III. Андрей Левкин. Письма ангелам; Андрей Левкин. Тварь, больница, клоуны et c.; Андрей Левкин. Смерть в СПб.; Андрей Левкин. Наступление осени в Коломне
КОРОТКО О КНИГАХ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 6, 1996
КОРОТКО О КНИГАХ
I. АЛЕКСАНДР ГЕНИС. Американская азбука. Нью-Йорк. «Эрмитаж». 1994. 104 стр.
«Америку… читать нельзя. Ее можно только увидеть» — как всякое царство природы, а не культуры. Отсюда — форма путеводителя, экскурсоводческие интонации и организующий принцип — жест: взгляните, это — автомобиль, это — банк, это — бассейн, а это — мотель… При чем тут природа? При том, что все это — мифологемы цивилизации, которой не иначе как «свыше» дана привычка называть себя «естественным порядком вещей». Поэтому — читать все-таки можно: автомобиль — «форма американской души», банк — «бог-бухгалтер», бассейн — «персональный баптистерий», парк — тот же собор; бензоколонка — «постоялый двор», а мотель «в прошлой жизни был… конюшней». Такое чтение-письмо порождает порой забавные картинки. Например, Базар: «В любой из европейских стран на рынке можно встретить похожих персонажей: ражие мужики и румяные бабы. Но в Гринвич-вилледж, на главном из дюжины нью-йоркских базаров, преобладают поэты, радикалы и сектанты… мужики здесь — оперные. Стоит только посмотреть, как они, читая в перерывах Кьеркегора, нарочито грязными пальцами привычно быстро переворачивают страницы».
Метод явно восходит к «Мифологиям» Р. Барта. Противопоставление Нового Света — Старому при описании американского дискурса отсылает к оппозиции «лук — капуста», с помощью которой Генис описывал дискурс советский (см.: «Знамя», 1994, No 8). Если советская культура строилась по принципу капусты — вокруг кочерыжки, то американская цивилизация — милая просвещенному уму российского литератора луковица (пустота вместо стержня). Америка Гениса — от Автомобиля до Яхты — пространство по-домашнему уютное. Пафос — противоположный бартовскому: не разоблачающий, но — принимающий, даже — оправдывающий. И то: жест Барта имел в виду зарвавшегося буржуа, творящего от имени Нормы и Естества вещи ненормальные и противоестественные. Жест Гениса — из цивилизованной Америки в Россию, где норма «капустная» неактуальна уже, а «луковая» — еще. С любовью. Жест просветительский. Предсказуемый. Американская норма выписана либо с заслуживающей того симпатией: «Чтобы мир стал здоровым, его надо избавить от больных… Но чтобы мир был нормальным, он должен признать нормой и болезнь. Вот больница и учит больных жить с болезнью, а здоровых — с больными» (Больница), либо с — опять же — понятной незлой иронией: «Зоопарк, как и Америка, дитя демократии… В эпоху, когда на женщину в шубе смотрят как на живодера, у людей прав меньше, чем у зверей. С тех пор, как последние стали меньшинством, они пользуются большей безопасностью, особенно в Нью-Йорке, где зайцы пасутся в аэропорту Кеннеди, совы спят в сабвее, а орлы вьют гнезда на крышах небоскребов этого огромного города, где обитает 300 видов диких животных. Это если не считать тараканов…» (Зоопарк).
Считается почему-то, что алфавитный порядок — самый неумышленный порядок на свете. Азбука — жанр, снискавший изрядное число разумных, добрых и вечных поклонников — от Флобера до Пригова. Жанр, расцветший в «эпоху постмодернизма», упоминаемую в «Азбуке» не реже Ролана Барта. Подобная организация пространства книги обусловлена также и материалом: автор стремился избежать, с одной стороны, «энциклопедической занудности», с другой — «безответственного импрессионизма» при помощи этой жесткой, заставляющей вспомнить сонет или Санкт-Петербург, структуры. Избежать удалось. Книга, кроме того что нескучная, еще и удобная: ее можно читать в любом месте, в любое время и с любой страницы. К сожалению, имеются полиграфические ляпы: Метро следует за Мотелем, Аптека заползает на территорию Автомобиля… А так — все в норме.
