II. Л. М. Лопатин. Аксиомы философии. III. Сочинения Василия Васильевича Розанова. Иная земля, иное небо… Полное собрание путевых очерков 1899 — 1913 гг. О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания.
КОРОТКО О КНИГАХ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 8, 1996
I. К. МОЧУЛЬСКИЙ. Гоголь. Соловьев. Достоевский. Составление и послесловие В. М. Толмачева. М. «Республика». 1995. 607 стр.
Книга, открывающая серию «Прошлое и настоящее», — первое представление в России творчества писателя, прочно занимающего «второй ряд» в литературе русской эмиграции во Франции, К. В. Мочульского. Триптих о писателях-философах (в отличие от менее известного, да и менее удавшегося триптиха этого же автора о поэтах — А. Белом, В. Брюсове и А. Блоке) входил в число передававшихся в недавние годы из рук в руки книг. С его книги о Соловьеве у многих начиналось знакомство с русской философией. Теперь с творчеством парижского литературоведа познакомится и более широкая читательская публика, по достоинству оценив ясность слога, выверенность и соразмерность мысли, разумное сочетание биографии и изложения идей, свойственные немного старомодному перу Мочульского.
Читая его книги, иногда ловишь себя на мысли, что они напоминают затянувшееся гимназическое сочинение по литературе (написанное, правда, в очень хорошей гимназии, у толкового учителя). И неспроста. Ведь Мочульский прежде всего педагог — преподаватель западноевропейской литературы и языков, знаток Сервантеса, чья педагогическая карьера началась еще в 1918 году в Одессе, откуда он родом. И отец его был филологом, автором известной книжки о духовных стихах, на которую ссылаются до сих пор. Правы издатели книги, предназначившие ее в редакционной аннотации «учителям и преподавателям вузов в первую очередь». Мочульский не оставил навыков добросовестного филолога-середнячка и в эмиграции, где оказался в 1920 году, сначала в Софии, затем в Париже. Следил за тем, что пишут и издают коллеги, в том числе и на родине, обильно цитировал, ссылался, использовал идеи своих собратьев. Так, например, частым упоминанием о мифе в романах Достоевского, трактовкой его романов как художественной мистерии, осмыслением Достоевского как предтечи символизма он обязан Вяч. Иванову и его немецкой книге «Достоевский. Трагедия. Миф. Мистика» (1932), активным приятием идеи Софии Премудрости Божией, отождествляемой с Вечной Женственностью, — о. Сергию Булгакову, которому «с сыновьей любовью» посвящает он книгу о Вл. Соловьеве. Часто обращается к ценным сборникам статей о Достоевском, выходившим в Праге под редакцией А. Л. Бема в 30-е годы, к сожалению у нас не переизданным и трудно находимым. Поначалу складывается впечатление, что свое собственное «я» исследователь намеренно скрывает.
Главной темой во всех трех книгах является свидетельство о тернистом пути ко Христу, увенчавшемся его обретением для трех русских гениев, чья «осанна», как писал Достоевский, через горнило испытаний прошла. И не будет преувеличением сказать, что книги написаны как оправдание пути, пройденного ко христианскому благочестию самим Мочульским. Начало его религиозного пути отнюдь не совпало с отлучением от Родины. В 20-е годы кругом его общения является в основном среда поэтической молодежи, собиравшейся в кафе на Монпарнасе. Литературная его деятельность в этот период сводится к написанию небольших рецензий, публикуемых в «Звене», «Современных записках» и других эмигрантских изданиях. В Братство Святой Софии, основанное Булгаковым, и в Сергиевский институт он приходит уже в середине 30-х годов, в последний «призыв». Книги «Духовный путь Гоголя» и «Владимир Соловьев. Жизнь и учение» появляются соответственно в 1934-м и 1936-м. По-видимому, болезненный эстет, саркастически пародировавший в юношестве песнь Дантова ада, населяя его своими профессорами и однокашниками, проделал немалую работу по совлечению с себя «ветхого Адама». Ему были знакомы мучения раздвоенного сознания «подпольного человека» Достоевского, и страницы, на которых Мочульский пытается разобраться в психологии умаления, грехопадения, больного сознания героев Достоевского, оказываются наиболее яркими в книге, в которой в целом превалирует дух радостного, созидательного, побеждающего христианского делания. (Не случайно Мочульский