БОРОВОЙ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 3, 1996
А. БОРОВОЙ * МОЙ ЧЕРНОБЫЛЬ Чернобыль…
Пишем и говорим, говорим и пишем. Свидетельствуем.
Мне из свидетельств наиболее значительными представляются работы Гр. Медведева «Чернобыльская тетрадь» и Аллы Ярошинской «Чернобыль. Совершенно секретно».
Но свидетельства получаются если уж не противоречивыми, так все-таки разными. Почему так?
Потому, что разные это люди — свидетели. Потому, что свидетельствуют они по-разному. Один, к примеру, инженер — проектировавший и строивший Чернобыльскую АЭС, участвовавший в ликвидации аварии, на этой ликвидации он заболел, долго лечился. Другая подняла засекреченные правительственные документы — очень важное дело!
И долго еще будем мы и весь мир судить о Чернобыльской аварии, грандиозной, поучительной, судьбоносной — эпитеты тут любые.
Для «Нового мира» с его экологическим уклоном — это все «его» материал.
И записки А. Борового — опять-таки наш материал.
Записки эти спокойны, неторопливы, инженерны. Послеаварийный Чернобыль (это уже много лет) для Борового — повседневность, его место работы, его «контора».
Вчитайтесь. Из этой простоты еще раз глянет на вас величайшая в мировой истории катастрофа, которая, не в пример многим другим катастрофам, все еще историей не стала, это — современность, та самая, в которой мы живем. В которой предназначено жить нам, нашим детям и внукам.
Сергей Залыгин.
ПРЕЛЮДИЯ
«Ракета», небольшое судно на подводных крыльях, отошла от пристан и двинулась вверх по Днепру. Стоял теплый летний день, и на берегу хорошо были видны церкви и монастыри. Скамейки на «Ракете» были затянуты белым материалом, а сверху закрыты полиэтиленом.
Почти сразу же все стали переодеваться в полученную на берегу одежду: нитяные носки, солдатское белое белье, защитного цвета рабочие костюмы. Каждому выдали и по два плоских конверта — внутри их «Лепестки», легкие респираторы, закрывающие нос и рот специальной тканью, называющейся всюду по имени своего изобретателя — тканью Петрянова. Чтобы надеть «Лепесток» правильно, нужна либо хороша инструкция, либо живой пример. В противном случае обязательно наденешь его плохо, и безопасность дыхания будет существовать только в твоем воображении. Никто, конечно, никаких инструкций нам не дал, и надевали респираторы кто как мог. Еще долго я не умел им пользоваться, а научившись, десятки, если не сотни, раз пытался научить других, особенно молодых солдат, сбивавших радиоактивный бетон отбойными молотками среди густой пыли.
А еще через два года, когда внутри разрушенного блока началась непрерывная война с плутониевой пылью, я смог уже достаточно квалифицированно обсуждать наши нужды со знаменитым академиком, изобретателем ткани, и даже получил от него книгу с дарственной надписью…
Одевшись, сидели на своих местах почти без разговоров, а если и говорили, то шепотом.
«Ракета» подошла к устью Припяти, миновала пришвартованные к берегу суда, служившие жильем для рабочих, и причалила к пристани. С капитанского мостика объявили: «Добро пожаловать в Чернобыль!»
* * * У каждого из нас свой Чернобыль. Миллионы человеческих жизней были втянуты в водоворот этой трагедии, и каждая жизнь преломилась и исказилась по-своему. Я совершенно не представляю, насколько мое восприятие Чернобыл будет понято и принято другими людьми. Но вечное человеческое желание поделиться опытом, знанием, похвастаться иногда — называйте это как хотите, — это человеческое желание, возрастающее с годами, по мере приближения к зоне вечного молчания не дает мне покоя.
* * * В прелюдии к музыкальному произведению возникают и исчезают мотивы, которые потом найдут свое место и свое звучание, объединившись, в основной части. А перед моими глазами встают отдельные картины прошлого. И я постоянно перебираю их, пытаясь сложить вместе.
У одних событий тысячи свидетелей, у других — свидетелей уже не осталось. Кроме меня.
Одна картина сменяет другую.
* * * Осень. На втором этаже в кабинете председателя Правительственной комиссии Бориса Евдокимовича Щербины (Б. Е., или Председатель, как мы его называем) он и академик Легасов. Несколько минут назад Легасов спустился в наш штаб — маленькую комнату с тремя столами — и привел меня к Председателю. Последний не теряет времени на предисловия:
— Вы в курсе того, что радиация над развалом увеличилась в четыре раза? Сегодня пилоты вертолета это зарегистрировали.
