роман. Окончание
ДМИТРИЙ ЛИПСКЕРОВ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 8, 1996
ДМИТРИЙ ЛИПСКЕРОВ
*
СОРОК ЛЕТ ЧАНЧЖОЭ
Роман
19
Полковник Шаллер закончил читать страницы, расшифрованные Теплым, и находился в состоянии смятения.
Что это за текст? — думал он. Профанация или бред сумасшедшего? Как воспринимать прочитанное? Как отнестись ко всему?
Генрих Иванович потер виски и услышал трещанье пишущей машинки, доносящееся из сада.
Что же она там еще нащелкивает? Над чем трудится?
Шаллер спустился в сад и, хрустя осенними листьями под ногами, подошел к жене. Он некоторое время смотрел на нее, на сомнамбулическую, пишущую, с истончившейся кожей на висках, затем рукой поворошил ей волосы на затылке и на некоторое время замер, рассматривая белые перышки.
Надо искупаться, подумал Генрих Иванович и, отстраненно поцеловав жену в макушку, отправился к китайскому бассейну.
Он разделся и сошел в воду. Поплавав самую малость, от бортика до бортика, заплыл в угол, прислонил голову к изразцам и закрыл глаза.
Какие странные записи, думал он. Как все странно записано. Какое-то море несоответствий и неточностей!..
Полковник напряженно думал над прочитанным, слегка шевеля в воде ногами, отыскивая по памяти в летописи ошибки.
События на десяти страницах охватывают лишь три первых года чанчжоэйской истории, говорил про себя Шаллер. Что же получается? Все дети, рожденные мадемуазель Бибигон в новостройках, были недоношены по меньшей мере на половину положенного срока!.. Мысль скакнула… Значит, моя жена приходится сестрой детям губернатора Контаты и детям доктора Струве! — внезапно заключил Генрих Иванович. Дилемма во всем этом только одна — доверять записям или нет!
Полковник окунулся с головой и просидел под водой целую минуту, каждые десять секунд выпуская из себя большой воздушный пузырь.
Кто же такая мадемуазель Бибигон? — задумался Шаллер, вынырнув. Помнится, ни отец Елены, ни сама Белецкая никогда не говорили о ней, и Генрих Иванович полагал, что мать жены умерла слишком рано и воспоминания о ней доставляли родственникам невыносимую боль.
Полковник вновь нырнул, а когда вынырнул, настроенный продолжать свои думы, то услышал над собой наглое “эй!”.
Шаллер вывернул голову и увидел стоящего на краешке бортика давешнего мальчишку с синяками под глазами. Сейчас, правда, синяки выцвели, как хорошо стиранный сатин, и уже не поражали своей величиной.
— Эй! — повторил мальчишка. — Могу я поплавать? Ты же меня сам приглашал! Помнишь?
Глядя на Джерома, полковник вспомнил Франсуаз Коти, ее влажную грудь и крепкие бедра, сделал над собою усилие, отгоняя эротические картинки, и покашлял для закрепления достигнутого эффекта.
— Ты меня слышишь? — спросил мальчишка.
— Слышу, — ответил Генрих Иванович.
— Так могу я поплавать? Бассейн ведь не твой!..
— Конечно, можешь.
— Ну вот и спасибо, — поблагодарил Джером и стал медленно раздеваться. Он аккуратно сложил шорты и рубашку, оставшись в купальном костюме мышиного цвета, закрепленном на груди помочами.
— Холодная вода? — спросил он.
— Теплая.
— Глубоко?
— Не мелко.
— Значит, можно нырять?
— Можно.
— Сначала просто поплаваю, а потом уже нырну, — решил Джером и медленно сошел по ступеням в пузырящуюся воду. — Действительно теплая, даже горячая.
Он оттолкнулся от дна ногами и поплыл по-собачьи, задрав высоко подбородок и щуря глаза. Ему понадобилось достаточно времени, чтобы доплыть до бортика, возле которого стоял Шаллер, и он, задыхаясь, даже протянул тому руку навстречу, чтобы здоровенный мужик помог ему добраться до мелкого места.
— Давно не плавал, — сказал Джером, встав рядом с полковником. — Сноровку потерял.
— Да, — согласился Генрих Иванович, разглядывая его намокший купальник с двумя горошинами сосков. — Плаваешь ты неважно. Но дело это наживное.
— Чего грустишь? — спросил мальчик.
— Я не грущу.
— Грустишь, грустишь! Вон как морщины вздыбились на лбу!.. Неприятности?
— Да нет. От неприятностей Бог миловал.
— Ну ладно, не хочешь говорить, не говори. Дело твое. А где женщина твоя?
— Не знаю.
— Я тут подумал на досуге — красивая она! И автомобиль у нее красивый!
— Как успехи в учебе? — перевел разговор на другую тему Генрих Иванович.
— Успехи неважные.
— Что так?
— Переходный возраст. Другие интересы.
— Какие же, если не секрет?
— Не секрет. Размышляю о смысле жизни.
— И какие выводы?
— А выводы такие, что смысл моей жизни лежит в области чужих интересов. В моих интересах смысла нет.
— Какие же у тебя интересы?
— Хочу стать патологоанатомом.
— Почему? — удивился Шаллер.
— Потому что мертвый человек возбуждает во мне интерес. Глядя на мертвеца, ощущаешь себя живым, тогда как, глядя на живого, ощущаешь себя никаким.
— Где же ты видел мертвецов? — спросил Генрих Иванович.
— У учителя Теплого.
— Что же они, прямо у него в квартире лежат?
— Да нет же! — Джером поморщился. — Он собирает атласы судебной медицины. У него их целая библиотека. Вот я и смотрю их на досуге. А ты видел когда-нибудь мертвецов?
— Приходилось, — ответил полковник, вспомнив мать, придавленную обломками дома во время чанчжоэйского землетрясения. — Я видел мертвецов.
— А ты видел, как купец Ягудин упал мордой на булыжники?
— Видел. А почему ты спрашиваешь?
— Уж больно у него голова крепкая была! Другая бы разбилась, как арбуз, от такого удара, а от ягудинской даже булыжник треснул! Может быть, он мутант? Как ты думаешь?
— Может быть. — Шаллер поглядел мальчику в глаза — большие, с черными зрачками во все глазное яблоко. В них, подернутых влагой, он разглядел свое отражение, искаженное, как будто полковник смотрел на себя с обратной стороны подзорной трубы. — Может быть, и мутант, — еще раз повторил Генрих Иванович.
— Проплывусь, — сказал Джером и слегка оттолкнулся от бортика ногами. Он придал телу ускорение, но при этом слишком низко опустил подбородок и всем ртом хлебнул воды. Мальчик закашлялся, замолотил руками по воде, развернулся лицом к Шаллеру и протянул ему ладонь. Полковник опять помог обрести Джерому почву под ногами и, не сдержавшись, заулыбался.
— Что ты смеешься? — спросил мальчик. — Разве тебе не известно, что каждый человек что-то делает хорошо, а что-то плохо? Так вот, плаваю я плохо. Что в этом смешного?
— А что ты делаешь хорошо?
— Пока я еще не знаю… Слишком мне мало лет… Хотя нет, одно дело я делаю прилично. Но тебе не скажу, какое.
— Секрет?
— Наверное. Я не знаю, как ты к этому отнесешься, а потому не скажу.
— Не говори, твое право… Но может быть, ты мне скажешь, откуда на твоем лице синяки?
Джером задумался.
— Синяки на моем лице — дело частое, — сказал он. — Почему-то многим доставляет удовольствие бить меня по лицу. Видимо, в конструкции моей физиономии есть что-то притягательное для ее набития. Я так полагаю, что это то же самое, как голое женское тело кого-то притягивает для объятий . Кстати, не можешь ли ты мне объяснить, что движет тобою, когда ты целуешь женские груди и живот? Ведь все это может быть не совсем чистым? Например, для меня эта область человеческого общения не представляется привлекательной.
Почему-то этот вопрос Джерома прозвучал для Генриха Ивановича самым естественным образом, он даже не почувствовал смущения, возможно из-за того, что сам мальчик не видел в этом вопросе ничего скабрезного; а потому спокойно на него ответил:
— В жизни каждого человека, в определенном возрасте, наступает момент, когда он чувствует влечение к противоположному полу. Это абсолютно нормальный физиологический процесс. Когда-нибудь и ты почувствуешь влечение.
— Какого рода это влечение?
Шаллер хмыкнул.
— Знаешь, это очень трудно объяснить…
— Попробуй.
— Ну, бывает момент, когда влечение заставляет тебя забыть обо всех проблемах, когда тело дрожит от желания разрядиться.
— Чем разрядиться?
— Семенем для продолжения рода.
— Как будто бы мы это в интернате проходили.
— Тогда тебе все известно, — облегченно вздохнул Генрих Иванович. — Это называется инстинктом продолжения рода.
— Для этого в женский организм суется штука, из которой обычно писают?
— Можно и так сказать.
— А у меня есть семя?
— Когда вырастешь, семя будет и у тебя.
— И инстинкт продолжения рода?
— И инстинкт в тебе проснется.
— А что главнее — инстинкт или сознательное продолжение рода?
— И то и другое главное.
— А мне кажется, что не будь инстинкта, то не будет и сознательной надобности продолжать род. Я думаю, что инстинкт подменяет сознание, а человеку кажется, что делает он все осмысленно.
— Ты не прав. Для взрослого человека очень важно увидеть свое продолжение в детях.
— Во мне инстинкт не проснулся, а потому то, что ты проделывал со своей женщиной, не представляется мне привлекательным. Добровольно я бы никогда этого не стал делать. И я бы не хотел видеть своего продолжения. Мне и так не слишком радостно. Кстати, у тебя есть дети?
— Нет.
— Ты тоже не хочешь видеть своего продолжения?
— Хочу. Но не все, что хочется, случается. Зачастую наоборот: то, чего ты особенно желаешь, становится невозможным.
— Твоя женщина тебе родит ребенка.
— Дело в том, что это не моя женщина.
— Как это? — не понял Джером. — Ты же делал с ней то, что обычно делают только со своими женщинами.
— Бывают исключения. — Генрих Иванович замялся. — Понимаешь, существуют вещи, которые не просто объяснить. Например, у меня есть жена.
— И что?
— Детей полагается иметь от жен и мужей.
— Тогда пусть тебе жена родит.
— Она не хочет.
— Вот видишь! — обрадовался Джером. — Значит, у нее, как и у меня, отсутствует инстинкт продолжения рода… Но ведь это не беда! Плюнь на условности и попроси красивую чужую женщину родить тебе ребенка!
— Я же тебе объяснил, что так не полагается.
— Но ведь можно развестись со своей женой и жениться на красивой женщине. Она станет твоей и родит тебе мальчика… Или чего ты там хочешь?
Шаллер запутался в этом разговоре, а потому просто сказал:
— Хорошо. Я подумаю над твоим предложением, — и оттолкнулся от бортика ногами, окатив мальчика фонтаном брызг.
— Эй, подожди меня! — крикнул Джером. — Я плыву с тобой!
Генрих Иванович свободно лежал на воде, поддерживаемый мириадами пузырьков, и умилялся, глядя на тщедушное тельце, колотящее что есть силы руками и ногами.
— У меня уже лучше получается, правда? — спросил мальчик, схватившись за бугрящееся мышцами плечо полковника.
— Да, у тебя безусловный талант к плаванию.
— Значит, скоро у меня появится еще одно дело, которое я делаю хорошо. Оно не будет секретом, а потому я смогу о нем рассказывать.
Генрих Иванович поплыл к противоположному бортику, увлекая за собою Джерома. Мальчик скользил по воде без малейшего усилия, а потому наслаждался водной стихией, заключенной в китайскую ванну.
Шаллер выбрался из бассейна, взял за руку Джерома и, запросто, без напряжения вытащив его из воды, поставил рядом с собой на мраморную плитку.
— Ну-с, молодой человек, мне пора. Приятно было с вами пообщаться. Если у вас на досуге будет время, приходите искупаться еще.
— Передавайте привет чужой красивой женщине, — в свою очередь сказал Джером. Он прыгал на одной ноге, ковыряя в ухе пальцем, освобождая торчащий древесным грибом отросток от воды. — И жене теплый привет. Она у вас на тощую курицу похожа. Вы, наверное, ее объедаете!
— Вы и жену мою видели! — воскликнул Шаллер, поражаясь точности сравнения.
— Пришлось как-то…
— Да! — вспомнил полковник, натягивая галифе. — Передайте господину Теплому, что господин Шаллер навестит его в конце недели.
— Всенепременно, — пообещал мальчик, выжимая купальный костюм себе на ноги.
Генрих Иванович посмотрел на тощие ягодицы Джерома, кивнул ему на прощанье и скрылся за кустами боярышника.
20
Гаврила Васильевич Теплый с утра до ночи расшифровывал летописи Елены Белецкой, покрывая чернильной вереницей одну страницу за другой. В его учительской душе не осталось более места светлым чувствам, он негодовал на то, что ему приходится за какие-то ничтожные сто рублей расходовать свой безмерный гений.
Славист почти не думал над смыслом расшифрованных страниц, все его существо захватила злоба, заставляющая деревенеть мышцы тела и работать со сбоями мочевой пузырь.
Если я что-нибудь не предприму, то сойду с ума, думал Гаврила Васильевич, кладя очередной лист с расшифровками в пачку. Как посмел этот ничтожный человек усомниться в подлинности моего открытия! Не-даром говорят: “У кого сильно в мышцах, у того слабо в голове!” Я бы с удовольствием разделал его тушу по всем правилам мясницкого искусства! Сначала бы шкуру снял, затем вырезал бы сердце и смотрел, как оно, бычье, трепыхается беззащитно в моих ладонях, плача кровью…
Гаврила Васильевич опять испытал желание убить. На сей раз это чувство было непреодолимым, мутящим сознание, мешающим сосредоточиться на работе.
Славист отложил бумаги в сторону. Пойду прогуляюсь, решил он, поднявшись со стула и пройдя в кухню. Там он зачем-то взял длинный изогнутый нож, взрезал им подкладку пиджака и уложил тесак между двумя тканями, осторожно прижимая прощупывающееся лезвие рукой. Затем учитель снял со стены веревку, на которой обычно сушилось его нижнее белье, смотал ее в клубок и засунул в карман брюк. Он коротко взглянул на часы с кукушкой, отметив, что время уже позднее, к двенадцати, и вышел на улицу.
Идти было некуда, а потому Гаврила Васильевич в странном забытьи остановился возле входа в интернат, укрывшись от фонаря в тени старой липы. Так, замерев, он простоял некоторое время, пока его глаза не различили в лунном свете фигуру подростка, спешно приближающегося.
Джером, подумал учитель, щупая сквозь подкладку лезвие ножа.
Когда подросток приблизился, славист резко шагнул из тени и лицом к лицу столкнулся с Супониным.
— Супонин? — удивился он.
— Господин Теплый! — Подросток от неожиданности икнул и вытаращил на учителя глаза.
— Так-так!.. — протянул Гаврила Васильевич. — Позвольте спросить вас, откуда вы прибываете в столь поздний час?
— Я… Да я, это… — замялся Супонин. — Понимаете ли…
— Не мямлите, Супонин! Я же понимаю, что вы старше своих соучеников на два года, а потому у вас желания отличные от них. Вы почти уже взрослый человек. Будь другой на вашем месте, я просто бы дал ему линейкой по голове и лишил бы ужина!.. Вам уже исполнилось пятнадцать?
— В прошлом месяце, — ответил подросток, еще не понимая, минула его кара Господня или над головой все еще вознесен меч возмездия.
— Вы — взрослый человек, поэтому я разговариваю с вами по-другому. Расслабьтесь! Я не буду вас наказывать.
— Спасибо.
Гаврила Васильевич взял подростка под руку и неторопливо зашагал с территории интерната, увлекая в доверительной беседе Супонина за собой.
— Вы, наверное, думаете, что я старый и не понимаю интересов вашего возраста?
— Что вы! Вы совсем не старый!
— На самом деле вы так не считаете. Я вспоминаю время, когда мне было пятнадцать лет. Все старше двадцати пяти казались мне увядшими стариками, не способными понять моих страстей и желаний. В пятнадцать лет я в первый раз влюбился и так же, как вы, бегал по ночам на свидание к предмету своей страсти… Вы были на свидании?
— Ага, — ответил Супонин.
Гаврила Васильевич втянул в себя воздух.
— Какими духами вы пользуетесь?
— “Бешеный мул”, — ответил подросток, радуясь, что наказания не последует и что учитель Теплый оказался на поверку не таким уж и мерзким, каким слыл в интернате.
— Приятный запах. Наверное, вашей подруге он нравится. Как ее зовут, если не секрет?
— Анжелина.
— Как?! Неужели Анжелина?
— А что такое? — испугался Супонин.
— Не может быть! Такое совпадение! Да знаете ли вы, что, когда мне было пятнадцать лет, мою возлюбленную тоже звали Анжелиной!
— Здорово! — обрадовался подросток и вдруг внезапно ощутил, как под сердцем у него беспричинно засосало. Какая-то тоска вошла во все члены.
— Опишите мне ее, — попросил славист и оглянулся на здание интерната, оставшееся далеко позади и целиком закрытое густой зеленью. Он все крепче сжимал руку мальчика, не чувствуя, как из-под мышек поливает потом. — Расскажите мне о ней скорее!
— Я не знаю, что и сказать, — растерялся Супонин.
— Сколько ей лет?
— Наверное, семнадцать.
— Она красива?
— Вроде ничего…
— А где вы познакомились?
— В кондитерской.
— Вы первый с ней заговорили или она с вами?
— Кажется, я.
— И что потом?
— Мы гуляли с нею, зашли на карусель.
— Вы угощали ее мороженым?
— Нет. Мы ели воздушную кукурузу.
— И что потом?
— Потом наступил вечер.
— И вы, конечно же, целовались… Не стесняйтесь, Супонин! Это вещи естественные, о них не стыдно говорить.
— Да, мы целовались. И я совсем не стыжусь этого. И еще мы занимались самым интересным…
— Чем же?
— Мы занимались любовью на берегу реки.
— Вот как! — Пальцы Теплого потрогали лезвие ножа. — Как интересно!.. Она была вашей первой женщиной?
— Нет.
— Сколько же было до нее?
— Кажется, четыре… Или пять…
— У вас уже есть опыт. Они все были девственницы?
— Все, кроме одной — первой.
— Она, наверное, была много старше?
— Ей было сорок три.
— А вам?
— Тринадцать.
— Вероятно, она была хорошей учительницей… — Указательный палец Теплого слишком сильно уперся в лезвие тесака, подкладка рассеклась, и сталь порезала подушечку возле ногтя. Гаврила Васильевич вскрикнул, выдернул руку из-под пиджака и засунул палец в рот.
— Что с вами? — спросил Супонин.
— Нет-нет, ничего!.. Напоролся на булавку!.. Продолжайте!
— А что говорить?
— Скажите, в каком случае вы больше испытывали возбуждение: когда ласкали опытную женщину или невинную девушку? — Теплый отсасывал из пальца кровь и от ее сладкого вкуса чувствовал, как по телу растекается блаженное тепло, а сердце стучит уверенно и гулко.
— Не знаю. Мне кажется, что это разные ощущения…
— Конечно, разные, — подтвердил Гаврила Васильевич. — Невинность манит, а зрелость расслабляет. Зрелость — бесстыдна, тем и привлекает, а сжатые от страха ножки, коленками стерегущие лоно, руки, старающиеся защитить ладошками наготу, губы, то ласковые и страстные, то каменные от страха, — все это ужасно воспаляет тело! Ничто не приносит такого удовлетворения, как совладать с чужой слабостью и страхом! Победа над сильным есть радость избегнувшего смерти! Вы понимаете меня?
— Не совсем, — ответил Супонин. Он чувствовал, как правая рука учителя все крепче сжимает его талию. — А куда мы идем?
Гаврила Васильевич, казалось, не слышал вопроса и продолжал развивать тему:
— Как это ни парадоксально звучит, в слабом гораздо больше жизненных сил, чем в сильном. Сильный затрачивает слишком много усилий на то, чтобы быть сильным, а слабый духом и телом с бесконечными жалобами на свою маломощность зачастую живет гораздо дольше, чем могучий организм. Поэтому победа над слабым дает возможность продлить собственную жизнь. Животные никогда не питаются равными себе по силе! Инстинкт движет ими, дабы черпать силы от слабого! Поэтому в Спарте убивали калек и слабых, чтобы не видеть, как хромые и увечные переживают мужественных и сильных!
— Уже поздно, — неожиданно заныл Супонин. Ему стало больно от впившихся спицами в бок пальцев учителя. — Я хотел бы отправиться в свою спальню. Уже совсем ночь, и я не понимаю, куда мы идем!
— Ты боишься? — Теплый наклонился, заглядывая в глаза подростку. — Скажи, тебе страшно?
— Я не знаю… Мне непонятно то, что вы говорите… Вы больно сжимаете мой бок, и я не знаю, куда мы идем!..
— Хорошо! Дальше мы не пойдем. Мы остановимся здесь. В этом месте нас никто не увидит!
Гаврила Васильевич отпустил мальчика, посмотрел на луну и грустно вздохнул.
— Сейчас ты ощутишь себя слабым и беззащитным, как те девочки, которых ты любил. Ты испытаешь страх и ужас! — Глаза Теплого сверкнули лунным светом, он распахнул полу пиджака и вытащил из-под подкладки нож.
— Зачем вам нож?! — вскрикнул Супонин и заикал быстро и громко.
— Ну вот ты и боишься! Твое сердце стучит быстро-быстро, ноги подгибаются и руки дрожат. Ты ослабел. — Гаврила Васильевич стал медленно приближаться, сжимая в руке нож. — Сейчас я тебя убью.
— За что? — спросил Супонин, с ужасом глядя на приближающегося учителя.
— Я уже тебе все объяснил. Разве ты не понял?
— Нет.
— Ничего не поделаешь! — посетовал Теплый. — Уже нет времени объяснять тебе все заново.
— Пожалейте меня. — Супонин заплакал. — Я не хочу умирать.
— Никто не хочет умирать, — сказал Гаврила Васильевич и, коротко взмахнув ножом, перерезал подростку горло.
Супонин упал в пожухлую траву. С минуту он еще шевелил ногами и удивлялся кровавым пузырям, прущим из рассеченного горла. Через две минуты его юная душа, оторвавшись от всего земного, воспарила над телом, мельком огляделась и устремилась в бесконечные просторы, пытаясь изведать пути Господни.
Грянул гром, и, несмотря на поздний час, в ночном небе заполыхало огнем и закружило звезды в ошеломительной выси огненными струями Лазорихиево небо.
— Лазорихиево небо-о-о! — закричал Теплый. — Лазорихиево не-е-бо!..
Через час Гаврила Васильевич Теплый сидел в своей интернатской квартирке и неутомимо, одну страницу за другой, расшифровывал творение Елены Белецкой.
21
“В начале четвертого года чанчжоэйского летосчисления в город со стороны юго-запада въехал ослик, неутомимо тащивший за собой повозку с поклажей и ее хозяйкой, — читал Шаллер присланное Теплым продолжение чанчжоэйских летописей. — Хозяйка являла собой молодую женщину в черных пыльных одеждах, с огромной печалью на лице и тоской, изогнувшей спину. Она сидела на чемодане с потрескавшейся от солнца кожей и без интереса разглядывала проплывающие мимо городские окрестности. Во взгляде женщины притаилась какая-то пустота и обреченность, которую можно было списать на то, что приезжая была беременна и живот ее находился на крайних сроках наполнения.
Подъехав к главной городской площади, молодая женщина неожиданно потеряла сознание, а умный ослик, почувствовав это, остановился посреди мостовой и заорал во все горло.
Иа-а! — кричал он, призывая на помощь. — Иа-а!
На крики животного из окон высунулись любопытные физиономии, а особо любознательные даже вышли наружу и скоро определили, что произошло неладное. Послали за доктором Струве. Со своим неизменным саквояжем медик явился быстро и определил у приезжей родовые схватки. Женщину доставили в дом доктора Струве, где он раздел ее, обмыл тело водой и обмазал чресла йодом. Весь подготовительный этап роженица находилась в глубочайшем обмороке, не реагируя даже на пары нашатыря. Лишь инстинкт заставлял напрягаться ее бедра, а ступни ног уперлись в стену, стараясь сдвинуть ее с места.
— Ах, какой будет чудесный ребенок! — приговаривал доктор Струве, оглядывая огромный живот. — Богатырь готовится явиться на свет!
На помощь доктору пришла мадемуазель Бибигон, имеющая достаточный опыт в таких делах, сама познавшая всю нелегкость воспроизводства новой жизни. Она вскипятила воду, а затем долго что-то шептала на ухо роженице, стараясь привести ее в чувство. Наконец веки будущей матери дрогнули, она открыла глаза и огляделась.
— Где я? — спросила приезжая красивым, но очень печальным голосом.
— Все в порядке, милая! — сказала мадемуазель Бибигон, утирая своей пухлой ладошкой пот со лба роженицы. — Ты в надежных руках! Все произойдет наилучшим образом!
— Уж будьте покойны! — подтвердил доктор Струве. — Как вас зовут?
— Протуберана.
— Как, простите?
— Протуберана, — повторила роженица и вздрогнула от боли.
— Тужьтесь, милая, тужьтесь! — подбадривала мадемуазель Бибигон.
— Откуда вы родом? — поинтересовался доктор, натягивая перчатки.
— Ничего не помню! Не помню!..
— Такое бывает. Вот родите богатыря — и все вспомните.
Тело женщины дернулось в схватках, она засучила ногами по простыням, закатила глаза, и в ту же секунду отошли воды. Запахло осенним дождем.
— Началось! — проговорил доктор Струве и приблизил свое лицо к лону роженицы. — Держите ей ноги!
Мадемуазель Бибигон, однако, не подчинилась приказанию, а, находясь в изголовье, все поглаживала щеки будущей матери своими пухлыми пальчиками и приговаривала:
— Он сейчас появится на свет, первый раз вздохнет и начнет расти — сильным и смелым. Он будет твоей гордостью! Твой сын!
— Держите ей ноги! — повторил доктор Струве.
— Незачем! — резко ответила мадемуазель Бибигон. — Природа сама разберется, без чужого вмешательства!
Доктор поглядел на часы и покачал головой.
— Пора бы ребенку и появиться, — сказал он, стараясь заглянуть в самое нутро живота.
— Сейчас, сейчас.
Между тем тело роженицы сокращалось, как будто через нее пропускали ток. Губы ее высохли и стали похожи на печеную картошку, только что выбранную из золы. Сосуды в глазах полопались, а из набухших грудей от напряжения сочилось молоко, стекая к животу.
— Не хочет выходить! — констатировал доктор Струве. — Вполне вероятно неправильное положение плода! — И он осторожно ввел правую руку в лоно. — Ничего не понимаю!
— Что такое? — заволновалась мадемуазель Бибигон.
— Никак не могу нащупать плод!
— Может быть, послед мешает?
— Странное дело, моя рука глубоко в матке, а плода нет!
— Не говорите глупостей!
— Да так и есть. Хотя постойте!..
— Ну?!
— Что-то нащупал, ужасно холодное!
Доктор Струве почти выдернул руку и посмотрел на нее, посиневшую, всю в инее.
— Господи! Что это?!
Тело роженицы еще раз вывернуло, она закричала и закусила до крови губы.
— Рожает! — громко сказала мадемуазель Бибигон и взяла в руки чистую пеленку.
В этот миг живот приезжей вздыбило, она вцепилась руками в матрас, опять закричала, и плод пошел.
То, что появилось из ее лона, привело в оцепенение как доктора Струве, так и мадемуазель Бибигон, которая только и сделала, что всплеснула руками и оттопырила нижнюю губу.
Незнакомка в нечеловеческих муках родила небольшой вихрь, который завис посреди комнаты, втягивая в свою воронку мелкие предметы. Вихрь постепенно двигался к стене, кружа своим нутром пинцет и сумочку мадемуазель Бибигон. Затем воздушная воронка приблизилась к лицу роженицы, перебрала ее слипшиеся волосы, прошлась по грудям, втягивая в себя молочные струи, потом резко метнулась к окну, с жутким грохотом выбила оконные рамы и устремилась в поднебесье.
— Где мой ребенок? — спросила Протуберана, слегка отдышавшись.
Доктор Струве и мадемуазель Бибигон переглянулись.
— У вас была… э-э… ложная беременность, — соврал доктор. — Но теперь все кончилось, и вы скоро придете в себя. Так, знаете ли, бывает…
— Не расстраивайтесь, милая! — поддержала доктора мадемуазель Бибигон. — Всяко в жизни бывает…
На следующее утро жители Чанчжоэ проснулись и обнаружили в природе некоторые изменения.
В городе появился ветер. Легкий, он трепыхал листву деревьев, сдувал с фасадов домов пыль, теребил волосы прохожих и рождал на городских прудах мелкую рябь.
— Она родила ветер, — прошептал доктор Струве, разглядывая в восстановленное окно качающиеся верхушки деревьев. — Теперь у нас есть ветер!
