Е. Н. Лебедев. Достойный себя монумент; Алексей Пурин. Царь-книжка; Владислав Кулаков. Преждевременные итоги; М. Л. Гаспаров. Книга для чтения
ЦАРЬ-КНИГА
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 2, 1996
ЦАРЬ-КНИГА ДЛЯ ЧТЕНИЯ… Около двадцати лет работал Евгений Евтушенко над созданием своего капитального труда1. Около девятисот авторов — от Константина Случевского до самоновейших. Около девятисот вступительных заметок к каждой подборке. Около ста тридцати авторских листов поэзии, разной по уровню и установкам. Около сотни иллюстраций, тщательно и со вкусом подобранных (частью впервые публикуемых). Предисловие самого составителя. Предисловие научного редактора. Напутствие от главного редактора серии «Итоги века. Взгляд из России», в рамках которой осуществлялось издание, Анатолия Стреляного. Прекрасное общее художественное оформление и полиграфическое исполнение. «Вот, мыслил я с невольным содроганьем, вот разума великолепный пир!..»И ДЛЯ РАЗДРАЖЕНИЯ?
Е. Н. ЛЕБЕДЕВ * ДОСТОЙНЫЙ СЕБЯ МОНУМЕНТ Впрочем, начнем с напутствия А. Стреляного на суперобложке: «В пору наибольшей известности собственных стихов Евгений Евтушенко начал разыскивать и отбирать чужие». Услуга поэту, в общем-то, неуклюжая. Нельзя подавать как подвиг самоотречени то, что скорее естественно для любого нормального поэта. «В пору наибольшей известности собственных стихов» В. А. Жуковский, например, составил антологию «Собрание русских стихотворений» (1810 — 1811) от А. Д. Кантемира и М. В. Ломоносова до современных ему авторов (книгу, на которой воспитывались поэты пушкинского круга), а Н. А. Некрасов в 1850 году перепечатал в своем «Современнике» из пушкинского «Современника» подборку тютчевских «Стихотворений, присланных из Германии». То есть и тот и другой, чтобы напомнить читателям и собратьям по перу образцовые стихотворения своих предшественников и современников, тоже «разыскивали и отбирали».
Далее главный редактор серии называет «Строфы века» «самым полным собранием» имен «русских поэтов мировой величины». Думаю, А. Стреляный оговорился: не самым полным, но самым объемным — следовало бы сказать. Для того, чтобы выработались художественные, нравственно-философские и политические критерии отбора, без которых и вопрос-то о полноте издания ставить нельзя, нужно время. Большое время. По его прошествии и появляются «самые полные собрания». Яркий пример — составленная С. А. Венгеровым антология «Русская поэзия» (1893 — 1897), охватывающая весь XVIII век и начало века XIX. Лет едва не через сто после «Собрания…» В. А. Жуковского.
Вообще напутствие А. Стреляного и предисловия Е. Евтушенко и Е. Витковского несут на себе отпечаток напряженных предшествующих размышлений составителя и редакторов над жанровой природой рассматриваемой книги: если она такая большая и названа антологией, то она должна претендовать на полноту. Но с другой стороны, если она таки антология, то ей должна быть присуща хотя бы видимость объективности.
Е. Евтушенко начинает с верного наблюдения: «Объективных антологий не бывает». Но из этого еще не следует, что любую антологию надо уже задумывать как субъективную. Особенно если учесть, что главная цель, которую преследует составитель, — показ «истории через поэзию». Цель благая. Еще Пушкин писал: «История народа принадлежит Поэту». Но для того, чтобы она действительно принадлежала поэту, от поэта многое требуется. И прежде всего, выражаясь в религиозных терминах, — пост, воздержание, отречение от личных пристрастий; выражаясь в светских категориях, — приоритет объективной истины как категорический императив, как фундаментальная установка. М. М. Бахтин в одном из своих набросков писал: «В большом времени ни один смысл не умирает». Конечно, составить объективную антологию трудно, пожалуй, даже невозможно. По существу, любого, кто дерзает на это, ждет сокрушительное поражение. Но поэт, по внутренней логике своей, и должен ставить перед собою только невозможные задачи. (Между прочим, Уильям Фолкнер считал Томаса Вулфа выше всех американских писателей лишь потому, что тот стремился к самой невозможной творческой цели и потерпел самое блистательное поражение из всех.)