И ваши физики зафиксировали подъем температуры в нижних помещениях, под взорванным реактором.
И на площадке активность фильтров, сквозь которые прокачивают воздух, в десятки раз возросла.
Складывается впечатление, что в блоке началась неуправляемая цепна реакция. Давайте выясняйте причину. Быстро и доказательно.
Времени могу дать — два часа. Не выясните точно, что это не ядерна опасность, будем объявлять тревогу и выводить людей с площадки. Сегодн у нас тысячи людей там работают. Времени больше дать не могу.
* * * Перед глазами возникает кабинет Валерия Алексеевича Легасова, академика Легасова, члена Правительственной комиссии, заместителя директора самого известного института в стране — Института имени Курчатова.
Хозяина в нем нет. Несколько дней назад он покончил жизнь самоубийством.
Меня просили проверить его бумаги и вещи на радиоактивность, прежде чем передать семье.
Подношу счетчик к вещам на столе. Он начинает стучать. Стучит быстро, как сердце ребенка.
* * * — Японцы — молодцы. Сделали музыкальный дозиметр, никакого тебе треска, льется музыка, все громче и громче.
Кто-то из угла:
— Хорошо бы сначала марш Мендельсона, который плавно переходит в марш Шопена.
* * * Одна, вторая, сотая картина. Не могу сдержать все это в себе. И, воспользовавшись удобным поводом, о чем расскажу уже в конце, я сел за эти заметки.
Тяжесть первых решений Я собираюсь писать, опираясь на собственную память, говорить о событиях, прошедших перед моими глазами, и передавать мои собственные впечатления о них. Эти записки не претендуют на полноту описания Чернобыльской трагедии.
Очень хотелось бы избежать описания событий, участником которых не был. Но иногда без этого оказывается невозможным понять нашу работу.
* * * В ночь на 26 апреля 1986 года, в 1 час 23 минуты, ошибки персонала, работавшего на 4-м блоке, помноженные на ошибки конструкторов реактора РБМК (реактор большой мощности канальный), привели к самой крупной из аварий, которые знала атомная энергетика.
Об этой апрельской ночи написано очень много. Я видел десятки книг, брошюр и статей и подозреваю, что это даже не половина из написанного. Разговаривал и со свидетелями, работниками станции, но уже несколько месяцев спустя после аварии, так что их рассказы от частых повторений приобрели несколько заученный характер.
Меня интересовали не «прокурорские» вопросы, а выяснение человеческой реакции, человеческого поведения в столь экстремальных условиях.
Общая картина складывалась такой. В подавляющем числе случаев рядовые сотрудники проявили после аварии высокое мужество и хорошую квалификацию. Они понимали, что произошли события с чрезвычайно тяжелыми последствиями, но для оценки истинных масштабов аварии информации еще, конечно, не имели.
Руководители различных уровней (и чем выше уровень, тем это сильнее проявлялось) старались истолковать поступающие сведени в максимально успокаивающем духе. Тем самым они не столько препятствовали распространению паники (как часто говорили потом), сколько искажали объективную картину страшных событий.
Люди, многие из которых позднее также проявили личное мужество, не имели достаточно мужества гражданского, чтобы сказать начальству правду. Продолжал работать 3-й блок, находящийся в том же здании, что и аварийный 4-й, продолжала работать приточная вентиляция на 1-м и 2-м блоках, постепенно наполн помещения радиоактивными аэрозолями. Все больше людей на станции попадали под действие радиоактивного излучения.
Настало утро, а затем и день 26 апреля. При дневном свете стали отчетливо видны те разрушения, которые произошли на 4-м блоке.
Кровля здания, где помещался реактор, перестала существовать. Часть рухнувших стен образовала завал с его северной стороны. В развалины превратились и верхние этажи корпуса, примыкающего к зданию реактора. Во многих местах проломлена и сгорела крыша машинного зала, где размещались турбогенераторы.
На площадке вокруг блока, на кровлях ближайших построек валялись выброшенные взрывом конструкции активной зоны, графитовые блоки и части урановых сборок. Трудно описать эту картину, простое перечисление затронутых аварией конструкций занимало десятки страниц.