“А что такое ветер? — размышлял про себя г-н Контата. — Ветер — это поля пшеницы, которая с помощью него будет опыляться. Ветер — это мельницы, перемалывающие зерно в муку. Значит, у нас появится свой хлеб!.. — Г-н Контата сидел в кресле возле своего дома, с удовольствием подставляя лицо свежим порывам молодого ветерка. — А мы прогнали мельника Иванова! Эка недальновидность! А ведь он обещал подсоединить к ветряку динамо-машину и обеспечить город электричеством!.. Следует выписать с большой земли другого мельника!” — решил г-н Контата и, успокоенный найденным решением, задремал на солнышке…”
Генрих Иванович читал новую порцию страниц, расшифрованную учителем Теплым и присланную им с оказией. Он уже закончил знакомиться с рождением в Чанчжоэ ветра, как услышал треньканье телефона.
Звонил доктор Струве. Он поинтересовался здоровьем Елены Белецкой, но что-то было в его голосе странное и поспешное, из-за чего Шаллер понял, что цель звонка эскулапа совсем другая, а вопросы о здоровье жены лишь обычная дань вежливости.
— Что-нибудь случилось? — спросил полковник.
— Не буду от вас скрывать! — затараторил доктор. — Произошло нечто ужасное! Прямо в голове не укладывается! Просто ужас какой-то!
— Так что же случилось?
— В городе прошлой ночью произошло убийство! Представляете, я только что оттуда!
— Откуда?
— С места происшествия. Убит пятнадцатилетний подросток! И знаете, что самое ужасное в этом деле?
— Что же?
— Из тела подростка вырезано сердце и печень! По всей видимости, мы имеем дело с маньяком! Со страшным маньяком! Вся общественность возмущена! Последуют газетные публикации!.. Шериф обещал бросить все силы на поиски убийцы, и наш долг — помочь ему в этом!
— Где было совершено убийство? — спросил Генрих Иванович и вдруг вспомнил, что вчера перед сном, закрывая окно от сквозняка, различил в ночном небе редкостное сияние, которое звал про себя Лазорихиевым небом.
— Неподалеку от Интерната для детей-сирот имени графа Оплаксина, погибшего в боях за собственную совесть. Там много густого кустарника… Лицо подростка обезображено до неузнаваемости! Но я полагаю, что это дело не рук убийцы, а рук… Господи, что я говорю! По моему мнению, это куры постарались. Они выклевали мальчику глаза и объели все мясо со щек и подбородка! Надо что-то делать с дикими курами! Нужно принять какое-то решение и всем городом бороться с ними!
— Сначала нужно поймать преступника!
— Да-да, конечно, — согласился доктор. — Самое поразительное, что внутренние органы вырезаны из тела мальчика самым профессиональным образом!
— Значит, нужно искать убийцу среди медиков и патологоанатомов.
— Вы ведь знаете, что я единственный доктор в городе! Я и патологоанатом!
— А приезжие?
— Это не исключено. Я поделюсь с шерифом вашими соображениями!.. Мне еще нужно писать заключение о вскрытии, так что, дорогой Генрих Иванович, я прощаюсь и обещаю информировать вас о ходе следствия.
— Буду вам весьма признателен, — поблагодарил полковник, повесил трубку на рычаг и придвинул к себе листы с расшифровками…
“…В последующие десять лет, — прочитал Шаллер, — в город прибыли:
Андриано Питаев со своей семьей, семейство Грыжиных, потомственных сапожников, Клюевы, Лупилины, физик Гоголь с собачкой по кличке Брызга, военный Бибиков, Степлеры, Гадаевы, Миттераны, господа Мировы, чета Коти…”
Генрих Иванович перелистнул страницу. Далее также шел список приезжих:
“Ягудин, Преславлин, Слухов, Чикин, Концович…”
Шаллер еще поворотил страницу, но список из верениц имен и фамилий не кончался. То же самое продолжилось и на тридцати других страницах. Лишь на последней, в самом ее конце, начинался другой перечень.
“В последующие десять лет в городе родились:
Елизавета Мирова, близнецы Сухомлинские, Евстахий Бутаков, Иван Иванов, Елена Гоголь, Пласидо Фальконе, Андрей Степлер…”
Генрих Иванович внимательно вчитывался в список рожденных, разместившийся на пятидесяти трех страницах. Он не упускал ни одного имени и фамилии, произнося их вслух четко и раздельно, как будто ему необходимо было заучить все наизусть.
— Где же моя фамилия? — произнес полковник, когда перечень закончился. — Где же мое имя?
Он отложил прочитанное в сторону, зашагал взад-вперед по комнате, удрученный и расстроенный, размышляя судорожно; то и дело высовывался в окно, рассматривая сквозь опадающую листву силуэт жены, склоненной над пишущей машинкой.
— Чертовщина какая-то! — произнес Генрих Иванович вслух. — Мне сорок шесть лет! Я тоже живу в этом городе! Тогда почему моего имени нет в списках прибывших или рожденных?! Господи, абсурд какой-то!
Шаллер с силой ударил кулаком по столу так, что опрокинулась чашка с недопитым чаем, вывалив горку размоченных чаинок на пачку листков.
— Да в этой писанине ничего не сходится! Здесь все вкривь и вкось! Все расползается по швам! — Полковник смахнул разбухшие чаинки прямо на пол. — Это мистификация! Ни одна дата не сходится с официальной! Почти все дети рождены гораздо раньше положенного срока, и чрево, из которого они вышли, принадлежит какой-то плодовитой, мистической мадемуазель Бибигон! За исключением ветра, который родила неизвестная Протуберана!
Мысли Генриха Ивановича были прерваны появившейся в окне головой Джерома, который скалился во весь рот, показывая зубы и свое хорошее расположение.
— Эй! К тебе можно? — спросил мальчик, забрасывая ногу на подоконник. — Я не помешал тебе?
— Помешал, — ответил Шаллер, раздосадованный тем, что, вероятно, подросток слышал те мысли, которые он в волнении высказывал вслух.
— Экий ты неприветливый! Ну, раз уж я пришел, то зайду. Не уходить же мне обратно!
Джером ловко закинул на подоконник вторую ногу и через мгновение уже был в комнате. Он неторопливо огляделся, как будто ему предстояло прожить здесь всю жизнь, даже подпрыгнул несколько раз на одном месте, словно проверяя, не прогнили ли доски пола и не пора ли их перестилать.
— Знаешь новость? — спросил мальчик, удостоверившись, что пол не провалится, по крайней мере сегодня.
— Какую?
— Помнишь, я рассказывал тебе про своего соседа, Супонина?
— Не помню.
— Ну, который старше меня на два года и которому нравилось проделывать с женщинами то же, что и тебе.
— Ах да, что-то припоминаю.
— Так вот, его вчера убили, — с каким-то удовлетворением произнес Джером. — Представляешь, вырезали сердце и печень!
— Значит, это был твой сосед?
— Так ты уже знаешь… — разочарованно протянул Джером.
— Да, мне звонил доктор Струве.
— Жаль! Мне хотелось донести до тебя эту новость первым.
— Почему? — удивился Генрих Иванович.
— Потому что я люблю приносить новости. И плохие, и хорошие.
— Странное удовольствие.
— Не думаю, что в этом вопросе я исключение. Ведь тебе уже позвонил доктор Струве. Ему совсем необязательно было тебе звонить. Ты же не следователь. Просто человек любит приносить новости первым. Ему нравится потрясти, послушать в ответ — “да что вы! не может быть! как это произошло?..”.
Шаллер не мог отказать мальчику в наблюдательности и вследствие этого не нашелся, что ответить, а потому лишь улыбнулся и предложил Джерому чаю.
— К сожалению, ничем не могу тебя угостить. Есть только варенье и хлеб. Зато варенья много. Грушевое, яблочное, вишневое, клубничное… Какое хочешь?
— Всего понемногу попробую, — скромно ответил Джером и уселся за стол.
Генрих Иванович запалил самовар, вставил трубу в печное отверстие и, пока тот гудел, разогревая воду, выставил на стол банки с вареньем.
— Как ты думаешь, — спросил мальчик, — если Супонина убили, а он был моим соседом по комнате, могу я его вещи забрать себе? Как бы в наследство?
Шаллер перенес самовар, густо пахнущий сосновыми шишками, на стол, закрыл трубное отверстие медной крышкой, чтобы не коптил, и заварил в китайском чайничке чай.
— А у него больше никого нет? — спросил полковник.
— Кого? — не понял Джером.
— Разве у Супонина нет родственников?
— Мы все — сироты. А я с Супониным прожил в одной комнате три года. Я его родственник. Даром, что ли, нюхал испорченный воздух! У него с желудком было не в порядке, — пояснил Джером. — Так что, могу?
— А велико ли наследство?
— По тебе, может, и ничтожно, а по мне — велико.
Мальчик запустил ложку в банку с вишневым вареньем, потом отправил ее в жадный рот, при этом чавкая и цокая, как бы стараясь лучше распробовать, затем повторил ту же самую процедуру с остальными банками и запил проглоченное глотком душистого чая.
— Хорош-ш-шее варенье! — сладко проговорил Джером, закатывая глаза. — И чаек неплохой.
— Угощайся, угощайся! — подбодрил полковник.
— Я угощаюсь, угощаюсь… Знаешь, сегодня утром встретил учителя Теплого, — сказал мальчик, глубоко зачерпывая из банки с клубничным. — Ты его знаешь… Так вот, от него пахло духами. “Бешеный мул” называются.
— И что же?
— Да ничего особенного. Просто этими духами пользовался мой сосед, родственничек Супонин. Они мне так осточертели, что я их за версту чую. Не “Бешеный мул”, а бычья моча! Едкие-едкие! Раз помажешься — неделю воняешь!
Неожиданно в голове Шаллера все сложилось. Несколько картинок мгновением пронеслись перед глазами: убогая комнатенка Теплого, стеллажи с атласами по судебной медицине, сам славист с престранным взглядом, рассказы Джерома — все вдруг всплыло воздушным пузырем в мозгу Шаллера.
— Я знаю, кто убил Супонина, — произнес полковник тихо и так же тихо опустился на стул.
— Не может быть! — деланно воскликнул мальчик, облизывая ложку. — Ты великий Пинкертон! Кто же этот злобный маньяк?! Поделись своими выводами, ты же друг мне!
— Подожди, подожди! — ответил Генрих Иванович, пораженный открытием. — Тебе незачем это знать!.. Как-нибудь потом…
— Кто-нибудь из приезжих?
— Возможно… — механически ответил Шаллер, не замечая пары хитрых глаз, уставившихся на него, и этих вздернувшихся в ехидстве уголков губ, еще липких от варенья. — Тебе пора идти.
— Гонишь?
— Мне нужно еще поработать.
— А над чем ты трудишься?
— Слушай, — разозлился полковник. — Сначала ты приходишь незваным гостем, а теперь не хочешь уходить! Выкинуть тебя в окно?
— Ты обещал меня не бить.
— О Господи!..
— Ну ладно, ухожу… — Джером поднялся со стула, погладил свой вздувшийся живот, гулко рыгнул, а затем зевнул протяжно и со слезой. — Скучновато с тобой.
— Что поделаешь, — развел руками Шаллер.
— Ну, я пошел…
— Давай.
— Пока.
— Счастливо.
Джером уселся на подоконник и крутанул ногами в сторону сада. Он было уже собрался спрыгнуть, как вдруг обернулся и сказал:
— Куры обожрали все лицо Супонину!
— И это знаю, — ответил Генрих Иванович.
— И отклевали то место, которым писают! — добавил мальчик и, спрыгнув в заросли лопухов, скрылся из виду.
Генрих Иванович остался один и лихорадочно думал, что ему делать. Он был уверен, что зверское убийство, совершенное накануне, — дело рук Гаврилы Васильевича Теплого, а не кого-то заезжего, и самое главное доказательство тому — факт с духами, невзначай подсказанный Джеромом.
Но как же так, думал Шаллер. Неужели Лазорихиево небо может зажигаться и злодею, поддерживая его своим сиянием! Ведь недаром при первой встрече с полковником Теплый намекнул ему, что небеса горят не только для добрых полковников!
С ним нужно покончить, решил Генрих Иванович. Его прилюдно казнят на площади!
Шаллер подошел к металлическому рожку, висящему на телефонном ящике, как вдруг вздрогнул, словно вспомнил что-то очень важное.
А как же расшифровка бумаг?!
Рука замерла в воздухе, так и не дотянувшись до телефона.
Если его арестуют, я никогда не узнаю, почему моего имени нет в летописи города! И вообще я ничего не узнаю!..
Лоб Генриха Ивановича покрылся испариной. Он все еще держал руку вытянутой, но уже понимал с ужасом, что не позвонит шерифу, по крайней мере сейчас.
Надо успокоиться, решил Шаллер. Взять себя в руки!
Полковник дернулся, опустил руку к бедру и пошевелил пальцами, разминая, словно они затекли. Затем посмотрел на двухпудовые гири, стоящие в углу, и было подался к ним, но вмиг передумал, развернулся и быстрыми шагами вышел из дома… Он почти добежал до китайского бассейна, скинул с себя одежду и, мощно оттолкнувшись ногами, нырнул в пузырящуюся воду. Генрих Иванович коснулся дна грудью, даже слегка поцарапался о какой-то камушек, затем также мощно оттолкнулся от дна и вылетел на поверхность, захватывая ртом воздух.
— Бред какой-то! — сказал он вслух и, доплыв до бортика, замер.
Духи “Бешеный мул” продаются в любом корейском магазинчике и стоят двугривенный!.. Если человек интересуется судебной медициной, это еще не значит, что он убийца!.. Разве может этот тщедушный человечишко, в котором душа держится чудом, таким жесточайшим образом зарезать подростка, чьим учителем он был?.. Не может! — сделал вывод Генрих Иванович и почти поверил себе.
Он успокоился и даже немного поплавал в удовольствие, решив непременно завтра же проведать слависта, отдать ему положенную сотенную и еще раз заглянуть в самую душу своими проницательными глазами.
Конечно же, нет, сказал себе Генрих Иванович. Лазорихиево небо зажигается только для добрых полковников !..
22
Гаврила Васильевич Теплый решил купить себе новый костюм. Нужно признаться, что это решение было вынужденным, так как старые пиджак и брюки окончательно износились и вдобавок были безнадежно забрызганы кровью Супонина.
Отправившись в корейский квартал за обновой, славист всю дорогу ковырялся в памяти, восстанавливая до мелочей события минувшей ночи. Каждая деталька, каждая мелочишка, вспомненная им, доставляла сладчайшее чувство удовлетворения проделанным, и от этого учительский шаг становился шире и уверенно чеканил стоптанными каблуками по булыжной мостовой.
Уже входя в границы корейского квартала, Гаврила Васильевич разорился на еженедельник “Курьер” и прямо-таки зачитался броским заголовком на первой полосе: “Зверское убийство сироты под сенью опадающих каштанов!”
Ничего не скажешь, подумал Теплый. Красивое название. Только в нашем городе каштаны не растут…
Гаврила Васильевич замедлил шаг и вскоре окончательно остановился, прислонившись к углу какого-то дома, спеша прочесть статью.
“…Подросток лежал абсолютно голый под сенью каштанов, сквозь листья которых лился холодный лунный свет на его вскрытую грудную клетку с вырезанным сердцем, — читал Теплый. — Что же чувствовал юноша в свой последний час, когда безжалостная рука убийцы вознесла над ним остро отточенное лезвие ножа?”
— Ужас, — ответил вслух Гаврила Васильевич. — Ужас.
— И не говорите! — неожиданно услышал учитель из-за своего плеча. — Жуткое убийство! Прямо-таки зверское!
Он обернулся и увидел за своей спиной физика Гоголя, смотрящего сквозь толстые очки на газетный лист.
— Беспрецедентное убийство!
— Да-да, — буркнул Теплый и, оторвавшись от стены, быстро зашел за угол дома. Там он сел за столик возле китайской чайной и подозвал корейца-официанта.
— Маленький чайник с жасмином.
— Плосу минуту здать, — поклонился официант и исчез в потемках чайной.
В ожидании чая Гаврила Васильевич продолжил чтение статьи:
“…Перевернув труп на живот, доктор Струве также обнаружил глубокий разрез в поясничной области, констатируя отсутствие у тела печени. ..”
Славист механически сунул руку в сахарницу, выудил оттуда кусок и принялся его грызть.
“…По первым признакам доктор Струве определил, что подросток не был подвергнут сексуальному насилию, так как половые органы и анальное отверстие убиенного не несли на себе каких-нибудь видимых повреждений”.
Сахарная крошка попала на обнаженный нерв гнилого зуба, и славист вздрогнул от боли. В эту же секунду появился улыбающийся официант. Поставив перед клиентом чайник, он ловко налил жасминовый напиток в чашку, пуская струю аж с полуметровой высоты, и сказал “спасибо”. Гаврила Васильевич отпил из тонкого фарфора и пополоскал больной зуб. Боль отошла.
Славист вспомнил темно-багровый цвет печени Супонина, металлический блеск ее оболочки в лунном свете и почувствовал, как по телу, от паха к плечам, поползли приятные мурашки. Мелкие и быстрые, они достигли ноздрей слависта, и Гаврила Васильевич чихнул с брызгами.
— Будьте здоловы! — сказал услужливый официант.
— Благодарю, — ответил Теплый и зачитался статьею дальше.
“.. .Следствие возглавил Иван Фредович Лапа, который поклялся, что сделает все возможное, чтобы отыскать убийцу в кратчайшие сроки. Также г-н Лапа заявил, что уже сложилась версия, по которой убийца — приезжий и, вероятно, имеет отношение к медицине. В свою очередь, на заседании городского совета губернатор Контата назначил премию в сто тысяч рублей тому, кто даст информацию, помогающую изобличить преступника. Церковь в лице Его Святейшества Митрополита Ловохишвили благословила шерифа Лапу на следствие и выразила уверенность, что силы Добра в конечном итоге победят силы Зла”.
Гаврила Васильевич закончил чтение статьи и откинулся на спинку стула.
Сколько же было здоровья в этом мальчишке, подумал он. Его вырезанное сердце стучало во внутреннем кармане пиджака всю обратную дорогу. Вот интересное ощущение — как будто у тебя два сердца!
Однако надо покупать костюм.
В корейской лавке он долго ходил вдоль вешалок с костюмами, разглядывая скорее бирки с ценами, нежели качество ткани. Цифры на ценниках ранили его в самое сердце, а оттого все удовольствие от прочитанной статьи улетучилось, уступив место жабе, сидящей на кадыке и мешающей сглатывать.
Промучившись таким образом с полчаса, Гаврила Васильевич нашел наконец то, что искал. В дальнем углу лавки висел с виду приличный черный костюм с приемлемой, по мнению слависта, ценой, втрое меньшей, чем за другие пары. К костюму также прилагалась белая рубашка и черные лакированные ботинки, что тоже устраивало учителя.
— Беру, — сказал Теплый хозяину и вытащил деньги, тщательно разглаживая купюры.
Хозяин тотчас сделал скорбную физиономию, и Гавриле Васильевичу показалось, что на глаза корейца навернулись слезы.
— Искленне сочувствую васему голю! — тонким голосом произнес хозяин.
— Какому горю? — не понял Теплый.
— Похолоны — всегда голе.
— Какие похороны? — удивился Гаврила Васильевич.
— Да как зе, вы зе костюм для покониська покупаете, — пояснил кореец.
Ах вот оно что, понял славист. Вот почему цена столь невелика.
— А чем же этот костюм от обычных отличается?
— Да, в обсем, нисем. Нитоська похузе, ботиноськи на клею, лубасечка плохо стилается… В обсем, длянь костюмсик!
— Скидку дадите?
— Лублик.
— Три.
— Два, — торговался хозяин.
— Да побойтесь Бога! Сами говорите, что костюм дрянь! Так дайте приличную скидку!
— Это для зывых длянь, а для мелтвых обнова холоса!.. Два лублика и гливеннисек!
— Ладно, — согласился Теплый, отсчитывая деньги. — Только дайте к костюму пуговицы запасные.
— Гливеннисек.
— Да как же гривенничек! — озлился славист. — Вы обязаны давать к костюму запасные пуговицы.
— Не обясан, не обясан! Мелтвес аккулатно носит костюмсик, мелтвесу запасные пуговисы не нусны!
— Заворачивайте! — распорядился Теплый и отдал хозяину деньги.
Уже идя обратно и тиская в руках сверток с обновой, Гаврила Васильевич поминал добрым словом купца Ягудина, при котором корейцы имели хоть какое-то уважение к аборигенам, опасаясь погромов.
Скоты, подумал про корейцев учитель. Форменные скоты!
Придя домой, Гаврила Васильевич примерил костюм. Пара смотрелась неплохо. Хотя брюки были чуть велики, зато пиджак сидел как влитой, а верхняя пуговка рубашки не давила на кадык, как обычно это бывает.
Свой старый костюм Теплый связал в узел, засунул в печь и, обильно полив керосином, поджег…
Гаврила Васильевич снял с гвоздя сковороду, поставил ее на печную конфорку и, когда она разогрелась, плеснул на чугунное дно подсолнечного масла. Закипая, масло распространило по кухоньке семечковый запах. Славист пошевелил ноздрями, втягивая его — приторно-сладковатый, затем выудил из большой кастрюли завернутое в тряпочку сердце и, порезав его на мелкие кусочки, бросил на сковороду.
— Пусть моя жизнь продлится на жизнь убиенного, — тихо произнес Теплый.
В дверь постучали.
Гаврила Васильевич вздрогнул, выругался про себя, сдвинул сковороду с огня и пошел открывать. На пороге, облаченный в чистую рясу, стоял отец Гаврон.
— Здравствуйте, — как-то робко проговорил монах. — Могу ли я войти?
— Войдите, — удивленно ответил Теплый.
Монах вошел в комнату и, не оглядываясь по сторонам, остановился посередине, опустив голову, словно смотрел на свой крест, металлом лежащий на груди.
— Прошу прощения за беспокойство, но меня к вам привела не праздность, а дело.
— Я вас слушаю, — сказал Гаврила Васильевич и спохватился: — Да вы садитесь! — подвинул гостю табурет.
— Благодарю!
Отец Гаврон сел, расправил на коленях рясу и понюхал воздух.
— Мясным пахнет.
— Да вот обедать собрался.
— Однако, постный день сегодня.
— Запамятовал.
— Грех.
— Грех, — согласился учитель.
Отец Гаврон уложил свои большие руки на колени и посмотрел Гавриле Васильевичу в глаза.
— Я вот зачем к вам, — начал он. — Вы занимаетесь делом, угодным Богу. Вы воспитываете в детских сердцах понятия о нравственности и начиняете их добром, а также знаниями, данными Господом. Что поселилось в детском сердце, то и останется в нем до последнего причастия… Правильно ли я говорю?
— Правильно, — поддержал Теплый.
— Так вот, есть у вас ученик, Джеромом зовут.
— Есть такой, — подтвердил славист.
— Столкнула меня с ним мирская суета, и заметил я в мальчике жестокость необычную.
— В чем это выразилось?
— Мальчик убивает кур.
— Кур?!
— Он считает, что куры заклевали его отца, капитана Ренатова, а потому мстит, безжалостно сворачивая им головы. И дело не в том, что мальчик заблуждается, относясь к Ренатову, как к отцу (Ренатов вовсе ему не отец), а в том, что он убивает. Сегодня он лишает жизни птицу, а завтра… Согласны вы со мною?
— Конечно.
— Наша с вами задача сейчас — не упустить детскую душу, а направить ее совместными усилиями на путь истинный.
— Спасибо, отец, за своевременный сигнал. Трудно уследить за всеми сразу. Есть и в моем деле упущения.
— Вот все, что хотел вам сказать…
Отец Гаврон встал с табурета.
— Прощайте, — поклонился он.
— До свидания.
Когда монах ушел, Гаврила Васильевич вернулся на кухню и, передвинув сковороду обратно на огонь, подумал: ишь ты, кур убивает!.. Вот странность какая!..
Еще Теплый с удовольствием подумал, что сегодня после обеда ему будет особенно хорошо работаться над расшифровкой рукописи Елены Белецкой: все-таки любая обнова создает приподнятое настроение.
23
Хотя после изуверского убийства подростка-сироты город охватила волна протеста и ужаса, эта волна скорее была показушной, нежели истинным накатом народного страха. У народа своя логика: если существует город, то в нем должно найтись место всем — и святому, и маньяку. Святых в Чанчжоэ за все времена было предостаточно, а вот маньяк завелся в городе впервые. В необъятной душе народа теплилась невысказанная надежда, что убийство сие не последнее и что если маньяк настоящий и решится на серию ужасных кровопролитий, то Чанчжоэ встанет в один ряд с известными городами Европы, родившими джеков-потрошителей и всякую прочую нечисть.
Впрочем, сегодняшним днем народ более всего волновала не смерть подростка, а полет на воздушном шаре всеобщего любимца, ученого и общественного деятеля физика Гоголя.
После падения с башни Счастья купца Ягудина все человечество Чанчжоэ ожидало от Гоголя выполнения обещанного — то есть выстроить для всех воздушный шар и улететь на нем к всеобщему счастью. Наконец этот светлый день настал.
Вернее, это было свежее утро с ласковым ветерком, трепыхавшим шевелюры горожан, собравшихся в полном составе на главной городской площади.
Уже установлен был шар и зажжена горелка. На возведенной трибуне в зеленом смокинге, слегка бледный, стоял сам герой дня физик Гоголь. Почти все отметили в выражении его лица трогательную печаль и неподдельный налет героизма.
Предстояло выслушать вступительную речь.
— Сограждане! — начал Гоголь. — Соотечественники!
В толпе притихли…
Несмотря на полное понимание городскими властями всей абсурдности происходящего, губернатор города Контата, стоящий здесь же на трибуне, вдруг ощутил прилив патриотизма к своей груди, а оттого сложил ладони вместе и потряс ими в сторону физика, показывая ему тем полную свою поддержку.
— Соотечественники! — продолжил Гоголь. — Настал день, который мы так все ждали! Он действительно настал. То, что вы видите за моей спиной, не просто воздушный шар, а шар Счастья!
Стоящий слегка в стороне Генрих Иванович Шаллер разглядывал сооружение, наполняющееся теплым воздухом, и, не будь он передовым человеком, не считай себя образованным по-европейски, вероятно, его естество поверило бы, что на этакой штуковине можно улететь к неведомому. Воздушный шар, его конструкция действительно внушала трепет и вызывала из недр душ что-то первобытное, первородное. Переливаясь всеми цветами радуги, волнуясь своей ненаполненностью, шар достигал в диаметре четырехсот футов. Корзина, прикрепленная к нему, была столь вместительна, что, казалось, способна действительно вознести в поднебесье все городское население. От вознесения сие сооружение удерживала дюжина канатов толщиной в человеческую руку, которые сторожили крепкие мужики с топорами в руках.
Шаллер оглядел толпу и заметил Франсуаз Коти, стоящую рука об руку со скотопромышленником Туманяном. Полковник подумал, что все это время не вспоминал о девушке, и ему почему-то стало грустно. Чуть бледная, со слегка растрепавшимися волосами, она была прекрасна. Еще более прекрасна она была тем, что стояла почти обнявшись с членом городского совета Туманяном, глаза которого то и дело страстно глядели на девичью шею.
Все это собственничество, подумал Генрих Иванович и заставил себя смотреть на трибуну.
— Друзья! Мы полетим к счастью! Мы вознесемся все! — вещал Гоголь. — На моем шаре хватит места для всех!
— Из чего корзина сделана? — раздался голос из толпы. — Выдержит ли?
— Корзина сделана из виноградной лозы и панциря майского жука! Обмазана гречишным медом!
— А сам шар? Из чего пошил?
— Кожа дикого голубя.
— А что такое воздушный шар? — спросил другой голос.
В толпе засмеялись.
— Прошу занимать места! — возвестил физик.
— Предлагаю к вознесению сначала увечных, слепых, горбатых и слабоумных! — выкрикнул человек, когда-то летавший на аэроплане. — Пусть они уподобятся птицам! А мы пока поглядим и все взвесим!
В толпе опять засмеялись.
— Да как же! — захлопал глазами Гоголь. — Я же для всех старался!
— Да подожди, Моголь! Мы же еще недвижимость свою не реализовали!
— А зачем вам деньги, когда мы летим к счастью! — закричал в отчаянии Гоголь.
— А чтобы еще более счастливыми быть! — резонно заметил кто-то.
— А ты, Гоголь, корейцев с собою возьми!
На глаза физика навернулись слезы. Потерявший самообладание, он закрыл ладошками лицо и всхлипывал.
— Не для себя я старался… — слышали стоящие рядом. — Не для себя…
— Не плачь, Моголь! Мы тебя уважаем!
Физик открыл заплаканное лицо и в надежде спросил:
— Ну что, полетите?
В толпе молчали, понурив головы.
— А как же труд мой, как старания?!
Гоголь быль столь трогателен в своем детском отчаянии, что горожанам стало неловко, а некоторые особенно сердобольные зашмыгали носами. На помощь согражданам пришел человек, имевший летный опыт:
— Не обижайся на нас, Гоголь. Мы слабые по сути своей. Мы боимся лететь! А вдруг там нет счастья?!. Тогда шар упадет на землю и мы все разобьемся!.. Может быть, ты первый полетишь?.. Только обещай нам, что вернешься, если счастье отыщешь. Тогда мы точно с тобой вознесемся…
— Обыватели мы! — поддержал летуна кто-то. — Мещане!