Составитель «Строф века» устремляется в прямо противоположном направлении и позволяет себе — будем называть вещи своими именами — бестактность в отношении предшественников: «Эта антология не притворяется объективной». Получается, что те только делали вид, что стремятся к беспристрастности. С какой же целью? Составитель отчасти поясняет: «Читателям, которые привыкли к академическим информативным антологиям, некоторые мои комментарии могут показаться резкими. Но эта антология не комплиментарная, — аналитическая». Выходит, академизм и информативность — синонимы комплиментарности и враги аналитичности. Я не могу понять такой логической эквилибристики: неужто же все академические антологии фиговым листком объективности прикрывали свой сервилизм? Скажем, гутнеровская «Антология новой английской поэзии» (1937) и академична, и информативна, и ее составителя, переводчиков, комментаторов уж никак нельзя упрекнуть в комплиментарности (Е. Евтушенко не может не знать об этом, он даже включил в свою книгу стихи участников этой антологии, но по логике приведенного высказывания получается, что и они «притворялись объективными»).
Но самое главное — как можно претендовать на показ «истории через поэзию», иронически относясь к информативности?
Ведь на поверку заявленная Е. Евтушенко аналитичность его «антологии» сплошь да рядом оборачивается избирательностью оценок, дуализмом критериев в отборе стихотворений. Как составитель и комментатор он судит об истории с позиций сегодняшнего знания, придавая своим программно односторонним суждениям всеобщность и окончательность. В какой-то мере все мы так судим. Но все-таки: почему сегодняшнее знание составителя, претендующего на показ истории через поэзию, столь избирательно? Почему, если уж М. Исаковский включен в книгу, проигнорировано его хрестоматийное для 50-х годов стихотворение «Оно пришло, не ожидая зова…»? Ведь так даже женщинам в любви не признавались, как поэт признается здесь в любви к Сталину. Почему отсутствует в книге стихотворение А. Межирова «Коммунисты, вперед!» — одно из лучших стихотворений на эту тему? Включить в антологию подобные стихи было необходимо не для того, чтобы теперь позлорадствовать по их поводу, а потому, что из песни слова не выкинешь, потому, что «в большом времени ни один смысл не умирает», потому, что, к нашему ужасу, рукописи и впрямь не горят. Завершая свое повествование о страшной эпохе Ивана Грозного, в «Истории государства Российского» Н. М. Карамзин писал: «История злопамятнее народа». И — составителей антологий, добавим от себя.
Даже тогда, когда Е. Евтушенко пытается быть объективным и включает в книгу стихи Ю. Кузнецова, Ст. Куняева и других своих антиподов в поэтическом и политическом отношениях (что делает ему честь, а впрочем, как же иначе?), отбор их стихотворений тоже отмечен тенденциозностью. Кузнецовское «Я пил из черепа отца…» упомянуто, а вот такие стихотворения, как «Отцепленный вагон» (1969), «Отец космонавта» (1972) и некоторые другие, написанные в самые затхлые годы застоя и трактующие о тупике и исторической лжи большевизма, обойдены вниманием составителя. Точно так же не мешало бы включить в книгу куняевское «Реставрировать церкви не надо…», появившеес задолго до того, как Алла Гербер начала собирать подписи против восстановлени храма Христа Спасителя (по другим, впрочем, мотивам, нежели поэт). Короче, по отношению к своим антиподам Е. Евтушенко активно эксплуатирует древнее правило: что позволено Юпитеру, не позволено быку. Обратившись к комментариям Е. Евтушенко, в большинстве случаев мы увидим все ту же тенденциозность, которую нам предлагают как аналитичность. О Вл. Соловьеве читаем, что это был «философ, публицист, критик», но что он «как поэт менее значителен». Вот и весь анализ. И это об авторе «Панмонголизма»! Об Ольге Чюминой говорится: «Автор забытых психологических романов и не потерявших актуальности сатирических стихов…» И ни слова о ее оригинальных стихотворных вариациях на библейские темы. О Константине Случевском узнаем, что он «служил в лейб-гвардии Семеновского полка». Словно у Семеновского полка была собственная лейб-гвардия.