Рисунок Вагрича Бахчаняна на обложке.
II. АЛЕКСАНДР ЖОЛКОВСКИЙ. Инвенции. М. Изд-во «Гендальф». 1995. 247 стр.
Семантическое поле заглавного слова — от «открытия» до «сочинения». Целиком этот перечень приводится на странице 3. И вообще, автор с удовольствием вам растолкует: и что означают «инвенции», и из каких частей состоит книга, и почему она состоит именно из них. Все продумано: и композиция книги, и композиция каждого «этюда» — от исследовательской статьи «с претензией на краткость и читабельность» до «металитературного рассказа» с претензией на нескучность. Собственно, это — избранное. Вас интересует «творческий путь»? В книге имеется и биография, и «научно-исповедальное» эссе. А в общем — структуралистская прямая, где основные точки — «пред-» и «пост-«.
Обратимся сразу к «пост-» — учитывая, что перед нами новая книга. Не только к «-структурализму», но и к «модернизму» — учитывая писательские претензии автора. На фоне массового мероприятия по размыванию границ ситуация Жолковского все же нетривиальна: к границам традиционного пространства литературы он вышел не из самой литературы, а из науки, традиционно относящейся к литературе как к объекту — во-первых, изучения, во-вторых, письма. Обе точки пересечения важны, но примечательней — вторая. Разочаровавшись в возможности объективного описания, наука о литературе заменила эту претензию другой: быть в том числе и литературой (так же как и литература задумалась о самой себе). Новая (писательская) проблема: как писать? Как завоевать читателя вне узкого круга владеющих метаязыком коллег? Традиционному писателю свойственно, отправляясь на поиски своей индии, упираться в америку; «открытие» здесь зависит от «сочинения», от письма. Писатель — исследователь литературы вынужден всякий раз облекать априорное «открытие» в некую «форму». Чаемая «вторая простота» достигается с невероятными, заметными читателю усилиями. Тем ценнее завоевание. Дискурс Жолковского по-своему замечателен: сохраняя «наукообразность» (терминология, комментарии), он дышит пусть не легко, но ровно. Одышки не наблюдается — и слава богу. Однако «металитературные рассказы», не худший из которых помещен в «Инвенциях», выглядят все-таки очень… закомплексованно; читая, так и хочется сказать… тексту: «Ну, ты что, расслабься…» Я, как читатель, гораздо естественней воспринимаю «исследовательские статьи», отличающиеся желанной автору краткостью-читабельностью. Металитература может быть отменной литературой. Где герой — писатель, действующий на грани жизни и литературы; причем и жизнь, и литература понимаются как текст, а детективной напряженности сюжет соткан из нестыковок, неизбежных при любого «направления» переводе одного текста в другой. Здесь все начинается и кончается не Словом, но Текстом — дьявольская разница (за пояснением — к «Инвенциям»). Жолковский пишет «с сознанием пограничности ситуации», и герой предпочтителен соответствующий: плохой писатель и хороший гражданин Чернышевский; постструктуралист Мельчук; Лидия Гинзбург, название заметок о которой — «Между жанрами».