Гоголь простер руки к какой-то голове, выделяющейся лысиной из толпы.
— Может быть, вы полетите? — с надеждой спросил герой.
Лысая голова загрустила и отрицательно покрутилась в накрахмаленном воротничке, закраснев ушами.
— А вы? — обратился физик к толстой бабе с ужасными бородавками на лице. — Там ваше лицо станет прекрасным!
— А не с лица воду пить! — нашлась уродина.
Глаза Гоголя отыскали в толпе безногого инвалида, сидящего на дощечке с колесиками. Инвалид внимательно слушал оратора и, казалось, мучительно раздумывал над чем-то.
— А вы?.. Вам-то что здесь делать? Сидите целыми днями на паперти в ожидании копеечки! Полетели со мной, и там вы будете счастливы!
— А действительно! — поддержал кто-то. — Лети с ним, Петрович! Чего тебе здесь делать! Может, бабу там какую сыщешь!
— А я-то чего! — испугался калека, сжимая в руках два увесистых пресс-папье.
— Да надоел ты всем здесь! Проваливай на небеса! А то клянчишь все, а после пьяный валяешься!
— Там водки море разливанное! — со смехом сказал кто-то. — И ноги там вырастут новые! А может, и еще кой-чего!..
— Чего пристали-то! — зашипел Петрович и, отталкиваясь пресс-папье от мостовой, потихонечку стал выкатываться из толпы. — Ишь нашли дурака! А нужны мне эти ваши ноги!..
Остатки мужества покинули Гоголя, и он, еле удерживаясь от обильных слез, отворачивая лицо от соотечественников, полез в корзину.
— Прости нас, Гоголь! — послышалось из толпы. — Прости!
И тут же со всех сторон от молодых и старых посыпались низкие поклоны в сторону воздушного шара, сопровождаемые возгласами “прости!”.
Настал прощальный миг. Наполнившись теплым воздухом, шар рвался к облакам, словно ядро из пушки. Гудели от напряжения канаты, и казалось, что они вот-вот лопнут, не выдержав такого могучего влечения.
— Прощайте, — прошептал Гоголь, оборотив лицо к согражданам. — Не поминайте лихом! — и махнул рукой.
В ту же секунду стоящие наготове мужики взмахнули топорами, блеснув солнцем в металле, и радостно опустили чугунные языки на канаты. Шар дрогнул, качнулся, как будто не веря в свою свободу, затем выпрямился и поплыл потихоньку к небу.
— Лечу! — крикнул Гоголь. — Улетаю!
Толпа рухнула на колени, а митрополит Ловохишвили затянул “Отче наш”…
Проводив взглядом шар, величественно уплывающий в поднебесье, Генрих Иванович в смятении покинул городскую площадь и направился к Гавриле Васильевичу Теплому.
На стук учитель ответил не сразу. Лишь после того, как Шаллер заколотил в дверь кулаком, из квартирки донеслось какое-то шебуршание, и недовольный голос слависта спросил:
— Кто там?
— Я это, я. Кормилец ваш! Открывайте!
Дверь тут же открылась, и в ее проеме появилось заспанное лицо Гаврилы Васильевича.
— Ах, это вы! А я тут после обеда задремал!.. Что ж вы в дверях-то, проходите, не обижайте меня!
Первым делом, пройдя в комнату, полковник осмотрел письменный стол Теплого, затем уселся на табурет, пригладил волосы и спросил:
— Что ж вы на проводах Гоголя не были? Весь город собрался!
— Все улетели? — ехидно поинтересовался славист.
— Да нет. Все героями быть не могут.
— Значит, физик в гордом одиночестве?
— Так точно.
— Ну ничего, полетает — и вернется. Будьте уверены… Денежки принесли?
— А есть за что?
— А как же! Тружусь не покладая рук. Так сказать, в обильном поте лица!
— Покажите!
— Пожалуйста! — Теплый вытащил из-под еженедельника “Курьер” пачку листов и протянул их гостю. — В последнее время мне особенно хорошо работалось! Пожалуйте сотенную.
Глаза полковника бегали по строчкам, он машинально вытащил из кармана портмоне и отсчитал из него сто рублей десятками.
— Получите!
Гаврила Васильевич аккуратно сложил деньги и спрятал их в ящик стола, заперев его на ключик.
— Посидите еще? — спросил он.
— Что?
— Может быть, чайку?
— Да нет, надо идти.
— Ну что ж…
Шаллер скрутил в трубочку рукопись и направился к двери. Там он неожиданно остановился и оборотился к Теплому:
— Скажите, это вы убили Супонина?
Гаврила Васильевич вздрогнул и сжал кулаки.
— У меня есть неопровержимые доказательства.
Лицо учителя побледнело, он сделал быстрый шаг вперед, затем так же быстро отступил.
— Есть свидетели!
— Не может быть! — зашептал славист. — Вы врете!..
— Вас видели.
— Кто?
— Не важно.
Полковник вернулся в комнату и вновь сел на табурет. Теплый отступил к окну и устроился за спиной Шаллера, трясясь всем телом.
— Вас казнят прилюдно.
— Не докажете.
— Какими вы духами пользуетесь?
— Что?
— Или одеколоном?
— Я ничем таким не пользуюсь! Что за дурацкие вопросы! — Теплый осторожно снял с гвоздя нож и накрепко сжал его, стараясь совладать с трясучкой.
— Жаль. Парфюмерия могла бы вас спасти!.. Знаете, какой вы ужас испытаете перед смертью, когда на вас будут смотреть тысячи глаз, а палач начнет отсчет последней минуты?.. У вас расслабится кишечник, и вы будете вонять, как ассенизатор, провалившийся в дырку. У вас пропадет голос, вы будете хрипеть от страха, а глаза начнут бессмысленно вращаться, потеряв фокус!
Гаврила Васильевич медленно приближался к полковнику, вознося над головой нож.
— Потом не выдержит мочевой пузырь, и струя потечет из штанин на ботинки, а толпа будет улюлюкать, приветствуя ваш бесконечный ужас!
Теплый почти вплотную подошел к Шаллеру, собираясь с силами на удар.
— А потом палач начнет разделывать со всем искусством. Пристроит узел на шее сбоку, чтобы невзначай не сломать вам ее веревкой, когда выбьет ящик. Чтобы помучились подольше. Вы будете болтаться на ненамыленной веревке, перебирая ногами, словно при беге на короткую дистанцию. Вы будете задыхаться при полном сознании, прикусывая раздувшийся язык. Затем лопнут глаза, как тухлые яйца, свалившиеся со стола… Но вас вовремя снимут с веревки, дадут отдышаться и потом повторят процедуру снова… Не ожидали-с от меня таких фраз?..
— А-а-а!!! — отчаянно закричал Теплый и опустил нож на спину Генриху Ивановичу.
В самый последний миг тренированное тело полковника увернулось из-под смертельного жала, лишь слегка поцарапавшись о него, могучие руки ухватили в объятия тщедушную грудь учителя и сжали ее чугунными тисками. В груди Гаврилы Васильевича несколько раз треснуло, он обмяк и соскользнул бессознанным на пол.
В течение получаса Генрих Иванович сидел над телом убийцы и наблюдал за сменой красок на лице Теплого. Щеки Гаврилы Васильевича, словно небо, то алели предзакатно, то становились мертвенно-серыми, как перед зимней непогодицей. В уголках губ пучилась слюнявая пенка, а слипшиеся ресницы подрагивали жидкой крысиной шерсткой. Наконец сознание постепенно вернулось в учительскую душу, славист жалобно заскулил и зашевелил по полу ногами.
Глядя на Гаврилу Васильевича, Шаллер испытывал невероятное чувство омерзения. Но самое странное, что омерзение транспонировалось и на него самого. Причины этого явления были не совсем понятны полковнику, а оттого было зло на сердце, и Генрих Иванович с трудом сдерживался, чтобы не ударить Теплого ногой по лицу.
— Как больно!.. — протянул учитель, с трудом открывая глаза. — Как же больно !..
— Отчего же вам больно? — поинтересовался Шаллер.
Гаврила Васильевич было попытался приподняться с пола, но в груди у него вскипело лавой, глаза закатились, и, вновь теряя сознание, он глухо стукнулся головой об пол.
Удивительно, как быстро теряют от боли сознание слабые люди, тогда как сильные мучаются при полной яви, подумал Генрих Иванович, сбрызгивая лицо учителя теплой водичкой, взятой из питьевого ведра.
— Что вы со мной сделали!.. — запричитал Теплый.
— А что такое?
— Вы сломали мне все ребра!..
— Неужели?!
— Я совершенно не могу дышать!
— Мне, право, неловко!..
Гаврила Васильевич медленно перевернулся на бок. При этом на его лице отобразились все муки ада; он плакал мелкими слезами.
— Как больно, Господи!!!
— Страдания облегчают душу, — поддержал дух Теплого Генрих Иванович. — Они облагораживают и подтверждают, что человек еще жив. Вы живы, и вас можно с этим поздравить!
Славист осторожно ощупал свою грудь и, увидев, что она совсем мягкая и проминается аж до самых легких, зашипел от ужаса, хватая ртом воздух:
— Моя грудная клетка!.. Вы изуродовали ее!.. Я при смерти!..
— Нет-нет! Вы ошибаетесь!.. Вы будете жить, так как вас ждет последняя миссия!
— Какая? — теряя силы, спросил учитель.
— Как, вы уже запамятовали?.. А прилюдная казнь?
— Да что же это такое, Господи Боже мой! — вскричал Теплый. — Что же за издевательство такое, в самом деле! Перестаньте говорить мне гадости!
— Бедный Супонин! Что он вам сделал?
Гаврила Васильевич с невероятным трудом, охая и ахая, приподнялся на локтях и прислонился к стене, всей своей мимикой выказывая непомерные муки.
— За что вы убили подростка?
— Ах, вам не понять!.. Ой, какие боли!
— Отчего же! А вы попытайтесь!
— Напрасные труды!
— Все же!..
— Мне нужен доктор!
— Я вас слушаю.
— Дайте воды.
— Хорошо.
Шаллер поднялся с табурета и зачерпнул ковшиком из ведра. Стуча о щербатый край зубами, Гаврила Васильевич стал судорожно втягивать в себя воду. Напившись, он оперся затылком о стену и шмыгнул носом.
— Хотите знать, зачем я убил Супонина?
— Прелюбопытно.
— Из-за вас.
Генрих Иванович опешил:
— Что значит — из-за меня?
— А то значит!.. Вы поручили мне работу… Работа эта требует не только способности, но и некой гениальности, иначе ее не сделать. Согласны?
— Допустим.
— Гениальность просто так не дается, она из чего-то черпается! Кому-то она дается в ущерб каких-то достатков. Кто-то лишен здоровья или ума… Вы отдаете себе отчет, что гений — совсем не обязательно ум?! Множество гениев были крайне ограниченными людьми во всем, что не касалось области их деятельности!.. — Теплый охнул, схватившись за грудь. — Сейчас я продолжу, отдышусь только!..
Генрих Иванович терпеливо ждал, уже предчувствуя, к чему клонит учитель.
— Кто-то лишен любви и способности к продолжению рода… Есть и другие формы… Кто-то, творя, прибегает к паренью ног в тазике с добавками наркотических веществ, кто-то усердствует, экспериментируя с алкоголем… Кто-то неумеренный сладострастец…
— Я бы уточнил: извращенец!
— Пусть так, — согласился Гаврила Васильевич. — Но в чем вина этого субъекта?.. Он же не виноват, в конце концов, что его одолевают непомерные страсти! Это болезнь своего рода, неподвластная контролю!
— Если болезнь не поддается лечению и опасна для окружающих, то больного необходимо изолировать!
— Вот-вот! — обрадовался Теплый. — А вы говорите — казнить! Прилюдно!.. Это то же самое, что умерщвлять больного сифилисом, который, зная о своей болезни, продолжает заражать окружающих. Несоразмерна ответственность!
— Вы — убийца! Вы — извращенец! Вы лишаете жизни человека, дабы потрафить своим страстям! Вас надо уничтожить лишь только для того, чтобы ваша казнь стала предостережением для других, таких, как вы!
— Вы от чьего лица говорите? От своего или от лица государства?
— А какая разница?
— Преогромная!.. Передовая и образованная личность не может добиваться смертной казни кого бы то ни было! Гуманизм — вот что отличает цивилизованного человека от варвара! Отвечать смертью на смерть — против любых религиозных канонов!.. Другое дело — государственная машина. Она подчинена законам, она безлика! Она отделена от церкви, в конце концов!..
Генрих Иванович слушал слависта и вспоминал, что те же самые мысли он когда-то высказывал губернатору Контате. Сейчас, столкнувшись с практикой, а не с теорией, эти мысли казались ему ошибочными, но тем не менее полковник отдавал должное умственным способностям Теплого, которому удалось заронить в его душу зерна сомнения. Шаллер не любил, когда его убеждения менялись на противоположные…
— Пусть меня карает государство! — продолжал Гаврила Васильевич. — Но пусть оно сначала определит, болен я или все же способен адекватно оценивать свои поступки! Пусть меня засадят в дом умалишенных, если я сумасшедший, и пусть вздернут, если я здоров, как вы!
От столь длительной речи Теплый закашлялся и скривился от боли.
— Все же зачем вы меня так сильно ранили?! — опять заскулил славист.
— Вы хотели меня убить. Вон и орудие ваше валяется!
— Вы меня приперли к стенке! Мне ничего другого не оставалось делать! К тому же вы специально сели спиной, видя мое отражение в окне и провоцируя на попытку, дабы пресечь ее и нанести ответный удар! Не так ли?
Полковник промолчал.
Неожиданно во взгляде Гаврилы Васильевича что-то переменилось, как будто он, проигравшись в карты в пух и в прах, нашел в кармане денег еще на одну ставку и получил при раздаче выигрышную комбинацию.
— Я в самом начале нашего общего труда, — проникновенно проговорил он. — Я же работаю на вас и создаю, вполне быть может, произведение, равное которому сложно сыскать в мире. И потом, в первую очередь, оно более важно для вас, чем для меня. Вам хочется ужасно разглядеть сокрытое. Ваша жена творит, являясь проводником божественного. И неизвестно еще, кому предназначено это послание!.. А если меня казнят, то уже вряд ли кому-то удастся найти ключ к шифру!..
— Шантажируете?
— Нет. Просто привожу разумные доводы.
— Вы что же, считаете, что я буду вас покрывать?
— А зачем?.. Разве я что-то совершил?
— Что вы имеете в виду? — не понял Генрих Иванович.
— От чего вы меня будете прикрывать?.. Разве я украл что или убил кого?
— Ну, вы наглец! — изумился Шаллер.
— Я цепляюсь за жизнь. А вы вцепитесь в свои интересы! Поможем друг другу!
Полковник от возмущения не нашелся, что ответить, а Гаврила Васильевич, поняв, что хватил лишку и перебрал, пытался восстановить утерянное равновесие:
— Я не убивал Супонина! Кто может доказать это? Кто меня видел?!
— От вас пахло духами “Бешеный мул”, которыми пользовался подросток!
— Такие духи продаются в каждой лавчонке! — парировал учитель.
— Найдутся следы и на вашей одежде.
— Пусть ищут, — ответил Теплый, припоминая, выгреб ли из печки золу, оставшуюся от сгоревшего костюма.
— В вашей библиотеке только атласы по судебной медицине, а органы, вырезанные из тела мальчика, были удалены самым профессиональным образом.
— Каких увлечений не бывает у человека!.. Если у вас в доме хранится топор, это еще не значит, что вы палач!
Следующие пять минут Шаллер просидел молча. Затем он встал, ничего не сказал, просто кивнул Теплому и вышел из комнаты, унося с собою странички, свернутые в трубочку.
Гаврила Васильевич остался лежать на полу с приятным чувством миновавшей опасности. Особенно приятно было, что опасность отведена благодаря его выдающимся способностям. Неприятной была только боль в груди…
24
“Незнакомка, родившая ветер, отлежалась несколько дней и ушла из дома доктора Струве в город, где сняла небольшую комнатку в доходном доме и стала жить незаметной жизнью.
Если в природе что-то появляется, то этому обязательно найдется применение.
Услышав страстные молитвы г-на Контаты, в Чанчжоэ появился некто г-н Климов, оказавшийся агрономом и прекрасным организатором дела. Привезя с собой несколько повозок с зерном, он распахал степь и засеял ее пшеницей, так что через четыре месяца благодаря естественному опылению в городе появился свой хлеб. На вырученные от реализации мучных изделий деньги г-н Климов нанял рабочих, выстроил мельницу, выписал из столицы электромеханика и обустроил электричеством весь город.
Став вполне богатым и респектабельным человеком, г-н Климов женился на мадемуазель Бибигон, лелея ее пышное тело изысканными шелковыми блузками и горностаевыми накидками. Благодарная жена через пять месяцев родила агроному сына, которого кормила обеими грудями, чтобы он вырос крепким и был похож на своего родителя.
Именно в это благодатное для города время, когда каждый мог побаловать себя горбушечкой свежеиспеченной булки, когда исправно трудились динамо-машины, вырабатывая электричество в натянутые провода, когда свет сделал безопасными самые ужасные городские закоулки, — именно тогда в город пришли корейцы.
Они прибыли целым эшелоном повозок, нагруженных всем необходимым, чтобы начать независимую жизнь.
Желтолицые освоили еще не распаханные степи, возведя на крепких травах свои жилища и народив в короткое время целое полчище косоглазых детишек.
По этому поводу г-н Контата, посоветовавшись с влиятельными горожанами, решил провести перепись населения, дабы иметь над ним государственный контроль. Повсюду были разосланы общественники, которые неутомимо трудились, считая головы проживающих. К концу второго месяца перепись была закончена, и оказалось, что в Чанчжоэ к настоящему времени проживает шестнадцать с половиной тысяч человек, считая корейцев.
— А немало нас уже! — возрадовался Ерофей Контата на городском совете. — Немалый у нас уже городишко!
— Надо к православию инородцев привести! — рек митрополит Ловохишвили. — Защитить их, неразумных, крестом!
— Вам, ваше святейшество, и знамя в руки. Крестите корейцев в православие!
— Это мы разом! — пообещал посланник Папы.
Но разом великое дело не случилось. Корейцы были готовы на все — и платить прогрессивные налоги, и жертвовать средства на церковные нужды, однако креститься ни в какую не хотели.
Никакими церковными радостями — ни пасхальным яичком, ни куличиком, ни божественным воскресением — не мог завлечь митрополит косоглазых в лоно Божье. Как ни трудился проповедник в поте лица, корейцы вежливо отказывались.
— Экие неразумные! — жаловался Ловохишвили. — Ничего не понимают! Даже русского языка не разумеют!..
Со временем посланник Папы смирился со своим поражением, и корейцев так и оставили жить в городе не защищенными от бесовских сил…
К концу шестого года чанчжоэйского летосчисления в город прибыли новые поселенцы. Их насчитывалось более тысячи…”
Генрих Иванович поворотил страницу, за которой начинался список вновь прибывших. Он не стал вчитываться в фамилии, а, отделив листочки с алфавитным указателем, продолжил чтение непосредственно рукописи.
“В гостинице Лазорихия процветал бизнес. Все комнаты были заняты, а со временем их, и так не очень просторные, перегородили фанерными стенками, чтобы увеличить количество спальных мест, а вместе с тем и доходы.
С утра до вечера Лазорихий вместе с матерью, братьями и сестрами неутомимо трудился, обеспечивая клиентам хороший сервис. Они скоблили полы и круглосуточно стирали постельное белье, кухарили всяческие разносолы и создавали культурный досуг, напевая вечерами азиатские песни у камина.
— Как хорошо, мама, что мы открыли гостиницу! — радовался Лазорихий.
— Да, сынок! Очень хорошо!
— И люди рады, и у нас благополучие!..
— Да, сынок…
— Только вот что меня беспокоит, мама!.. — Лазорихий замолчал, наморщив лоб.
— Что же, милый?
— А как же мои философские изыскания?.. Я заметил, что чем больше у нас постояльцев, тем меньше я размышляю о парадоксах бытия, не задумываюсь о смерти вовсе, да и причины жизни от меня ускользают!.. Как с этим быть?!
— Ах, сынок… — загрустила мама. — Так оно в жизни и бывает. Чем больше повседневной рутины, тем жизнь беззаботней! А для философских мыслей нужна скука отчаянная! От скуки и мысли все светлые… Так-то, сынок…
— Что же мне делать, мама?.. Ведь я — философ, пустынник!
— Отъединись от жизни повседневной. Запрись в комнате и скучай отчаянно! Лежи сутки напролет в мучениях, гляди на солнце и луну — думай и страдай за все человечество! Тогда придут мысли о смерти!
— А как же вы, мама?!. Как же вы без помощи моей?
— Да как-нибудь, — улыбнулась мать. — Наймем помощников. Чай, не бедные уже…
Лазорихий был растроган такими словами матери. Он нежно обнял ее, поцеловал в лоб и не теряя времени удалился в свободную комнату, заперся и начал думать о таинствах бытия.
В гостинице проживало огромное количество детей. Они шумели круглые сутки, беспричинно плакали, выводя из себя нервных родителей.
Как уже отмечалось, стены в гостинице были в большинстве фанерными, а потому Лазорихий слышал все, что происходит даже в дальних номерах, и от этого не мог сосредоточиться на своих мыслях.
Как-то ночью, в плохом расположении духа, измученный всеразрушающим шумом, пустынник выбрался из заточения и спустился в кухню, где вытащил из мешочка пару крупных фасолин, которыми, возвратясь в свою келью, накрепко заткнул уши. И — о, чудо! — на следующее утро философ проснулся от абсолютной тишины. Фасолины помогли!.. Лазорихий обрадовался и через некоторое время заскучал , что позволило ему родить философский афоризм:
— Философия — это мысль! Но не всякая мысль — философия!..
Приблизительно в это же время в городе появился новый поселенец. Он въехал на чанчжоэйскую окраину на белом коне, злобно скалившем зубы. Конь был приземист и мускулист, с крупными шрамами на лоснящемся крупе, оставленными, судя по всему, сабельными ударами. Полковничий мундир седока блестел на солнце необыкновенным количеством орденов, медалей и всевозможных подвесок. Ноги, обутые в великолепные сапоги , пришпоривали бока коня, заставляя животное двигаться иноходью. Лицо полковника украшали пушистые усы с обильной сединой и степной загар, прибавляющий всаднику мужественности.
Полковник не торопясь проехал из одного конца города в другой, давая возможность жителям хорошенько его разглядеть. Сам же он, казалось, не смотрел по сторонам вовсе, как будто все в этом населенном пункте было ему знакомо с детства. Он остановил коня возле казарм, легко спешился и приказал доложить генералу Блуянову о прибытии полковника Бибикова.
— Если в город вошел еще один военный — быть войне! — решил доктор Струве, углядевший в окно проезжающего мимо полковника. — Надо готовить полевой госпиталь!
— Монголы сосредоточивают свои силы на северо-западе, в тридцати верстах от города, — докладывал Бибиков генералу. — В основном это конные соединения Бакшихана, вооруженные “фоккель-бохерами”. Судя по всему, они будут готовы к вторжению в самое ближайшее время. Вот поэтому я и прибыл к вам.
— Все, что вы рассказываете, — печально, — ответил генерал Блуянов. — Но что делать, мы с вами люди военные и должны защищать свое Отечество, сколь ни малы наши силы. — Генерал хлебнул вина. — Как вы думаете, каковы причины вторжения?
— Монголы считают, что эти степи издавна принадлежат им. Они крайне раздражены, что на их территории кто-то выстроил город и благоденствует!
— Причины веские!.. Что вы предлагаете в этой ситуации?
— Полную мобилизацию! Другого выхода нет! Мы должны защищаться, даже если нас ожидает поражение!
— О поражении не может быть и речи!
— Я тоже так считаю, — согласился Бибиков.
— Монголы — отсталая нация, они не владеют военными науками, тогда как мы закончили военную академию.
— Согласен.
— С другой стороны, монголов много, они злобны, как бешеные собаки, и не остановятся перед выбором между насилием над мирным населением или просто ведением военных действий.
— Да, это так.
— Во всяком случае, нужно обо всем немедленно оповестить главу города и совместными усилиями выработать решение по возникшей проблеме…
Вечером состоялось заседание городского совета.
— Не можем ли мы решить конфликт мирным путем? — поинтересовался г-н Контата. — Скажем, материально возместить монголам моральный ущерб?
— Думаю, что нет, — ответил полковник Бибиков. — Азиаты попросту хотят отобрать у нас город. Они специально ждали, пока мы закончим строительство всех инфраструктур, чтобы прийти на готовое, истребив сначала все городское население.
— Так-так.
— Можем ли мы обратиться к российским властям? — спросил генерал Блуянов.
— Думаю, что нет, так как эта территория действительно является спорной. Нам предстоит выпутываться из этой ситуации своими силами, как ни печально! — ответил Контата.
— Мы должны защитить свой город! — с пафосом заявил скотопромышленник Туманян. — Я выделяю средства из собственных капиталов и первым встану на защиту Отечества!
— Можете рассчитывать и на меня! — поддержал Туманяна г-н Бакстер.
— Я прекрасно стреляю! — с достоинством произнес г-н Мясников.
— Я могу быть санитаром, — скромно сказал г-н Персик.
— Благословляю вас на святое дело! — перекрестил собравшихся митрополит Ловохишвили.
— Я так понимаю, что мы пришли к единому мнению! — резюмировал губернатор. — Итак, господа, война! Мы не сдадимся!
На следующий день в городе была назначена полная мобилизация. Сначала в строй встали все мужчины старше семнадцати лет. Затем к ним присоединились подростки. Сияя глазами от восторга, они целыми днями отрабатывали стрелковые упражнения и учились пользоваться штыками в рукопашном бою.
Не желая оставаться безучастными к происходящему, к своим мужьям и сыновьям присоединились их жены и матери. Они изорвали свои старые платья на бинты, сменили юбки на брюки и поклялись не беременеть, пока не кончится война.
Таким образом, весь город от мала до велика встал на защиту Отечества.
Единственным жителем, который не ведал о происходящем, был Лазорихий, проводящий месяцы напролет в своей добровольной тюрьме. Лежа на рваном тюфяке, размышляя о вечном, панически боясь мирского шума, он не вынимал из ушей фасолин, которые настолько прижились в ушных раковинах, что вскоре дали ростки, распустившись затем кустиками…
В этой ситуации случилось так, что великий астрологический тезис “Звезды предполагают, а человек располагает” перевернулся с ног на голову. Все казалось наоборот. Человек предположил, а звезды устроили все по-другому.
Монголы не стали нападать на город. Они просто взяли Чанчжоэ в кольцо блокады и стали ожидать капитуляции.
— Захотят кушать — на коленях приползут! — здраво полагал Бакшихан. — И женщин своих раздетыми и мытыми приведут.
Город перешел на режим строжайшей экономии. Каждому жителю выдавалась крошечная пайка хлеба на день и флакон растительного масла, дабы не умереть с голода.
Вечерами на город опускались сладкие ароматы костров, на которых монголы готовили свой плов и прочую вонючую пищу. В такие часы весь город мучился желудочными резями и с трудом справлялся с обильным слюновыделением.
— Ах, подонки! — ругался генерал Блуянов. — Ах, мерзавцы!
Столь же голодный, как и остальные, злой, как отощавший волк, полковник Бибиков рвался в бой .
— Ваше высокородие! — умолял он. — Разрешите мне с моими людьми устроить набег на монгольское становище! Они сейчас обожрались своей конины и потеряли бдительность! А мы их шашками, да по мордасам!
— Нет, Валентин Степанович! — запрещал генерал. — Нет и еще раз нет! Уймите свою горячность, а то сложите голову, да и людей погубите!
Осада длилась уже три месяца. Запасы продовольствия успешно подходили к концу, а новый урожай обещал созреть лишь через два месяца. В городе были съедены все собаки и кошки, весь скот г-на Туманяна пошел под нож, настал черед г-на Белецкого резать своих племенных крейцеров.
— Режьте лучше меня! — взмолился коннозаводчик. — Да как же такую красоту — и под нож!.. Это же слава нашего города!.. Не могу!..
— Люди гибнут от голода, пухнут на глазах, словно пышки на сковородке! А вы — красота! — укорял Белецкого губернатор.
— А что же мы сидим на месте?! Разве мало у нас отважных воинов, чтобы добыть продовольствие в бою для женщин и детей?! Да я первый возьму в руку шашку и — в бой!
— Вот-вот! И я о том же! — поддержал коннозаводчика полковник Бибиков.
— А я запрещаю вам это делать! — закричал генерал. — У нас всего-то солдат пять тысяч, а у нехристей — двести. Режьте жеребцов — и дело с концом!
Г-ну Белецкому ничего не оставалось делать, как собственноручно резать лошадям горла. При этом он плакал и просил у них прощения. Лошади, казалось, понимали, для чего их лишают жизни, а оттого не сопротивлялись, лишь ржали жалобно.
Впрочем, Белецкий пошел на хитрость: спрятал пару самых породистых лошадей в собственном доме, выделив для них бальную залу. Чтобы не ржали, коннозаводчик обвязал им морды одеялами, а навоз выносил ночами, тайком, в интимном горшке.