Но чаще всего от подобных биографических деталей комментатора тянет к анализу и обобщениям в его, разумеется, понимании этих терминов. Например: «…он выигрывал в человеческой простоте, в скептической исповедальности своей поэзии, все больше и больше подходившей к сюрреализму». Е. Евтушенко пишет о Г. Иванове почти как В. И. Ленин о А. И. Герцене: вплотную подошел к историческому материализму. При всей парадоксальности такого сближени оно не столь безумно, как может показаться. Стилистически комментарии Е. Евтушенко, хочет он того или нет, восходят к литературной критике и публицистике 30-х годов. В свое время Аркадий Белинков кратко и точно описал зарождение этого стиля: «Постепенно люди разучивались говорить соответствующими словами о большинстве вещей, о которых приходится говорить. Началась эпоха повышенной речи. В эту эпоху уже не говорили: «Надо хорошо работать». Стали говорить: «Все силы на борьбу за высокое качество труда!» Фраза: «Писательница такая-то написала хорошую книгу» стала казаться бедной и неубедительной. Доцент в «Литературной газете» пишет так: «Глубокое проникновение в изображаемую эпоху, ее дух, быт, умение запечатлеть наиболее характерные черты этой эпохи, выразительно живописать человеческие характеры — таковы сильные стороны дарования писательницы…» Вместо того, чтобы сказать: «Сегодня теплый солнечный день», стали говорить: «В этот удивительный, обрызганный солнцем день». …Такое патетическое разбрызгивание всегда идет нарастая. И преграждает поток не филологическая инициатива, к которой тщетно взывают авторы статей и книг о культуре речи, но общественное потрясение» (Белинков А. Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша. Мадрид. 1976, стр. 435, 436).
Когда же комментатор пытаетс метафорическим топором разрубить гордиев узел подобной стилистики, из-под его пера выходят такие вот запредельности: «Лермонтов родился не от женщины, а от пули, посланной в сердце Пушкина». Иностранный читатель, для которого первоначально и предназначались «Строфы века», вполне может отнести это умозаключение на счет загадочности русской души (Oh, those Russians!). Русскому же читателю остается только развести руками и припомнить, как в похожем случае Варвара Петровна Ставрогина отвечала метафористу Игнату Лебядкину: «Вы слишком пышно изволите говорить, милостивый государь, что я считаю дерзостью».
Серьезную помощь составителю мог бы оказать научный редактор книги. Но Е. Витковский в своем предисловии загодя назвал всех возможных ее критиков «судиями неправедными». Сообщил, что Спиридон Дрожжин и Любовь Столица сознательно исключены из книги. На этом фоне исключение из нее Алексея Жемчужникова, этого «зажившегос реликта бессмертного Козьмы Пруткова», выглядит само собою разумеющимся. Оставим на праведной душе научного редактора выражение «зажившийся реликт». Но не будем забывать, что в 40-е и 50-е годы, после войны, вся Росси пела жемчужниковских «Осенних журавлей», лишь отчасти переиначивая слова, но бережно сохраняя самую суть лирического плача по родине:
Дождик, холод, туман, непогода и слякоть,
Вид угрюмых людей, вид печальной земли…
О, как больно душе, как мне хочется плакать!
Перестаньте рыдать надо мной, журавли!..
Пусть никто тогда и не помнил, какой такой «реликт», в каком таком году, в какой такой Ницце написал эти безыскусные и пронзительные слова.
