Критика и рецензии
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 4, 1996
РЕСТАВРАЦИЯ ВЕДЕТСЯ
Петр Алешковский. Владимир Чигринцев. Роман. — «Дружба народов», 1995, No 9 — 10. Петр Алешковский. Старгород. Голоса из хора. М. Издательство имени Сабашниковых. 1995. 256 стр. Эпиграф, придуманный автором к «Старгороду», заслуживает упоминания при разговоре об обеих его последних вещах: «Старгород — город нарочито невеликий. Стоит на Озере. Имеет химический завод, ГПЗ-4, кирпичный завод, завод сельскохозяйственного оборудования, мебельный комбинат, Кремль и множество старинных церквей и монастырей. Реставрация ведется… Из путеводителя». (Ну да, так мы и поверили, что это из путеводителя. Не из «Миргорода» ли?)
В «Жизнеописании Хорька» тоже где-то прорывался-упоминался Старгород, что говорит о некоем распространенном значении-звучании этого имени, с его отсылкой к «корням». (Не к Ильфу же и Петрову. Шутка.)
Что ж, и «Владимир Чигринцев» отсылает туда же. Это образцовая вариаци на тему «русского романа», причем с безотказной установкой: и интеллектуал — когда увидит в толстом журнале — заглотит (есть споры о России), и широкий покупатель — если в лоснящемся переплете — купит (есть авантюрная линия). Умело используются хрестоматийные приемы, мотивы — начиная с имени заглавного героя, которое откровенно рифмуется с набоковским Чердынцевым, и кончая тем, что в финале «жигуленок», «верный Росинант», тихо вздрагивал, в чем есть намек и на умеренное донкихотство героя, и на гоголевскую тройку.
Описания реалистично пластичные, даже нарочито пластичные, как этот по-гоголевски оживший портрет, привидевшийся Чигринцеву во сне: «Со стоном, как глубокий старик, тот опустился в черное отцовское кресло, медленно положил на колени тяжелые руки. Широкая загорелая кисть, толстые пальцы, короткие, по-крестьянски остриженные ногти, вздувшиеся узловатые вены — руки, похоже, сильные, жилистые, привыкшие к труду. …Наконец, поднялась голова, лунный свет пал на хищно блеснувший зрачок, зашевелились пергаментные сухие губы». Особенно характерны пергаментные губы — мертвеца. Банально, зато точно.
Касательно же сюжетных линий и системы персонажей, здесь тоже очевидны цитатность, реминисцентность. Отношения Татьяны и ее талантливого, но деспотичного отца Дербетева, подавляющего дочь, но готового выдать ее за своего ученика, — это реминисценция из Чехова.
А вот линия Владимир Чигринцев (Воля) — Аристов преимущественно тургеневская.
О Воле чуть подробнее. Не то чтобы это был ярко выписанный, запоминающийся характер (любопытно, что и портрета его нет, как-то не удается взглянуть ему в лицо), но функции у этого персонажа есть, он прописан скорее в действии, чем в психологии. Дл крепости романного каркаса у персонажей должны быть функции.
Воля — тридцатитрехлетний книжный художник (вольный художник, артист), но с дворянской кровью и говорящим именем. Он малость шалопай («добрый малый»): и заказы издательства затягивает до последнего срока, и, увлекаясь, проигрывает екатерининские золотые уличным наперсточникам (а мы думали, последний золотой Раневская отдала сто лет назад), но все равно милый. Милый, обаятельный, добрый, отзывчивый, причем деятельно отзывчивый. И отношения с народом у него, по-русски говоря, субстанциальные — с деревенскими мужиками, бабами, детишками (поселянами и поселянками). Он и на печи в крестьянской избе ночует. Он ведет себя с артистической и аристократической непосредственностью, даже не думая об этом (кстати, кто-то недавно на какой-то московской кухне сказал, что Алешковский написал «сословный» роман).
А вот Аристов Виктор, молодой доктор наук, выучившийся-выбившийся благодаря Дербетеву, — парень башковитый. Но не обаятельный. И губастый он, как присоска, и профессорскую дочь сторожит, как собака, и напивается как-то особенно противно, крича, что он алкаш, сын алкаша. И в Америку готов ехать, и бизнесменом стать. Да ведь он выскочка, разночинец, интеллигент — в том еще смысле. Одно дело — мужик-поселянин Борька, он хоть и пьет, и землю продает заезжим охотникам, но он «земляной», более невинный, что ли, и потому более симпатичный. Аристов же доктор наук, а — бизнесмен. Прямо новый русский какой-то.