Конину съели быстро, даже кости перемололи в муку и спекли из нее лепешки. Город погрузился в еще большую тоску, и некоторые жители уже поглядывали на своих соседей как на калорийный продукт, который можно съесть. Вдобавок произошло самое ужасное. Диверсанты, невесть каким образом проникшие в город, сожгли на корню будущий урожай и спалили амбары с семенным зерном. Будущая еда сгорела быстро и справно.
Полковнику Бибикову пришлось лишить жизни своего верного друга, вышедшего невредимым из многих военных схваток, — мускулистого коня. Одним движением остро отточенной шашки он срубил ему голову и подставил ведро под бьющее черной кровью горло поверженного животного.
Конь был съеден в одно мгновение, поделенный по справедливости между всеми городскими жителями. По тридцать граммов на душу. По шестьдесят граммов было выдано лишь двум особам в городе — лейтенанту Ренатову и мадемуазель Бибигон, которые решили в эти сложные времена пожениться. Двойная пайка конины стала им свадебным подарком.
Только один Лазорихий не ведал, что творится в миру. Отягощенный гипотетическими проблемами бытия, он не нуждался ни в пище, ни в воде. Его мысли, предельно ясные как никогда, выстраивались в парадоксальные цепочки прозрений, а фасолевые кусты, разросшиеся из ушей по всей комнате, уже дали свои первые плоды — маленькие зеленые барабульки.
— Жизнь происходит из ничего, — понял Лазорихий. — Ничего вбирает в себя все! А все — это такое же ничего!
Одним из голодных дней мать Лазорихия, готовящаяся от истощения отдать Богу душу, нашла в себе силы, чтобы доползти до комнаты сына и попрощаться с ним навеки. Она с трудом смогла открыть дверь, прикипевшую к косяку от нечастого использования, и втащила свое немощное тело в келью отпрыска. И каково было ее изумление, какой крик вырвался из ее исстрадавшегося сердца, когда она увидела заполняющие всю комнату заросли фасоли с десятками тысяч плодов, созревших к употреблению!..
— Мы спасены! — закричала азиатская мать. — Мы будем жить!
На крики сбежались постояльцы гостиницы, бурно разделившие радость хозяйки. Фасолины были осторожно срезаны, уложены в мешок и перенесены к полю, в плодородную землю которого их и высадили всем городом. От такой нечаянной радости горожане на время забыли о голоде и запаслись силами, чтобы дождаться фасолевого урожая.
А Лазорихий по-прежнему не ведал, что происходит в городе, в котором он почитался первым жителем.
Его мозг работал на полную мощность, уши были заткнуты разросшейся фасолью, а глаза, закрытые за ненадобностью веками, покрылись паутиной, в которой жил паук, питающийся мухами.
Самое главное — земля родящая! — думал Лазорихий. Землею могу быть и я. Я могу быть почвой родящей! Должен ли я умереть для этого?..
Первые всходы фасоль дала уже через три дня. А к концу недели урожай созрел. Он оказался столь велик, что мог кормить город несколько месяцев, да еще хватало и на следующую посадку.
Глядя в подзорную трубу на неожиданное веселье в городе, Бакшихан удивлялся и злился.
— Похоже, они не собираются раздевать своих женщин! — жаловался он приспешникам. — Надо готовиться к штурму!
В это время в Чанчжоэ усилиями военных контрразведчиков были изобличены диверсанты-предатели, спалившие запасы зерна в самое тяжкое время. Пятерых выродков четвертовали прилюдно на площади, затем хотели было их съесть, но вспомнили, что в городе достаточно фасоли.
Самое неприятное, что в числе изменников оказался один из братьев Лазорихия, продавшийся монголам за фунт бараньей требухи.
Мать философа от такого выверта судьбы тронулась мозгами. Она круглыми сутками напевала песню об Иване Сусанине и косо смотрела по сторонам. Ей стало казаться, что все в городе шпионы. Достав где-то цианистого калия, она в безумии своем перетравила всех постояльцев гостиницы и в придачу оставшихся сыновей и дочерей. Выжил только Лазорихий, который не потреблял ни пищи, ни воды.
Его, умиротворенного мыслительным процессом, потревожили городские власти, выковыряв насильно из ушей застарелую фасоль.
— Ваша мать — преступница! — кричал шериф Лапа в самое ухо Лазорихию. — Она убила пятьдесят человек!
— Что?! — не расслышал Лазорихий, отвыкший слышать.
— Она перетравила всех постояльцев вместе с вашими братьями и сестрами! Все умерли в одно мгновение!
— Не может быть! — испугался философ.
— Сами убедитесь, — предложил шериф. — Трупы еще не успели остыть!
Трясущегося отшельника провели в столовую, где вповалку лежали несчастные, отравленные цианидом. Их лица были перекошены предсмертным недоумением, и среди них Лазорихий различил своих братьев и сестер.
— Дело рук вашей мамаши! — пояснил Лапа. — Вот такое безобразие!
— Да как же это могло произойти?! — вскричал пустынник. — За что?!.
— Война, понимаете ли, многих с ума свела.
— Какая война?!
— Как, вы ничего не знаете?
— А что я должен знать?!
Шериф в недоумении развел руками, но ему тут же объяснили, что этот самый Лазорихий — философ, находился многие месяцы в уединении, вдобавок спас весь город от лютой смерти, прорастив на своем теле фасоль.
— Понятно, — ответил Лапа и, умерив свой пыл, рассказал герою, что Чанчжоэ уже почти год находится под гнетом монгольской блокады. — А вы знаете, что один из ваших братьев оказался предателем? — добавил шериф и тут же спохватился: — Ну да, вы же ничего не знаете!
— Как — предателем?
— Сжег наши продовольственные запасы, помогая врагу.
Лазорихий заплакал от такого количества несчастий, внезапно свалившихся на его голову.
— Он в тюрьме?
— Его казнили, — ответил шериф и почесал от смущения шею. — Крепитесь!
— А где мать моя? — шепотом спросил философ.
— Заперта в одном из номеров.
— Могу я повидать ее?
— Вообще-то не положено, — засомневался Лапа. — Если в виде исключения только…
— Да-да, конечно…
— Только учтите, что она не в себе…
— Я понимаю…
— Что ж, проводите господина Лазорихия! — распорядился шериф.
Когда философа впустили в комнату, где находилась его мать, он нашел ее привязанной к креслу и поющей песню о смерти предателя. Родительница не обратила ровным счетом никакого внимания на последнего своего отпрыска, а с его приходом лишь добавила торжественности своему голосу.
— И потому что ты — иро-од… — пела она, — казнил тебя твой наро-од!
Лазорихий уселся в ногах матери, погладил их нежно и сказал:
— Что же ты, мама, наделала!
— Ты корчился в муках предсмертных и видел ты небо в огне!.. — завывала душегубица.
— За что ты их жизни лишила?
— Мы смертью отплатим неверным, и будешь ты плавать в г…не!
— Ох, мама, мама! — грустил Лазорихий.
Он оторвался от материнских ног, обнял ее за плечи, погладил волосы, провел пальцами по сухим глазам, затем обнял шею и сдавил ее до хруста.
— Прощай, мама!
Из материнского горла вырвался глухой хрип, она недоуменно вытаращила глаза и, казалось, все пыталась допеть песню о возмездии предателю.
Услышав странные звуки, в комнату ворвался шериф Лапа со своими помощниками, но было уже поздно. Душегубица по-прежнему сидела привязанной к креслу, только шея ее была сломана и голова болталась на груди. Ее мертвое тело сжимал в объятиях Лазорихий, утирая сочащуюся из носа матери кровь.
— Мамуля, мамуля!.. — шептал он.
Философа оторвали от трупа, надели наручники и сопроводили в тюрьму.
На следующий день состоялся суд, рассмотревший дело о матереубийстве. Присяжными заседателями было принято во внимание, что преступник спас город от голодной смерти, что он — первый житель Чанчжоэ и что до сего времени это был человек социально не опасный. Также было принято во внимание, что Лазорихий убил мать, не выдержав груза ее вины.
— Преступник лишил жизни свою мать! — говорил обвинитель. — Самое дорогое, что есть в жизни человека! Мать — понятие святое! Женщина от горя потеряла рассудок! Ее нужно было не казнить, а лечить! Вместо этого родной сын свернул ей шею! Никто не вправе, кроме суда, вершить акт возмездия! А потому, делая вывод из всего вышеизложенного, требую для Лазорихия смертной казни!
Присяжные заседатели были абсолютно согласны с обвинителем и вынесли суровый приговор: смертная казнь через отделение головы от туловища, хотя как индивидуумы они сострадали смертнику и по-человечески были готовы простить ему убийство матери.
Откладывать казнь не стали и ночью наскоро соорудили эшафот, затянув “вокзал на тот свет” черным бархатом.
По такому экстраординарному случаю собрался весь город. Уже подходя к главной площади, народ проливал слезы и шептал в едином порыве слово “святой”.
Лазорихия вывели под руки. Он был бледен, но сохранял выдержку, руководствуясь своим же философским постулатом, что “все — это ничего”. Стать из всего ничем представлялось для отшельника переходом от теории к практике. Одно лишь внушало опасение: если вывод ошибочен, то он уже никогда не сможет его пересмотреть.
Губернатор Контата сказал заключительную речь, смысл которой сводился к прощанию как с героем, так и с иродом, но с человеком, достойным сожаления. Митрополит Ловохишвили прочел прощальную молитву, дал смертнику облобызать крест, а палач, закутанный в черное, сделал приглашающий жест, указывая безволосой рукой на деревянную чурку.
Лазорихий печально улыбнулся на все четыре стороны, поклонился согражданам и поудобнее уложил голову на плаху.
— Прощай, народ русский! — негромко прокричал он.
Взметнулся к небесам топор и упал из-под небесья… Голова Лазорихия выпрыгнула лягушкой с плахи и закрыла свои азиатские глаза. Из места отсечения, из горла, вместо ожидаемой крови выскочило что-то розового цвета и, колеблясь в атмосфере, потянулось к синему небу.
— Смотрите — душа! — заорал кто-то.
— Святой, святой! — зашелестело в толпе.
Спустя минуты что-то в небе сгустилось, заволновалось и запылало всеми цветами радуги, словно это душа убиенного окрасила пуховые облака.
Губернатор и митрополит плакали вместе со всем отечеством, а в уме Контаты уже зарождались мысли об учреждении почетного ордена Лазорихия и о сооружении мемориального памятника на месте его землянки.
Таким образом, “Куриный город” распрощался со своим первым жителем, со своим первым героем, со своим первым философом, а взамен всего этого приобрел Лазорихиево небо…”
25
Генрих Иванович закончил читать очередную порцию рукописи и вернулся к страницам, на которых излагался перечень имен и фамилий переселенцев, прибывших в город в тот период… Но, к превеликому ужасу, троекратно его перечитав, он не обнаружил в нем ни себя, ни даже упоминания о своих родителях.
Оттолкнув бумаги, Шаллер откинулся на спинку кресла, стараясь совладать с нервами. Но закудахтала жирная курица, запрыгнув на подоконник и стуча о него клювом. Полковник в сердцах запустил в птицу подстаканником и пожалел, что ранее не согласился на предложение Контаты возглавить охрану куриного производства. Уж он бы их охранял, уж он бы им посворачивал головы!
Я не мог так поздно родиться! — говорил себе Генрих Ианович. Это идиотизм какой-то! Мне уже почти пятьдесят лет, а городу всего лишь сорок!.. И потом, получается так, что почти всех детей в городе родила мадемуазель Бибигон! И почему-то все недошены!.. К тому же я никогда не слышал, чтобы Чанчжоэ находился в монгольской осаде! Где монголы, а где мы!..
Все эти записки — бред! — решил Шаллер и немножко успокоился.
Он еще посидел в кресле, затем вышел в сад проведать жену. К своему изумлению, он обнаружил ее бездвижно сидящей перед машинкой. Исписанные листы лежали рядом, сложенные в аккуратную стопку. Белецкая в недоумении хлопала глазами, как будто сама не понимала, почему ее пальцы более не бегают по клавишам машинки.
В первый миг Шаллеру показалось, что Елена пришла в полное сознание, но, позвав негромко, а затем поводив ладонью перед ее глазами, он убедился, что жена по-прежнему находится в эмпиреях, но в этом, другом, измерении что-то у нее сломалось, разладилось.
— Елена! — еще раз позвал он. — Что же это такое получается!..
Полковник вплотную подошел к жене, приподнял с плеч волосы и поглядел на белые перышки, ровным рядком пробивающиеся у основания черепа. Перышки изрядно подросли, закудрявились на кончиках и волновали Генриха Ивановича чем-то сладостным, запретным.
— Что же это такое получается, Елена?! — заговорил Шаллер негромко. — Что же я — без роду, без племени? Откуда, по-твоему, я взялся? Каким образом я появился на свет?!
Генрих Иванович перебирал перышки пальцами, затем ухватился за одно и дернул его. Перышко легко поддалось, проскользнуло между пальцев и, медленно кружась, стало падать на осенние листья. Полковник подхватил его возле самой земли, сжал в ладони, а затем, бережно расправив, спрятал в портмоне между бумажных денег.
— Из-за этих твоих бумаг я пошел на преступление! — продолжал Шаллер. — Я покрываю убийцу! Я покрываю его только потому, что он единственный может расшифровать все то, что ты написала!.. Ответь мне — что происходит?! Ради чего ты все это пишешь?! Ведь я мучаюсь в недоумении!
Белецкая не отвечала. Она сидела все в той же позе и кукольно хлопала глазами.
— Ответь же мне! — закричал Генрих Иванович. — Ответь, сука!!! Я воткну тебе в спину длинную спицу, чтобы она убила твое сердце!!! Ответь же!
Полковник схватил жену за плечи и в отчаянии стал трясти ее так, что голова Елены стукалась о ее же плечи.
— Ответь!!!
Неожиданно Белецкая заплакала. Она завыла так отчаянно, что полковник испугался и отпрянул.
— А-а-а-а! — голосила Елена.
Шаллер стоял чуть в стороне и, оцепенев, смотрел на рыдающую жену. Чем больше он ее разглядывал, тем более испытывал желание. Одновременно он анализировал причины возникновения эротического настроения в столь неподобающее время, в столь необыкновенной ситуации.
Генрих Иванович медленно приблизился к Елене, положил свои большие ладони ей на плечи и стал поглаживать их, с каждым разом все напористее, с моложавой страстью. Его пальцы проникли под выцветшее платье со стороны подмышек, слегка царапнувших его кожу порослью, ухватились за маленькие грудки, сжали мягкие соски…
Елена перестала завывать и просто сидела с чуть приоткрытым ртом, уставясь большими глазами в пустоту.
Генрих Иванович подхватил жену на руки и положил ее тут же, на ворох кленовых листьев, мумифицированных в своем многоцветии. Белецкая не сопротивлялась, но и никак не реагировала на ласки мужа, глядя на лунную половинку, повисшую между корявых яблоневых веток.
Шаллер задрал платье жены до самого подбородка и проник в ее бесцветное тело с напором молодого жеребчика…
Позже, сидя на веранде, хлебая липовый чай и просматривая газеты, полковник наткнулся на маленькую заметку в еженедельнике “Курьер”, рассказывающую о странном пациенте доктора Струве. Молодой кореец обратился к врачу с жалобами на то, что у основания его черепа выросли перья, похожие на куриные. Доктор Струве не смог прокомментировать этот факт, ссылаясь на то, что науке такие прецеденты неизвестны.
Генрих Иванович отставил чашку с чаем и, сняв телефонный рожок, попросил телефонистку соединить его с г-ном Струве.
— Да мало ли чего с корейцами бывает, — сказал медик. — Это же корейцы — таинственный народ!.. Впрочем, факт, так или иначе достойный любопытства!.. Как себя чувствует госпожа Елена?
— Спасибо.
— Старайтесь ее беречь. — И мысленно добавил: для меня.
Все последующие дни Шаллер усиленно размышлял над тем, как так могло случиться, что его фамилия не фигурирует в списках Белецкой. У него подчас возникали любопытные теории, например, что он человек Вселенной и поэтому его душа не зафиксирована в мирских списках, а значится где-то в космических анналах. В такой момент к Генриху Ивановичу возвращалось спокойствие, и он подолгу играл двухпудовыми гирьками, подбрасывая их к потолку, а затем подставляя спину так, чтобы железяки приземлялись между лопаток.
Но иной раз полковник вдруг пугался, что его теории ошибочны, что этот волюнтаризм жены лишил его фамилию права на существование в летописи или что он, Генрих Иванович Шаллер, вовсе не существует в этом мире, что он нечто сродни Летучему Голландцу: вроде видим, а на самом деле — оптический обман. В такие минуты, лелея свое депрессивное состояние, он уходил к китайскому бассейну и часами сидел в нем, словно кабан, загнанный в воду кусающимся гнусом.
В один из таких дней, напоенных меланхолией, около бассейна появился Джером. Он сел на корточки возле самой головы Шаллера, покоящейся на бортике, и долгое время молча наблюдал, как минеральные пузырики щекочут тело полковника.
— Фигово? — спросил подросток, разглядывая гениталии Генриха Ивановича, искривленные слоем воды. Они казались мальчику втрое меньше обычного.
— Что? — спросил полковник.
— Плохое настроение?
— Ты давно здесь?
— Я?.. Минут пять сижу.
— Я не слышал.
Джером не спеша разделся и спустился в воду рядом с Шаллером.
— Никак не могут найти убийцу Супонина!
Генрих Иванович ничего не ответил.
— Тебе не скучно?
— Почему ты спрашиваешь? — удивился полковник.
— Потому что мне кажется, что тебе не скучно.
— Да, я не скучаю.
— Как ты думаешь, скучают ли животные?
— Право, не знаю.
— Я не спрашивал, знаешь или нет, мне интересно, что ты думаешь. Вот лоси, например?
— Думаю, что нет, — ответил Шаллер.
— И я так думаю. Грустить могут, а вот скучать — нет. Ты бы хотел стать лосем?
Генрих Иванович расхохотался так, что к противоположному бортику пошла волна от его сотрясающейся груди.
— Ты чего ржешь?! — обиделся Джером. — Чего смешного?!
— Прости меня, это я так! — сквозь смех отвечал полковник. — Лосем, говоришь!..
— Почему люди бывают иногда такими омерзительными?
— Прости!.. Ну а чего, можно и лосем… Лосем даже интересно!..
— Ты похож на борова! — сказал сердито Джером. — Тебе никогда не стать лосем! — и, оттолкнувшись ногами от дна, поплыл по-собачьи на середину бассейна.
— Будешь тонуть — не спасу! — со смехом пригрозил Шаллер.
— Да пошел ты! — огрызнулся мальчик и, всем ртом хлебнув воды, заколотил руками по поверхности.
Полковник поймал его за ногу и притянул обратно к бортику:
— Не суетись.
— Чего хватаешься!
— Могу отпустить, — сказал Генрих Иванович и отпустил. Джером тут же пошел ко дну.
— Да ты меня утопишь! — закричал мальчик, выныривая.
— Как котенка, — подтвердил полковник и слегка ткнул ладонью макушку Джерома, словно мячик.
Мальчик вновь погрузился под воду, а вынырнув, что есть мочи заорал:
— Да ты чего!!! Совсем озверел, боров проклятый!
— А ты не груби! — И вновь по голове, как по мячику…
Позже, когда мальчик окончательно отдышался, они беседовали, упершись спинами в стенку бассейна.
— Я не боюсь смерти, — говорил Джером.
— Потому что она далека от тебя, как… — Генрих Иванович запнулся. — Как Млечный Путь от Земли.
— Никто не знает, как далека от него смерть, — возразил Джером.
— Это — философия. Вероятность того, что ты проживешь намного дольше меня, гораздо выше, нежели то, что твоя смерть придет раньше моей.
— Ты ошибаешься.
— Почему?
— Ты же знаешь, кто убил Супонина?
— Тебя не убьют.
— Откуда такая уверенность?
— Потому что я не позволю этого.
— Ты самонадеян.
— Нет, я уверен.
— Ты зависишь от него?
— От кого?
— От убийцы.
— …
— Ты чего-то ждешь от него. Он что-то делает для тебя. Я чувствую… И пока он не доделает этого, ты в его власти. Я прав?
— Ты не умрешь.
— Он недавно опять избил меня.
— За что?
— Ведь я убиваю кур. Пришел отец Гаврон и пожаловался на меня. Он меня и избил.
— Почему ты убиваешь кур?
— Честно?
— Хотелось бы.
— Понимаешь, я сам не знаю… Какое-то влечение… Я сам сначала боялся, что это нездоровое чувство. Но потом я представил, что убиваю кошку, собаку, человека… Ничего такого приятного… Только куры… Я их ненавижу! Сворачиваешь голову — и облегчение…
— Поплаваем?
— Не хочется что-то… Ты знаешь, когда я сегодня пришел сюда, мне показалось, что в бассейне убывает вода. Видишь полоску темную на бортике?
— Вижу.
— В прошлый раз вода доходила до нее. Это ее след.
— Сухо. Вода и испаряется.
— А как твои женщины?
— Никак.
— Что, старый стал?
— Наверное.
Они некоторое время помолчали, щуря глаза от солнца.
— Кого он убьет следующего? — спросил Джером.
— С чего ты взял, что он будет убивать?
— Это ты ему ребра сломал?
— Было такое.
— В его глазах — желание…
Генрих Иванович ничего не ответил, выбрался из бассейна, растерся полотенцем, махнул Джерому рукой и пошел своей дорогой.
— Испаряется бассейн, — сказал Джером, глядя на полоску, свидетельницу предыдущего уровня…
26
Лизочка Мирова собиралась ложиться спать. Она сидела перед зеркалом в шелковом пеньюаре, подаренном ей г-ном Туманяном, и неторопливо расчесывала волосы. Она делала это уже сорок минут и размышляла по-девичьи.
Как все в жизни переплетено, думала девушка. Ах, какие витиеватости уготавливает судьба! Ждешь одного, а случается другое. И подчас это другое гораздо приятнее и лучше, нежели то, чего ты ждала. Причудлива жизнь!
Лизочка наконец отложила в сторону гребень, полюбовавшись пушистостью своих волос в зеркале, скинула с себя пеньюар, оставаясь в ночной рубашке, и легла в постель.
Генрих Иванович Шаллер ласкал ее на этой кровати. Здесь, в этой комнате, он сделал ей впервые больно, отобрав то, без чего девушка становится женщиной. В этой же комнате он причинил ей еще большую боль, отвергнув любовь.
А была ли любовь? — задумалась Лизочка. Поди разберись сейчас!..
После, в этой же комнате, уже совсем по-другому, купец Ягудин любил ее тело, клялся душными ночами, что любит и душу. Но строитель счастья Ягудин разбился в своем единственном порыве взлететь и, вероятно, любил этот порыв гораздо более, чем Лизочку.
Интересно, как же будет с господином Туманяном? — прикинула девушка. Как долго продлятся их отношения и к чему они приведут?.. Ах, он очень мил и, вероятно, мог бы стать приятным мужем!.. Да что об этом думать! Сколь ни думай, жизнь все равно распорядится по-иному… Девушка зевнула, прикрыв рот розовой ладошкой. Г-н Шаллер ласкал Франсуаз Коти, г-н Ягудин ласкал Франсуаз Коти, г-н Туманян наслаждался ею, и все трое также питались ее, Лизочкиным, телом. Плохо ли это?.. Наверное, не плохо и не хорошо. Так, вероятно, в жизни всегда. Жизнь, она как роза ветров. Есть юг и север, как Добро и Зло. Но есть и восток и запад, есть юго-запад и северо-восток. Скорее всего, нет абсолютного Добра и нет абсолютного Зла. Есть юго-запад и северо-восток. Ну и другое в таком же духе!.. А что же другое? — спросила себя Лизочка и не нашлась, что ответить. Ах, я окончательно запуталась в географических понятиях!
Девушка еще раз зевнула — протяжно и сладко, закрыла глаза и почесала перед сном грядущим свою нежную шею возле основания черепа. Она почесалась — и тут же решила, что с кожей что-то не то. В том месте, где обычно пробивались самые нежные волоски, которые любил перебирать полковник Шаллер, сейчас нащупывалось что-то постороннее.
Еще не слишком волнуясь, Лизочка выбралась из постели, включила ночник и вновь села перед зеркалом. Она забрала в кулак волосы сзади и приподняла их к макушке, стараясь заглянуть на затылок. Ей это не удалось… Как бы она ни поворачивала шею, все видела только свой профиль… Пришлось взять в помощь зеркальце на длинной ручке, поднести его к затылку и повернуть голову так, чтобы отражение на ручном зеркальце попало на зеркало трюмо.
— Ах! — вскрикнула Лизочка, рассмотрев свой затылок. — Ах! Ах! Ах! — вскрикнула она троекратно от ужаса.
В беспамятстве своем девушка перебудила весь дом, бегая по коридорам и крича так отчаянно, как будто за ней гнался нечеловек. Ее вскоре поймали и всяческими снадобьями пытались успокоить. Девушка и подышала нашатырем, и глотнула отвара мяты. Но лишь обильные слезы с частичками души сделали свое дело и лишили ее сил.
Лизочка сидела в спальне матери, опухшая от слез. Ее тело содрогалось от спазмов, а ночная рубашка, разорвавшаяся где-то от безумного бега, обнажила вздымающуюся грудь.
А у нее одна грудь меньше другой! — заметила Вера Дмитриевна, мать Лизочки. Господи, о чем же я!.. У нее перья на шее растут, а я про грудь.
— Успокойся, милая! — строго произнесла она. — Сейчас приедет доктор Струве и во всем разберется!
— В чем разберется? — истерично спросила Лизочка.
— Ну, в этих, как их… — не решалась произнести вслух мать. — В перьях!
От этого мерзкого слова девушка опять зарыдала что есть мочи.
— Перестань! Перестань рыдать и возьми себя в руки! Ничего страшного не происходит!
— Ничего страшного! — возмутилась Лизочка. — И ты, моя мать, считаешь, что не произошло ничего страшного?!
— А что, собственно, страшного такого? — повысила голос Вера Дмитриевна. — Подумаешь, перышки! Эка невидаль!.. А ты знаешь, дорогая, что у многих женщин на ногах волосы растут!.. Да что на ногах! И на груди тоже!.. А у тебя вон какая славная грудка!.. Если доктор Струве не поможет, попросту сбреешь свои перья, и дело с концом! Нечего истерики разводить, не девочка уже!
— Что ты несешь, мама!
— А что?!. Я с восемнадцати лет ноги брею, если ты уж так хочешь знать!
— Дура!!! — в сердцах вскричала Лизочка. — Какая ты, мама, дура!!!
Вера Дмитриевна поняла, что перебрала со своими успокоениями, и решила помолчать в ожидании доктора Струве. Она взяла со столика поэтический сборник какого-то французика, раскрыла его наугад и погрузилась в зарифмованные слюни романтизма.
Вскоре приехал доктор Струве и немедленно прошел на женскую половину.
Все время в ожидании врача Лизочка провела в оцепенении и была похожа на насекомое, усыпленное эфиром и приколотое булавкой.
— Закройся! — мягко сказала Вера Дмитриевна дочери, когда доктор Струве вошел в спальню.
Девушка как бы нехотя, словно ее нагая грудь была чем-то само собою разумеющимся и незначащим, запахнула рубашку и посмотрела на врача рассеянно.
— Ну-с, дорогие дамы, что стряслось? — спросил эскулап, стараясь придать выражению своего лица этакую добродушность и иронию человека, повидавшего на своем веку многое. Впрочем, так оно и было.
— Ничего особенного не произошло, — ответила Лизочка. — Просто я превращаюсь в курицу.
Доктор с недоумением посмотрел на Веру Дмитриевну.
— Ну, перышки у нее выросли на шее, — пояснила мать. — Несколько маленьких мягких перышек. А она так разволновалась, как будто пожар в доме!
— Позвольте-с поглядеть.
Доктор Струве зачем-то раскрыл свой саквояж и, покопавшись в нем, вытащил пузырек со спиртом, потом спрятал его обратно и подошел к Лизочке. Он осторожно приподнял волосы девушки, любуясь ими — тяжелыми и красивыми, затем коротко взглянул на основание черепа, кивнул головой и опустил волосы на плечи.
Однако, она не кореец! — подумал про себя врач, а вслух сказал:
— И ничего-с страшного! Обыкновенный атавизм! Знаете ли, так бывает, что человек иной раз рождается с хвостиком или со сросшимися пальцами на ногах. Это означает, что мы произошли от животных и природа напоминает нам об этом! Так что нечего волноваться!
— И я говорила — ничего страшного! — обрадовалась Вера Дмитриевна, подошла к дочери и обняла ее. — Я твоя мать и обязательно бы почувствовала, что происходит что-то нехорошее. А я этого не почувствовала!
Лизочка от слов доктора, казалось, очнулась. Она хлопала глазами и смотрела на Струве, ожидая, что тот еще что-нибудь скажет успокаивающее и ее страх рассеется окончательно.
— Это еще что! — начал эскулап, почувствовав важность минуты. — Был у меня пациент, простите меня за подробности, с шестью сосками на теле. Вот это было горе! И то помогли — удалили с помощью хирургического вмешательства.
— Ах, бедный! — посочувствовала неизвестному Вера Дмитриевна.