С тем же сочувствием могли подойти к стихам А. М. Жемчужникова и составитель с научным редактором и поместить хотя бы одно его стихотворение — «На родине», написанное на излете XIX века и поражающее своей злободневностью на излете века XX:
Но те мне, Русь, противны люди,
Те из твоих отборных чад,
Что, колотя в пустые груди,
Все о любви к тебе кричат.Противно в них соединенье
Гордыни с низостью в борьбе
И к русским гражданам презренье
С подобострастием к тебе.Противны затхлость их понятий,
Шумиха фразы на лету
И вид их пламенных объятий,
Всегда простертых в пустоту.Здесь и правая и левая части современного политического спектра сходятся во всесжигающем фокусе…
Что можно сказать в заключение? Это действительно самая большая «книга для чтения» по русской поэзии XX века (в жанровом определении издания научный редактор более прав, чем составитель). Воистину бездонная память Евгения Евтушенко воздвигла достойный себя монумент. Можно добрым словом помянуть его усилия по восстановлению исторической справедливости к поэзии и личности Николая Глазкова и других поэтов, извлеченных из небытия. Многие молодые авторы, неожиданно попавшие в «золотой фонд» поэзии XX века, должны Бога молить за Евгения Евтушенко. Что же касаетс большинства комментариев, то их автору неплохо было бы учесть одну из любимых поговорок Пушкина: «То же бы ты слово, да не так бы молвил».
Книгу эту будут читать и апологеты, и критики. Она единственная в своем роде покамест. История XX века присутствует в ней лишь отчасти — ровно настолько, насколько она касается истории непрекращающегос противоборства Евгения Евтушенко с самим собой.
АЛЕКСЕЙ ПУРИН * ЦАРЬ-КНИЖКА
Вес: три с лишним кг. Габаритные размеры (в картонном футляре): 300x220x 55. Суперобложка. Приложен плакат — очень странный, надо сказать, с витающим в облаках скелетом Пегаса. Перед титулом вклеен «сертификат призового розыгрыша», снабженный «отрезным талоном» и украшенный гравюрками a la Biedermeier, напоминающими о казначейских билетах Российской империи или о чугунных Меркуриях с фасада питерского Елисеевского магазина — о союзе труда и капитала. Смесь фальшивого бидермайера и залежалого модернизма, представленного «видиомами» А. Вознесенского, придает особый нуворишский шик внешнему виду изделия, которое несомненно будет отмечено одной из полиграфических премий. Цена, разумеется, свободная и изменчивая, но живо ассоциирующаяся с размерами месячных пенсий знакомых старушек. Но на то и «сертификат»: кроме возможности мусических наслаждений покупатель приобретает еще и прагматическую мечту… Название — по-детски эгоцентрическое: Евгений Евтушенко. «Строфы века».
Таковы исчерпывающие, на мой взгляд, тактико-технические характеристики Царь-книжки, дополнившей собою вернисаж наших национальных диковин. Царь-пушка так и не выстрелила, Царь-колокол так и не зазвонил. В равной мере и функциональность Царь-книжки кажется мне крайне сомнительной. Того, чего мы вправе ожидать от книги — «источника знаний», если угодно, или источника эстетических удовольствий, — в Царь-книжке мы с вами не обнаружим.
Проблемы начинаются с экстерьера, с полной неясности, как ею, евтушенковской суперкнигой, пользоваться — в чисто физическом, в чисто физиологическом смысле. В руках держать — титанический труд, положить на колени — больно… Издатели — а им, подозреваю, грезился хрупкий отрок, вдумчиво склонившийся над предательски отсвечивающими мелованными страницами, — не догадались снабдить фолиант еще и прочным пюпитром, что было б весьма кстати.