Что еще должно быть в «русском романе»? Непременно должны быть споры о России, о народе, о Боге, истории и т. п. Постановка вопроса должна быть глобальной, например, я и Россия (есть даже книжка такая научная — «Тургенев и Россия»). Здесь же эта тема приобретает несколько более упрощенный оттенок: уезжать или не уезжать. Сразу видно, что роман интеллигентский (уж не знаю, сословный ли) — в современном смысле, потому что эта проблема, уверен, волнует население гораздо меньше, чем интеллигенцию. А у Алешковского даже какая-то совершенно эпизодическая тетка затем и встречается на пути, чтобы объявить, что она отбывает в Германию к своему зятю — алтайскому немцу.
Когда-то писали: у Печорина есть воля без знаний, у Рудина — знание без воли, а у Базарова — и воля, и знания. Но дело теперь не в них. Посмотрим, на чту есть воля у Воли Чигринцева. Хоть он немного и плейбой, но у него была вол помочь профессору и дочери его Татьяне в трудное время, была воля поехать в Пылаиху и Бобры (несмотря на предупреждающие знамения вроде аварии — типично киношный ход) — не за кладом, конечно, а за корнями, за истоками (авантюрная лини — надеюсь — не для клада же, не для вурдалака же придумана). Была вол освободиться от всех долларов, легко к нему пришедших.
Но — припасть к истокам или попрощаться с ними? Или все же проникнуться сознанием, что он за них в ответе?
Он, дворянин-артист-бессребреник, отдает доллары крестьянам, но Бобры-то, но «имение»-то дербетевское он все же берет в наследство?
Осталось еще разгадать, от чего он освободился, когда затолкал в соборе в фанерную коробку («на реставрацию храма») последние доллары и, «не крестя лба, фланирующей походкой покинул храм».
Осталось еще разгадать, чему он, собственно, смеется в финале после многих перипетий, «тугой горячей струей» освобождая мочевой пузырь у дороги: «Лицо пылало. Стихия еще безумствовала вокруг, но тут радостное, невероятное чувство свободы ворвалось в душу и окрылило: беззащитная улыбка расцвела на губах. Вот она растянула рот шире, и, уже не в силах себя сдерживать, он рассмеялся во всю глотку, как смеется увидавший нечто и впрямь комическое и межеумочное. Глаза слезились от секущего порывистого ветра. Печально светили красные габаритные огоньки, верный Росинант тихо вздрагивал: грязный и продрогший, он дожидался хозяина, чтобы продолжить дальнейший совместный их путь».
Почти ясно, от чего он освободился, но интересно, с чем остался обаяшка.
Ну да вольному — воля, спасенному — рай.
Роман уже отрецензирован в «Литературной газете» и отнесен к продолжению классической традиции, а сам П. Алешковский — к «классикам». В кавычках, правда, но слово сказано. Но чту немного пугает и чту немного скучно: все как по команде бросили постмодернизм и вспомнили о классической традиции и о том еще, что реализм — это и есть подлинный аристократизм стиля (право, впору постмодернистов позащищать — в знак протеста).
…Параллельно с выходом более или менее замеченных повестей «Чайки», «Арлекин» («Астраханский попович»), а также «Жизнеописания Хорька», побывавшего — и вполне заслуженно — в букеровской номинации, с публикацией «Владимира Чигринцева» постепенно складывался и распечатывался в журналах большой цикл рассказов Петра Алешковского «Старгород», объединенный образом условного города со всеми положенными атрибутами. И я не скажу, что рассказы эти — остатки, отходы от больших вещей. Отнюдь. Это самостоятельная работа, хотя и параллельная, тесно связанная с остальными вещами.
А то, что город именно сочиненный, сразу же угадываешь по обмолвке-разъяснению в эпиграфе: «…город нарочито невеликий». Понимаете, город не может быть нарочито большим или нарочито маленьким. Он такой, как есть. А вот сочинив, вообразив такой город, автор имеет право настаивать, что город именно такой, какой ему нужен. А «нужен» ему город провинциальный, где русский народ более или менее похож на русский и более или менее на народ, и может — по крайней мере — рассматриваться в таком качестве, но при этом город безвозрастно старый, чтобы были разные временные разрезы, разные слои: то наше время, а то более или менее давнее. Вот они, эти временные слои, по мере углубления: химический завод, ГПЗ-4 (никто точно не знает, что это такое, но в этом вся прелесть), кирпичный завод, Кремль и множество старинных церквей и монастырей. Без Кремля и множества монастырей (в маленьком городе сколько может быть монастырей?) стильности не будет.
А то, что здесь не один город, но нацеленность на больший или меньший охват России (Кремль-то случайно или не случайно с большой буквы?), видно и по этим самым монастырям-кремлям, по многообразию фабул, «картин», «типов», исторических, культурных, литературных отсылок-упоминаний.