Идеально же подходящ для этого «жесткого жанра» — разносторонне «пограничный» Лимонов (о нем см. также статью Жолковского «Графоманство как прием» в книге «Блуждающие сны…») в сюжете о «Красавице, вдохновлявшей поэта»: «Как мужчина он жаждет жизни, силы, успеха, а как тонко чувствующая поэтическая личность он обречен страдать, наблюдать жизнь и описывать ее, зная… что она кончается старостью и смертью». Начальный текст — стихотворение Мандельштама «Соломинка», обращенное к Саломее Андрониковой. Финальный текст — рассказ, «на который красавица, в молодости вдохновлявшая поэта, состарившись, вдохновила прозаика». Метатекст Жолковского — также и рассказ о том, как текст Лимонова вдохновил исследователя на данный метарассказ. Лимонову рассказ удался — «уж не благодаря ли «соавторству» с Мандельштамом, Пушкиным и Эдгаром По?». Читай: уж не знаю, как Лимонову, а мне мой рассказ удалс именно поэтому. «Проведенный анализ рассказа может озадачить читателя, убежденного, что кто-кто, а Лимонов попросту написал «то, что было». Но одно не мешает другому: факты отлить в законченную форму не легче, чем вымысел». Ну, это понятно: что «факт», что «вымысел» — все равно «текст». Озадачивает другое: «отлить в законченную форму». Вот уж где не стоит судить по себе, особенно — в ожидании «непредсказуемой реакции Лимонова».
Между тем на реакцию Лимонова Жолковский рассчитывает не напрасно. Писатель-маргинал и маргинал-литературовед обживают границы литературы, приближаясь к ним с разных сторон. Чем друг другу и интересны. Жолковский — писатель для писателей-постмодернистов и исследователей-постструктуралистов, что иногда — одно и то же.
III. АНДРЕЙ ЛЕВКИН. Письма ангелам. — «Ё», 1996, No 1; АНДРЕЙ ЛЕВКИН. Тварь, больница, клоуны et c. — «Комментарии», 1995, No 6; АНДРЕЙ ЛЕВКИН. Смерть в СПб. — «Рижский альманах», 1994, кн. 3; АНДРЕЙ ЛЕВКИН. Наступление осени в Коломне. — «Шпиль», 1993, No 1.
«Когда человек хочет курить, он должен — если у него нет сигарет — выйти на угол и спросить сигарету. Когда человек не знает, что ему делать дальше, он должен выйти на угол и спросить об этом у первого встречного. Ему дадут в морду. И он должен понять, что ему — повезло». Конец абзаца. Не угодно ли еще? Наугад: «Ты это то, что ты думал, что это было хорошим: всегда обмылочки, ошметочки с ангелов — ну, даже белого цвета и падали сверху. И до того, как ты стал взрослым, ты думал — это бумажки, на которых надо написать что-то для себя и прочих». И т. д. и т. п. в любом направлении — фирменное левкинское «et cetera, et cetera, et cetera».
Вполне самостоятельные абзацы, связанные в самостоятельные же фрагменты, связанные в законченное и вместе с тем разомкнутое — в силу своей многослойности — целое, которое можно, конечно, назвать «рассказом», но разве что для того, чтоб в сравнении обозначились отличия. Плотный текст, не поддающийся пересказу. Текст — плотности тумана или музыки в авторском понимании этого слова: «Мы стали взрослыми со своей музыки, со своей музыкой из запятых, двоеточий, черточек длинных, черточек многих, точечек, стоящих под строкой, и считаем, что вся эта дрянь, которая из улицы, поворота, лужи, белых бумажек, — для нас. Раз уж мы тут». Текст — плотности букв на бумаге и вещей вокруг тебя.
Связующие лейтмотивы: зима («Конечно, это я думаю зимой, потому что летом я бы не знал, что об этом надо сказать») — снег, смерть («Смерть тебе сухим снегом», — «недоделанному ангелу» Янке Дягилевой — одно из лучших «писем») — ангелы (классификация коих, имея в виду знаменитую борхесовскую, являетс все же сугубо левкинской) — угол, сигареты («Странно, всю жизнь меня пугало, что не окажется сигарет: ну, когда-то магазины закрывались рано, и не спрашивать же на углу у всех подряд. С тех пор прошло время, по ночам лавочки работают, а страх остался»).