— А еще бывают люди с двойными половыми признаками! — добавил доктор.
— Это как это?! — спросила Вера Дмитриевна, слегка закрасневшись.
— Есть и мужские половые органы, и женские! Вернее, зачатки их. Гермафродитами называются такие особи!
— Ужас какой!
— Так что, Елизавета Васильевна, ваши перышки — сущая пустяковина по сравнению с тяготами человеческими!
— А что мне с ними делать? — спросила Лизочка, испытывая к доктору почти родственные чувства.
— Забудьте о них! Они же вам не мешают?
— Вроде бы нет.
— Ну так и нечего волноваться!
Лизочка хотела было спросить, как объяснить г-ну Туманяну такой пернатый атавизм, но не решилась афишировать свою личную жизнь скорее перед матерью, нежели перед доктором, а потому промолчала.
— Ну-с, а теперь позвольте откланяться! — поднялся из кресла доктор Струве. — Насыщенный был день, а потому смерть как хочется спать!
— Не знаем, как вас и отблагодарить! — сказала Вера Дмитриевна в дверях.
— Не мучайтесь, я пришлю вам счет, — улыбнулся эскулап и ловко сбежал по ступеням к своему авто.
В первой половине следующего дня доктор Струве принял трех пациентов, которые были крайне встревожены проросшими у оснований их черепов перьями. Они настаивали на том, что медицина обязана дать ответ, как излечить этот странный недуг, но вместе с тем просили не раскрывать их фамилий общественности, дабы не стать гонимыми. Во второй половине дня доктор обследовал еще шестерых с теми же самыми симптомами. Среди заболевших была одна женщина, которая истерично требовала немедленно удалить эту гадость с ее шеи, а иначе она покончит с собой, кинувшись с башни Счастья на головы прохожим. Доктор, как мог, успокаивал бедную женщину, уговаривая ничего такого смертельного не предпринимать, а просто обождать с неделю, так как, по его мнению, перья должны вскоре отвалиться сами. В конце рабочего дня опытный врач признался себе, что в городе имеет место быть начало эпидемии. Чем грозит эта эпидемия населению, каковы будут ее последствия — ничего этого г-н Струве прогнозировать не мог. Он заметил, что сам то и дело трогает свой загривок, ужасаясь обнаружить на нем куриные перья.
Утром следующего дня доктор Струве был вызван в дом губернатора, где обследовал главу города на предмет прорастания перьев в области шеи.
— В городе эпидемия! — сообщил врач губернатору Контате, закончив осмотр. — Вы тоже больны.
— Сколько мне осталось? — спросил Контата, и в голосе его слышалось мужество.
— Дело в том, что я еще ничего не знаю об этой болезни. Вероятно, это заболевание не грозит самой жизни, а носит лишь внешний характер, проявляясь только прорастанием перьев. Будем надеяться, что это так. Во всяком случае, с момента начала эпидемии прошло слишком мало времени, чтобы сказать что-то определенное… — Доктор пожал плечами. — Наберитесь терпения, я буду делать все возможное.
Гораздо болезненнее воспринял случившееся с ним митрополит Ловохишвили. Он метался по комнате и причитал:
— Это кара Господня!.. Где же я согрешил, где виноват перед Господом?!
— Не стоит так себя бичевать! — успокаивал доктор Струве. — Почему кара Господня?.. Может быть, это испытание?!
— Ах, оставьте!.. — всплеснул руками митрополит. — Бог уже испытал человека! Уж он знает, на что способен гомо сапиенс! Это — кара! Я вам говорю! Поверьте мне! Кара!!!
В последующую неделю к доктору Струве обратилось сто шестьдесят три пациента с симптомами “куриной болезни”. Половина из них, простой люд, реагировали на обрастание перьями довольно спокойно, не пеняя на Бога, а лишь просили врача скорее разобраться с проблемой, стимулируя мозг г-на Струве денежными ассигнациями. Другая половина, более состоятельная, отнеслась к эпидемии как к национальному бедствию или катастрофе, а потому денег доктору не платила. Г-н Персик, например, произнес перед эскулапом целую речь, смысл которой сводился к тому, что он непременно будет ходатайствовать перед городским советом о выделении средств на локализацию эпидемии, так как не может спокойно взирать на тяготы народные.
Безусловно, информация об эпидемии просочилась в газеты, которые стали выходить с сенсационными заголовками, такими, как: “Мы превращаемся в кур” — или: “Опалите свою шею над газовой горелкой!” Газета поручика Чикина “Бюст и ноги” опубликовала ряд материалов эротического звучания. Один из них, под названием “Девушка в перьях”, рассматривал проблему эпидемии как нечто новенькое в сексуальном обличье человека. “Ах, как приятно ласкать шею любимой, чувствуя под пальцами шелковистые перышки! — писал поручик. — Но насколько было бы приятнее, если бы перья проклюнулись и на груди! Ах, ах, ах!.. Верхом же блаженства случилось бы то, если бы и на лобке прекрасной одалиски вместо черных кудрявых волос произросли чудесные белые крылья, унося в поднебесье одинокий несчастный член!”
За эту скабрезную статейку поручика Чикина избили его же читатели, прежде с удовольствием смаковавшие фантазии журналиста. Но в этой ситуации, когда “куриная болезнь” с каждым днем роднила все большее количество пуритан с развратниками, касаясь всех без различий, статейка вызвала взрыв возмущения, и поручик был жестоко побит камнями. Затем его обмазали дегтем и изваляли в куриных перьях. Мол, нечего измываться над больными! В течение последующих двух дней обесчещенный поручик бегал нагишом по окрестным холмам и усиленно кукарекал.
Мучения Лизочки Мировой оказались напрасными. Через две недели после начала болезни она встретилась с г-ном Туманяном и в момент соития нащупала на его шее точно такие же белые перышки, как и у нее самой. В самый ответственный для г-на Туманяна миг девушка неистово захохотала, ее лоно сжалось в судорогах, и скотопромышленник испытал невероятное наслаждение.
Какая девушка! Какая удача!.. А не жениться ли мне? — подумал он, чувствуя скользящие ноготки на своей груди.
Лизочка испытывала по отношению к судьбе чувство благодарности, а потому с душой ласкала своего любовника. По телу г-на Туманяна бежали мурашки блаженства…
27
Гераня Бибиков возвращался в интернат украдкой, вглядываясь в темноту. Несмотря на некоторую боязнь ночи, настроение его было приподнятым. Сегодня ему удалось проследить за Джеромом, и теперь он спешил поделиться увиденным с г-ном Теплым. Бибиков предвкушал, как учитель выйдет из себя, немедленно вызовет Ренатова и на его, Герани, глазах произведет экзекуцию ремнем, а еще лучше — кулаками в самую морду. От представленной картины Бибиков ускорил шаг, а затем и вовсе пошел вприпрыжку, блаженно улыбаясь.
Неожиданно возле самого интерната мальчик споткнулся о какой-то корешок и упал лицом в сырую землю. Впрочем, он не очень от этого расстроился, а постарался скорее подняться на ноги и продолжить свой путь.
— Бибиков? — услышал Гераня за спиной вопрос, заданный почему-то шепотом. — Ах, Бибиков!..
Мальчик испугался так, что подкосились ноги, а в животе шарахнуло холодом. Он повернулся на голос и узнал своего учителя.
— Ох! — произнес Гераня. — Господи, ну и напугали вы меня!.. Ох!.. Фу!.. Чуть струю не пустил!..
— Чем же это я вас напугал? — спросил Теплый, подходя вплотную к мальчику.
— Да это я от неожиданности!.. Вообще-то я не трус, вы же знаете, мой отец — герой войны! Но и герои иногда боятся!.. Я, кстати, вас ищу!
— Меня?! — удивился Гаврила Васильевич.
— Ага.
— Зачем?
— Надо что-то решать с Ренатовым! — деловито сказал Бибиков. — Это уже ни в какие ворота не лезет, в самом деле!
— Да?.. А что такое? — участливо поинтересовался славист и, взяв его под руку, повел от интерната в сторону самой глубокой темноты.
— Ну, я все могу понять, все простить! — с пафосом продолжал Гераня. — Но садизм, простите меня!
— Так-так! — поддержал Теплый.
— Этот Ренатов сегодня на моих глазах свернул шеи дюжине кур! Как это, по-вашему, называется?!
— Да-да…
— За это нужно карать, немилосердно искоренять такие вещи! — почти прокричал Бибиков, но тут почувствовал на своих губах учительскую ладонь, пахнущую какой-то гадостью. Его глаза недоуменно раскрылись, он замычал что-то нечленораздельное, стараясь вздохнуть, и в ту же секунду понял, что смерть совсем уже рядом и что он вскоре встретится со своим отцом, героем войны, павшим в боях за Отечество.
— Геранечка, ах, Геранечка!.. — страстно зашептал Теплый. — Да что же ты так перепугался? Не надо так меня бояться. Разве я страшный такой? Да ты посмотри на меня внимательнее!
Силы оставили Бибикова. Он безмолвно вращал глазами, пуская слюни между пальцев учителя, накрепко сжимавших его пухлый рот.
— Ну что же ты, милый мой, так колотишься? — с неистовством шептал Гаврила Васильевич. — Взгляни, какое красивое небо! Какое безмерное количество звезд смотрит на тебя!.. — Теплый склонился к самому уху Бибикова, почти касаясь его губами. — А насчет Ренатова ты абсолютно прав. Садистов надо искоренять безжалостно! Ишь ты, курам шеи сворачивает! Поверь мне, я тебе клятвенно обещаю принять меры!.. Можешь умереть спокойно, я расправлюсь с Джеромом!
Тело Герани слегка дернулось, он совсем обмяк в учительских объятиях, смирившись с обстоятельствами, но тут в его мальчишеском мозгу возник славный образ отца-героя, чья грудь, от погон до ремня, была забронирована орденами и медалями. Бибиков-младший собрал все свои силы и, напрягши ляжку, пнул мыском ботинка под самое колено слависта. От неожиданности и резкой боли в ноге Гаврила Васильевич взвыл, клацнул зубами и чуть было не выпустил мальчишку из своих объятий. В бешенстве он вырвал из кармана нож и отчаянно полоснул им по толстой шее Герани, рассекая горло от одного уха до другого. Хлынула кровь, разбрызгиваясь в разные стороны, как вода из лопнувшей трубы, труп мальчика рухнул в траву, а Теплый стоял над ним, широко расставив ноги, и трясся в гневе оттого, что все так быстро кончилось…
Все же ему особенно хорошо работалось в эту ночь. Мысль протекала спокойно и плавно, а количество исписанных листов аккуратной стопочкой ласкало глаз. В кухне, на полке в миске, лежали сердце и печень, а также куриные перышки, выдранные в сердцах Теплым из затылка Бибикова.
Позже, лежа в своей постели, Гаврила Васильевич вдруг отчаянно загрустил. То ли боль в ноге, то ли еще какой дискомфорт заставил его почти заплакать. Теплый вдруг задумался, отчего он всю жизнь гоним, отчего так не любим окружающими и почему ему ломают ребра, а также бьют под коленную чашечку. Ответ пришел скоро: страдают лишь те, кому положено страдать. Муки, они, как разные химические жидкости, слившись воедино, дают свой результат. Результат моих мук, решил славист, — это вспышки прозрений, мое Лазорихиево небо, мой гений. Теплый заплакал, осознав, что за гений нужно платить страданиями.
— Я не хочу быть гением! — зашептал он, садясь в кровати. — Я хочу быть обычным человеком! Я не хочу страдать и мучиться ради двух строчек откровений, которые нужны вовсе не мне, а кому-то другому, кого я не люблю, кого я отчаянно ненавижу!..
Слезы заливали лицо учителя, он размазывал их по щекам и смотрел в потолок, стараясь получить какой-нибудь знак, какое-нибудь успокоение оттуда, откуда к нему приходили страдания.
— Ах, я хочу быть пахарем! Вставать ежедневно в пять утра, запрягать лошадь и идти за плугом навстречу солнечному дню. Я хочу так уставать в работе, чтобы испытывать физическое изнеможение, засыпать как убитый!..
Слегка успокоившись, Гаврила Васильевич решил, что работа пахаря не лучший выход из положения. Славист также признался себе, что желание быть землепашцем — все же кокетство перед самим собой, быть гением, хоть и непризнанным, гораздо приятнее, чем копаться в черноземе.
— Я докажу вам! — затряс кулаками Теплый. — Вы у меня все поймете, кто я таков! Время всех расставит по своим местам! Уж поверьте!..
Он вскоре заснул сном пахаря. В эту ночь ему ровно ничего не снилось. Но в это же время, быть может, небеса готовили ему новые страдания, новые и изысканные мучения души, дабы стимулировать то дарование, которое Гаврила Васильевич называл гением.
28
“Во времена монгольского нашествия, кольцом блокады сковавшего Чанчжоэ, городское население потеряло от голода половину своего живого веса. Особенно тяжко недоедание сказалось на Протуберане. Только что родившая и нуждающаяся в усиленном питании, она очень мучилась и страдала от отсутствия пищи. В ее грудях кисли капли калорийного молока; она решила его сцеживать и, преодолевая отвращение, пивала дважды в день из маленькой кружечки. В эти минуты ее лицо, волосы, плечи ласкали порывы прохладного ветерка, забиравшегося через отворенную форточку. Свежие и чистые, они несли с собою запахи далеких стран, с их цветами и фруктами, с криками базарных торговок, мангальщиками, крутящими шампуры с дымным шашлыком, морем, накатывающим на белый песок, вздохами влюбленных, прячущих свои обнаженные тела за скалами, со всем тем, что способно вызвать в человеке чувство ностальгии по безвозвратно утерянному прошлому. В такие мгновения из глаз Протубераны катились слезы, которые, впрочем, тут же испарялись благодаря все тому же ветерку; молодая женщина безмерно грустила, не понимая своего предназначения и недоумевая, чья же воля забросила ее в этот город.
Шло время. Обстановка не менялась. Монгольское войско по-прежнему окружало город, и каждый выживал, как мог. Из грудей Протубераны исчезли последние капли молока, соски истрескались, и молодая женщина поняла, что скоро наступит ее конец.
Нарядившись в платьице, которое она носила будучи беременной, Протуберана вышла из дома и побрела на окраину города. Там, на холме, за которым маскировалась в тумане монгольская орда, она встала на самую высокую его точку, оперевшись спиной о высохший дуб, и простерла руки к небу.
— Ты мой сын, — тихо сказала она. — Любим ты мною или не любим, долгожданный ты или ненужный, но я твоя мать, и ты должен помочь мне. Я страдаю, и со мною мучаются тысячи людей. Это нужно изменить!
Протуберана увидела, как после ее слов возле самых ног закружился маленькой воронкой песок.
— Помоги! Ценою моей жизни — помоги!
Ветерок забрался по ее ногам под юбку и надул платьице колоколом. Он безобразничал, словно подросток, — терся об ягодицы, холодил впалый живот и забирался в самое лоно, как будто желал укрыться в нем от жизненных невзгод. Протуберана не сдержала улыбки и хлопнула ладошкой по животу, выгоняя из себя шаловливые порывы.
— Так можешь ты помочь мне?! — спросила она. — Или ты еще настолько глуп, что способен лишь на баловство?! Есть ли в тебе силы, чтобы разогнать наших врагов?!
После своего вопроса Протуберана вдруг почувствовала, как завибрировал за ее спиной ствол старого дуба, как напряглась его вековая кора. Она успела только шарахнуться в сторону и едва не сорвалась с холма.
Какая-то могучая сила вырвала столетний дуб из земли, словно сорную траву, закружила его цирковым эквилибром, затем кинула в поднебесье играючи, а после отпустила в свободном падении на землю. Сухое дерево с грохотом рухнуло и раскололось на части, взметая взрывом комья чернозема. Полетели в разные стороны щепки, и одна из них, самая маленькая, самая ничтожная, вонзилась острием в висок Протубераны. Молодая женщина потрогала голову, увидела на пальцах капельки крови, опустилась в сухую траву, легла и, произнеся слово “ребенок”, умерла.
На какое-то мгновение все в природе замерло. Смолкли птичьи голоса, полегшая от ветра трава выпрямилась, даже плывущие по небу облака остановили свой бег. Возле головы мертвой Протубераны крутился волчком маленький вихрь. Он засасывал в себя пряди материнских волос, лаская их, спутывая и распутывая, как будто хотел разбудить случайно заснувшую женщину. Скользнула в завихрение маленькая капелька крови с виска Протубераны и закрутилась в воронке, уходя в самое ее основание. Движение вихря замедлилось, он улегся возле бледной щеки матери и тонко запищал, будто плакал.
Прошло еще несколько времени. Тело Протубераны остыло, отдав все свое тепло земле. Вихрь оторвался от материнской щеки и, убыстряя свое кружение, взлетел ввысь. Что-то треснуло в поднебесье, разорвало тишину грохотом, и жители Чанчжоэ увидели, как в предместье города, между небом и землей, образовался длинный стержень смерча. Черный своим нутром, пугающий безмолвной завертью, он двинулся на становище монгольского войска и разметал его по бескрайней степи.
— На все нужно везение! — сказал Бакшихан, предводитель монгольский, взлетая выше самых высоких деревьев. — Нам не повезло! — и рухнул замертво на землю, расколов себе череп о камни.
Но на том дело не кончилось. В глупости своей смерч налетел на город и покалечил в нем многих, поломав и залив селевым потоком множество строений. Среди погибших оказался и полковник Бибиков. Его нашли бездыханным в какой-то яме, с проткнутой копьем грудью.
— Копье — монгольское! — определил генерал Блуянов. — Видать, лазутчика прозевали!
После ураганного ветра, когда все успокоились, в городе запахло пряным.
— Чувствуете, сладким пахнет! — сказал прохожий прохожему. — Так пахнет только в свободном городе! Мы — свободны! Провидение помогло нам, потому что правда была на нашей стороне!
В Чанчжоэ в тот же вечер прошли праздничные гуляния. И хотя в городе практически не было еды, всем было весело, и заснули горожане только на рассвете.
— А все-таки мы победили! — сказал сам себе перед сном губернатор Контата. — И воздух напоен победой!
— Ладаном пахнет, — определил наместник Папы митрополит Ловохишвили, снимая с себя церковные одежды. — Божественное провидение!
Булочками медовыми пахнет, подумал про себя г-н Персик, засыпая.
Когда в городе все заснули, когда отлаяли за победу собаки, сладкие запахи в атмосфере сгустились и, разносимые легким ветром, попали в ноздри каждого жителя, спящего в своей кровати или на сеновале, каждой твари, задремавшей под изгородью.
На следующее утро все жители Чанчжоэ, разбуженные солнцем, потеряли способность вспоминать. Не то чтобы они лишились памяти, нет, просто воспоминания не тревожили их души. Они помнили, что нужно починить забор, пойти на работу, напоить молоком ребенка, но то, что еще вчера город находился в осаде, что когда-то они кого-то любили, сгорая в страсти, горевали, теряя близких, — никто не вспоминал.
Из лексикона горожан исчезли такие вопросы, как: а помните ли вы, десять лет назад?.. а помнишь ли ты, моя любимая, как я тебя обнимал в вишневом саду?.. помнишь ли ты, мое сокровище, когда тебе было всего два годика, ты написал генералу на сапоги?..
В публичной библиотеке перестали спрашивать старые газеты. Они лежали на полках запыленные, желтея от ненужности. Уроки истории проходили в школах по-прежнему, но это была мировая история, в которой не оказалось места истории Чанчжоэ. Город забыл свою историю.
Накануне сладкого ветра мадемуазель Бибигон родила лейтенанту Ренатову ребенка, но, так как мальчик появился в пограничное с воспоминаниями время, мать и отец забыли о нем, оставив в родильном доме. Таких “сирот памяти” впоследствии оказалось множество, и через некоторое время власти приняли решение открыть сиротский дом-интернат, которому позже было дадено имя графа Оплаксина, павшего в боях за собственную совесть.
Как-то в субботу мадемуазель Бибигон молилась в Чанчжоэйском храме и задержалась в нем допоздна, прося Бога о снисхождении ко всем ее будущим грехам.
— Бог простит! Бог великодушен! — услышала она за своей спиной голос митрополита Ловохишвили. — Но Бог-то православный, и слышит Он голоса лишь православных.
— Я — православная, — ответила мадемуазель Бибигон.
— А имя у тебя иностранное, — огорчился наместник Папы. — И мадемуазелью ты называешься! Нехорошо!
— А что же делать?
— Менять! И тогда Бог услышит тебя.
— Я согласна.
Митрополит Ловохишвили обрадовался столь легкой победе и предложил своей прихожанке имя Евдокия.
— Хорошее имя.
— Ну и славно! Будешь теперь Евдокией. Дусей сокращенно!
— Тогда и отчество мне нужно.
— А как отец твой звался?
— Не было у меня отца.
— Ну что ж, — задумался митрополит. — Дам тебе имя моего отца. Красивое имя! Отца моего звали Андреем, и отныне ты будешь зваться Евдокией Андреевной!
Таким образом и произошла Евдокия Андреевна, жена лейтенанта Ренатова, впоследствии капитана в отставке”.
29
— Вот оно что! — воскликнул Генрих Иванович. — Ах, вот почему моего имени нет в летописях! Это ветер! Ветер, принесший дурман забвения!.. Господи, какая простая причина! А я мучаюсь, как глупый ребенок.
Полковник Шаллер ласково погладил страницы, присланные славистом Теплым, и в первый раз за долгое время расслабился.
Он ощутил блаженство человека, чей смертный приговор, вынесенный врачами, не подтвердился. Генрих Иванович с умилением разглядывал березовый лист, прилипший к оконному стеклу, любовался его медленным движением к карнизу и неутомимо повторял про себя: как прекрасна жизнь!
В приподнятости своей Шаллер даже испытал сексуальное желание и поискал в воображении объект, которому это желание наиболее соответствовало.
Лизочка Мирова, прикинул полковник. Глупое и милое создание! Как хорошо, что ее жизнь обустроилась!.. А этот Туманян вовсе не промах! Как хорошая гончая, идет по моему следу. Сначала Франсуаз, а теперь Лизочка!..
При воспоминании о Коти, ее крепком теле и природном бесстыдстве, Генрих Иванович определил предмет своих эротических фантазий. Впрочем, он не спешил совершить какое-либо действие, чтобы удовлетворить их. Ему и так было приятно, что живое всколыхнулось в нем и ищет своего выхода. На всякий случай Шаллер вообразил Елену Белецкую и, как человек особенно тонко чувствующий, крепко пожалел ее, но и испытал к жене чувство благодарности за то, что все наконец прояснилось и что теперь он точно знает, почему его фамилия не значится в списках проживающих в Чанчжоэ…
Чуть позже, наслаждаясь теплой водой в китайском бассейне, Генрих Иванович опять задумался о вечности. Он вспомнил свою давнюю теорию о бесконечно малых величинах и сейчас опять уверился, что человеческая жизнь бесконечна.
— Ах, как это здорово — быть в чем-то уверенным! — громко сказал он. — Поистине здорово!
— Нельзя быть в чем-то уверенным! — услышал полковник голос Джерома.
— А, это ты.
— Я, — подтвердил мальчик.
— Так полезай в воду.
Джером не спеша разделся и спустился по ступенькам в бассейн.
— Видишь вторую полоску? — спросил он, указывая на противоположную сторону. — Вода опять убывает. Мельчает бассейн.
— Ты прав, — согласился Шаллер и подумал, что, если бассейн пересохнет, жизнь станет менее приятной.
— Так в чем ты уверен? — спросил мальчик.
— Да так, это я о своем.
— Понятно… Знаешь новости?
— Смотря какие.
— У меня в городе нашлась масса сподвижников!
— В чем?
— Люди стали с удовольствием сворачивать курам шеи.
— Причины ясны.
— Почему ясны?
— Потому что если у людей стали расти перья, то они не хотят, чтобы такие же перья были у кого-то еще!
— Это шутка?
— Совсем нет. Человек — существо высшее, и он совсем не рад, что произошел от обезьяны. И если бы не было религии, то он бы ее обязательно выдумал, чтобы сочинить другую легенду о своем происхождении. Лишь бы не произойти от обезьяны. Так и в этом случае с перьями. Может напроситься мысль, что мы произошли от кур!
Генрих Иванович заулыбался своей сентенции и, пряча улыбку, окунулся в воду с головой.
— Ты же знаешь, что я убиваю кур по другой причине! — сказал Джером, когда полковник вынырнул.
— Кстати! — воскликнул Генрих Иванович. — Я совсем забыл тебе сказать! Сегодня я получил доказательства, что ты действительно сын капитана Ренатова !
— Да? А ты в этом сомневался?
— Больше того, я знаю, кто твоя мать!
— Да?.. Интересно…
— Твоя мать — вдова капитана Ренатова, Евдокия Андреевна Ренатова. Ты совсем не сирота, твоя мать жива!
— Хотелось бы узнать доказательства.
— К сожалению, пока я не могу тебе их привести. Но будь уверен: доказательства веские.
— Нет доказательств — нет уверенности! — сказал Джером, на некоторое время задумался и добавил: — Мать только та, которая воспитывает своего ребенка!
— Она бы тебя обязательно воспитала, но произошли такие обстоятельства, что у нее не было на это возможности!
— Какие такие обстоятельства?
— Я тебе скажу о них, как только смогу.
Джером опять замолчал. Он вспомнил толстую бабу, к которой его когда-то приводили на опознание и которая жалела его со слезами на глазах, предлагая усыновить. Конечно же, она не моя мать, решил мальчик и успокоился. На кой хрен мне нужна мать!
— У меня есть еще одна новость! — сказал Джером, решив для себя неожиданную проблему.
— Хорошая или плохая?
— Смотря для кого.
— Для тебя.
— Для меня хорошая.
— Говори.
— Был у меня одноклассник. Бибиков была его фамилия. Очень я его не любил!.. Так вот, Бибиков лежит сейчас в морге с перерезанным горлом и выпотрошенный, как рыба перед жаркой. И перья ему выщипали с затылка. Вот такая новость!.. Как эта новость для тебя? Хорошая или плохая?
Джером увидел, как лицо Генриха Ивановича побагровело, как сжалось в пружину могучее тело атлета.
— Скоро и моя очередь.
— Откуда ты это знаешь? В газетах ничего не было!
— Будет… Спальня Бибикова находилась рядом с моею… К тому же я побывал в морге, конечно нелегально. Надеюсь, ты меня не выдашь? — спросил мальчик и, получив в ответ утвердительный кивок, продолжил: — Я нашел холодильник, в котором он лежит. Он весь такой синий, у него вспорот живот до самых яиц. Мне даже стало его чуточку жалко. Но когда я представил, что то же самое вскоре будет со мною, то перестал ему сострадать… Кстати, у тебя растут перья?
— Что?.. Ах нет, не растут.
— И у меня не растут. А у других почти у всех проклюнулись.
Неожиданно полковник в одно движение выскочил из бассейна, натянул на мокрое тело мундир и обратился к Джерому:
— Не бойся, с тобою ничего не случится! Я тебе обещаю! Ах ты, Господи, что творится!
— А я и не боюсь. Чего мне бояться!..
Но Генрих Иванович уже не слышал своего приятеля. Он торопился по очень важному делу.
Оставшись один, Джером не спешил вылезать из теплой воды. Он с удовольствием следил за газовыми пузырьками, отрывающимися от его живота и всплывающими на поверхность.
Все-таки он боров, подумал про Генриха Ивановича мальчик. Как медлительна его мысль. Ишь какой он сегодня был самодовольный! Есть некоторая радость лишать человека уверенности в себе. Это как удар под дых…
Джером проплыл до середины бассейна, а затем обратно.
Однако пора посмотреть, что будет дальше, решил мальчик, точно зная, куда направился его великовозрастный приятель. То-то будет развлечение!..
— Гаврила Васильевич?..
— Кто там?
— Это я… Генрих Иванович, — ласково сказал полковник Шаллер в щель двери квартиры Теплого. Хотя тело его дрожало от возбуждения и ненависти, он все же старался придать своему голосу доброжелательность, дабы не спугнуть слависта.
— А разве вам не передали рукопись? — спросил Гаврила Васильевич. — Я послал ее с нарочным.
— Передали, передали. Просто я кое-что не сумел разобрать!..
— Странно… Что, почерк непонятен?
Генрих Иванович тихонько выругался.
— Почерк понятен, но смысл ускользает.
Наконец замок на двери щелкнул, и в проем, защищенный цепочкой, высунулась голова Теплого.
— Вы один? — спросил славист.
— Один, — подтвердил Шаллер и улыбнулся. — Я хотел бы просить вас ускорить работу. Если нужно, я заплачу двойную ставку.
Упоминание о деньгах лишило Гаврилу Васильевича бдительности. Он поспешно снял с двери цепочку и посторонился, пропуская полковника в комнату.
— Это крайне сложно — ускорить работу, но я постараюсь сделать…
Теплому не удалось досказать конец фразы. Кулак Генриха Ивановича угодил ему прямехонько в зубы, превращая их в крошево. Гаврила Васильевич рухнул на пол срубленным деревом. Голова его каким-то образом оказалась под креслом, а руки и ноги подрагивали в такт бьющемуся сердцу. Он был далек от своего сознания.
— Скотина! — шипел Шаллер. — Выродок! Мразь!