Это ведь не «Британская энциклопедия», которую никто никогда не читает насквозь, а стихи. Стихи же, сообщу по секрету, в читальном зале воспринимать вообще нельзя. Они необходимо требуют одиночества и раскованной позы, о чем знали поэты прошлого (Пушкин: «Зорю бьют… из рук моих / Ветхий Данте выпадает…», Анненский: «Всё, — но только не глядеть / В том, упавший на колени»), но словно не догадываются нынешние…
Я вовсе не к формальной стороне дела придираюсь, а к сущностной. «Строфы века» не соответствуют гештальту стихотворной антологии, нашему ожиданию. А как жить без гештальтов? Вам, например, говорят: «Вот стул, садитесь, пожалуйста». Но то, что вы видите перед собой, — вовсе не стул, и сесть на это немыслимо…
Царь-книжка создана не для домашнего/дачного одиночества. Но и не для читального зала, поскольку читатель, мужественно добравшийс до публичной библиотеки, вне всякого сомнения, предпочтет иные, более представительные и квалифицированные, более содержательные и полезные в качестве «источника знаний», издания стихов. Но тогда для чего эта неупотребима «вещь в себе», этот «артефакт» евтушенковского самовыражения? Только дл самовыражения? Ведь с какой бы стороны мы ни подошли к диву гигантомании, какой бы аспект ни попробовали рассмотреть — за исключением именно очень понятного аспекта составительских и книгоиздательских амбиций, — недоумение наше не исчезает.
Признаюсь чистосердечно: не люблю антологий. Они омертвляют реальный живой и изменчивый мир искусства, тщатся его расчленить, «подморозить» и засушить. Популяризаторский и педагогический подходы к поэзии, как мне кажется, зло — пусть даже необходимое. Но необходимое зло должно быть по возможности меньшим. Поэтому антологии пристало быть скромной.
Слово «антология» происходит от греческого «собирать цветы». Что есть результат такого занятия? — Букетик, букет, кошница со срезанными растениями, мнимая радость на день-другой. Кто не знает, куда отправляется эта непрочная, убитая красота, простояв в вазе несколько суток? — В мусорное ведро. Наивно думать, будто подведенный Евгением Евтушенко стихотворный итог века — даже если он больше похож на сеновал, нежели на венок, — сколь-нибудь долговечнее.
Дело в том, что остановленное, срезанное стихотворение — стихотворение самое гениальное, но извлеченное из подлинного живого контекста и помещенное в контекст рукотворный, — это мертвый цветок. Так же, как и цветы, стихи бывают трех категорий: живые, мертвые и бумажные. Точней — настоящие и искусственные. Но здесь есть одна тонкость, которую следует не упускать из вида: цветы настоящие, кажущиеся подчас мертвыми, на самом деле бессмертны. Сошлюсь на лирический первоисточник, в данном случае — на Анненского:
И, взоры померкшие нежа,
С тоской говорили цветы:
«Мы те же, что были, всё те же,
Мы будем, мы вечны… а ты?»
Это словно бы блоковская «Незнакомка» и пастернаковский «Марбург» вопрошают какого-нибудь сорвавшего их составителя антологии. Мы срезали в нашем саду фиалку и розу, прибавили к ним есенинский василек, и хлебниковский репейник, и бумажный цветок — текст, скажем, Александра Балина, с его графомански безумной, но, ваша правда, Евгений Александрович, с отрочества застрявшей в мозгу строчкой — «Четыре тыщи голых мужиков»… Поставим все это в вазу. А через год — глядь: и фиалка, и роза, и василек, и репейник — все на своих природных и законных местах: в саду, в поле, в канаве… Нет только нашего с вами букета. И искусственного цветка. А ежели засохшее и покрытое паутиною нечто и стоит еще на шкафу, то этот скелет Пегаса ничего, кроме досады и неприязни, вызвать не может — как, например, «День поэзии» двадцатилетней давности.
Вот-вот, «Строфы века» всею своей эстетикой и структурой странным образом напоминают такой приснопамятный «День поэзии», только расширенный на размер столетья. Кстати сказать, тем эта книга и занимательна.
А любопытна она прежде всего как представительное собрание второсортной, условно говор — плохой, советской (антисоветской) поэзии середины и второй половины XX века — всего того, ради чего точно уж не пойдешь в Ленинку и Публичку, не станешь перелопачивать пыльные залежи соцреалистической и эмигрантской периодики. Любопытна — как собрание образчиков отработанной и пустой стихотворной породы. В самом деле: Ахматову, Кузмина, Мандельштама, Багрицкого мы почитаем и без помощи Евтушенко, они все равно выветрятся и ускользнут из «Строф века», словно живые цветы с простоявшего год кладбищенского венка, а вот пластмассовые розаны никуда не денутся, там и останутся.
