман, нет, не препарируется — а просто исчезает по частям. Сначала изымается форма, потом рассеивается содержание. Остаются мысли «по поводу».
К сожалению, поиски «Поисков утраченного времени» закончились неудачей, так как, на поверку, не были предприняты.
Евгения ВОРОБЬЕВА.