Но даже не вид страшных разрушений вызывал наибольшую тревогу, а столб пара и дыма, поднимаюшийся из развалин. Вместе с этим дымом в атмосферу выбрасывалась радиоактивная пыль, и, как довольно скоро стало известно, речь шла о тысячах и даже о десятках тысяч кюри в час. Миллионах кюри в сутки.
А это означало, что речь шла и о десятках тысяч квадратных километров загрязненных территорий, и о сотнях тысяч искалеченных людских судеб.
* * * В этой тяжелейшей обстановке к вечеру 26 апреля начала свою работу Правительственная комиссия (ПК). От нее ждали немедленных и действенных решений — по представлениям того времени, ждали почти чуда. Но в технике чудес не бывает, а быстрота и действенность приняти решений не могли не зависеть от объективных и субъективных причин.
К первым относились разрушения и огромные радиационные поля внутри и около 4-го блока. Мощность дозы в этих полях измерялась тысячами и десятками тысяч рентген в час. Они не давали возможности подойти к развалу реактора, войти во внутренние помещения, выяснить местоположение и состояние находившихся ранее в реакторе почти двухсот тонн ядерного топлива. Огромная радиоактивность была накоплена в нем за два с половиной года работы реактора 4-го блока.
Было еще много и много других причин, не позволяющих принимать быстрые решения, в том числе отсутствие нужных приборов и средств защиты. О том, насколько непригодными в условиях такой аварии оказались имеющиеся технические средства, можно написать отдельную книгу.
Но не меньше было и субъективных трудностей, особенно на первых порах. К ним следует отнести уже отправленные сообщения, преуменьшавшие масштаб аварии, ожидание руководством ведомства и страны немедленных успехов и бодрых рапортов, много лет пропагандируемое утверждение, что наши реакторы полностью безопасны.
— Реакторы не взрываются, — ответил министр, когда ему позвонили этой ночью.
Сотни неотложных вопросов требовали решения. Надо было выделить из них главные и правильно их сформулировать. Что касалось ядерного топлива, то оно грозило сразу тремя видами опасности:
— ядерной,
— тепловой,
— радиационной.
Ядерная опасность — это возникновение цепной реакции (СЦР). Но уже не управляемой человеком, как в реакторе, а самопроизвольной.
Насколько опасны были бы последствия возникновения в разрушенном блоке цепной реакции?
В течение долгого времени их опасность преувеличивалась, продолжает она преувеличиваться и по сей день. Вначале — в силу недоверия к заявлениям специалистов (сам факт Чернобыльской аварии никак не способствовал укреплению этого доверия), а позднее из-за личных интересов и влияния сообщений средств массовой информации.
Слова «ядерная опасность» у обычного человека прочно ассоциируются с ядерным взрывом. Гигантская по своей силе вспышка света, ударная волна, переворачивающая танки, как спичечные коробки, Апокалипсис. Ничего похожего внутри 4-го блока ученые не ожидали. При возникновении СЦР топливо нагреется, разрушится, вода испарится и реакция остановится. Опасность при этом представлял бы выброс радиоактивности, наработанной за время существования такого «самостийного» реактора. Но, по всем оценкам, этот выброс не шел ни в какое сравнение с выбросом при самой Чернобыльской аварии. Он был бы в тысячи раз меньше. Так говорили специалисты-ядерщики. Но, загипнотизированные огромной бедой, члены Правительственной комиссии не очень-то им верили.
Поэтому в первый день после аварии предприняли ряд попыток измерить потоки нейтронов у развала блока; предполагалось, что их большая величина может служить указателем того, что реактор продолжает неуправляемую работу.
С риском для жизни такие измерения вблизи развала реактора пытался провести и член Правительственной комиссии академик В. А. Легасов.
* * * Много месяцев спустя, сидя в маленькой комнате, почти полностью занятой тремя столами, шкафом и сейфом, он неожиданно рассказал об этом эпизоде. Академик привел его как пример того близкого к аффекту состояния, в котором оказались люди, впервые понявшие масштаб уже произошедшей аварии и размеры надвигающегося бедствия.
— Я схватил первый попавшийся детектор, сел за руль и поехал на станцию, стремясь попасть как можно ближе к разрушенному реактору, — рассказывал Легасов. — Если бы я не был в таком состоянии, то сразу бы понял, что этот детектор не годится. Он просто захлебнется в огромных полях гамма-излучения и не сможет показать, есть нейтроны или их нет. Понял поздно, когда уже находился у развала. А нужного прибора у нас тогда не было, не с чем было ехать.
