КНИЖНОЕ ОБОЗРЕНИЕ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 6, 1996
СПАСЕНИЕ ЧЕРЕЗ СЛОВО
Александр Солженицын. Публицистика. Т. 1. Статьи и речи. Ярославль. Верхне-Волжское книжное издательство. 1995. 720 стр.
И посегодня редок в России писатель, чья деятельность ограничивается только художеством. «Не могу молчать» заставляет его выходить на поприще общественного служения. Созданное на этом поприще — полноправная часть творческого мира художника.
Мало того, публицистическое слово Солженицына на наших глазах опрокинуло тоталитарную деспотию; во всяком случае, прежде чем пасть физически, она была уничтожена им морально. Остальное стало лишь делом времени и исторической «технологии».
Впрочем, значение публицистики Солженицына оказалось намного шире и глубже схватки с маразмирующим режимом. Его слово уже и в те годы охватывало нынешнюю цивилизацию целокупно — во всем роковом влиянии ее на сознание современного человека и биосферу.
…Первый том выходящего в Ярославле трехтомника солженицынской публицистики (составитель Наталь Солженицына — неутомимая сподвижница автора), вобравший четверть века деятельности писателя, убеждает, что его публицистика ни на йоту не остыла во времени. Ибо тут дышит сама свобода — свобода от догм, схем, господствующих умонастроений и мировоззренческих штампов.
Но свобода эта не анархически замкнута на себе, а надежно организована христианским пониманием жизни, дающим сознание правоты — «и ту душевную ясность, когда понятия добра и зла еще не были высмеяны и еще не были, по принципу fifty-fifty, затолканы вздором.
И ничто так не выявляет нашей нынешней духовной беспомощности и интеллектуального смятения, — продолжает далее Солженицын свою речь в Академии Лихтенштейна (1993), — как утеря ясного, спокойного отношения к смерти. Чем выше растет людское благополучие — тем жестче врезается в душу современного человека холодящий страх смерти. От этой-то ненасытной, громкой, суетной жизни и развился такой массовый страх перед смертью, какого не знали в старину. …Отказавшись помнить неизменную Высшую Силу над нами — мы насытили пространство императивами личными, и вдруг стало жутко жить».
…Знаменательно, что еще в СССР, который большинство интеллигенции и диссидентуры считало просто очередной метаморфозой «русского тысячелетнего рабства», Солженицын ощущал мир в единстве и понимал коммунизм как логичную — пусть самую больную — составную часть мировой цивилизации. Даже удивительно, как можно было тогда, слушая постоянно идеологичные западные «голоса» с обязательной примесью пропагандной саморекламы, имея в самообразовательном активе скорее дезориентирующие теории вроде «русского коммунизма» Никола Бердяева и разных освободительных схем, не видя потребительской цивилизации своими глазами, столь зрело и полно сформироваться. Ведь уже в первый свой эмигрантский год он сказал следующее: «Главная опасность не в том, что мир расколот на две альтернативные социальные системы, а в том, что обе системы поражены пороком, и даже общим, и потому ни одна из систем при ее нынешнем миропонимании не обещает здорового выхода. …Гремливая цивилизация совершенно лишила нас сосредоточенной внутренней жизни, вытащила наши души на базар — партийный или коммерческий. …Как нам видится, цивилизованное человечество подошло сейчас к повороту мировой истории (жизни, быта и миропонимания), по значению такому же, как от Средних Веков к Новому Времени, — если только по беспечности и по упадку духа мы не пропустим этого поворота. …Если и суждены нам впереди революции спасительные, то они должны быть революциями нравственными, то есть неким новым феноменом, который нам предстоит еще открыть, разглядеть и осуществить».
Вот из этого зерна одного из ранних западных выступлений Солженицына (при получении премии «Золотое клише» от Союза итальянских журналистов) выросли и прославленная Гарвардская речь (1978), и Гуверовская (1976) и Темплтоновская (1983) лекции. Все они развивают мысль о необходимости скорейшей нравственной перестройки цивилизации — в пользу разумного самостеснения и самоограничения во имя здоровья души и достойного существования будущих поколений.