Но чту такое классическая русская традиция? — зададим себе в тысячный раз вопрос, слишком, пожалуй, риторический для рецензии. Реставрация, ремонт, перелицовка, имитация или что-то более глубокое? На сегодняшний день в творчестве конкретного автора Петра Алешковского к этому «глубокому» все-таки тяготеет (в том числе и с учетом новейших романа и сборника рассказов) «Хорек» с его, слава Богу, не дежурным надрывом и не надуманными духовностью и «гиперморализмом». Последнее слово один современный автор, хороня литературу, употребил в ироническом смысле. Но это ничего, не страшно. (Вспомним, например: словосочетание «натуральная школа» тоже написал в ироническом смысле один не очень симпатичный человек, но слова-то сгодились и на нужное дело.)
И какой стилевой поток считать более классическим, более традицией? Авторский стиль начался с Карамзина и Пушкина и стал образцовым литературным стилем, «большим» стилем, но сформировался он не без первоначальной приглядки к французской приятности.
Однако со времен Лескова (вернее — особенно со времен Лескова) происходит очень существенный сдвиг: в повествовании полномочия от автора переходят к персонажу, обычно к «низовому» персонажу, в устной речи которого прорывается какая-то собственно русская, народная интонация, отличная от «господской» литературы (говор по-литературоведчески — от авторского стиля). Формируется мощный стилевой ареал, нынче многих и многих не оставляющий равнодушными, — сказ.
Я уже заикнулся, что у П. Алешковского «Старгород» — не отходы от несостоявшегося Букера, а самостоятельная работа. Если большие вещи у него — это все-таки преимущественно авторский стиль с вкраплениями «документов» и несобственно прямой речи, то в «Старгороде» разные, причем многочисленные, варианты «устной речи» «низового персонажа» решительно преобладают.
«Солнце высоко. Турист ходит толпой. Турист ходит парочками. Обнаженный столичный и заграничный турист, с волосатыми ногами, в заграничных шортах, в варенках-ополосках, в ярких, сексуальных майках». Так разговорно — «турист» вместо «туристы» — думает-наблюдает плановик Пищутин из рассказа «Над схваткой».
А приблатненный пэтэушник Санька повествует не иначе как со словами «пацаны», «по кайфу», «кофэ с молоком», «чё бояться» и т. п. («По кайфу»).
А вот почти безукоризненная речь Натальи Петровны Кивокурцевой, из дворян, а если выпал кусочек «так» из союза «так как», то только потому, что речь все-таки как бы «устная»: «Пошла в музыкальную школу, в ней до пенсии дослужила, а как без высшего образования, то вышла пенсия чуть больше колхозной» («Сметана»).
И чем культурнее, чем ближе к автору персонаж, тем речь его правильней, даже естественней, тем меньше там стилизаторских ужимок. Пусть это не монолог, а несобственно прямая речь, но с передачей интонации, неврастенической например, как у экскурсовода Татьяны Златковой («Живой колодец пустыни»): «Как пелена с глаз спала: она возненавидела экскурсантов. За их мелочность, невоспитанность, грубость. Особенно детей — разболтанных, невнимательных, крикливых…»
В прозе П. Алешковского очень чувствуется сознательное стремление к ритмической закругленности фразы: «По раннему утру, по залитому солнцем городу, по улицам с молодой зеленью лип и тополей, среди редких пешеходов, продвигается человечек» («Крепость»). Не считая некоторых рыхлых, натужно написанных вещей вроде «Владика Кузнецова», «Настоящей жизни», «Старгородской вендетты» (последняя отчетливо претенциозна), эта проза может доставить удовольствие и гурману, любящему различать вкусовые оттенки в «букете». Вот в «современной сказке» «Отец и дочь» повествование ведется, конечно, не только и не столько от лица подростка Катюшки, но в повествование вплетается, даже преобладает сказочная интонация, возможно отцовская: это, наверное, он называет дочку Катюшкой-девчушкой. Ведь и сказку вставную о некоем купце, изнасиловавшем свою дочь, он тоже сам рассказал (а Катюшка ее как бы вспоминает). Сказка вставная, а интонация, темп и ритм ее рассказывания заранее распространяются на все повествование: «А она куда идет? Идет себе, милая, бредет, как баржа по реке, хлюп-хлюп по мокрому песку пятками. И пусть идет — ей ведь жить да жить: это не горе-беда, это грех-смех, то ли еще будет. А горе-море переплывет».
Интонация «чужого» (не Катюшкиного) рассказывания наслаивается на «мысли» Катюшки, ощущаясь и тогда, когда на передний план выдвигается речь самой героини: «А горе-море переплывет. Если что, девчонки помогут, вот только деньги где взять на аборт? Лешке сказала, так он сразу в кусты: «А я при чем?» Теперь и не здоровается, словно ничего не было. Хрен с ним, с Лешкой».