Будущие историки литературы, думаю, поблагодарят составител за созданный им дайджест неживого, за его старательский труд по выбиранию наиболее жизнеподобных рукотворных псевдорастений. Впрочем, кто знает? Будущее многовариантно, а ни у кого из нас нет патента на истину, — и, может быть, в книге, которую мы сегодня обсуждаем, и впрямь преобладают шедевры? Но мне кажется, что составительский вкус Евтушенко отличаетс поверхностностью, вернее сказать — феноменолюбивостью, что и способствует, между прочим, отмеченному нами достоинству антологии.
Эстетика Евтушенко демократична. Для него важна феноменальная, внешняя, а не ноуменальная, внутренняя, сторона художественного произведения. Ему нравится броское и сразу видимое. Он игнорирует тот факт, что подлинные стихи — сокровенны, что их тайна познается не сразу, не всеми и не всегда, что тайна эта зыбка и изменчива — и наше сегодняшнее понимание той или иной строки не равно завтрашнему и вчерашнему. Иногда кажется, что Евтушенко собирает и не сами стихотворения, со свойственными им смысловыми и содержательными объемами, а их имиджи, их полые оболочки.
Подчас для него важны просто имена и фамилии знаменитых и интересных людей, чьи невзрачные строчки выступают тогда как оправдание присутствия этих имен на страницах «Строф». Так обстоит дело, например, со стихами Ильи Кричевского, — и это, каюсь, кажется мне профанацией — и антологии, и памяти трагически погибшего юноши.
При таком подходе к поэзии среди океана отечественной опубликованной и неопубликованной графомании действительно отыскиваются очень забавные, чем-то влекущие к себе псевдопоэтические феномены. «Четыре тыщи голых мужиков». Или история о том, как мужик (опять-таки!) разрубил топором совращавшую его русалку: бабье в море кинул, а рыбье по-хозяйски «до дому попер» (Виктор Максимов)… Ох, талантлив и хитроумен русский народ! И остроумен! Но поэзия все-таки не анекдот и не острословие, а нечто иное…
Было б нелепо спорить с кем-нибудь о дальнобойности Царь-пушки. Столь же нелепо предъявлять составителю «Строф века» какие-либо претензии по содержанию и объему подборок тех или иных поэтов, изумляться и вопрошать: почему так ничтожно представлены Иван Бунин и Вячеслав Иванов, почему так пугающе много при этом не только Волошина и Багрицкого, но даже Агнивцева, Оболдуева и Дона Аминадо (поэты-фельетонисты у Евтушенко в особой чести)?.. Ответ прост: по составительской прихоти, справедливо провозглашенной инструментом отбора в евтушенковском предисловии.
Справедливо, ибо любая выборка — плод прихоти выбирающего, писание вилами по воде, гаданье. Говоря проще, частное дело выборщика. Может быть, Евгений Евтушенко в данном случае предпринял некое компенсационное самоутверждение за счет русской поэзии XX века — в причинах этого пусть разбираются психоаналитики.
Не это, право же, отталкивает меня от фолианта творца «Братской ГЭС», а трогательное желание составителя защитить самую толстую свою книгу от любой критики, ущучить потенциального рецензента, если таковой, не дай бог, версифицирует или когда-либо версифицировал: «…эта книга, надеюсь, будет не менее ошеломляющим открытием не только для юных читателей поэзии, но и для многих собаку съевших в этом деле знатоков. Наверняка я вызову недовольство многих живых авторов и моим выбором, и количеством строк, и комментариями и смертельную обиду тех, кого я не включил вообще. Предоставляю им полное право включать или не включать меня в их антологии (если, конечно, они найдут время дл их составления)…» К чему бы такое горькое и заведомое самоотвержение?