И как актуальна именно сейчас здесь — в то ли поправляющейся, в то ли агонизирующей после коммунизма России — меткая и острая солженицынская критика бед цивилизованного сообщества второй половины XX века. Ведь ничего лучшего с Запада — его добросовестности, добротности, доброжелательности и социальной дисциплины — мы не взяли: все это дается медленно и с превеликим трудом. Но то, что двадцать лет назад говорил писатель в Стэнфорде, — разве это не о современной России? —
«Свобода! — принудительно засорять коммерческим мусором почтовые ящики, глаза, уши, мозги людей, телевизионные передачи, так чтоб ни одну нельзя было посмотреть со связным смыслом. Свобода! — навязывать информацию, не считаясь с правом человека не получать ее, с правом человека на душевный покой. Свобода! — плевать в глаза и души прохожих и проезжих рекламой. Свобода! — издателей и кинопродюсеров отравлять молодое поколение растлительной мерзостью.
…Свобода! — случайных пошлых перьев безответственно скользить по поверхности любого вопроса, спеша сформовать общественное мнение. Свобода! — сбора сплетен, когда журналист для своих интересов не пожалеет ни отца родного, ни родного Отечества. Свобода! — разглашать оборонные секреты своей страны для личных политических целей. Свобода! — бизнесмена на любую коммерческую сделку, сколько б людей она ни обратила в несчастье или предала бы собственную страну. Свобода! — политических деятелей легкомысленно осуществлять то, что нравится избирателю сегодня, а не то, что дальновидно предохраняет его от зла и опасности. Свобода! — для террористов уходить от наказания, жалость к ним как смертный приговор всему остальному обществу. Свобода! — целых государств иждивенчески вымогать помощь со стороны, а не трудиться построить свою экономику».
…Еще со времен «Письма к вождям» и сборника «Из-под глыб» (1974), с тревогой вглядываясь в гипотетическое посткоммунистическое пространство, Солженицын предупреждал, что освобождение может прийти лишь через сильную духовную и социальную дисциплину, а не ее либеральное разложение. И это вызывало неистовство политических дилетантов и конъюнктурщиков, многих идеологов эмигрантской «третьей волны»; «аятолла России» еще не самый крепкий эпитет их по адресу Солженицына.
«И прямо так и вопрошали: зачем я выжил? — и на войне, и в тюрьме, и сквозь рак. И объявляли меня — уже вполне конченным, хоронили (мыши кота)».
В солженицынских поисках новых, но и не антагонистичных традиционным форм посттоталитарного российского социума «плюралисты» видели угрозу демократии, которая суть «суррогат веры для интеллектуала, лишенного религии», — формулирует Солженицын, ссылаясь на Иозефа Шумпетера.
«Так тем опаснее станет дл нас Февраль в будущем, — предрекал провидец, — если его не вспоминать в прошлом. И тем легче будет забросать Россию в ее новый роковой час — пустословием. Вам — не надо вспоминать? А нам — надо! — ибо мы не хотим повторения в России этого бушующего кабака, за 8 месяцев развалившего страну. Мы предпочитаем ответственность перед ее судьбой, человеческому существованию — не расхлябанную тряску, а устойчивость. …В Союзе все пока вынуждены лишь в кармане показывать фигу начальственной политучебе, но вдруг отвались завтра партийная бюрократия — эти культурные силы тоже выйдут на поверхность — и не о народных нуждах, не о земле, не о вымирании мы услышим их тысячекратный рев, не об ответственности и обязанностях каждого, а о правах, правах, правах, — и разгрохают наши останки в еще одном Феврале, в еще одном развале».
Как в воду смотрел. И коммунизм напоследок крепко хлопнул дверью, выпустив на поверхность именно «эти культурные силы». Включите телевизор — они каждый день там на всех каналах, а разговор Солженицына о народных нуждах, о вымирании и земле оборван на полуслове.
…Солженицын видит историческую реальность целокупно — в связке с ее прошлым и будущим. Вот почему скрупулезно прописанный им в «Красном Колесе» март семнадцатого столь злободневен — но не за счет примитивных аналогий типа «исторические параллели между III отделением и МГБ… позволяют извлечь немало уроков, столь необходимых в наши времена» (как сказано в одной недавней, наивно старающейся завлечь читателя редакторской аннотации)1, а структурально, даже онтологически.