В какой-то исступленной радости он наступил Теплому на дергающуюся ногу и покрутил по ней каблуком сапога. Учитель не реагировал.
— Сучье вымя! — еще раз выругался Генрих Иванович, наконец уразумев, что Теплый лежит без сознания и не чувствует боли. — Не рассчитал! — огорченно проговорил он и сел в кресло, под которым лежала голова слависта. — Ничего, я дождусь, пока ты начнешь соображать снова! Надеюсь, это твой последний день!
Прошло несколько минут. Теплый не шевелился.
Полковник сидел в полной тишине и прислушивался к ней, улавливая ухом детские голоса, еле слышимые, доносящиеся как будто из другой жизни.
Теплый живет в интернате, подумал он. Интересно, сколько детей в интернате?.. Сто? Двести?..
Наконец Шаллеру надоело ждать, когда учитель обретет сознание. Он схватил его за ногу и выволок из-под кресла. Затем плеснул пригоршнями из питьевого ведра в развороченное лицо и криво заулыбался, наблюдая, как к Теплому возвращается сознание.
— Добро пожаловать в ад! — приветствовал он.
Теплый сел, ощупал свое окровавленное лицо и, уставившись на Генриха Ивановича, шепеляво сказал :
— Все-таки вы грубая скотина, Шаллер!
— Молчать!
— Вы выбили мне зубы!
— Сейчас я вам заново сломаю ребра! А потом руки в нескольких местах!
— Я закричу так, что сбежится вся округа!
— Ну что ж, тогда вас казнят прилюдно!.. И поверьте, казнь будет изощренной!
Теплый размазал кровь по лицу и сплюнул сукровицей прямо на пол.
— Я не буду скрывать, что вы с самого начала знали, что я убил Супонина! Интересно, как отнесется к этому общественность?.. Думаю, вам дадут еще один орден за героизм!.. — Гаврила Васильевич перевел дыхание. Ему трудно было говорить. — К тому же вы предполагали, что Супонин будет не последней моей жертвой! Не так ли?
— Гнида!
— Ругайтесь, ругайтесь!
— Недоумок!
— Это я-то недоумок?!. — сквозь боль улыбнулся славист. — Господи, да вам бы хоть чуточку моего ума!.. Поди, вы такого высокого мнения о себе!.. А что вы, собственно говоря, из себя представляете такого?!!
— Ну и что же?! — с угрозой в голосе спросил полковник.
— Будете бить?
— Непременно.
— Тогда мне терять нечего!
Охая и ахая, Теплый с трудом поднялся с пола и доковылял до стула. Он некоторое время устраивался на нем, а потом с минуту смотрел пронзительно в глаза Генриху Ивановичу. Полковник выдержал этот взгляд.
— Вот вы считаете себя передовым человеком. Передовой человек, по моему мнению, это тот, кто мыслит по-новому, кто приносит пользу обществу! Пользу реальную, позвольте заметить. Быть передовым — не значит посещать балы и вечеринки, на которых так легко задурить высокопарными фразами девичьи головы!.. Поди, вы сами восторгаетесь своей способностью говорить умно! Наверняка вас посещают мысли о таинствах мироздания, от которых вы сами получаете наслаждение! Не так ли?.. Вы надеетесь, что ваши теории гениальны, что они позволят вам стать бессмертным, тешите себя надеждами, что какая-то неземная сила заметит ваш мыслительный прорыв и причастит вас вечности!.. Да фиг вам на постном масле!
Гаврила Васильевич сложил дулю и с наслаждением потряс ею возле физиономии полковника.
— Не дождетесь!.. Все ваши мысли гроша ломаного не стоят! Все это детские бредни — о бесконечности человеческой жизни, о Лазорихиевом небе, которое сопутствует величайшим открытиям! Никакой дверки вам не откроется! И не надейтесь!
— Откуда вы об этом узнали?! — закричал Шаллер.
— Да не надо быть телепатом, чтобы узнать это! Так думает каждый мещанин, каждый обыватель! Вы всю жизнь просидели в ожидании чуда — и вот, казалось бы, чудо произошло! Ваша жена промыслом Божьим создала величайшее произведение! Этакую летопись нетленную!.. Ха-ха-ха!.. Хрена лысого вам под мышку! — воскликнул Теплый, и лицо его растянулось в надменной улыбке. — Ничего ваша жена не создала великого! Она просто тронулась умом и щелкает по клавишам пишущей машинки, как обезьяна, — бесцельно и тупо! Никакого шифра в ее записях нет! Одна сплошная галиматья! ШШШ, МММ, да и только!.. Что вы на меня так смотрите!.. Надо же, три тысячи страниц чушью защелкать!
— Как же вы тогда перевод сделали? — спросил Генрих Иванович растерянно.
— Пытался, пытался я это сделать!.. Да повторяю вам: расшифровывать там нечего было! Пришлось самому писать летопись! Уж больно деньги нужны были! Так-то вот!..
— Сейчай я вас убью! — тихо сказал Шаллер.
— А какая вам, собственно говоря, разница! Жена ваша написала летопись или я! Главное, что летопись написана! И она самая что ни на есть настоящая!.. Можете, конечно, пристукнуть меня, но вам легче от этого не станет! От этого вы не будете гением! А я, убивая, питаю свой гений!.. Вам, видать, никогда не узнать того наслаждения, когда садишься за чистый лист бумаги, а кто-то через форточку диктует тебе чернильные мысли! И такие они умные, такие неординарные, что сам подчас удивляешься, как мог сочинить такое! А может, и вправду что-то сверхъестественное диктует! — Теплый перевел дыхание. — Так что не сомневайтесь, летопись самая подлинная! Не моей рукой писанная!.. Я так, проводник!..
В каморке Теплого стало тихо. Сам Гаврила Васильевич отдыхивался после своей тирады, а Генрих Иванович сидел и чувствовал себя так, как будто его разобрали на составные части. Оба не замечали, как сквозь грязное окно, выходящее на интернатский двор, за ними наблюдает пара глаз, принадлежащих Джерому. Мальчик испытывал некое чувство удовлетворения от увиденного, хотя и не знал пока, как использовать это увиденное.
— Я не знаю, что мне делать! — печально произнес Шаллер, и из его правого глаза выскользнула слезинка. Капелька прокатилась по щеке, затем съехала к носу и застряла в уголке губ. Полковник почувствовал во рту соль, почмокал губами и понял, что плачет. От сознания того, что он, пятидесятилетний военный, умудренный жизнью и невзгодами, плачет, как ребенок, возбудило в нем еще большую жалость к себе, в груди защипало, и слезы покатились по его мужественному лицу свободными потоками, заливая рубленый подбородок.
— Я не знаю, что мне делать! — всхлипывал Генрих Иванович. — Что происходит?!.
Его гранитные плечи тряслись словно в лихорадке. Рыдания захватили его организм от макушки до ляжек, холодных и сжатых друг с другом огромной силой. Он целиком отдался истерике, выплескивая вместе со слезами свою драму, смешивая ее со сладостью бессилья перед сложившейся ситуацией.
— Что это с вами? — спросил потрясенный Гаврила Васильевич, никак не ожидавший такого поворота событий. — Что это вы плачете?
— Что же мне делать?!. — бубнил полковник. — Что делать?
— Может быть, вам водички?
Теплый поднялся со стула и зачерпнул кружкой из ведра.
— Нате-ка, глотните!..
Шаллер в отчаянии оттолкнул руку слависта, и вода из кружки выплеснулась на пол. Учитель пожал плечами:
— Как хотите!
Он снова уселся на стул и все смотрел, смотрел, как Генрих Иванович обильно плачет. На мгновение в его душе шевельнулась жалость к этому сильному человеку, но она тут же замерла, когда Теплый вспомнил о своих выбитых зубах.
— Да кончайте вы, в самом деле! Ишь нюни развели!.. Мне больше по душе, когда вы кулаками машете! Перестаньте рыдать и подумайте лучше, как из этой ситуации выбираться!
— Да-да… — согласился Генрих Иванович. — Я сейчас…
Он утер рукавом лицо и стал глубоко дышать, чтобы подавить слезные спазмы.
— Может быть, все-таки воды?
— Нет-нет, — отказался Шаллер. — Я уже все…
Он еще раз глубоко вдохнул и стал смотреть куда-то в угол.
— Ну вот и хорошо, — подбодрил Гаврила Васильевич. — Всяко в жизни бывает!
— Почему все-таки моей фамилии нет в летописи? — спросил полковник.
— Не знаю. Я же говорил вам, что писал по наитию. В рукописи нет ни одной строки, сочиненной мною. Все написалось помимо моей воли!
— Может быть, это ветер с дурманом?
— Все может быть.
— Или, может быть, я вовсе не существую?
— Прекратите вы эти бредни! Вот он вы, сидите в кресле и плачете! Вы существуете, как и все остальные!
— Вы так считаете? — с надеждой спросил Генрих Иванович.
— Да что с вами?! — воскликнул Теплый. — Возьмите же наконец себя в руки!
— Все-все! Все в порядке!
— Вот и хорошо.
— Что бы вы сделали на моем месте в такой ситуации?
— В какой?
— Ну, если бы вы знали, что я убиваю подростков и что я одновременно делаю для вас нечто очень важное… Вы не решились выдать меня властям после первого убийства, а после второго уже стало поздно. Вы сами стали соучастником убийства! Что бы вы сделали в такой ситуации?
— Хотите, я уеду куда-нибудь?.. Завтра же?
— А как быть с совестью?
— А очень просто!.. Вы будете всю жизнь мучиться, а вследствие мук родите что-нибудь достойное! И черт его знает, может быть, тогда вам зажжется Лазорихиево небо по праву! Живите и мучайтесь!
— Дайте мне слово, что не тронете Джерома!
— Ренатова?.. — удивился Теплый. — Я не собирался трогать его!.. Он мне родственная душа! В его глазах бьется мысль, и он поддерживает ее кровью! Вы что, в самом деле думаете, что мальчик убивает кур, мстя за своего отца?.. Чушь!.. Это все отговорки, самообман!.. Ну, конечно же, я не трону Ренатова! О чем речь!..
— Спасибо.
— Да, — вспомнил славист. — Но у меня, к сожалению, нет денег на отъезд.
— Я вам дам.
— Спасибо.
— Куда поедете?
— А вам есть до этого дело?
— Да нет. Это я так, из вежливости.
— А-а, понятно…
Генрих Иванович поднялся из кресла.
— Я пойду. Деньги вам пришлю с посыльным. Тысячи хватит?
— Крайне признателен.
— Откройте мне дверь.
Теплый отпер дверь и открыл ее перед Шаллером.
— Прощайте! — кивнул головой полковник, вышел из комнаты и протянул руку Гавриле Васильевичу. Тот с охотой откликнулся на пожатие, укладывая свои сухие пальцы в широкую и теплую ладонь полковника. Генрих Иванович улыбнулся и сжал руку учителя с такой ужасной силой, что четыре пальца тут же с треском переломились, и славист взвыл от боли.
— Это вам на память обо мне!
Садясь в свое авто, Генрих Иванович вспомнил покалеченную руку Теплого, и на мгновение ему показалось, что на ней не пять, а шесть пальцев.
Что-то я совсем расклеился! — подумал Шаллер. Надо взять себя в руки! — и нажал на педаль газа…
Джером осторожно спрыгнул с карниза учительского окна и пошел своей дорогой.
Ах скотина! — думал он. Это же надо — назвать меня своей родственной душой!.. Сам садюга — и меня туда же! Ишь ты, кур убиваю не ради мести, а ради поддержки своих мыслей! Это надо же такое удумать!.. Все-таки как хорошо живется лосям!
Джером ускорил шаг.
Видать, полковник поверил этому ублюдку, что он гений свой питает кровью! Ладно, мы с этим разберемся! — решил Джером и отправился к чанчжоэйскому храму пострелять кур.
30
Второе убийство вызвало гораздо меньший ажиотаж среди городского населения. И хотя все газеты поместили сообщение о жуткой смерти воспитанника Интерната имени графа Оплаксина, погибшего в боях за собственную совесть, Герани Бибикова, сына героя, куриная эпидемия куда больше занимала воображение чанчжоэйцев. Они посчитали так: в городе объявился маньяк ничуть не хуже Потрошителя, а потому можно заняться другими проблемами. Следствие идет, шериф работает, выискивая чудовище, а невиданная болезнь касается всех лично.
Ежедневно доктор Струве принимал в своем кабинете до ста пятидесяти пациентов. Бегло осмотрев перья больного, тратя на всю процедуру не более минуты, он смело ставил диагноз — куриная болезнь.
На вопрос пациента: “А что мне с ними делать?” — врач обычно давал два совета:
— Хотите — брейте, хотите — так ходите!
— И это все? — спрашивали больные.
— А что еще?
По подсчетам эскулапа, к этому дню девяносто пять процентов городского населения страдали куриной болезнью, а надежды на скорое изобретение вакцины не было.
Ночи напролет, единственное свободное от приема время, доктор Струве проводил в своей лаборатории, где безжалостно препарировал кур, сливая из них кровь, на основе которой пытался создать вакцину. С чем только он ее не мешал: и с блюминицилом, и с щелочным фустицином, прибавлял ко всему этому муравьиную кислоту, — но все было тщетно. Влитая в вену добровольца жидкость лишь горячила кровь, но от перьев не избавляла.
Доктору даже не удалось выяснить, каким образом болезнь передается другим. Переносится ли зараза воздушно-капельным путем или еще как — все это было неизвестно.
Сам Струве каждое утро трогал свой затылок, но, к удивлению своему, перьев на нем не обнаруживал.
Что же это я не заболеваю? — думал эскулап. Намного легче бы стало экспериментировать с вакциной на себе!
Но болезнь не приходила.
Ежедневно во всех вечерних газетах публиковался короткий отчет об изысканиях медицины, о всей тщетности которых с неудовольствием читал народ.
То и дело возникали стихийные митинги возле здания городского совета. Митингующие требовали от властей немедленного решения проблемы, а иначе они примут свои меры.
Успокаивать демонстрантов удавалось лишь одним способом: члены городского совета поочередно выходили на балкон и демонстрировали собравшимся свои затылки, украшенные точно такими же, как у собравшихся, перьями.
Народ успокаивался, раздумывая, что если и у сильных мира сего на головах растут крылья, то чего уж говорить о них, о смердах.
— Так что же, господа, будем делать? — спросил губернатор Контата у собравшихся. Он стоял возле зеленой гардины и, слегка отодвинув ее, разглядывал через окно копошащийся внизу народ. — Ну-с, что же вы молчите, господа?
Все члены городского совета молча жевали бутерброды и запивали их кто чаем, кто кофе. Каждый из них уже множество раз передумал про себя, как решить создавшуюся проблему, но и бесполезность этих попыток была написана у всех на лице.
— Как вам удается производить такую вкусную ветчину? — спросил г-н Персик у г-на Туманяна. — В каких только городах и весях я не едал ветчины, но ваша — самая превосходная! Этакая жирненькая, розовая!.. — Г-н Персик взял с подноса еще бутербродик и с наслаждением откусил от него кусочек.
Скотопромышленник Туманян натянуто улыбнулся и, поднявшись со своего места, сказал:
— Надо нам принять в члены городского совета кого-нибудь из народа!
Все с удивлением посмотрели на него, и каждый отметил, что у скотопромышленника по-прежнему красивые глаза.
— Это успокоит население, — пояснил он. — Разрядит наэлектризовавшуюся обстановку.
— У нас уже есть представитель народа! — заметил г-н Мясников. — Господин Персик… Если только заменить его!..
— Свинская шутка! — возмутился представитель обывателей. — И достаточно жлобская!
— Кто же шутит!.. Вы, господин Персик, дорого обходитесь казне! Я заметил, что вы уже съели шестнадцать бутербродов сегодня! — сказал г-н Мясников. — Объявим народу, что вы растратчик, и переизберем вас! Налогоплательщики любят, когда низвергаются авторитеты!
— Да вы!.. Да знаете что!.. Я вам! — От возмущения г-н Персик заверещал что-то нечленораздельное, но по-прежнему держал в руке надкусанный сэндвич.
— Господа, господа! — недовольным голосом попросил Ерофей Контата. — Прошу вас, прекратите!.. Вы в самом деле как малые дети!.. Надо решить серьезный вопрос! Так давайте его решать!
— А мне, например, нравятся мои перья! — сказал г-н Бакстер. — И жене моей они по вкусу. Все лучше, чем лысина! — Он сделал большой глоток из чашки с кофе. — Да и мне интересно перебирать перышки супруги. Все-таки хоть какое-то чувство новизны!
— Скажите, ваше преосвященство, что нам нужно делать в этой ситуации? — спросил Контата, закрываясь зеленой гардиной от улицы. — Мы нуждаемся в вашем совете.
Митрополит Ловохишвили позвякивал четками и, казалось, не слышал вопроса губернатора. Он сидел склонив голову, уткнувшись густой бородой в колени, этакий мыслитель, и присутствующие подумали, что наместник Папы отыскал выход в сложном лабиринте и сейчас возглаголет истину.
— На все воля Божья! — рек митрополит. — Отдадимся промыслу Божьему и потечем в потоке Его воли. Река всегда впадает в еще большую реку, а та, в свою очередь, оплодотворяет своими водами океан!
После высказывания Ловохишвили все присутствующие притихли. Сам митрополит с удвоенной силой защелкал четками.
— Знаете, — не выдержал г-н Бакстер, — иногда кто-нибудь скажет что-нибудь эдакое умное, так что оскомина на зубах, как будто лимон целиком сожрал! И в харю хочется такому умнику дать!..
— Все!!! — вскричал митрополит, вскакивая со своего места. — Больше я не могу этого терпеть! — и принял боксерскую стойку. — В харю мне хотите дать?! Извольте попробовать!
Г-н Бакстер тоже вскочил со своего кресла, но его полная фигура проигрывала на взгляд внушительной конституции Ловохишвили.
— Нуте-с! — шипел наместник Божий. — Вот моя харя! Дайте по ней! Ну же!..
— Как-то рука не поднимается бить попа! — ответствовал г-н Бакстер, отступая к окну. — Вот когда Папа Римский даст вам пинка под зад!..
— Это я поп?!! — заорал в бешенстве митрополит. — Да я тебе, жирный ублюдок, все перья повыщипываю! — и, раскинув руки, стал надвигаться на противника.
— Давай-давай! — подзуживал Бакстер, готовясь провести борцовский прием, виденный им когда-то в заезжем цирке. — А я воткну твои перья тебе же в зад!
Все остальные члены городского совета с огромным интересом наблюдали, чем кончится этот долгожданный поединок. Лишь губернатор Контата, сознавая свою ответственность перед судьбами мирскими, решительно шагнул на середину залы, вставая между коллегами.
— Прекратите! — оглушительно сказал он, так, что зазвенели хрусталем подвески на люстре. — Всем сесть!
— Ну уж нет! — процедил сквозь зубы митрополит. — Сначала дело закончим, а потом уже сядем!
И вот на этом самом интересном месте дверь в залу неожиданно открылась и в нее вбежал запыхавшийся юноша-курьер.
— Там… это!.. Там кур!.. — никак не мог выговорить курьер. — Ух!..
— Что там? — переспросил губернатор. — Вы что врываетесь во время заседания? Вы в своем уме?
— Да там!.. Там такое!..
— Говорите яснее, черт побери!
— Там кур уничтожают! — наконец сформулировал юноша.
— То есть как уничтожают?!
— А так!.. Убивают их по всему городу! Головы отрывают! Жгут огнем и автомобилями давят!
— Вот это да! — протянул г-н Персик.
— Бунт, что ли? — спросил г-н Туманян.
— Ага, — радостно подтвердил курьер. — Народный бунт!
— Проваливайте отсюда! — заорал Ерофей Контата.
— Что? — не понял юноша.
— Вон отсюда! — завопил губернатор.
В ту же секунду курьер исчез. Митрополит Ловохишвили и г-н Бакстер расселись по своим местам. Все члены городского совета выглядели удрученными.
— Вот и выход из сложившейся ситуации, — подвел черту г-н Мясников. — Жизнь сама ответила на наш вопрос.
— Кстати, господа! — вспомнил митрополит. — Новый урожай синих яблочек! Отец Гаврон дарует, — и достал из-под кресла корзинку. — Не изволите попробовать?
Ловохишвили не поленился обнести присутствующих фруктами, не обойдя своим вниманием и г-на Бакстера.
Члены городского совета захрустели дарами природы.
— Что будем делать? — поинтересовался Контата.
— Армия? — предложил г-н Туманян.
— Против своего народа? — спросил г-н Мясников.
— Не выход, — подтвердил губернатор.
— Полиция! Народные дружины! — затараторил г-н Персик. — Пресечь беззаконие! Немедленно!
Ерофей Контата снял с телефонного аппарата рожок и попросил телефонистку связать его с шерифом.
Иван Фредович Лапа разъяснил, что волнения происходят по всему городу, но полиция принимает повсеместно меры.
— Меры эффективны? — спросил губернатор.
— Мы делаем все возможное! — ответствовал шериф. — Но народ разъярен, и ему нужно куда-то девать свою ярость!
— Спросите его, — зашептал г-н Персик, — как там наши предприятия?
— А как ситуация на “климовском” поле? — поинтересовался г-н Контата.
— В этом районе все спокойно.
— Ну и слава Богу.
— Мы выслали в районы производства усиленные наряды полиции и народной дружины.
— От лица всего городского совета вам большое спасибо!
— Да не за что! — отмахнулся шериф Лапа. — Это моя прямая обязанность. Я с вашего позволения отключаюсь. Ситуация требует моего постоянного контроля.
— Да-да, конечно!..
Ерофей Контата повесил рожок на рычаг и вновь подошел к окну.
— Итак, господа, пока нашему бизнесу ничего не угрожает! Но кто знает, как ситуация будет разворачиваться дальше!
Губернатор бросил яблочный огрызок в урну, тогда как г-н Персик обсасывал свой с особой тщательностью, сплевывая лишь косточки.
— Как сладок плод любви! — произнес он возвышенно. — Бедный отец Гаврон!.. Он что, так и не знал женщины в своей жизни?
— Он истинный монах! — с чувством произнес митрополит.
— Надо охранять производство! — сказал г-н Персик. — Иначе мы останемся с голым задом!
— Вам к этому не привыкать! — ответил предводителю мещанства г-н Мясников. — Хотя ситуация и вправду очень опасная! — и почесал свой затылок. — От этих проклятых перьев голова чешется!
Все дружно почесались, заразившись примером г-на Мясникова.
— Ишь ты!.. А у меня перышко вылезло! — удивился Ловохишвили, держа перед своим носом куриное перо. — А раньше сколько ни дергал!..
— Смотрите-ка! — обратился к губернатору г-н Туманян. — У вас на пиджаке тоже перья лежат! — Он скосил глаза на свой сюртук. — И у меня тоже!
Г-н Бакстер, поглядев на коллег, с каким-то воодушевлением ухватился за свой затылок и с отчаянием дернул себя за волосы.
— Ой! — вскрикнул он, разглядывая зажатые в руке волосы вместе с пучком перьев. — Вырвались! Все вырвались!
В последующие десять минут члены городского совета с особой тщательностью ощипывали себя, разбрасывая вокруг птичью гадость, которая, медленно кружась, падала на персидский ковер.
— Это Гавроновы яблоки! — молвил митрополит Ловохишвили. — Это яблоки нам помогли!.. Вот вам и лекарство от куриной болезни!
— Немедленно раздать всему населению синие яблоки! — вскричал Ерофей Контата. — Сей же час!
— Ага, как же! — потряс бородой митрополит. — Яблок-то всего одно дерево, да и то половину съели!
— Как — одно дерево?
— Да так. Выросло одно, с него и питаемся по осени!
— Господи, да что же это такое! — схватился за голову губернатор. — Так пусть отец Гаврон засаживает этими яблонями целый сад! Да что там сад — поле!
— И что дальше?.. Ну, засадит он, а плодоносить деревья начнут не раньше чем через три года. А за эти три года знаете сколько воды утечет!..
— Господи, что же делать! Казалось бы, вот он, выход, ан нет, сквозь пальцы выскользнул!
— А не надо, не надо этому печалиться! — с какой-то внутренней радостью заявил г-н Персик. — Нам повезло! И этому надо радоваться!.. Что поделаешь, если яблочек мало. Такова воля Божья. И этой волею Божьей целебные плоды были посланы нам!.. Правильно, ли ваше преосвященство, я рассуждаю?
Митрополит поглаживал свой ощипанный затылок и наслаждался гладкостью шеи.
— Яблоки не Господом нам посланы, а отцом Гавроном, — ответил наместник Папы. — Он их вырастил во имя любви — он им и хозяин!
— Да они же растут на территории чанчжоэйского храма! — не унимался г-н Персик. — А следовательно, принадлежат церкви! Монахи не имеют собственности! Я это наверное знаю!
— Все-таки надо переизбирать Персика! — с уверенностью произнес г-н Мясников. — Мерзкая, ничтожная личность! Мещанин всегда останется мещанином, живи он хоть в Лувре! Давайте, господа, голосовать за мое предложение. Вношу его официальным образом. Кто за переизбрание Персика?..
— Постойте! Постойте! — внезапно осипшим голосом заговорил Персик. Лицо его при этом спустило всю естественную краску куда-то в атмосферу и стало мертвенно-серым. — Вы неправильно поняли меня, господа! Я вовсе не собирался пользоваться сам этими яблочками! У меня серьезная мысль имеется!
— Какая же у вас мысль? — поинтересовался г-н Бакстер, ковыряя куриным пером в зубах.
— Я… я… — Персик с трудом брал себя в руки. — Я предлагаю собрать все оставшиеся яблоки и сварить из них компот!.. Вот…
— Компот? — удивился г-н Туманян. — Зачем?
— Сколько яблочек еще осталось, уважаемый митрополит? — спросил г-н Персик, и в его глазах засверкали искорки надежды. — Ну же, сколько?!
— Ну… — задумался Ловохишвили. — Ну, этак штук сорок или что-то возле этого…
— Я думаю, хватит! — кивнул мещанин. — Не всем, так многим!
— Да чего хватит! — не выдержал Контата. — Говорите яснее, в конце концов!
— Мы соберем все оставшиеся яблоки и сварим из них компот. А затем напоим им всех больных и страждущих! Таким образом мы справимся с эпидемией!
На некоторое время в зале заседаний воцарилось гробовое молчание. Каждый продумывал про себя идею, рожденную во спасение свое г-ном Персиком.
— А что, пожалуй, это выход! — разрушил тишину Ерофей Контата.
— Мысль интересная! — поддержал г-н Бакстер.
— Это единственный выход! — не унимался г-н Персик. — Надо немедленно послать за отцом Гавроном!.. Или нет, лучше выслать в чанчжоэйский храм охрану, чтобы уберечь дерево от опасности!.. И ищите повара, который сварит вакцину!
— Моя жена может сварить компот! — предложил г-н Бакстер. — У нее это неплохо получается!
— Нет уж! — пресек предложение г-н Персик. — Нужен независимый повар, который не знает о целебном свойстве яблочек! Не дай Бог…
— Вы на что это намекаете?! — зарычал г-н Бакстер.
— На том и порешили! — подвел черту губернатор. — Будем варить компот и лечить народ! На этом считаю наше заседание закрытым! Прошу всех разойтись и заняться текущими делами!
Члены городского совета покинули административное здание, расселись по дорогим авто и поспешили каждый в свою сторону. Несмотря на, кажется, найденный выход из сложившейся ситуации, в их душах было крайне неспокойно, и тоска завладевала их сердцами.
— На всякий случай будь готова к отъезду! — сказал г-н Бакстер своей жене.
То же самое сказали своим женам и остальные. У кого жен не было, начали готовиться к отъезду самостоятельно.
31
Взгляд Генриха Ивановича Шаллера наткнулся на клубок синей шерсти, который лежал на шкафу. Из клубка торчали вязальные спицы, поблескивая в лунном свете.
Полковник был подавлен свалившимся на его голову. Всегда сильный, источающий мужественность, сейчас он походил на старика, измученного головными болями. Глаза подернулись мутным, а обычно тщательно выбритые щеки чесались от клочкастой седой поросли.
Хочу сойти с ума, подумал Шаллер, глядя на спицы. Сойдя с ума, я оправдаюсь перед самим собой… А может быть, я уже сошел с ума?..
Неожиданно полковник услышал жалобный вой, доносящийся из сада. Вой был протяжным, как будто кто-то умирал под вишневыми деревьями и просил о помощи.
Елена, понял Генрих Иванович, не в силах оторваться от вязальных спиц. Уж она точно спятила!
Шаллер тяжело поднялся со стула и доковылял до шкафа. Он приподнялся на цыпочки и дотянулся до клубка шерсти. Двумя пальцами вытащил одну из спиц и выпрямил ее, слегка погнутую. Затем порылся в комоде и нашел в нем напильник.
— Вжик, вжик! — ласково приговаривал полковник, натачивая острие. — Вжи-и-ик!
Ах, как он прав, этот Теплый! Господи, как он прав! Что моя жизнь? Зачем она прожита?! Что я сделал такого важного, зачем дышал все это время!.. Вжик! Я — обыватель! — подвел черту полковник. Я — мещанин! Лазорихиева неба не существует, так же как не существует открытий, сделанных мною!.. Вжик-вжик! Как же он сказал мне?.. Мучайтесь всю жизнь — и вследствие этого, может быть, родите что-нибудь достойное!.. А если нет сил мучиться своей подлостью?!.
