Новый мир №5, ШВАРЦ.
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 5, 1996
О КНИГАХ
I. ЕЛЕНА ШВАРЦ. Песня птицы на дне морском. СПб. «Пушкинский фонд». 1995. 87 стр.
…Стихотворение, давшее название книге, пожалуй что и самое в ней причудливое, завораживающее.
………………….
Птица скользит под водами,
Гнет их с усильем крылами.
И поет
Глухим придонным рыбам
О звездах над прудом,
О древней коже дуба
И об огне свечном,
И о пещных огнях,
Негаснущих лампадках,
О пыли мотыльков,
Об их тревоге краткой,
О выжженных костях.
Как все неожиданно и строго логично, как один образ зовет за собой другой, разом и точно названный и загадочный, получающий после очередного рефрена-двустишия страшное незабываемое продолжение: «Спой, вцепясь в костяное плечо, / Утопленнику про юдоль, / Где он зажигал свечу». От стихотворения невозможно «отделаться», трудно не цитировать дальше. Подводные обитатели не верят залетной птице, но
Поверит сумрачный конек —
Когда потонет в круглой шлюпке,
В ореховой сухой скорлупке
Пещерный тихий огонек, —
Тогда поверит морской конек.
Вот стихи, каких не придумаешь: они возникают сами.
…Качество стихотворения напрямую зависит от интенсивности поступающего к поэту-медиуму «сигнала». Воздушный поток настоящего вдохновения легко удерживает и алогизм, и даже формальное неряшество — их просто не замечаешь. Энергия, продиктовавшая текст, не остывает, не ослабевает во времени.
Тогда как текст рукотворный — а не ниспосланный — нуждается в совершенной отделке, дабы не оказаться попросту дребеденью. Одним словом, что легко прощается стиху медиумическому, не сходит с рук стиху, добытому исключительно волей автора.
У Елены Шварц «принимающая система» на очень высоком уровне, есть строфы, есть стихи, чья ниспосланность очевидна. Сюрреализм Шварц в высших своих достижениях не рационален, а… так выпелось. И сбой ритма внутри стиха, нагромождение образов и смесь размеров имеют органическое происхождение. Интонационная нюансировка — переливчатая, неоднозначная. (Стихотворение «Три царя на рождественском базаре» имеет, например, посвящение: «Г. Гейне — с упреком — зачем он с топором напал на трех волхвов», — ироничное, таинственное и очаровательное разом.)
Стихи 1994 — 1995 годов — включенные в новую книгу — свидетельствуют, что ее поэзия жива не старым подкожным жирком, а полна свежими соками. Больше стало стихов коротких, в формальном отношении «обозримых». Страшные события наших дней вписываются в мировой культурный и трагедийный контекст, современность словно прописана старыми мастерами. «На первое погребение Гамсахурдиа», «Зарубленный священник» («Священник, погибший при начале конца, / Похожий на Люцифера и Отца, / Немного светский и слишком деятельный, / Но избранный в жертву…») — стихи, чья точность со сложным фантастичным оттенком.
Лирическая героиня Елены Шварц — одновременно эгоцентричная и самоотрешенная до юродства. Сочетание этих качеств и дает ту толику инфантилизма, что раздражает одних и очаровывает других. Во всяком случае, это у нее родовое, от которого поневоле — с годами — приходится избавляться.
В замечательном своей исповедальной обнаженностью стихотворении об этом так говорится: «Как стыдно стариться — / Не знаю почему, / Ведь я зарока не давала / Не уходить в ночную тьму, / Не ускользать во мрак подвала, / Себе сединами светя, / Я и себе не обещала, / Что буду вечное дитя». И заключительное вопрошание: «Я знаю — почему так больно, / Но почему так стыдно, стыдно?»
Это происходит мужание, умудрение облика, образа, сути. Что, понадеемся, в свою очередь, обернется новым и сильным стихотворным плодоношением.