«И вот мы докатились до Великой Русской Катастрофы 90-х годов XX века» — так определяет писатель наше «вхождение в цивилизованное сообщество». И так видит не он один. Россия развивается в пику чаяниям многих и многих русских людей в провинции и в столицах — людей далеко не худших, нередко составляющих соль нашей многострадальной земли. Но как раз они-то не имеют ни голоса, ни влияния. Не имели и на заре перестройки (ее «прорабы» и интеллектуальные обеспечители гужуютс теперь, в основном, на Западе, предоставив российской народной толще пожинать плоды своей демагогической деятельности) — не имеют и ныне, при многократно с тех пор перелинявшем составе «временного правительства»…
«Дело в том, — пишет в своих замечательных «Заметках о национализме подлинном и мнимом» протоиерей Владислав Свешников, — что не видно действительно никакого руководящего национального и нравственного принципа, кроме власти и борьбы за нее. И тогда в государственном и политическом деле остается только один грех, который неизбежно разрушает государственность. …Именно такова сейчас наша действительность во всем: дразнящая, подлая, тоскливая, умирающая, остро возбуждающая, веселящаяся чумной игрой, животная. И многим людям именно это по душе, но у кого болит сердце за народ, за чистую жизнь, за семью, за детей — оно болит непрестанно»2.
…Во второй части «Как нам обустроить Россию» (ее, к сожалению, мало кто вдумчиво прочитал, проглотив брошюру зараз и к концу уже подустав) Солженицын намечает контуры желаемой и эффективной народной власти, убеждая, что ни партийная рвачка, ни нынешнее всеобщее — равное, прямое — тайное голосование, ни выделенные таким путем во власть «народные избранцы» политического здоровь отечеству не обеспечат. «Власть — это заповеданное служение и не может быть предметом конкуренции партий».
А обеспечит — одно: «демократия малых пространств» — отстройка самоуправления на местах. «Без правильно поставленного местного самоуправления не может быть добропрочной жизни, да само понятие «гражданской свободы» теряет смысл… В здоровое время у местных сил — большая жажда деятельности, и ей должен быть открыт самый широкий простор».
…Только трех-четырехступенчатые выборы, когда каждый выбираемый зарекомендовал себ дельным и бескорыстным, обеспечивают — по Солженицыну — выделение вверх людей, действительно достойных составлять высший эшелон власти и обеспечивать «разумное сочетание деятельности централизованной бюрократии и общественных сил».
Солженицын за сильную президентскую власть. Но в будущем видит президента не как удачливого партийного ставленника, но — по мере развития на основе самоуправления земств и сословий — как достойного выдвиженца именно земских, территориальных и сословных представительств, приходящего к власти не за счет крикливой победы над конкурентом, а на продуманной, конкурсной, так сказать, основе. «Надо искать форму государственных решений более высокую, чем простое механическое голосование. Все отдавать на голосование по большинству — значит устанавливать его диктатуру над меньшинством и над особыми мнениями, которые как раз наиболее ценны для поиска путей развития. …Обезличенное полное равенство людских выражений — есть энтропия, направление к смерти. Общество живо именно своею дифференциацией».
Выступая против утопических затей соединения человечества в «единое целое» с универсальным правлением, кастрированными религиями и культурами, но и — против агрессивного националистического узколобья, Солженицын формирует ту золотую «среднюю линию», в которой ныне мы так нуждаемся.
Его размышления — отнюдь не маниловские мечтания идеалиста, как они могут выглядеть на фоне распада. Это соображения прагматика, ясно видящего совокупность реальности, включающей и завтрашний день. И не вина Солженицына, а общая беда наша, что при нынешнем накате цинизма, эгоизма и воровства любые здравые положительные соображения, направленные на действительное оздоровление жизни, выглядят «не ко времени». Налицо классическая ситуация, замечательно сформулированная еще Достоевским: «В наш век негодяй, опровергающий благородного, всегда сильнее, ибо имеет вид достоинства, почерпываемого в здравом смысле, а благородный, походя на идеалиста, имеет вид шута».
…Публицистику Солженицына все чаще сравнивают с «Дневником писателя» Достоевского, полемику его с «плюралистами» — с гневными филиппиками Федора Михайловича в адрес проф. Градовского и других добропорядочных либералов.
Но в «Дневнике…» — очевидна червоточина геополитической и даже духовной «прелести», тождественной тютчевской: Константинополь, проливы, крест на св. Софии. Религиозно-альтруистическая и воинственно-политическая утопии переслаивались и подпитывали друг друга. В идеализацию народа-богоносца преломились и юношеские социалистические мечтания писателя: Белый царь и христианский социализм. Всем существом чувствуя, что почва из-под ног России уходит, Достоевский страстно пытался придать иллюзиям достоверность. Так что потрясающие пророчества и предвидения — как и у Константина Леонтьева — перемешаны в «Дневнике…» с самыми несбыточными чаяниями.