— И с хорошим прибором не надо было ехать, — неожиданно для самого себ говорю я из своего угла. — Невероятно, чтобы цепная реакция длилась сколько-нибудь долго. Все нагреется и развалится. Да и последствия несравнимо меньше, чем от аварии.
Легасов, в Чернобыле обычно очень терпеливый и корректный, резко замолкает, сдерживается, но дня три со мной не разговаривает.
Гораздо позднее я узнал, что в этой поездке наш руководитель получил дозу, которая почти неминуемо приводит к началу лучевой болезни.
Я не успел извиниться перед ним за мои непрошеные поучения.
* * * Так же как и ядерна опасность, страх вызывала и тепловая — так называемый «китайский синдром». Название это, почерпнутое из одноименного американского кинофильма, указывало на то, что раскаленное за счет остаточного, распадного тепловыделения ядерное топливо начнет одно за другим прожигать перекрытия здания реактора, опускаться вниз, достигнет грунтовых вод и загрязнит их.
Наконец, радиационная опасность — вот она, с каждым часом, с каждым выбросом дыма эта опасность становится больше, радиоактивность загрязняет все новые территории.
Бессонная ночь в Чернобыле, бессонная ночь в Москве, в Киеве…
Что делать?
Куда попали сброшенные материалы На видеокассете, пролежавшей несколько лет в закрытом архиве и только недавно ставшей доступной для просмотра, можно увидеть вертолет, приближающийся с северо-востока к разрушенному блоку. Хриплый, усталый голос невидимого нам человека кричит: «На трубу! На трубу! До объекта сто метров, пятьдесят, тридцать, сброс! Давай! Передержал…» — и далее уже крутые русские выражения.
Вертолет пролетает рядом с трубой, общей для 3-го и 4-го блоков, и в этот момент от него отделяется груз. Он падает внутрь развалин, и здание сотрясается от удара, как при настоящей бомбежке.
Такую картину можно было наблюдать начиная с 27 апреля в течение многих дней. Доставленные из Афганистана лучшие военные летчики забрасывали разрушенный реактор самыми разными материалами. Они должны были попасть в открытую взрывом вертикальную шахту реактора, туда, откуда вырывался белесый дым, и стать барьером на пути ядерной, радиационной и тепловой опасности.
Прежде всего бросали препараты, содержащие бор. Они должны были предотвратить самопроизвольную цепную реакцию, поскольку бор — один из самых эффективных поглотителей нейтронов. Достаточно ввести несколько десятков килограммов этого элемента внутрь работающего реактора РБМК, чтобы навсегда прекратить ядерную реакцию. А в развал реактора было сброшено за первые дни после аварии в тысячи раз больше — 40 тонн соединений бора. Так боролись с ядерной опасностью.
Использовались и другие материалы. Они должны были засыпать шахту реактора, создать фильтрующий слой на пути выбрасываемой радиоактивности. Среди них глина, песок, доломит. Всего 2600 тонн за первые дни.
Так пытались уменьшить радиационную опасность.
Наконец, бросали металлический свинец в самых разных изделиях — дробь, болванки и т. п. Свинец должен был расплавиться, соприкоснувшись с накаленными материалами реактора, и тем самым взять на себя часть выделяющегося тепла. Предотвратить «китайский синдром». Свинца сбросили 2400 тонн.
Согласно первоначальному плану, шахта реактора должна была постепенно покрываться сыпучей массой — это уменьшало выброс радиоактивности и отвод тепла. По расчетам экспертов, совместное действие этих двух факторов должно было привести сначала к падению выброса, затем к подъему (прорыву горячих газов) и снова к окончательному падению.
Многие причины мешали точно измерить количество выбрасываемой радиоактивности — ошибка измерений была огромной. Тем не менее эти измерения показали сначала падение выброса, потом увеличение. Потом… УРА! Выброс упал в сотни раз. Это произошло к 6 мая.
Практика прекрасно подтвердила расчеты теории. И так считалось три года, а во многих работах продолжает утверждаться и сейчас. Но в 1989 — 1990 годах стало очевидным, что большинство сброшенных материалов не попало в шахту реактора и не выполнило своего назначения. Совпадения расчетной и измеренной кривой, скорее всего, следует считать результатом психологического воздействия расчетов на результаты весьма неточных измерений.