Шаллер попробовал подушечкой большого пальца острие спицы и разглядел на коже капельку крови.
Как странно, я не чувствую боли! — удивился Генрих Иванович.
Из глубины сада опять донесся вой Белецкой, на сей раз более короткий, но и более отчаянный.
Вот как бывает, продолжал раздумывать Шаллер. Вот так поставишь на одну карту — и проигрываешь все свое состояние! До сего момента был уважаемый член общества — и в секунду опозорен. Честь потеряна, презрительные взгляды, позорный долг и пистолет во рту корябает десны!.. Лучше действительно сойти с ума. С сумасшедшего другой спрос! Его больше жалеют, нежели бичуют! — Лицо полковника искривилось. — Господи, я первый раз в жизни пожелал, чтобы меня пожалели!.. Это я-то, сильный и мужественный человек!.. Эка, как меня скрутило!..
Генрих Иванович отложил в сторону напильник, встал со стула и, расправляя мышцы, напряг их так, что треснула под мышкой нательная рубаха. Сжимая в руке спицу, он вышел в сад и в полной темноте на ощупь направился к беседке, где в безумии своем выла Елена.
Что же у нее в голове? — задал самому себе вопрос Шаллер. Какая такая жизнь происходит под черепной коробкой безумцев, если они так целенаправленны в своей галиматье? Счастливы они или страдают отчаянно?..
Неожиданно Генрих Иванович испугался, что вместо своей жены обнаружит за пишущей машинкой тощую курицу, кудахтающую, с красными глазами. Он перевел дыхание и сделал еще несколько шагов вперед. И замер, напрягая зрение, стараясь получше разглядеть свою жену.
Вроде бы все в порядке, успокоился он, наблюдая спину Белецкой, которая искривилась уродливой веткой и размеренно покачивалась взад-вперед.
— Елена! — шепотом позвал Генрих Иванович. — Елена! Ты слышишь меня?
— У-у-у! — завыла Белецкая так жалобно и одновременно страшно, что Шаллер содрогнулся и судорожно сглотнул.
— Да не вой ты так! — сдавленно сказал он. — Сил моих больше нет!
— У-у-у! — продолжала Елена все громче и ужаснее.
— Заткнись!!! — закричал Генрих Иванович в отчаянии. — Не могу больше!!! — и изо всех сил с крутого размаха нанес удар спицей в спину жене. — Вот тебе, вот!!!
— У-у-у!!! — Вой Елены достиг апогея.
Шаллер все втыкал спицу в спину жене, раз за разом, пока не понял, что спица от ударов согнулась спиралью и более не достигает цели.
А Елена все продолжала выть, надрывая душу полковника потусторонностью.
— Да когда же ты сдохнешь?!! Что же это такое, в конце концов!
Он обхватил спину Елены руками, пытаясь нащупать раны, оставленные спицей, кровь, сочащуюся сквозь материю, но платье, надетое на Белецкую, было совершенно сухим, да и ран на теле не было вовсе.
Силы оставили Шаллера. Он с трудом повернул жену к себе лицом и стал смотреть в ее глаза.
— Ты уничтожила меня! — зашептал он. — Ты лишила смысла мою жизнь! Я ненавижу тебя! Я проклинаю тот день, когда ты прельстила меня своим рыжим телом! Я проклинаю твоего отца, чьих лошадей сожрали во время войны! Я всю жизнь хотел любить другую женщину! Такую, как Протуберана! Она погибла, а я все еще ее хочу, ее люблю!
На миг в глазах Елены родилась мысль. Она резво взмахнула рукой, стараясь попасть Шаллеру в лицо. Ее отросшие ногти, поломанные и кривые, чиркнули Генриха Ивановича по щеке, оставляя на ней кровавые царапины.
— Пшел вон! — с ненавистью сказала Елена и завыла на всю округу так, что загавкали собаки. Мысль ушла из ее глаз так же быстро, как и пришла.
Этой ночью Шаллер первый раз в жизни напился. Он выпил все, что имелось в доме, — графин водки и бутылку миндального ликера. Его могучее тело рухнуло на пол, рюмка скользнула из пальцев, он несильно ударился головой о кресло и заснул.
32
На главной площади города усиленно митинговали. Лица ораторов были искажены злобой, а слушатели громко выражали им свое одобрение.
— Немедленно уничтожить всю эту мерзкую и вонючую курятину! — кричал на всю площадь плюгавый мужичонка в кепке с помпоном. — Морить ее, жечь, ломать кости и отрывать гребешки!
— Правильно! — поддерживали из толпы. — Давить их, не зная пощады!
— Это же надо — такое творится! — продолжал надрываться мужичонка. — Это мы, люди, высшие существа, должны из-за этих пернатых покрываться перьями! Да так мы скоро начнем кудахтать и кукарекать! Над нами будет потешаться весь цивилизованный мир! Предлагаю немедленно отправиться на куриное производство и уничтожить этих тварей!
— Дави их, круши! — завизжала какая-то баба. — А-а-а, суки позорные!
Толпа заулюлюкала, воинственно настроенная, и, переминаясь с ноги на ногу, ожидала конкретного приказа.
— Стойте! Стойте! — раздался над толпой голос. — Подождите!
Люди обернулись и увидели самого губернатора Контату, который вместе с митрополитом Ловохишвили тащил огромный чан. Со лбов обоих катил обильный пот, а лица были красны от натуги.
— Подождите! — кричал Ерофей Контата. — Мы принесли вам компот!
В толпе опешили.
— Какой такой компот? На кой хрен он нам, твой компот!
— Они на нас миллионы делают! — с удвоенной силой заорал мужичонка в кепке. — В кур нас превращают, чтобы еще больше денег нажить, а теперь компотом хотят отделаться!
— Да послушайте же! — потряс кулаками митрополит.
— И слушать не будем! — завизжала баба. — А ну, за мной, на климово поле!!! Сейчас мы покажем, кто курица, а кто человек!
В толпе поднялся такой гвалт и карусель, что слова Ловохишвили, что это не просто компот, а вакцина против болезни, потонули в нем, как чириканье птенца во время пушечной канонады.
— За мной! — призывала баба, выпячивая грудь. — Дави! Су-у-у-ки-и!
Наконец толпа в последний раз качнулась и хлынула с площади свободной рекой, сломившей дамбу нерешительности.
Митрополит и губернатор еще пытались что-то сделать, кого-то удержать, кому-то подставить подножку, но все было тщетно. Народ обрел единое сознание и единую цель, а потому устремился в слаженном порыве учинять бойню.
Пробегая мимо отцов города, плюгавый мужичонка в кепке со всех сил пнул чан с компотом, криво улыбнулся и побежал дальше. Сладкая вакцина выплеснулась на булыжную мостовую и в мгновение ушла сквозь щели под землю.
— Ах!.. — сказал губернатор.
— Ох!.. — вторил ему митрополит.
Уже через мгновение площадь опустела.
— Я уезжаю, — сказал губернатор митрополиту.
— Куда?
— Куда-нибудь в среднюю полосу. Стану просто помещиком. Денег хватит.
— А я отбываю в Ватикан за новым назначением. Еще много мест на земле существует, где язычество господствует.
— Кстати, — поинтересовался губернатор. — Вам чан не нужен?
— К чему он мне?
— Ну, тогда, с вашего позволения, я себе его возьму. Знаете, очень удобно для варки варений.
— Да ради Бога.
— Поможете донести?
— Нет. Я в другую сторону.
— Тогда ладно. Как-нибудь сам…
Толпа стремительно направлялась к “климовскому” полю. В ее слаженном беге было что-то от первобытного племени, загоняющего стадо мамонтов.
По пути к куриному производству погромщики давили и топтали диких кур, проходясь коваными сапогами по их кладкам. Во все стороны брызгал яичный желток, напоминая выплеснувшиеся с небес лучи солнца, кружилось разноцветное перо и стоял над городом истошный надрывный птичий крик.
— Ах ты, Господи, что происходит! — всплеснула руками Вера Дмитриевна, глядя из окна на пробегающую толпу. — Куриный погром!.. Лизочка! Лизочка!.. Пойди погляди скорее! Наконец-то они решились!
Лизочка и так все прекрасно видела, сидя на подоконнике в своей комнате. Рядом с кроватью стояли чемоданы и тюки с вещами, собранные по настоянию г-на Туманяна.
Несмотря на поспешный отъезд, Лизочка Мирова была счастлива. Накануне скотопромышленник сделал ей предложение, и она не раздумывая согласилась. Ее воображение волновал отъезд в столицу, в которой она никогда не бывала, но о которой ей столько грезилось еще в девичьих снах.
— Ах! — сказала Лизочка. — Да пропади эта дыра пропадом!
— Ну вот и началось, — прошептал доктор Струве, заслышав народный вопль. — Вот и конец наступает.
Он оглядел свою уютную лабораторию и чуть было не заплакал о том, что все это придется оставить. И дом, и практика — все коту под хвост.
А ведь я был почти первым жителем города! — вдруг вспомнил эскулап, но, подавив волевым усилием сантименты, сложил в саквояж врачебный инвентарь.
— Господи, что там?!— Отец Гаврон напряг зрение. — Люди, что ли, бегут? — Монах перекрестился. — Никак громить производство собираются!
Он ничуть не испугался, а откупорил бутыль с формолью и сделал из нее глоточек, потом взял “фоккель-бохер” и передернул затвор.
Наконец толпа достигла “климовского” поля, окружив его плотным кольцом. Самое большое гнездо заразы отделяла от народа бетонная стена высотой в два человеческих роста. Единственный вход — ворота, обшитые листовым железом, были накрепко заперты изнутри.
Народ шумно и злобно дышал, встретив неожиданное препятствие. Слышалась матерная брань.
Отец Гаврон свесился с наблюдательной вышки:
— Эй, вы чего там?
Народ задрал головы.
— А ты чего? — спросил плюгавый мужичонка. При этом с него свалилась кепка и измазалась в курином помете.
— Я ничего,— ответил монах. — Я сторожу.
— А ну слезай! — рассердился предводитель, брезгливо разглядывая кепку.
— Открывай ворота! — закричала баба. — Сейчас такое начнется!..
— Слушайте-ка меня внимательно! — миролюбиво начал отец Гаврон. — Ворота я вам не открою. Да и вам пробовать не советую! — Он приподнял ружье и уложил его на перекладину, так что ствол смотрел прямо в гущу толпы. — Лучше охолодите-ка свой пыл и ступайте по домам. Правда лучше будет.
— Да ты чего — против народа?!! — взвизгнула баба. — Да мы тебя, сука в рясе!!!
Предводитель кивнул нескольким молодцам, которые тут же отправились на поиски бревна, чтобы соорудить из него таран и взять производство приступом.
— Не хочешь по-доброму открывать, — сказал мужичонка наверх, — мы силой возьмем. А только тебе от этого плохо будет!
— А нечего меня пугать, — ответствовал монах. — Я одного Бога боюсь. А тобой, прыщ гнилой, только комаров пугать!
Лицо предводителя набрякло кровью, от возмущенья он потерял дар речи и лишь погрозил наверх костлявым кулачком.
— Да ты что, монах! — заголосила баба. — Ты что же, не знаешь, сколько мы от этих кур натерпелись?!
— Да-да! — поддержали в народе.
— Все пострадали! — продолжала баба. — Мужа моего во время нашествия куры разодрали на кусочки! Вдова я по милости этих тварей!
Неожиданно под сердцем отца Гаврона екнуло.
— Как звать тебя? — осипшим голосом спросил он.
— А тебе что?!
— Да так просто…
— Евдокия. Евдокия Андреевна от рождения, — ответила баба удивленно.
— Вот как бывает, — проговорил отец Гаврон. — А меня не помнишь?
— Да нет вроде. Или плохо вижу снизу…
— Андреем меня звали в миру. Андреем Степлером. Не помнишь?
— Андрюшка?! — изумилась баба.
— А я все-таки синие яблоки произвел. Только ты не дождалась, замуж вышла! А я мужа твоего отпевал. Помнишь?
В этот момент подоспели молодцы, притащившие огромное бревно.
— Последний раз спрашиваю! — обратился к монаху мужичонка. — Откроешь ворота?
— Не открою, — ответил отец Гаврон. — Не рви глотку понапрасну!
— Прости меня, Андрей! — крикнула баба снизу.
— Да чего уж там, — махнул рукой монах.
— Не сложилось у нас с тобой!..
— Всяко бывает.
Их разговор перекрыл глухой звук бьющего о металл дерева.
— Раз-два, взяли! — командовал мужичонка. — Навались!
— А ну-ка подожди, Дуся! — крикнул монах и тщательно прицелился из ружья. Раздался хлопок, и предводитель, вскинув руки, удивленно взглянув на все, упал на землю, затерявшись у кого-то в ногах.
— У-у-у! — негодующе завыла толпа. — У-гу-гу!..
А кто-то, особо неприметный, достал из кармана пращу, не торопясь зарядил ее свинцовым грузилом и, покрутив ею для разгона, выстрелил в ответ.
Грузка угодила монаху в левый висок, раздробив кость. Монах был крепок и, прежде чем умереть, схватился рукой за бутыль с формолью, затем оттолкнул ее, вдруг вспомнил своих предков, царскую благодарность, молоденькую Дусю, Бога и уже после всего этого перевалился через перекладину вышки и рухнул в толпу осаждавших. Вслед за ним скатилась и бутыль с формолью, разбившись вдребезги и окатив людей едкой жидкостью.
— А все-таки не надо было монаха убивать! — сказал кто-то.
Наконец дверь после многотрудных натисков поддалась и, жутко заскрежетав, распахнулась, впуская очумевших погромщиков.
Толпа, вопя и гогоча, устремилась внутрь куриного производства. Каждый старался обогнать другого и первым обагрить свои руки кровью.
И только Евдокия Андреевна осталась за воротами. Она присела возле мертвого монаха и погладила его волосы.
— Андрюшка, Андрюшка Степлер! — сказала баба и вдруг вспомнила, что и у нее когда-то было другое имя. — Какое же?.. Ах да, мадемуазель Бибигон. Или пригрезилось мне это?.. — Баба прикрыла монаху глаза, попыталась было заплакать, но не получилось. — Прощай, Андрей Степлер.
Она поднялась с корточек и медленно пошла прочь от куриного производства. Почему-то ей вспомнился капитан Ренатов. Он выплыл из памяти жалкой своей персоной, греющей ладони о бока горячего самовара.
Надо уезжать, решила баба, отгоняя от себя видение, и ускорила шаг…
Кур лишали жизни кто чем и как мог. Их рвали на части голыми руками, резали кухонными ножами, сворачивали головы.
Кто-то из особо отчаянных крикнул:
— Пали огнеметом! Жги их!
Завыло пламя, расплескиваясь по территории. Куры пытались спасаться бегством, но повсюду натыкались на засады погромщиков. Над “климовским” полем поднялись густой смрад и копоть от паленого пера и горелого мяса. Все это еще более распаляло нападавших, и они без устали убивали. Трех миллионов кур, а по уверениям счетной комиссии их было примерно столько, ожидала неминуемая гибель.
Кипела кровь, смешанная с бензином, бегали по чернозему птичьи тела с оторванными головами. Толпа вдыхала кровавые ароматы и была пьяна.
Но неожиданно что-то изменилось в поведении кур. Они перестали беспорядочно бегать по загону и сгрудились в один громадный клин. Ни одна из особей этого многомиллионного птичника не издала ни звука. Ни “ко-ко”, ни “кукареку”.
Погромщики, почувствовав перемену в поведении кур, на какой-то момент остановили свою пьяную резню, пытаясь сообразить, что бы это могло значить. Они тоже сгрудились в одну кучу. Запыхавшиеся и восторженные, люди ждали продолжения.
Над “климовским” полем воцарилась абсолютная тишина. Молчали куры, тихо дышали люди. Стенка на стенку.
Во главе куриного клина, переминаясь с лапы на лапу, стояла большая серая курица. Ее красный гребешок, украшающий голову, слегка дрожал, а клюв был приоткрыт.
Серая курица дернула головой, изогнула тело и вдруг побежала в сторону людей. Спустя мгновение за ней двинулись и остальные куры. Многомиллионное стадо кур, эта разноцветная туча перьев и мяса, в тихом беге надвигалось на погромщиков. А те в свою очередь, зачарованные этой картиной, стояли на прежнем месте, как бычки на заклании.
Многие в толпе, наблюдающие этот могучий бег, вдруг вспомнили день куриного нашествия, а от этого им стало страшно.
А куры все бежали, склонив свои головы к самой земле. И когда, казалось, столкновение стало неизбежным, когда люди отпрянули в страхе, сбивая друг друга с ног, большая серая курица вдруг оттолкнулась от земли, расправила свои крылья и взлетела круто к небесам. За ней взлетели и остальные, взмывая огромной тучей над землей.
Птицы поднимались неуклюже, чересчур часто взмахивая крыльями. Но они все же летели, выстраиваясь в длинный куриный клин.
Как рассказывали очевидцы и со всех других окрестностей, птицы, разбежавшись, взлетали под облака, пристраиваясь к своим собратьям, распределяясь в клине по весу и величине.
Через считанные секунды все куры Чанчжоэ поднялись в воздух.
— Смотрите, куры летят! — кричали погромщики. — Вот это диво!
— Да и черт с ними!
— Да пусть улетают к каким-нибудь французам!
— Но все-таки это чудо!
Через минуту куриный клин закрыл солнце, и наступило солнечное затмение. Кур было такое великое множество и улетали они так долго, что после того, как последняя тварь скрылась за горизонтом, наступила ночь…
33
Этой же ночью уезжал из города г-н Теплый. Все его пожитки уместились в картонный чемодан, на боку которого давно выцвела наклейка “Венский университет”. Неся его легко в левой руке, правую он оберегал от всевозможных колебаний и сотрясений. Сломанные пальцы, перетянутые куском сукна, ныли и напоминали обо всех муках, перенесенных Гаврилой Васильевичем в этом городе.
Наклеечка с сохранившейся позолотой напоминала о днях юности, о студенческой скамье и мечтаниях о блестящем будущем.
Был бы я сейчас специалистом по России при японском императоре, думал славист. Или переводчиком при герцоге Эдинбургском!.. Как бы тогда сложилась моя жизнь?
Теплый одернул себя.
Зачем грезить о том, чего не случилось!
Гаврила Васильевич вспомнил об университетских друзьях.
Где они сейчас? Так же ветрены и увлечены необыкновенными идеями? Или же все наоборот — остепенились, нарожали детей, читают обыкновенные книги?.. Интересно было бы поглядеть на них!.. Теплый дотронулся больной рукой до груди, нащупывая в пиджаке пачку денег, присланную г-ном Шаллером. А почему бы и не навестить товарищей? — подумал он. Что мне мешает? Сяду на поезд — и в Вену! Деньги у меня есть!
От одного только представления, от открытия, что он может через несколько дней, ну, пускай, через неделю, оказаться в самом сердце Европы, Гаврила Васильевич ошалел от радости. Он припрыгнул на дороге, взметая пыль, и почти побежал, как будто до цивилизации осталось всего лишь несколько шагов. Прыгая, он вспоминал венские улицы с их бесчисленными кафе, с запахами кофе и подогретых булочек с маслом.
— А Венская опера! — воскликнул учитель. — Ложи и балконы с прекрасными дамами!
Голова у Гаврилы Васильевича слегка кружилась, как от доброкачественного шампанского, и он то и дело произносил какую-нибудь фразу вслух:
— Гаудеамус игитур! — пропел он из студенческого гимна. — Только в спальном вагоне!.. Буду давать уроки!.. Буду расшифровывать старинные рукописи! Буду славен и богат!..
— А костюмчик на вас для покойника! — неожиданно услышал Гаврила Васильевич откуда-то сбоку.
От внезапности он споткнулся и чудом удержался на ногах. Лишь чемодан уронил в пыль.
— В таких костюмах обычно хоронят!.. Это я, Джером! Я справа от вас!
— Ах, это ты! — протянул славист, разглядев невысокую фигурку в стороне. Настроение у него почему-то испортилось. — Чего тебе?
— Уезжаете?
— Уезжаю. А тебе что?
— Чего ж не попрощались?
Джером стоял в двух метрах от учителя. Если бы было чуть светлее, то можно было бы увидеть, что вся одежда мальчика, от воротника рубахи до ботинок, сплошь вымазана кровью. Глаза его блестели, как от болезни, он слегка дрожал — то ли от возбуждения, то ли действительно от жара. А правую руку держал за спиной, сжимая какой-то предмет.
— Все-таки надо было попрощаться! — сказал Джером. — Столько времени вместе провели! Учитель и ученик!
— Извини, не успел.
— Ладно, прощаю… Куда едете?
— Пока не решил.
— Понятно… — Джером сделал шаг вперед. — Видели, как куры улетают?
— Видел.
— Вы туда же уезжаете?
— Куда? — не понял Теплый.
— Ну, куда куры летят.
— А куда они летят?
— Вот и я вас спрашиваю, куда это они упорхнули!
Теплый наклонился и поднял из пыли чемодан.
— Слушай, у меня так мало времени! — сказал он. — Ты меня прости! Не поминай лихом и все такое! — и пошел.
— А я никому не сказал, что вы Супонина с Бибиковым замучили! — Джером шагнул следом. — Только одному человеку намекнул.
Славист вздрогнул и остановился.
— Какому человеку?
— Сами знаете.
— Кто же это?
— Подумайте.
Гаврила Васильевич обозлился:
— Какому человеку, я спрашиваю?
— Сами догадайтесь!
Теплый поглядел по сторонам — нет ли за ним погони. Удостоверившись, что дорога пуста, учитель опустил чемодан на землю. Выбралась на небо луна, делая дорожную пыль почти белой, и у чемодана появилась тень.
— Подойди ближе, — попросил славист.
— Зачем? — удивился Джером.
— Я хочу с тобой поговорить.
— А разве вы меня отсюда не слышите?
— Все-таки подойди ближе.
— Ну хорошо. — Джером подошел к Гавриле Васильевичу почти вплотную и стал смотреть на него снизу вверх, по-прежнему держа правую руку за спиной.
— Чего?
— Кому ты рассказал о своих догадках?
— Разве это важно?.. Вы уезжаете… Погони за вами нет. Просто интересуетесь из любопытства?
— Ты правду мне говоришь?
— Я вас когда-нибудь обманывал?
Гаврила Васильевич еще раз коротко оглядел окрестности, затем схватил здоровой рукой мальчика за горло и стал душить его, комкая кадык тонкими пальцами.
— Глупец! — шипел он, брызгая слюной. — Я дал тебе шанс остаться на этом свете! Придурок!
Теплый извивался всем телом, стараясь вложить в здоровую руку как можно больше силы. При этом он не забывал глядеть в глаза Джерому, стараясь насладиться предсмертным страхом подростка.
— Тебе не надо было говорить, что ты обо всем догадался! — шептал Гаврила Васильевич. — А теперь придется умирать в жутком страхе!
Но мальчик не был напуган. Он чувствовал на горле сухую клешню, отчаянно задыхался, но не боялся…
— Страшно тебе?!.
Нужный момент наступил тогда, когда Джером понял, что, оттяни он еще мгновение, — будет поздно. Язык просился изо рта, ни вдохнуть, ни выдохнуть не было возможности. Джером высвободил из-за спины правую руку, сжимавшую самострел, направил ствол в Теплого и выстрелил. Он попал учителю в ляжку, в мягкое место возле самого паха.
Гаврила Васильевич еще мгновение сжимал горло мальчика, затем хватка ослабла, он вдруг осознал, что в него выстрелили, понял, в какое место попали, ощутил жгучую боль, нога подломилась, и Теплый с удивлением рухнул в пыль.
— Ну что, господин учитель! — растирая шею, произнес Джером. — Ситуация изменилась. Не правда ли?
Из пулевого отверстия небольшим фонтанчиком била кровь. Славист пытался зажать рану большим пальцем, но штанина все равно быстро намокала.
— Рана пустяковая! — продолжал Джером. — Единственная опасность от нее — кровопотеря. Так в ваших атласах написано. Но и от потери крови можно умереть!
— Ты в меня выстрелил! — изумился Теплый.
— Так точно.
— Ты меня ранил!
— Правда.
— Зачем ты это сделал?!
— Я хочу, чтобы вы испытали страх, — ответил Джером и, взведя курок самострела, направил дуло в глаз учителю. — Сейчас я выстрелю в вас еще раз. Дробь пробьет роговую оболочку глаза, взорвет зрачок, и белок выплеснется вам на щеку. Возможно, сразу вы не умрете, но я выстрелю еще раз — во второй глаз.
— Ты что! — отшатнулся Теплый. Его спина уперлась в чемодан с венской наклейкой, он вздрогнул всем телом и заколотил здоровой рукой по колену. — Ты не должен этого делать! Ты не можешь этого сделать!
— Почему?
— Потому что ты еще ребенок! Ты не получишь от этого удовольствия!
— Я получу удовлетворение, — пояснил Джером и приблизил дуло самострела к лицу учителя.
— А-а-а! — закричал Теплый так, что, казалось, задергалась в небесах луна. — Да что же это такое! Что же это меня все мучают! Дайте же мне, в конце концов, убраться из этого проклятого города на все четыре стороны! Не надо меня мучи-и-и-ть!!!
На исходе последнего крика Гаврилы Васильевича послышалось тарахтенье автомобиля. В глазах Теплого образовалась надежда, он пополз навстречу шуму, воодушевленно шепча:
— Возьмите меня!.. Возьмите!..
Авто приблизилось и остановилось, освещая фарами ползающего в пыли учителя. Щелкнула дверь, и на дорогу выбрался доктор Струве.
— Господин учитель?! — удивился эскулап. — Что вы тут делаете?
— Меня… Я…
Из темноты в луч света вышел Джером.
— На нас напали разбойники, — пояснил мальчик. — Меня пытались задушить, а господина учителя ранили в ногу. Он истекает кровью.
— Ай-яй-яй! — запричитал доктор. — Ах, времена!.. Ах, нравы!.. Подождите, я возьму из кабины свой саквояж.
Пока доктор рылся в автомобиле, Джером встал над сидящим в пыли учителем, широко расставил ноги и смачно плюнул слависту на голову.
— Я вас не буду убивать, — сказал он. — Мне достаточно вашего страха…
Гаврила Васильевич утер с волос слюну и жалобно заскулил.
Джером оглядел авто доктора, и, несмотря на затемненные стекла, ему показалось, что внутри есть еще кто-то.
Не мое дело, решил мальчик.
— А рана-то пустяковая! — обрадовался доктор Струве, разрезав штанину Теплого. — Одна дробинка всего!.. Даже зашивать не надо. Наложим пластырь — и делов!.. Ваш чемоданчик?
— Что? — переспросил Гаврила Васильевич.
— Уезжать собрались?
— Да-да, конечно, уезжаю! — согласился славист, подтягивая к себе пожитки.
— А что ж на ночь глядя?
— Так вышло. — Теплый поднялся на ноги и охнул. — Однако болит. Спасибо вам, доктор.
— Не за что. Теперь займемся молодым человеком .
— Мною не надо, — отказался Джером. — Я в порядке.
— И все же! — настаивал доктор Струве, подходя к мальчику. — Встаньте-ка вот сюда. Так мне вас лучше будет видно!
Эскулап оглядел Джерома в свете фар.
— Да вы весь в крови! — всплеснул руками доктор.
— Это не моя кровь.
— А чья же? Учителя?..
— Нет.
— Ах да-да-да!.. — догадался г-н Струве. — События минувшего дня… И вы тоже, молодой человек, принимали в них участие? За что же вы птичек-то?
— Не ваше дело! — огрызнулся Джером, отталкивая руки доктора от своего горла. — Я же сказал: со мною все в порядке!
— Не хотите — как хотите! — обиделся врач, выходя из света фар. — В общем, мне пора ехать! Уже поздно!..
— Возьмите меня с собой! До ближайшего населенного пункта только! — затараторил Теплый. — Умоляю вас! Если нужно денег, я пожалуйста! — Славист полез было в карман пиджака, но сделал это больной рукой и лишь отчаянно вскрикнул: — Весь больной! Весь раненный!
— Да ради Бога. Садитесь, конечно! Не брошу же я вас, пострадавшего, на дороге!.. А вам куда вообще надо?
— В Вену.
— Ого! — удивился доктор. — До Вены далеко! Туда не довезу, но до какого-нибудь населенного пункта доброшу!.. Только прошу простить за неудобства. У меня в салоне еще один пассажир.
— А кто?
— Пассажир пожелал путешествовать инкогнито …
Автомобиль тронулся, оставляя Джерома на дороге одного. Впрочем, авто через несколько метров затормозило, и из него высунулась голова доктора Струве:
— А вам, молодой человек, я советую поскорее вернуться в город!
— А я чего, твоего совета просил?! — крикнул вдогонку вновь тронувшемуся автомобилю Джером. — Уроды!
Когда автомобиль исчез из виду, Джером пошел по дороге по направлению к Чанчжоэ. Он не думал о господине Теплом, а вспоминал куриный клин, растянувшийся в небесах на многие версты. Он вспомнил, как убивали отца Гаврона, как над ним склонилась Евдокия Андреевна и как она гладила мертвому монаху волосы.