оказался в рядах «Православного дела», среди ближайших сподвижников, а потом, после ее гибели, и прямым преемником матери Марии (Кузьминой-Караваевой).) Книга о Достоевском пишется в годы войны, в оккупированном Париже, что придает ей особый духовный смысл (по нашему мнению, это лучшая книга Мочульского). Его друг Б. К. Зайцев вспоминал то время: «По улицам могли шествовать патрули, в одиннадцать надо быть дома, в любой миг могла взвыть сирена — бомбардировка прервала бы чтение: все равно, пока тихо и есть время домой возвратиться, он слушал тринадцатую песнь «Ада» по-русски или отрывок из романа, а я о женитьбе Достоевского или о князе Мышкине. Мы были писатели закоренелые, но и братья»1. Мочульский своей жизнью попытался дать ответ на вопрос о возможности примирения христианства и культуры на фоне трагедии крушения гуманизма, доказать возможность внутреннего преодоления кризиса культуры. Память он о себе оставил добрую — память праведника. Епископ Кассиан (Безобразов) так поминал его: «У него было сердце нежное до хрупкости и исключительный дар любви. Ловкие люди умели его эксплуатировать, и он часто был не способен оказать отпор… Чарующая тонкость его духовного облика — не нашей эпохи. Она относится к тому же наследию духа и в наше время грубой силы звучит каким-то анахронизмом. Но в этих анахронизмах светит вечная правда. Разрывая рамки времени, она вторгается в нашу жизнь, как благое упование и залог спасения»2.
Статья В. М. Толмачева, завершающая книгу, написанная с большой симпатией к герою и его литературному таланту, воскрешает черты Мочульского — человека и литератора. Она является первым, пусть и далеко не исчерпывающим, опытом критико-биографической статьи о незаслуженно редко поминаемом писателе русской эмиграции; дополняет ее краткая библиография работ Мочульского. Однако книга не лишена и досадных недостатков. Именной указатель, будь он аннотированным, мог бы заменить вполне поверхностный комментарий. Есть и неточности: например, псевдоним В. И. Даля — Казак Луганский, а вовсе не Луганский казак; нямецкий старец (то есть Нямецкого монастыря в Бессарабии) св. Паисий Величковский дважды — в тексте и в комментарии — превращен в немецкого старца, заставляя недоумевать непросвещенного читателя: что же, выходит, нам немцы «Добротолюбие» переводили? Встречаются небрежности и в указании дат.
Конечно, текстологические неточности и опечатки встречаются и в книгах «YMCA-press». Но будем помнить, что издавали и издавались там, как правило, бессребреники, не имеющие возможности с гонорара купить новый пиджак, — которые вовсе и не подозревали, что закладывают основы финансовой состоятельности крупного постсоветского издательства, широко пользующегося к тому же дотациями Комитета РФ по печати.
II. Л. М. ЛОПАТИН. Аксиомы философии. Составление, подготовка текста, вступительная статья и примечания И. В. Борисовой. М. РОССПЭН. 1996. 558 стр. Серия «Научная философия».
Один из «братьев-разбойников», шаливший вместе с гимназистом Володей Соловьевым на даче в Покровском-Стрешневе, а затем профессор философии Московского университета и редактор «Вопросов философии и психологии», до сих пор был несправедливо обделен вниманием творцов издательского бума, вдохновившихся на переиздание запрещенных, забытых и покрывшихся пылью книг философского содержания. Наверное, оттого, что, во-первых, он практически полностью избегал публицистики и, стало быть, почитался «академическим», а значит, «неинтересным» философом. Во-вторых, оттого, что он сознательно отделял философию как профессиональное и рациональное занятие от религиозного миросозерцания, а потому остался на обочине «религиозного ренессанса», как дореволюционного, так и послеперестроечного. И в-третьих, потому, что издавать Лопатина по-настоящему трудно, для этого надо быть философски грамотным человеком: ведь круг философских пристрастий Лопатина был нетрадиционным для его коллег и замыкался он не на Канте и Гегеле, а на спиритуализме Лейбница и Лотце. К тому же, когда «передовые умы» в России были всецело погружены в споры неокантианцев и феноменологов, Лопатин, с суеверной боязнью относящийся к философским нововведениям, жил в атмосфере философских споров и проблем последней четверти ХIX века, в коих издателю Лопатина также приходится разбираться.