Давайте рассмотрим факты.
Факт первый. Обратимся к фотографии центрального зала реактора.
Он буквально засыпан сброшенными материалами, которые образовали в зале многометровые холмы. Это можно было наблюдать с вертолетов, до завершения строительства «Укрытия», это же подтвердили и разведывательные группы, проникшие в него только через несколько лет. Но это, правда, не исключает того, что немалая часть материалов все-таки попала в отверстие шахты реактора.
Факт второй. В середине 1988 года исследователям удалось с помощью оптических приборов и телекамер увидеть то, что находится внутри самой шахты. Существенно, что сброшенных материалов они там практически не обнаружили. Но и здесь можно возразить: эти материалы попадали в область очень высоких температур, расплавлялись и растекались по нижним помещениям реактора. Такой процесс вполне мог происходить. На нижних этажах действительно обнаружили большие массы застывшей лавообразной массы, содержащей ядерное топливо.
Факт третий. Индикатором того, что в состав лавы вошли не только материалы собственно реактора, бетон, разного рода защиты и т. п., но и сброшенные с вертолетов, мог бы стать свинец. Свинца в реакторе и его окружении нет, а сбросили его 2400 тонн! И вот, после исследования десятков проб лавы, выяснилось, что свинца в них ничтожно мало. Значит, в шахту он практически не попал. Поэтому и другие компоненты засыпки если и попадали, то в таких количествах, что это решающим образом не повлияло на поведение выброса.
Таковы известные нам сейчас факты.
Что же помешало летчикам выполнить задание?
Я не профессионал, и мне трудно судить. Но, по-видимому, риск столкнуться со стапятидесятиметровой трубой, столб дыма, содержащий огромную радиоактивность (об этом пилоты, конечно, знали), — все это не способствовало успешному бомбометанию. Главное же заключалось в том, что выброшенная взрывом и ставшая почти вертикально верхн «крышка» реактора создала как бы щит, отбрасывающий в центральный зал все падающие материалы.
Значит, все зря? Зр военный летчик капитан Сергей Володин первым зависал в радиоактивном дыму прямо над шахтой реактора, чтобы примериться к страшной цели? Зря полковник Б. Нестеров сбросил самый первый мешок с песком и разметил маршрут полета?
Нет, так считать тоже нельзя. Материалы, содержащие бор, попали в центральный зал, куда во время взрыва были выброшены многочисленные фрагменты активной зоны реактора и топливная пыль. Попав на топливо, эти материалы сделали его ядерно безопасным.
Песок, глина, доломит засыпали во многих местах толстым слоем радиоактивные обломки и облегчили впоследствии работу строителям и исследователям.
Небольшая часть материалов все же могла попасть в шахту и облегчить образование лавы.
Потребовалось три года напряженной работы, чтобы собрать и осознать факты.
* * * А сейчас на видеопленке следующий вертолет заходит над блоком, и охрипший голос выкрикивает свои команды, и блок содрогается от падения груза.
Учителя Я пишу эти строки 4 февраля 1994 года. Сегодня умер Анатолий Петрович Александров. Бывший директор нашего института и бывший президент Академии наук бывшего СССР. Один из основных создателей атомного оружия, атомного флота и атомных станций. Он совсем немного не дожил до своего 91-летия.
Каждый человек воспринимается окружающими не однозначно, а люди такого масштаба тем более. У них много доброжелателей и поклонников, но и много врагов. Я, безусловно, причисляю себя к поклонникам.
Впервые мне пришлось достаточно долго говорить с ним в 1968 году на защите своей кандидатской диссертации. Александров был председателем ученого совета, и мы разошлись во мнениях. Я в своем выступлении рассказывал о нужности и актуальности работы, а председатель, выступивший после весьма положительных отзывов официальных оппонентов, сразу же заявил, что тема работы никому не нужна.
Пикантность ситуации заключалась в том, что эту тему буквально навязал нашей лаборатории его заместитель, который на защите не присутствовал. В лаборатории работу как практически невыполнимую поручили мне, скорее всего в педагогических целях. Промучившись годик, я неожиданно для всех придумал метод решения задачи. И вот теперь из речи академика стало понятно, что наверху, в дирекции, идет большая война «за» и «против» того, чтобы заниматься этой тематикой, и Александров однозначно против.