II. ЕВГЕНИЙ РЕЙН. Сапожок. Книга итальянских стихов. М. Изд-во «ПАN». 1995. 71 стр.
Поэзия Евгения Рейна, которая человеку, отравленному причудливостью современной словесности, может показаться чересчур уж бытописательной, напоминающей ритмизированный физиологический очерк, есть на деле высокая поэзия человеческих, временых и культурных связей. Десятилетия, начиная с 50-х годов, полифонично там уживаются, сберега для потомства множество драматичных судеб и милых сердцу подробностей. С настойчивостью влюбленного в жизнь фанатика Рейн выуживает и выуживает из Леты и увековечивает словесно все то, что без него было б обречено на забвение. Сам натурализм Рейна — на деле не натурализм, а ненавязчивая повсеместная поэтизация быта за счет его словесного претворения. Стихосложение — суть жизнедеятельности поэта, тут его родина, его религия, его оправдание. Retro и современность нерасторжимы в его бытописательских медитациях; их герой, то напористый, то немножко нелепый, — «вечный командировочный» (определение Бродского), но командировка — жизнь.
И впрямь, еще в советские годы где только не побывал поэт, чего не повидал; Москва и Питер при том освоены им поровну. Благодаря бескрайности нашей родины путешествия последних лет вряд ли удлинились по протяженности, но их конечные пункты сделались экзотичнее: Нью-Йорк, Амстердам, Париж, Осло и проч. То, что другим сверстникам Рейна, поэтам-популистам оттепельной плеяды, было доступно еще и под коммунистами, пришло к Рейну со значительным запозданием. Но — пришло и дало новые лирические энергии. Ибо, что и говорить, впечатление дл поэта — изрядный допинг.
И вот — Милан, Флоренция, Венеция, пьяцца Барберини в Риме. Это второй объемный цикл русских «итальянских стихов» за последние годы, обворожительные «Римские элегии» Бродского (1982) ему предшествуют.
Так хороша Италия — что тут не обойдешься без описательности: хочется как можно точней фиксировать, а не деформировать реальность в угоду метафоричности. И, кажется, чем точней опишешь — тем и будет стихотворение лучше. И «волны, подсвеченные вечерним небом», и «золотой шар с языческим богом», и «живопись халтурщика Тинторетто, / исписавшего четыреста километров квадратных», наконец, «рыбный рынок с угрем и лангустом» — мнится, только не упусти подробности — и все чуть не автоматически преобразится в поэзию. Старая Европа благородной красотою своей в сочетании с комфортом и сервисом конца XX века сразу празднично повышает жизненный тонус приехавшего отсюда — вот и в итальянских стихах Рейна словно играют бесчисленные пузыречки озона. И даже когда он просит прощения у Господа Бога, к раскаянию чуть заметно примешивается восторженность от того, что все это происходит в Риме:
Прости за то, что, слабый, старый,
не всегда открыт Тебе,
за то, что голос небывалый
не царствовал в моей судьбе.
За то, что не всегда воочью
Ты предстоял передо мной.
Прости, что засыпал я ночью,
а днем и вовсе был не Твой.…Но органическая ненасильственность стихового потока, продиктованная путевым возбуждением, имеет и свои минусы. Хочется порой большей сложности в преодолении материала; вспоминаются такие рейновские удачи, как «Минчковская Ася Казимировна» (1977), и другие его доперестроечные, тогда заведомо обреченные на самиздат вещи.
…Что и говорить, та цеховая, почти «орденская» посвященность, то, забывающееся уже ныне, ощущение миссии, какое было у нас, поэтов-подпольщиков, в прежней тоталитарной действительности, оказались для поэзии очень небесполезны. Теперь приходится больше дергаться и выкручиваться, чем раньше, чтобы быть на плаву и не затеряться, ибо даже традиционная интеллигентская бедность кажется унизительной. Окружающая среда стала лирической сосредоточенности еще враждебнее. И если тогда каждый бескорыстный поэт чувствовал себя едва ль не гуру, то теперь в деловой жизни нынешней масскультуры он, пожалуй, выглядит нелепым анахронизмом.
Стрекочет аппарат, слепит электросвет,
Повсюду господам показывают фокус.
Срезает лавры враль, хлопочет паразит,
И только мы с тобой снимаем с медиокись.
«Снимать с меди окись» (стихотворение «Музе») тут, очевидно, означает служение высокому мастерству, традиционным заветам.
И действительно, нет у стихотворства задачи достойнее, как она порой ни неблагодарна.
Юрий Кублановский.