Но все же Льву Михайловичу наконец-то повезло. Том, составленный И. В. Борисовой, стал без преувеличения одним из лучших изданий по русской мысли, выходивших за последние годы. В нем собраны наиболее яркие статьи Лопатина (не полемического, а именно теоретико-философского характера), появлявшиеся в журнале «Вопросы философии и психологии» с 1890-го (сразу после его основания) по 1912 год, обрамленные рефератом «Вопрос о свободе воли» (приложенным к докторской диссертации «Положительные задачи философии», 1889) и брошюрой «Неотложные задачи современной мысли» (1917).
Вчитываясь в текст Лопатина, убеждаешься, что писал он не хуже Соловьева (Соловьев более читаем, но читают все-таки больше его публицистику и стихи, а не «Теоретическую философию»), а местами ловишь себя на мысли о сходстве тона, непременно включающего в себя добрую старомодную иронию, скрашивающую тяготы трудного чтения. Добродушный большой ребенок, «уютный философ» (по слову Е. Н. Трубецкого), всю жизнь проживший в «детской» ампирного особняка в Гагаринском переулке на Арбате, которому камердинер ушки ваткой затыкал, он мог быть обидчивым и капризным, когда сталкивался с противными ему декадентами (не в салоне М. К. Морозовой, где был неизменно учтив и любезен, а в редакции или на защите), и был в их глазах «козлищем» (А. Белый). Он не обладал практическим умом, не был общественным деятелем — как говорят в таких случаях, к жизни был не приспособлен. Когда в 1911 году его коллеги ушли из Московского университета в знак протеста против изменения университетского устава, он остался вовсе не из расхождения с ними, а скорее всего потому, что просто не представлял себе, чем можно заняться вне университета, потеряв профессорское кресло. Но это не значит, что он был безжизненным схоластом. Центром его размышлений был вопрос о свободе воли человека. В поисках ответа его заботило, чтобы философский субъект, под псевдонимом которого человек обитает в рамках философской системы, не был растворен и упразднен в безличном и надчеловеческом, пусть даже божественном, чтобы он ощущал себя субстанцией и источником своей силы и творческой активности. Об этом непримиримо и до хрипоты спорил с оказавшимся по другую сторону философской баррикады Вл. Соловьевым, засвидетельствовавшим факт этих споров в шуточных стихах.
Лопатин как философ тянулся к здравому смыслу. Его позиция есть изложенное сложным философским языком реальное и обыденное самоощущение человека, а отнюдь не воздушный замок немецкого критицизма, построенный на песке какой-нибудь безумной идеи, опрокидывающей очевидность вверх тормашками. Последняя его работа удивляет как раз своей реалистичностью и честностью, попыткой ответа на один из главных, если не главнейший, вопросов философии ХХ века: как возможна философия в мире, который перестал стремиться к мудрости. «Научный» философ рассуждает в ней об идее бессмертия души и приходит к выводу о ее непротиворечии умозрению и опыту и, более того, о том, что, лишь признавая эту идею как постулат, философская система освобождается от внутренних противоречий. И. В. Борисова называет эту работу публицистической, но она становится понятной лишь в контексте всего творчества Лопатина, канон которого был сформулирован им еще в молодости. С нее начинается закат Лопатина и его дома в Гагаринском, проданного общине сестер милосердия, у которой философ тем не менее выхлопотал право остаться в «детской» до самой смерти в 1920 году. Лишенный привычного уклада жизни, теряющий друзей, умирающих и уезжающих, — трогательна память о нем непримиримого оппонента Е. Н. Трубецкого во фрагменте из «Воспоминаний», приведенном в Приложении, — он заканчивает свое житие словами, венчающими текст «Неотложной задачи…»: «Когда темно кругом и темно впереди, — чтобы не упасть духом, не растеряться, не прийти в отчаяние, а бодро делать свое дело, — надо очень крепко верить, что нет такого мрака, которого не рассеют лучи вечного света!»
Книга Л. М. Лопатина вышла в серии «Научная философия», которая ярко-красным цветом своей обложки, по всей видимости, бросает вызов философии ненаучной, то есть мистической, религиозной. Вопрос, что понимать под научной философией и как отделять ее от ненаучной, и для нас, и для издателей серии остается открытым — поэтому спектр вышедших и планируемых изданий достаточно широк. Есть ли это философия методическая, школьная (в смысле принадлежности философа к определенной научной школе), академическая, скучная, непонятная для профанов, внешняя по отношению к религии? В случае с Лопатиным мы понимаем этот термин так: философия, которая научает. Ибо есть ли вообще смысл читать и переиздавать философов, которые ничему не учат? В этом отношении всякая хорошая философия «научна» по определению.