Дело оборачивалось плохо.
Помню, что лицо руководителя нашей лаборатории приобрело необычный светло-зеленый оттенок.
Времена, при которых развертывалось это действие, не располагали к публичным выступлениям против директора, президента и члена ЦК.
Мне оставалось только одно — защищаться самому, в конце концов, процедура и носит название «защита», да и терять уже было нечего. И в заключительном слове я с храбростью обреченного сказал, что выполнил достаточно трудное задание, что уже работает не один прибор, использующий новый метод, и если у дирекции есть сомнения относительно нужности самой темы, следовало их разрешить до, а не после выполнения работы.
Александров все это выслушал и вдруг заулыбался.
Черных шаров не было.
Потом в нашем общении наступил длительный перерыв.
* * * Я продолжал работать на втором этаже трехэтажного здания, носящего название «главное». С этого здания начинался институт. В него, тогда еще не до конца достроенное, пришел в 1943 году со своими немногочисленными сотрудниками И. В. Курчатов, чтобы развернуть работы по атомному оружию. Позднее на третьем этаже сделали кабинеты дирекции, где она и пребывает по сей день. Число кабинетов в здании неуклонно растет, и сейчас практически они вытеснили лаборатории со второго и первого этажей. После смерти Курчатова в его кабинете стал работать Александров. Я здоровался с директором при почти ежедневных встречах на лестнице, этим и ограничивались разговоры в течение двадцати лет.
В пятницу 25 апреля 1986 года в Москве был солнечный и прохладный день. После институтского семинара Александров пешком возвращался в главное здание, и я, подкараулив директора, стал по дороге рассказывать ему об идее новой установки, которая могла бы регистрировать нейтринное излучение ядерного реактора. Он шел медленно, слушал, как мне показалось, с интересом, задавал вопросы и наконец попросил зайти к нему во вторник — через четыре дня, для подробного доклада уже с рисунками и чертежами. Ни он, ни тем более я не знали, что в этот момент недалеко от старинного городка Чернобыль с цветущими фруктовыми садами и от современного и престижного города энергетиков Припять на 4-м блоке Чернобыльской атомной станции уже началась подготовка к эксперименту.
Было 2 часа дня 25 апреля 1986 года.
Именно в этот момент девушка, диспетчер из Киева, позвонила на Чернобыльскую атомную станцию и потребовала (!) перестать снижать мощность 4-го реактора и отсрочить испытания. Вечна боязнь любого начальства, любого приказа — сработала. В результате испытания перенесли, а блок продолжал свою работу при пониженной мощности еще девять часов.
Это был опасный режим.
Начало нарастать «ксеноновое отравление» реактора, при котором управлять им становится трудно.
Не будем вдаваться в технические детали, скажем только, что это был один из первых шагов к аварии.
После Чернобыльской катастрофы видел Александрова и беседовал с ним очень часто. Об этом и о том, как оцениваю его роль в аварии, расскажу позже. А сейчас вспоминаю, что в конце ма с какими-то бумагами меня направили к нему в Академию наук. Ни людей в приемной, ни секретаря почему-то не было. Тихо отворил я дверь и заглянул в кабинет президента. Александров сидел прямо и смотрел перед собой. По каким-то неуловимым признакам понял, что он не просто в задумчивости, не просто в заботах. Он в отчаянии. Войти я не решился.
Ему было тогда 83 года, и почти одновременно с Чернобылем у него умерла жена. Думаю, что весна 1986 года разделила его жизнь на две половины — триумфальную и безнадежную. Последн длилась почти восемь лет. Посыпались бесконечные обвинения, чаще всего грубые и непрофессиональные. Он держался с достоинством, продолжал работать и помогал чем мог нам в Чернобыле.
* * * Жизнь начала потихоньку и незаметно готовить меня к Чернобылю — возможно, еще со школьной скамьи. Узнав, что я собираюсь стать физиком, и не просто физиком, а атомщиком (!), мои школьные учителя дополнительно занимались со мною после уроков (безо всякой платы, конечно). Я поступал и поступил в Московский инженерно-физический институт при очень большой конкуренции — шесть человек, окончивших школу с медалью, на одно место. Выбор этого института диктовался не столько будущей профессией специалиста по ядерной физике (ее я представлял весьма смутно), сколько его престижностью и тем, что знакомым девушкам очень нравились слова «секретность» и «радиоактивность».