Неужели она моя мать? — думал мальчик. Или все это фантазии Шаллера?.. И куры улетели! — пожалел Джером. Делать мне больше не фига! Не кошек же стрелять, в самом деле!.. Жаль монаха, хороший человек был!
Он вытащил из кармана самострел, понюхал напоследок дуло и со всех сил забросил оружие в поле.
Понадобится, еще сделаю! — решил мальчик и трусцой заспешил к городу.
34
Все последующие дни город митинговал.
— Нехороший знак! — кричали наперебой митингующие. — Улетели куры — быть беде!
— А что в этом плохого? — спрашивали из толпы.
— Ну вы и идиот! — отвечал вопрошающему самый умный. — Вы где-нибудь видели, чтобы куры летали?!
— Нет.
— Ну вот видите !
— А я все равно не понимаю, почему быть беде! — не унимался кто-то.
— А вы что, не помните эпитафию на могиле старика Мирова?
— Не припоминаю.
— Так вот, для забывчивых. На надгробном камне начертано: “Те, кто полз по земле, — взлетят, те, кто летал в поднебесье, — будут ползать, как гады. Все перевернется, и часовая стрелка пойдет назад!” Не улавливаете смысла?
— Ах вот оно что?! — неожиданно снизошло на непонятливого.
— То-то и оно! Одна часть уже сбылась! — Оратор сощурился и драматично возвысил голос: — Те, кто ползал, уже взлетели! Вы чего, хотите ползать, как гады?
— А мы чего, летали? — спросил еще кто-то.
— И этот — идиот! — развел руками самый умный. — Ну что за народ! Это же иносказательно говорится! Человек — высшее существо, значит, он летает душевно — или духовно. Как хотите!.. Отупеем мы, вот что! Вот что подразумевать надо под словами старика Мирова! Скотами станем неразумными!.. Хотите стать скотами?!
— Нет, — ответила толпа дружно.
— И я не хочу!
— А что делать?
— Собирать манатки и драпать отсюда! Завтра-послезавтра грянет какая-нибудь катастрофа, поздно будет!
— И уйдем отсюда! — закричал какой-то купчишка. — Построим где-нибудь новый город! Без всяких кур! Где наша не пропадала!
— Правильно! — поддержали купца. — Русский человек нигде не пропадет! Нас трудностями не испугаешь! Знавали и пострашнее времена…
Глядя из окон здания городского совета на митингующих, слушая их эмоциональные речи, губернатор Контата думал, что все это неспроста, не будет речка прокладывать нового русла без веских на то причин. Народ не дурак, зря тревожиться не станет. Пусть нет у народа академического разума, зато смекалка имеется. Стадо человеческое, как барометр, способно ощущать приближение катастрофы.
Ах, надо уезжать, уверился Ерофей Контата.
На следующий день вышел в свет последний выпуск газеты поручика Чикина “Бюст и ноги”, целиком посвященный отлету кур. Поручик считал, что за всю историю Чанчжоэ не было более эротичного события, чем массовый вылет кур в другие края.
“…Вместе с курами, — писал Чикин, — город утерял свою эротичность, и потому надо немедленно отыскать куриный клин, дабы обрести уверенность в своем эротическом будущем. У меня, например, — пускался в откровения поручик, — когда я увидел в небе парящих кур, напряглось мужское естество. Я испытал такой подъем эротизма, какого не помню с одиннадцати лет! Напряжение продолжалось почти восемь часов, и было такое ощущение, что я могу оплодотворить Вселенную… к сожалению, на следующее утро у меня не случилось обычной эрекции, и что бы я ни делал , как ни манипулировал своим предметом, он так и остался безучастным к окружающему миру. Все последующие дни я безуспешно пытался вернуть своего друга к жизни, но увы!.. Поэтому я смело делаю вывод, что куры унесли на своих крыльях наш чанчжоэйский эротизм . А потому есть только одни способ вернуть его — последовать за курами!”
Далее во всю страницу была напечатана карикатура: в небе летят куры. Их гузки ощипаны и представляют собою голые женские зады. Все мужское население, задрав головы, со слезами на глазах смотрит под облака и в отчаянном порыве мастурбирует. И подпись под карикатурой: “Последний раз — самый грустный!..” И еще: “Да здравствует Ван Ким Ген — великий каженик всех времен и народов!..”
Еженедельник “Курьер” поддержал нацеленность народа на отъезд, вселяя в людские сердца оптимизм — надежды на лучшее будущее. Главный редактор издания прощался со своими читателями, обильно плача словами на газетных страницах.
В эти же дни в последний раз собрались члены городского совета. Встреча старых соратников была поистине грустна. Они прихлебывали сладкий кофе, мешая его с горечью слез.
— Уважаемый митрополит! — проговорил г-н Бакстер. — В эти печальные для всех нас минуты я хотел бы принести вам во всеуслышанье свои извинения. Все эти долгие годы я был предвзят и доставлял вам множество неприятных моментов. Но поверьте мне, что это не от злобы, а от нервического состояния моей души. Прошу вас простить меня и не помнить зла!
— Ну что вы, дорогой Бакстер! — умилился наместник Папы. — Это вы меня простите за мою излишнюю горячность. Это я во всем виноват. Это мне следовало быть более терпимым!
Они поднялись со своих мест, бросились друг другу навстречу, обнялись и горячо поцеловались.
Глядя на эту душещипательную картину, не выдержали и остальные. Все повставали со своих мест и принялись тискать друг дружку, расцеловывать, заливая дорогие костюмы слезами.
— А все-таки мы были командой! — воскликнул г-н Персик. — Командой с большой буквы!
— Да-да! — согласились остальные.
— Мы много сделали хорошего! — прибавил г-н Мясников.
— Да-да!
— Ой, как грустно! — прошептал г-н Туманян, утирая свои красивые глаза.
— Господа! — с надрывом, в котором было лишь естество, произнес г-н Контата. — Давайте же немедленно разойдемся! А то мое сердце не выдержит этого!
— Да-да!
Они разошлись в этот вечер, унося в своих душах любовь. И хотя их любовь была грустна, каждому хотелось сделать в жизни что-то возвышенное и подарить это возвышенное всему миру.
35
Генрих Иванович пьянствовал, не выходя из дома, несколько дней. Он лишь звонил в близлежащий магазин и заплетающимся языком просил доставить ему побольше водки.
Слух о том, что самый сильный человек города неудержимо пьет, распространился на все окрестности.
В один из дней запоя, шестой по счету, Шаллера навестила Франсуаз Коти. Она застала полковника в невменяемом состоянии и, преодолевая некоторое отвращение к заросшему щетиной мужику, пахнущему перегаром, стала приводить его в чувство.
Она волоком перетащила громадное тело в ванную, раздела его и принялась поливать из кувшина холодной водой.
Через полчаса процедур Генрих Иванович стал подавать признаки жизни. Он что-то бессвязно замычал, попытался было обнять девушку за талию, но рука подвела, соскользнула и ударилась о чугун ванны.
— Что же это вы, Генрих Иванович, так расклеились? — спросила Франсуаз, с какой-то грустью разглядывая голое тело полковника. — На что вы стали похожи! Подышите нашатырем!
Коти сунула Шаллеру под нос пузырек, полковник нюхнул, вздрогнул, и в глазах у него прояснилось.
— Франсуаз! — пьяно улыбаясь, вскричал он. — Я счастлив вас видеть!
— Мне тоже приятно!
Полковник оглядел себя и радостно констатировал:
— Я голый! Между нами что-то было?
— Посмотрите у себя между ног! Разве с этим может что-то быть?!
Шаллер посмотрел туда, куда указывала девушка, и скривился.
— Вы правы, — согласился он, стыдливо прикрывая свою наготу руками. — Отвернитесь! Я вылезу.
Коти отвернулась и стала прибирать волосы на затылке.
Вылезая из ванны, Генрих Иванович отметил, что на шее девушки нет перьев, только нежные завиточки.
— Я заварю вам крепкого чаю! — предложила Франсуаз и вышла в комнату, оставляя после себя запах собственного тела с примесью каких-то духов.
Полковник заволновался, шагнул следом, но в голове у него что-то ударило, трепыхнулось в груди сердце, и он решил, что эротические действия сегодня преспокойно могут отправить его на тот свет.
— Для вас тут письмо! — услышал Генрих Иванович.
— Да-да, сейчас.
Он обмотал бедра полотенцем и, ступая мокрыми ногами, вышел в комнату.
— Где письмо?
— На столе, — указала девушка, заваривая крепкий чай прямо в чашке. — Пейте!
— Что-то не могу разобрать, что здесь написано, — пожаловался Шаллер. — Я немного не в форме! Поможете?
— Похоже, что это что-то личное, — сказала Франсуаз. — Удобно ли?
— Читайте! — уверенно ответил полковник и смачно хлебнул из чашки.
Девушка развернула вчетверо сложенный лист, еще раз взглянула на Генриха Ивановича и начала:
— “Уважаемый Генрих Иванович! Хотел лично с вами поговорить, но, к сожалению, не вышло по причине вашей неожиданной “болезни”. Откладывать более не могу, так как уезжаю сегодняшним вечером, а потому пишу вам, надеясь на понимание, а в конечном счете и прощение.
Так уж случилось в моей жизни, что я издавна испытывал интерес к вашей жене как к особе поистине незаурядной. Поначалу мой интерес сводился лишь к уважению ее личности, но потом с течением времени, в особенности с момента вашего семейного разлада, я стал испытывать к Елене влечение другого рода. Не буду распространяться, каким образом ко мне пришло понимание, что я люблю вашу жену, но сегодня я доподлинно знаю, что это так.
Ваша самовлюбленность, словно шоры, застила вам глаза на события, происходящие вокруг. Ваша жена — гений. Все это время она писала чанчжоэйские летописи, самоотверженно трудясь, отключившись от внешнего мира. Вы, как человек достаточно тонкий, чувствовали, что Елена творит великое, но не могли внутренне справиться с некоторой завистью по отношению к ее таланту.
В те дни, когда вы отсутствовали, я навещал Елену, поддерживая ее организм насильственным питанием. Неужели вы действительно думали, что человеческий организм может столь долгое время обходиться без пищи?!.
При моих посещениях ваша жена часто приходила в себя, и со временем между нами установились доверительные отношения. Елена сама расшифровывала для меня свои записи, отсекая тысячи бессмысленных страниц, за которыми она пыталась укрыть истинный смысл рукописи.
Не буду долго распространяться о том, как в конечном итоге мы пришли к решению, что остаток жизни проведем вместе. Самое главное, что мы пришли к согласию, а потому сегодняшним вечером покидаем Чанчжоэ навсегда.
Прошу простить меня еще раз за то, что высказал это в письменной форме, но другого выхода у меня не было, так как вы были не в форме.
Клятвенно обещаю вам, что смогу уберечь Елену.
Ваш доктор Струве.
P. S. Я знаю, что убийцей подростков был г-н Теплый, учитель Интерната для детей-сирот имени графа Оплаксина, погибшего в боях за собственную совесть. Для такого вывода у меня есть веские основания. Подозреваю, что и вы это знаете. Пока не понимаю, что заставило вас сокрыть столь важные для следствия факты! Полагаю, что не соучастие, а заблуждения слабого человека. А потому вас от собственного сердца прощаю. Уверяю, что преступник понесет заслуженное наказание”.
Франсуаз Коти положила письмо на стол и уселась в кресло. Прерывая драматическую паузу, она спросила:
— Вы хоть знаете, что куры улетели?
— Нет… Что значит улетели?
— Народ не смог смириться с перьевыми придатками и решил извести весь куриный род. А они, спасаясь бегством, улетели. Сейчас в городе не осталось ни одной курицы! Слышите, какая тишина!
Генрих Иванович с подавленным видом сидел на стуле. Полотенце сползло с его бедер, обнажая мускулистый живот.
— Мне вас жаль! — искренне сказала Коти. — Так бывает, когда все наваливается разом!
— Я совершенно запутался, — обреченно вздохнул полковник. — Мне из всего этого не выбраться.
— Вы ее любили?
— Она всегда чем-то меня притягивала. За долгие годы совместной жизни я так и не понял, чем… Да-да, я ее любил! — страстно произнес Генрих Иванович.
— Вы говорите так, потому что она от вас сбежала! — улыбнулась девушка. — Не уйди она от вас, вы бы ее, может быть, завтра убили от ненависти. Зарезали бы или задушили!
— Почему вы так решили? — вздрогнул Шаллер, вспоминая свою безуспешную попытку проткнуть спину Елены спицей.
— Есть в ваших глазах что-то такое… И потом, мне кажется, что вы ее вовсе не любили. Просто вас терзала мысль, что в вашей жене, возможно, есть большой талант, больший, нежели в вас. Доктор Струве прав. Это — ревность, иногда напоминающая любовь… Вы меня понимаете?
— Зачем вы пришли?
— Попрощаться.
— Вы уезжаете?
— Да. Сегодня вечером.
— Надолго?
— Скорее всего, я больше не вернусь в Чанчжоэ. Я одна, а в мире есть столько мест, которые стоит посмотреть!
— Возможно, вы и правы… Вам действительно кажется, что я из всего этого выпутаюсь?
— Муха не бьется в паутине вечно. Она либо выпутывается из нее, либо погибает.
— Веселенькая перспектива!
— Ну что ж, Генрих Иванович. — Девушка встала из кресла и оправила платье. — Прощайте! И знайте, что вы были мне милее, чем все мужчины этого города! Постарайтесь поскорее прийти в себя и ни о чем не жалейте! Каждая минута нова, и с каждой новой минутой в нас родится новый человек!.. Прощайте, мой милый Шаллер!
Франсуаз Коти обняла полковника, ласково провела ноготками по его обнаженному животу и поцеловала в подбородок.
— Ах, Франсуаз! — растрогался Генрих Иванович. — Вы — единственная, кто меня понимает! Не уезжайте! Прошу вас! Я люблю вас! Дорогая!..
Он крепко обнял ее за талию, прижался лицом к груди и по-детски громко вздохнул.
— Ну вот, — с сожалением произнесла девушка. — Две минуты назад вы с пылкостью говорили, что любите сбежавшую от вас жену! А сейчас так же пылко говорите, что любите меня!
Генрих Иванович попытался было что-то ответить, но Коти встряхнула волосами и закрыла ему рот ладонью.
— Вы не любите меня. Просто вам нужно было немножко нежности, и я вам ее дала. И не спорьте! Это так на самом деле!.. А теперь прощайте!.. Хотите, чтобы я вам написала?
— Конечно!
— Я вам напишу… И передавайте привет вашему мальчишке!
— Какому?
— Который за нами подглядывал. Помните?
Генрих Иванович с какой-то обреченностью кивнул головой и выпустил Франсуаз из объятий.
— Не грустите, — сказала девушка напоследок и ушла, унося с собой навсегда всю эротическую сладость Чанчжоэ.
Я совсем старый, подумал Шаллер и облизал губы. Надо приходить в себя…
Почему улетели куры? — думал Генрих Иванович, направляясь к китайскому бассейну. А зачем они приходили?.. Может быть, есть вещи, над которыми не нужно думать? Что-то происходит в жизни, и вовсе не надо размышлять, почему это случилось и зачем. Пришли куры, ушли, пошел снег, дождь… Человек полюбил, человек умер… Нуждаются ли эти вещи в осмыслении?.. Мысль сбилась и пошла по-другому руслу: значит, Лазорихиево небо зажигалось вовсе не для меня, а для Елены. И на нее снизошло, и для Теплого засверкало! А я лишь только свидетель!..
Полковник Шаллер стоял над бассейном и с грустью смотрел в него. Китайский бассейн был пуст. Вернее, на дне его поблескивала лужицами вода, но ее было достаточно лишь для купания каких-нибудь головастиков.
— Я же тебе говорил, мельчает бассейн, — сказал Джером, похлопывая Генриха Ивановича по боку. — Ушла водичка!
— Ты был прав. А что теперь делать?
— Господи, вот проблема! — удивился мальчик. — Будем купаться в речке!
— И то верно, — согласился Шаллер.
— Пойдем?
— Не сегодня.
— Ну, как хочешь.
Генрих Иванович сел на край бассейна, свесив в ванну ноги.
— Давай просто посидим.
— Если тебе хочется.
Джером сел рядом.
— Ты знаешь, — сказал он, — я сегодня выбросил из окна ренатовский сапог.
— Почему?
— Мне показалось, что настало время заняться чем-то другим. Можно о чем-то всегда помнить, а заниматься другими вещами.
— Может быть, ты и прав.
— К тому же и куры улетели.
— Я знаю.
— А эту новость ты не знаешь!
— Какую?
— В пятнадцати верстах от города нашли труп Теплого.
— Не может быть! — изумился Шаллер.
— Да-да! — подтвердил мальчик. — Это верно. Причем его убили. И знаешь как?.. Точно так же, как он кончил Супонина и Бибикова. Перерезали горло от уха до уха и затем выпотрошили с особым профессионализмом.
— Вот это новость!.. Кто же это сделал?
— Убийцей мог стать я. Но у меня получилось только ранить его. Одно дело — сворачивать шеи курам, а другое — вырезать у человека печень. — Джером усмехнулся. — Мне кажется, что Теплого убил самый добрый человек города…
— Кто же?
— Доктор Струве.
Генрих Иванович кивнул головой:
— Конечно, конечно.
— Ты что, знал об этом?
— Догадался. Доктор увез мою жену.
— Так вот кто был третьим в машине!
— Ты видел их?!
— Ага. Они взяли в попутчики учителя и, вероятно, где-то в дороге прикончили его.
— Ну и хорошо, — уверенно сказал Шаллер. — Так, наверное, и должно было случиться!..
Они некоторое время посидели молча, смотря, как булькают на дне пересыхающего бассейна пузырики.
— В городе говорят, что куры улетели не к добру. В данной ситуации куры, как крысы, первыми сбежали с тонущего корабля. Говорят, что с городом случится какая-то катастрофа!
— Глупость какая!
— Глупость не глупость, а люди уезжают из Чанчжоэ. Бросают все — и дома и пожитки! Боятся кары Господней!
— А кара-то за что?
— Не знаю. Так митрополит Ловохишвили говорит… Может быть, пойдем посмотрим, как разъезжается город?
— Ну что ж, пошли. А лучше поедем в авто…
Заводя автомобиль, Генрих Иванович в недоумении покачал головой и пробормотал себе под нос:
— Черт их разберет! То говорили, что нашествие кур — кара Господня, то их исход — наказание! Бред!.. Как пришли куры, так и ушли!.. Чего срываться с насиженных мест?! Что это на всех нашло?
Полковник нажал на газ, и машина выехала со двора.
36
— Аминь! — твердо сказал митрополит Ловохишвили и, троекратно перекрестившись, поднялся с колен.
Наместник Папы в последний раз оглядел чанчжоэйский храм изнутри и, отгоняя грусть, вышел на свежий воздух. Возле каменной ограды его поджидал груженный всякой утварью автомобиль.
— Эй! — обратился Ловохишвили к пожилому монаху. — Саженцы от синей яблони погрузили?
— Так точно, — ответил монах.
Вот и славно, подумал про себя митрополит. Всяко в жизни может еще случиться, а у меня яблочки наготове!
Митрополит втиснулся на заднее сиденье и, перекрестив сквозь открытое окно храм с его окрестностями, велел шоферу трогать.
Уже выезжая за город, митрополит разглядел в веренице всяческих подвод и повозок авто губернатора Контаты. Автомобиль главы города часто тормозил, загораясь задними фонарями, стараясь не наехать на пеших мигрантов.
— Смотри-ка! — воскликнул Ловохишвили. — И чан с собою прихватил!
И действительно, на крыше машины, к багажнику, был намертво привязан чан, в котором еще несколько дней назад варился целительный компот из синих яблок.
— Варенье будет варить в отставке!..
В свою очередь, губернатор Контата наблюдал впереди себя машину г-на Персика. Отчего-то на душе бывшего главы было радостно, несмотря на то что, по сути дела, он покидал свое детище — славный город Чанчжоэ.
Г-н Персик переключал рычаг скоростей, говоря себе, что жить нужно только в столице. И не обязательно в российской!
Г-н Туманян путешествовал с семейством Лизочки Мировой. Сама Лизочка находилась в машине вместе с ним, своим будущим мужем, и папенькой, а будущая теща Вера Дмитриевна наслаждалась отдельным автомобилем, в котором, однако, было тесновато от всяких баулов и чемоданов. Чуть впереди двигался автомобиль, набитый поклонниками Лизочки, и Вера Дмитриевна не совсем понимала такое их влечение.
— Ведь девушка выходит замуж! — удивлялась она. — Прилично ли это?
Про себя Вера Дмитриевна решила, что, когда жизнь наладится вновь, она весь ее остаток посвятит игре на бирже.
Если бы было возможно взглянуть на чанчжоэйскую дорогу с высоты птичьего полета, то представилась бы такая картина. Тысячи человек с ручной кладью, сопровождая повозки, нагруженные скарбом, двигались в одном направлении. Между пешими сновали автомобили, принадлежащие высшим слоям чанчжоэйского общества. Над дорогой поднялось огромное облако пыли, и все мечтали о дожде.
Шериф Лапа, одуревший от толчеи и напряжения, по неосторожности наехал своим “флешем” на какого-то мещанина и сломал тому руку. Мещанин отчаянно завопил на всю округу, был взят шерифом в салон авто, да так и пропутешествовал с блюстителем закона всю дорогу.
В колонне также можно было различить автомобили г-на Бакстера, генерала Блуянова, четы Смит, зажиточных купцов, редакторов газет и прочих личностей, спешащих добраться туда, кто куда для себя определил.
И только корейцы не путешествовали вместе со всеми. Они дождались, пока последний из русских скроется из виду, и только тогда вышли. Стройными колоннами, соблюдая порядок, в полной тишине колония корейцев покинула город. Они оставили после себя убранные дома и начисто вымытые квартиры. Корейцы не громили того, что не могли увезти с собой, а, наоборот, всюду оставили записочки тем, кто, может быть, поселится в их жилищах. Текст записочек был повсеместно одинаков: “Пользуйтесь всем имуществом по своему усмотрению!” В магазинах, на прилавках, остались продукты длительного хранения, в ателье висели недошитые костюмы, а в пустых чайных все было готово к приему посетителей.
Корейцы ушли достойно, и было в их исходе что-то торжественное и печальное.
Весь вечер этого дня Генрих Иванович проездил с Джеромом по Чанчжоэ. Они частенько останавливались возле какого-нибудь дома и стучались в парадные двери. Им никто не открывал, и тогда они входили внутрь, оглядывая брошенные жилища. В домах мещан они видели одну и ту же картину: сломанная мебель, разбитые светильники и посуда.
Уже совсем поздним вечером они заметили идущую по дороге женщину.
— Мама, — сказал Джером.
— Значит, не все уехали. Хочешь, остановимся? — предложил полковник, а про себя подумал, что вот она идет, Евдокия Андреевна, мадемуазель Бибигон, мать дюжины детей, лишенная памяти.
— Нет, — отказался мальчик. — Останавливаться не будем.
— Как знаешь.
Они еще немного поездили по городу, так больше никого и не встретив.
— Ночевать будешь у меня? — спросил Генрих Иванович.
— Нет… Знаешь, мне всегда хотелось проснуться как-нибудь утром и обнаружить, что город пуст. Так интересно — никого нет, иди куда хочешь, бери что хочешь!
— Где тебя высадить?
— А прямо здесь.
Шаллер остановил автомобиль и высадил Джерома на главной площади.
— Приходи завтра. Пойдем на речку купаться.
Мальчик кивнул и пошел своей дорогой не оглядываясь.
Генрих Иванович ездил по городу почти всю ночь. Было невероятно тихо и тепло. Полковник не понимал, что заставляет его с таким упорством кататься по пустому городу. Он ничего и никого не искал, просто объезжал улицу за улицей, испытывая в груди какую-то сладость, легкую истому, которая могла пролиться двумя-тремя слезами грусти.
Генрих Иванович вернулся домой почти на рассвете. Он заварил себе чаю и уселся на веранде.
А в летописи ничего не говорится о чанчжоэйском землетрясении, подумал полковник. Значит, его не было. А если не было землетрясения, значит, не погибли мои родители, а следовательно, их тоже не было на этом свете. А значит, не было меня. Я никогда не существовал!.. Если я не существовал, то, значит, у меня не было жены!
Он вспомнил Белецкую, и ему вдруг показалось, что все это было так давно — их первая близость, феминизм Елены, коннозаводчик Белецкий, погибший от удара копытом любимого жеребца, и пожар, унесший все сбережения Шаллера.
А может, этого всего и не было? — подумал полковник.
Он задремал, сидя в кресле, и приснился ему силач Дима Димов, говорящий: “Это не просто гири, это гири Димы Димова! Это гири Димы Димова!!! Слышишь, Димова!!!”
Генрих Иванович проснулся от грохота. Сначала он не понял, что происходит, вскочил с кресла, заметался со сна, а когда взглянул на небо и увидел в нем, во всех его просторах, сияние, трепещущее и огнедышащее, вдруг в голове прояснилось, он рухнул на колени и закричал под облака:
— Лазорихиево небо! Возьми меня! Не оставляй меня здесь! Прошу же тебя!
В небе раскатисто загремело, полыхнуло пожаром, и пошел дождь.
Генрих Иванович бежал по дороге, освещенной сиянием, и шептал:
— Возьми меня! Я буду твоим учеником! Я буду твоим послушником! Я ни на что более не претендую! Возьми же меня!
Запыхавшийся и обессиленный, он остановился возле мемориала святого Лазорихия, продолжая шептать:
— Да что же это делается, что происходит?..
Ноги внесли его внутрь землянки, он упал на какие-то тряпки и потерял сознание.
А между тем небо все более разгоралось, полыхая плазмой и плюя огнем. Где-то в его огненных недрах зарождался ураган. Он уже не был, как когда-то, юным и тупым. Он возмужал в своем одиночестве и вечном скитании. Он выл под черными тучами, и, казалось, слышалось в его вое:
— Протубера-а-на-а!
Ураган обрушился на город в его предрассветный час. В нем была такая могучая сила, такой напор, что стены построек не выдерживали и обваливались, превращаясь в песок и пыль. Все в природе стонало и выло, перемешиваясь крышами домов и деревьями, кирпичами от рухнувшей башни Счастья и выплеснувшейся из берегов речкой.
— А-а-а! — закричала в ужасе Евдокия Андреевна, погибая под обломками собственного дома.— А-а-а! — пронесся над городом крик самой великой жены всех времен.
Все корпуса куриного производства рухнули в одно мгновение и были спрессованы с глиной и черноземом. Погибающий город скрежетал и корчился в последней своей агонии, и не было в этом мире ничего, что могло его спасти.
Ураган бушевал двое суток. И когда он, обессиленный разрушениями, закрутился в последнем штопоре и убрался куда-то в недра Вселенной, над местом, на котором стоял город, пролился в последний раз дождик… В степи редко идут дожди…
Легкий ветерок, кружащий над песками, пах какой-то сладостью. Дурманящая сладость распространялась повсюду, забираясь под каждую песчинку, под каждый камушек.
Генрих Иванович проснулся в землянке святого Лазорихия, и голова его была чиста и легка. Он впитал в себя сладость забвения и теперь пытался вспомнить, кто он такой.
Кто же я? — задавался вопросом полковник. Как меня зовут?.. Ах, ничего не помню! Совсем ничего!..
Он встал на четвереньки и обшарил землянку. В самом темном ее углу он наткнулся на какую-то книжицу, схватил ее и вылез наружу. Там он зажмурился от солнца и бескрайней степи. Привыкнув к свету, он открыл книжицу и прочел на титуле начертанное карандашом: “Принадлежит Мохамеду Абали-пустыннику! ”
Ах да! — вспомнил Шаллер. Меня зовут Мохамедом Абали. Я — отец-пустынник, отшельник.
Мохамед Абали успокоился оттого, что все встало на свои места, вновь забрался в землянку и вылез оттуда уже с кружкой. Сыпанул в нее горсть песка и поставил на камень, ожидая чудесного появления воды.
Неожиданно пустынник услышал чье-то почавкивание. Абали обернулся и увидел лося. Юный лось жевал сухую траву, не обращая внимания на человека.
— Ну вот и хорошо! — обрадовался отшельник. — Все-таки живое существо рядом.
Он полюбовался красивым животным и вновь ушел в землянку, теперь уже надолго, чтобы обдумать проблемы бытия.
— Бытие есть обратная сторона небытия! — рек Мохамед Абали и, довольный началом мысли, закрыл глаза.
Над степью плыл воздушный шар. Он был сделан из голубиной кожи, потрепанной от времени.
Из корзины, сплетенной из виноградной лозы, на степные просторы с удивлением взирал физик Гоголь. Он то и дело сверялся с компасом и ничего не мог понять.
— Да где вы, черт возьми?! — вопрошал с высоты физик. — Куда вы запропастились?! Есть здесь кто-нибудь?! — закричал Гоголь. — Я, кажется, счастье наше-е-е-л!..
Юный лось безразлично задрал к небу голову, а потом вновь опустил ее к земле.
Окончание. Начало см. “Новый мир”, № 7 с. г.