О составлении и научном аппарате книги можно говорить лишь в превосходной степени. В книге удивительно соразмерно представлен историко-философский контекст творчества философа и «добрый дух» его личности. Причем вступительная статья посвящена в основном биографии и творческому окружению, а более чем восьмидесятистраничный комментарий — истории создания публикуемых текстов и выявлению философских реалий. Комментарий не только пестрит ссылками на указания переводов и реферативных изложений по-русски тех иностранных философов, которых сейчас мало кто читает, но и знакомит читателя с самими проблемами, на которые откликается Лопатин. Можно найти, например, даже небольшое эссе о Непознаваемом у Спенсера или емкую историческую справку о развитии интереса к спиритизму за границей и в России. Личность Лопатина представляется тем более живо, что в книге даны яркие характеристики философа, принадлежащие Е. Н. Трубецкому, Ф. А. Степуну, К. Ельцовой, М. К. Морозовой и другим, чудное Ответное слово Лопатина на праздновании 30-летия его творческой деятельности в 1911 году. Приложена практически полная библиография его трудов.
Как вспоминала Н. П. Корелина, секретарь редакции «Вопросов философии и психологии», в разруху 1919 года Лев Михайлович спросил у ее маленькой внучки, что подарить ей на день рождения. «Подари мне, Л. М., твою Положительную задачу и Неотложную задачу; когда вырасту большая, я их прочту»3. И то, что мы издаем и читаем Лопатина, свидетельствует о том, что мы выросли.
III. СОЧИНЕНИЯ ВАСИЛИЯ ВАСИЛЬЕВИЧА РОЗАНОВА. Под редакцией В. Г. Сукача.
Иная земля, иное небо… Полное собрание путевых очерков 1899 — 1913 гг. М. «Танаис». 1994. 735 стр.
О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания. М. «Танаис». 1996. 803 стр.
Если когда-нибудь мы напишем «Притчу о благочестивом филологе и нечестивом философе», то эпиграфом к ней возьмем слова Розанова из «Уединенного»: «Каждая моя строка есть священное писание (не в школьном, не в «употребительном смысле»), и каждая моя мысль есть священная мысль, и каждое мое слово есть священное слово»4. Это Розанов написал не для себя, а для нас. Это заповедь издателю розановских сочинений, тому, кто верит, что слово — продолжение человека, что в языке он запечатлевает себя примерно так, как тело себя — в воске или гипсе. Это заповедь любому текстологу, но розанововеду в особенности, ибо сам Розанов с таким трепетом относился ко всему материальному, к чему прикоснулся человек, к вещи, которая через человека приобрела смысл и имя. Пока что такое издательское «благочестие» удается В. Г. Сукачу в большей степени, чем издателям «Республики», с торопливой небрежностью выпускающим Розанова том за томом. Сочинения Розанова под редакцией В. Г. Сукача планируется выпускать в двух сериях: ранний Розанов с 1886 по 1898 год, когда его писательский стиль и круг собственных тем находились в становлении, и серия книг, изданных по тематическому принципу (подобно тому, как сам Розанов собирал свои статьи) — религиозное сознание, государство, просвещение, семья и брак, незаконнорожденные, пол, сектантство, путешествия и т. д. Внутренний план, существующий у издателя, будет развиваться не методически последовательно, а в известной степени произвольно, как, впрочем, это происходит и в издании «Республики». Пока что мы имеем две книги (по одной из каждой серии), к слову сказать, изданные под марками Института мировой литературы и общества «Литературные изгнанники»; если уподобить розановское творчество дереву — имеем корень и одну из ветвей.