И дальше все складывалось удачно. Во-первых, у меня были очень хорошие учителя. Прекрасные ученые и интересные люди. Я учился у Беляева, Будкера, Гуревича… Бегал слушать лекции нобелевских лауреатов — Черенкова и Ландау. Последний представлялся нам почти богом — он и похож был на библейского пророка. После лекции мы тихой и восторженной толпой двигались за своим кумиром, и он иногда замечал нас и вступал в краткую беседу или задавал свои любимые вопросы. Однажды Ландау попросил нас дать определение счастья. Как физик понимает счастье? Никто из студентов над этим вопросом еще не задумывался. Ощущение счастья у двадцатилетнего человека не требовало глубокого философского обоснования.
Ландау сказал: «Счастье — это когда ты ставишь перед собой очень трудные, но разрешимые задачи». Потом пояснил для непонятливых: «Если задача легкая, то ты не испытываешь удовольствия, решив ее. Если слишком трудная и не решается, развивается комплекс неполноценности».
Все были в восторге — еще бы, великий ученый заговорил с нами и высказал такие неординарные суждения. Что сказать по прошествии стольких лет? Философ я никудышный, но мне кажется, что решение трудных задач — это не всегда достаточно для счастья. Счастье — вещь индивидуальная, и сейчас я бываю счастлив, зная, что меня ждут, что я нужен любимым мною людям.
* * * Придя в Институт Курчатова, попал на обучение к Петру Ефимовичу Спиваку. Прекрасный экспериментатор, добрый и чрезвычайно порядочный человек, он любил пошуметь и напустить на себ строгость. Кроме того, он был удивительно подвижен. Уличив меня в ошибках и незнании, что случалось с удручающей частотой, Спивак начинал ругатьс и одновременно чуть-чуть подпрыгивать.
Он требовал неукоснительного выполнения многих и многих правил и даже почти законов экспериментальной физики. Записывать все, и записывать аккуратно — даже то, что сейчас кажется неважным. Оканчивать опыт тем же измерением, с которого начал, чтобы убедиться, что ничего не изменилось и не сломалось, и т. д. и т. п. А главное, продумывать и рассчитывать эксперимент до мелочей, никогда не облучаться зря, но и не паниковать, если попадешь в поля радиации.
Однажды я набрался нахальства и спросил, у кого учился он сам. Спивак долго объяснял мне, что надо знать историю физики, и потом очень гордо сказал: «Я учился у академика Иоффе!» Я, не подумав, задал следующий вопрос. Спросил: «А Иоффе у кого учился?» Руководитель мой даже не стал прыгать, а просто прорычал: «У Рентгена, у того самого Рентгена!!!» — «Тогда что вы волнуетесь, Петр Ефимович? — пролепетал я. — Просто считайте, что на мне эта цепочка оборвалась».
Знать бы мне тогда, как часто будем мы упоминать по делу и без дела имя великого Рентгена. Что и во сне мне будут представляться разрушенные помещения и голос дозиметриста, выкрикивающий: «Один рентген, пять, осторожнее! Сорок рентген! Дальше не идем!» (В условиях разрушенного блока никому, конечно, и в голову не могло прийти говорить фразу полностью: «Мощность дозы сто рентген в час». Времени для этого просто не было.)
* * * Во-вторых (для тех, кто не забыл, что было и во-первых), у меня были хорошие ученики. Вместе с друзьями мы организовали вечернюю школу, в которой занимались старшеклассники из обычных школ, те, кто был особенно способен к физике или математике или думал, что он особенно способен к этим наукам. Мои дорогие ученики, многие из которых стали кандидатами и докторами наук, тут же принялись, в свою очередь, обучать меня физике, при этом достаточно жестким способом. Они доставали всеми возможными путями трудные задачи и с удовольствием наблюдали за моими конвульсиями у доски при попытках их решить. В конце концов я стал довольно сносно и быстро ориентироваться в вопросах общей физики. Это очень пригодилось. Особенно когда в темных развалинах 4-го блока требовалось принять быстрое решение, не имея под рукой ничего, кроме пластиковой одежды, фонаря и дозиметра.
Итак, я работал в Курчатовском институте и руководил маленькой группой сотрудников. Мы взбунтовались и ушли от прежнего начальника, стремясь сделать новый нейтринный детектор. Никакого отношения к проектированию, строительству или управлению реакторами мы не имели. И тут грянул Чернобыль.