Таким образом, прозаик озвучает сразу: 1) голос героини («Если что, девчонки помогут», «Хрен с ним, с Лешкой»); 2) голос отца («Катюшка-девчушка»); 3) «голос», тон сказочного повествования («Это не горе-беда, это грех-смех, то ли еще будет»). Может быть, и нарочито проведен прием, где-то по-стилизаторски резковато, но иного читателя занятие увлечет: дегустировать, разгадывать, чту в «фонограмме» повествования намешано.
А сейчас самое время напомнить о подзаголовке к «Старгороду» — «Голоса из хора». И о втором эпиграфе: «Грустно! мне заранее грустно! Но обратимся к рассказу. Н. В. Гоголь, └Старосветские помещики»«. Заголовок и подзаголовок, как и пара эпиграфов, являют собой компоненты оппозиции (бинарной, если угодно), содержащей в себе одновременно момент объединяющий (Старгород — намек на целостный организм страны, народа) и разъединяющий, рассыпающий (не хор, а голоса из хора).
А вот у Лескова и Платонова был все-таки хор или только отдельные голоса из хора? Вот в «Левше» повествование ведетс только ли от лица тульских мастеров? Или можно говорить о вообще народном персонаже, вообще народе, вытаскиваемом Лесковым в литературу, выходящем из немоты? Пожалуй, еще интереснее в этом отношении Платонов. Он-то речь — какого сословия, речь какого персонажа имитировал-стилизовал? Или он озвучивал голос народа вообще, массовое сознание вообще в тот период гигантских сдвигов социальных, культурных, речевых пластов?
Что касается нашего случая, то здесь, кстати, стилизуется не только устная речь, но и письменная («Старгородская вендетта»). Характерно, что стилизуется не только речь, но и сюжеты. Я имею в виду, например, запоминающиеся «фабльо» «Чудо и явление» и «Комолый и матушка Любовь». Таких сюжетов на фоне рыхлости современных «лирических» рассказов теперь не так уж много. Но вот, как нарочно, в той же «Дружбе народов» (так что не пропустишь), где помещено начало «Владимира Чигринцева» (все время сбиваюсь на Чердынцева), есть статья Н. Александрова «└Я леплю из пластилина…». Заметки о современном рассказе», где строго, даже слишком строго говорится: «…возвращение к ограничивающей жанровой норме возможно только при подчеркнутой стилизации… жанровые правила соблюдаются в случае обращения к умершему, не бытующему жанру». А то, что Алешковский отреставрировал именно старый рассказ, совершенно очевидно, потому что в прошлом веке под русским рассказом подразумевалось не просто небольшое прозаическое сочинение, то был рассказ в буквальном и точном смысле, там был рассказчик, излагавший некую историю, анекдот, событие, приключение и т. п. А теперь это стилизованный рассказ: и со стилизованной историей, и со стилизованным голосом рассказчика (в прошлом-то рассказчик говорил все же голосом автора — хоть и Рудый Панько, к примеру).
Сюжеты Алешковского бывают схематичными, что вполне понятно, потому что его рассказы принципиально не описательны, не «лиричны», но они зачастую плотные, динамичные, насыщенные. Рассказ «Блаженства» читаешь почти что затаив дыхание: еще бы, некто чуть не выстрелил в церкви в свою мать. Но оказывается, что это игра, это «понарошку». Вот оно, слово-разгадка, дл поэтики «Старгорода» — «понарошку».
Вот чем отличается стилизация под сказ от сказа как стиля. Стилизация — это все-таки скорее понарошку, а сказ — это все-таки скорее взаправду при всей его необычности, диковинности.
Возможно, сказ взаправдашний был тогда, когда все-таки существовал носитель этого вообще народного сознания? А позднее сказ отделился от своего носителя, перешел в иную сферу и, прирученный литературой, стал стилизацией? А сейчас так называемое массовое сознание расслоилось настолько в социально-профессионально-возрастном смысле, что уловить общий тон трудно, невозможно? Или еще просто не найден сказовый аналог для нового массового сознания?
Но сдается, А. Солженицын работает с речью, которая должна бы напомнить о неких началах, о вообще народной, вообще национальной стихии (я имею в виду, в частности, его словотворчество и синтаксис — манеру передвигать глагол в конец предложения). И в его недавних новомирских «Двух рассказах» (1995, No 5) общий стилевой знаменатель — сказ, несмотря на оттенки. Вспомним также многочисленные опыты в сфере воспроизведения народной речи, сказа или хотя бы просто несобственно прямой речи в последних работах разных писателей, от В. Белова и Л. Петрушевской до С. Долженко, Г. Петрова, А. Хургина и других. Органичен густой традиционный сказ в новомирских вещах О. Павлова.
Так что сказ — один из основных стилевых потоков в современной прозе, и давать последние ответы на последние вопросы еще не время. А где сказа нет, там стилизация под сказ есть. Есть, по крайней мере, культура, кремли, так сказать, и монастыри, а значит, реставрация продолжается.
Вл. СЛАВЕЦКИЙ.