«Мне повезло в жизни, и любая философия мне нипочем…» — позиция, имеющая тем не менее философическую подоплеку: «Степень свободы всегда осознается по тому, что увидишь между прутьями решеток: мы зоопарк для ангелов…» — и представляем зоопарком — их. Человек привык судить по себе, между тем как — от ангелов до знаков препинания — все живет по своим, неведомым человеку, законам.
«Я не знаю, что откуда берется, и, значит, это можно представить себе как угодно»; «…если мои мысли не озабочены больше ничем, то они, конечно, должны обшаривать то, внутри чего они лежат»; «проснувшись с утра и увидев на улице прыщик или, скажем, какую-то шершавую сыпь, ничему не удивляешься, принима сей факт как должное, признавая за ночью право произвести с твоим телом что угодно», — позиция честная и плодотворная. Неожиданно и успешно взаимодействующая с традицией. Маиор Ковалев, обнаруживший свой нос независимым, здесь явно «свой человек». К тому же — записки по поводу снега и программное пристрастие «чиновника дл письма» к некоторым знакам: «СПб», «и т. п.», «et c.», «&» («некоторые буквы у него были фавориты»). Фавориты-персонажи: мысли, понятия, предметы, которые под рукой, а если люди, то уж — «свои». Литератор Могилев, например: «Когда я ехал в Петербург в конце декабря, то думал — интересно, забрал ли Могилев из коридора свои сапоги? Сапоги у него резиновые, целые, а погода в Риге была сырая, снег таял, кроссовки же дали течь по всей длине канта… Сапог весьма требовалось». Знак качества: читатель может не знать ни литератора Могилева, ни его творений (они и вправду мало кому известны), но «Могилев» без «сапог» — что «Башмачкин» без «шинели». «Ангелы» — они же и атрибут «свободы».
«Если человеку удалось завернуть за угол, ему нет нужды помнить то, что было раньше». Левкин пишет исключительно про «здесь и сейчас». «Улица, когда повернуть направо, выводит к проспекту, где, если повернуть налево, точно будет висеть время на следующем перекрестке, возле входа в метро, но, подойд к перекрестку, про него и забыл». Время — «висит», про него забываешь, пространство же многообразно и соблазнительно. В результате «соблазнения» возникает реальность — насколько самостоятельная, настолько и вписанная в контекст. Все «новое» являетс таковым на фоне «старого» — Левкин это знает и «вписываться» умеет: Коломна, Кавказ, Петербург — чем «значительнее» фон, тем ощутимее сугубо здешняя, тихая любовь автора к трамваям-булочным-пивным-и-консервным-банкам. Как значок «СПб» на фоне Петербургского Текста.
«Тихо», согласно Левкину, и есть «красиво». Главный завет его прозы: «Не повышай голоса». Хочешь поговорить — подойди, прислушайся. Автор доверяет читателю как самому себе, мысля его не иначе как «своим ты». Потому и речь — старательно небрежная, внутренняя: «Лучше напейся, чем». Мы ведь «про себя» недоговариваем фразу, когда и так понятно. (Его «братья по речи» — Александр Введенский, Венедикт Ерофеев, Саша Соколов.) Такая речь далеко заводит: «С утра он встанет и, умываясь, вспомнит, что очень долго с кем-то прощался вчера вечером под утро». Она может быть расслабленной или напряженной, но — к чему кричать, когда «кругом… такая зима, что чиркнешь спичкой, а в соседнем лесу — слышно»? Когда ты сам себе — лес, тихий омут et c.
При имени Андрея Левкина вспоминается что? Журнал «Родник», город Рига, потом — Петербург, маргинальные рассказы в маргинальных изданиях… Но, подобно неприличным уже, казалось бы, «ангелам» и «музыке», «маргиналии» «маргиналиям» рознь. Дело всего лишь в том, что — отличная новая проза.
Ольга КУЗНЕЦОВА.