«Как весело должно быть издателям спустя сто десять лет после ее полного рыночного провала в 1886 г. снова пускать эту тихую, тайную книгу в мир», — пишет в предисловии к «О понимании» В. В. Бибихин, еще в начале 90-х годов вводивший студенческую аудиторию МГУ в мир этой книги. Книга, благодаря которой автор считал себя состоявшимся философом, и сегодня не привлечет к себе массу читателей (хотя теперешний тираж увеличился против первого, провального, больше чем в восемь раз). Но для истинного ценителя розановского творчества невозможно ее обойти. Розанов писал ее с упоением пять лет, в пору своего учительства в елецкой гимназии, с максимализмом гимназического учителя рассчитывая совершить переворот в философском знании, едва ли не завершить философию, ответив на все ее вопросы. По своей претензии это замысел того же масштаба, что «Феноменология духа» и «Энциклопедия философских наук» Гегеля. В русской философии ему под стать идея «цельного знания» Вл. Соловьева (это же словосочетание вынесено в подзаголовок книги Розанова), проработанная им отнюдь не с такой методичностью, как это сумел сделать Розанов. Но если у Соловьева цельное знание основывалось на идее запредельного миру «сущего всеединого», то Розанов сразу же определяет задачей «науки как цельного миропонимания» — «понять существование», то есть то, что в самом здешнем мире есть и что означает «быть» вообще. Книга Розанова целиком в ХIХ веке — аристотелевские категории, подобие позитивистской классификации наук (издатель предусмотрительно приложил к книге три схемы), но в ней, как в зародыше, содержатся практически все темы позднего Розанова (и даже многие мысли уже проговорены). Не случайно самое загадочное для Розанова — потенциальность, то существование, которое еще не есть как факт, но только зарождается или может зародиться (вот откуда то великое, что есть в розановской теме пола, — тайна рождения). Сама книга — это потенциальность будущего, состоявшегося Розанова и в то же время потенциальность мысли, которая не была услышана и продумана мыслящей частью его (да и наших) современников: тираж первого издания пошел на оберточную бумагу. Впрочем, А. М. Ремизов вспоминал в 1955 году, что в 1905 году (почти на вершине своей славы) Розанов отдал ему тридцать уцелевших экземпляров «О понимании» для бесплатной раздачи, и к Ремизову потянулись цепочкой за книгой Г. И. Чулков, А. Волжский, В. Н. Княжнин, Б. А. Леман, А. В. Карташев, В. В. Успенский, Л. И. Шестов. Войдя в эту книгу, «светлую и просторную», как пишет автор предисловия, неспроста все время использующий космологические метафоры для ее характеристики, можно путешествовать по ней почти с тем же упоением, с каким она и писалась. А прочтя, пересмотреть замечательно составленный А. В. Матешук предметный указатель, превосходящий условность этого жанра и представляющий своеобразный репертуар к темам книги.
Вторая книга, собравшая практически все путевые очерки Розанова, тоже может быть интерпретирована через страстное хотение Розанова «понять существование». Эта жадность к существованию, это любопытство в равной степени сказываются и в темах его философствования, и в наблюдательности путешественника, увековечивающего мелочи быта и случайно встреченных людей, но и приобщающего их к общему и «идейному» — как люди женятся, как они трудятся, как развлекаются и — главное — как молятся, ведь «молитва и удовольствия — вот единственное, остатки чего сохранились нам от древности». Во внезапных переходах от быта к высокому, от мелочи к обобщению — в этих неожиданных переходах, которые наша душа проделывает вслед за Розановым, смысл «катарсиса» через розановскую литературу.
В книге «О понимании» Розанов предупреждает, что самое страшное для культуры — в потере религиозного чувства и в безразличии к религии: «не неверие, как борьба против Религии, есть характерная черта нашего времени; но неверие, как равнодушие в Религии». Об этом же свидетельствует в «Итальянских впечатлениях» (сочинении, которое мы бы поставили в русской культуре рядом с «Итальянскими стихами» А. Блока или «Образами Италии» П. Муратова) наблюдательный путешественник, предчувствуя и опасаясь, что «вместо ожидаемого Страшного Суда, которого так боялись апостолы и рисовал его Микеланджело, наступит длинная вереница буфетов, в своем роде некоторый хилиазм: └буфет Вифлеем”, └буфет Фивы”, └буфет Рим”, └буфет Москва”, с отметкой около последней: └Поезд стоит час, ресторан и отличная кулебяка”».
Трудно предугадать дальнейшую судьбу этого собрания. Составитель, посвятивший всю свою сознательную жизнь изучению и собиранию Розанова, трезво оценивая перспективу, сообщает в редакторской преамбуле к книге «О понимании»: «…легкомыслием было бы всякое обещание читателям. Мы построили издание так, что любой набор его книг… может быть законченным, поскольку каждый том исчерпывает тематически весь материал из творческого наследия писателя и носит индивидуальный заголовок». Однако теперь, когда кажется невозможным представить себе образ русской литературы без Розанова, очень хотелось бы, чтобы посаженное и давшее первые ростки дерево розановского собрания процветало и плодоносило.
Алексей Козырев.