В памятном споре Достоевского — видевшего, кажется, в «святом деле» войны за «братьев-славян» еще и лучшую панацею от нигилизма и «немощи растления», шанс дл возрождения общества — с толстовским Левиным, добросовестно занятым устроением в пределах собственного имения («Дневник писателя» за 1877 год), Солженицын, возможно, принял бы сторону Льва Толстого.
В его публицистике — полный отказ от внешнего могущества и территориальных претензий во имя выздоровления, сбережения и обустройства народа — на основе, повторяю, здравого смысла. Солженицын и любит русского человека, и — умеет с него спросить. Любит — по точному определению отца Александра Шмемана — «зрячей любовью», без утопических шор. И в недавнем интервью на вопрос: «Имеет ли для вас особое значение славянофильская традиция?» — писатель ответил: «Нет, она не имеет для меня ни особого, ни вообще сколько-нибудь сильного значения. Мне приписывают, ставят печать неославянофила, я таким ни в коем случае не являюсь, я не считаю себя носителем славянофильской традиции. Я огорчаюсь, что славянофилы преувеличивали значение особой миссии России и какого-то особого исконного превосходства в духовной сфере»3.
Солженицына нельзя идентифицировать, пожалуй, ни с одним известным направлением русской идеологической и общественной жизни: это глубоко оригинальный русский мыслитель с опытом XX века. Пройдя смолоду через клишированный марксистский соблазн, Солженицын раз и навсегда излечился от идеологическо-утопического подхода к жизни, какой бы характер эта идеология ни носила. В каждом конкретном случае у него конкретный органический взгляд на явление. Но глубинный христианский стержень и государственный ум не дают рассыпаться его взглядам в хаотическую мозаику.
Что и впрямь единит публицистику Солженицына с «Дневником писателя» — так это энергия и организация текста, делающие их полноценной долей творческого мира писателей. Тут задействован весь арсенал их великолепной художественности.
Достоевский любил читать вслух, его Пушкинская речь привела в сильное возбуждение бросившихся брататься слушателей, а в опубликованном виде многих разочаровала: печатный текст смикшировал, увы, эмоциональное впечатление.
Солженицын тоже великолепный ритор; и надо быть зашоренным политиканом, чтобы слушать его так, как слушали наши думцы 28 октября 1994 года, — с прохладцей и жужжанием4. Речи Солженицына не проигрывают и на бумаге: энергию голоса заменяют энергии слова, слога. Риторические приемы, повторы, рефрены выглядят как полноценная ритмизированная проза, эмоциональная зажигательность произнесенной речи остается и на бумаге. Написанное слово первичней произносимого и рассчитано на самостоятельное горение.
Иногда, правда, лексические новации в публицистике как жанре могут быть не вполне уместны. В вышеупомянутом интервью, отвечая на вопрос о своем отношении к Достоевскому, Солженицын заметил: «Меньше всего он, пожалуй, обогатил нас в чисто лексическом отношении. Вот лексически, в его такой торопливой захлебывающейся манере, — лексически он над языком работал мало».
Однако что понимать под лексикой, и слово не должно царапать острым углом, нарушая повествовательное течение. Тем более в публицистике — мешая эмоциональному восприятию.
А его Солженицын всегда умеет добиться пером-приводом от души к душе. По завету Ахматовой, он «весь настежь» распахнут перед современниками, кажется даже и не подозревая, что такое снобизм. О чем бы он ни писал — о лагерях, шарашке, тюрьме, об омерзительном бесновании революции, или вот в публицистике: о коммунистическом зле и болезнях цивилизации, — в какие бы круги ада исследовательски ни опускался — все в Солженицыне энергия, здоровье, здравый смысл, духовная бодрость. Он щедро и с радостью подзаряжает положительными энергиями, мен сам состав личности читателя — к лучшему. (Эти его качества — особенно раздражающая синильная кислота для выморочных середняков, занятых собственным устроением.)
И именно потому же в Церкви его слово особенно ценимо сильными проповедниками — отцом Александром Шмеманом, митрополитом Феодосием и другими, — чувствующими его связь со словом религиозным.
Да и само писательское служение Солженицына — в соответствии с национальной нашей традицией — до конца не секуляризировано и несет в себе элемент служения проповеднического; непреклонная вол и постоянное труженичество — его непременные составные.
Юрий КУБЛАНОВСКИЙ.