«Научный редактор» издания (кавычки здесь не несут иронического оттенка, а поставлены для точности определения) Евгений Витковский, тоже торопящийся упредить и диффамировать грядущего оппонента («Суди меня, судья неправедный!»), к тому же еще и уверяет читателя, что перед ним вовсе и не антология, как это напечатано на титульном листе, а «книга дл чтения», — и предусмотрительно устраняется от всякой ответственности за «вкусы составителя».
И я его понимаю. Стоит лишь заглянуть в составительское предисловие, смущающее фантастическим эгоцентризмом и неожиданной глухотой к слову, где «элегантные строители (курсив мой. — А. П.) башни из слоновой кости, пахнущие духами └Коти»», сменяются «кусочками русского национального духа». «Лермонтов, — пишет поэт-составитель, — родился не от женщины, а от пули, посланной в сердце (? — А. П.) Пушкина». Ну и так далее. Примерно таков же и уровень «комментариев» — составительских врезок к стихотворным подборкам.
Что еще можно сказать? Царь-книжка, конечно, — клад. В ней много золота и серебра, еще больше вышедших и пока не вышедших из употребления банкнот, есть фальшивки… Между прочим, наша биметаллическа метафора наводит на тревожные мысли о нынешнем состоянии русской поэзии. И не случайно заключительные разделы «Строф века» самые смутные и подозрительные. Но ведь другого и нельзя ожидать.
Лет через пятьдесят завершающие главы «Строф века» можно будет сравнить с более или менее успешным опытом Ежова — Шамурина. А пока пусть стоит. Никому ж не мешает, ни в кого не стреляет.
С.-Петербург.
ВЛАДИСЛАВ КУЛАКОВ * ПРЕЖДЕВРЕМЕННЫЕ ИТОГИ
Евтушенко напрасно сравнивает себя с Ежовым и Шамуриным. Их антология была научной. Антология Евтушенко — чисто авторская, то есть по сути своей не антология. Точно так же обстоит дело с многотомной «тамиздатской» антологией К. Кузьминского «У Голубой Лагуны» (о ней я писал в «Новом литературном обозрении», № 14). И Кузьминский и Евтушенко сознательно отвергли «академический» стиль. Это естественно: они — поэты, а не филологи. Но позиция Кузьминского гораздо более обоснованна. Он издавал неофициальную поэзию 50 — 80-х годов, которой никакие филологи (за исключением западных славистов) не занимались. Евтушенко, очарованный идеей собрать «под одной обложкой» и «красных» и «белых» поэтов, и эмигрантов, и всех-всех-всех, все же мог бы учесть, что, скажем, серебряным веком занимались и после Ежова — Шамурина. И зачем с такой настойчивостью апеллировать к «грядущим литературоведам», когда есть нынешние — прекрасные специалисты по серебряному веку? Тут Евтушенко явно преувеличивает свою роль первооткрывател и фальсифицирует современную культурную ситуацию.
Зачем вообще ломиться в открытую дверь, сея панику по поводу стремительной «макдональдизации» всей страны и «дамоклова меча цензуры равнодушия»? Да, поэтическое поколение Е. Евтушенко (вернее, лишь часть его, о чем Евгений Александрович почему-то забывает) — последнее поколение «профессиональных поэтов, живущих на эту профессию». Что ж, пора овладевать смежными профессиями — например, переводить детективы Макдональда. Или торговать в «Макдональдсе». Что тут такого трагического? Профессионализм в поэзии вовсе не в том, чтобы «жить на эту профессию». Да и вообще «профессиональный поэт» — чисто советское явление. (Выпускник философского факультета Ю. Карякин сказал как-то в телеинтервью: «У нас в дипломах написана страшная вещь — └философ»».) Поэзия, освобождаясь от соблазнов литературной карьеры, по-моему, только выигрывает. Это ведь лишь в советском государстве поэтам (опять же лишь некоторым) жилось, как поп-звездам. И нечего обижаться на нынешнее «равнодушие» публики. Те, кому стихи действительно нужны, не исчезли, и количество их не уменьшилось. «Равнодушными» оказались только те, кто видел в поэтах поп-звезд (и не по своему недомыслию, а в силу тоталитарной специфики советской культурной ситуации). Стоит ли жалеть об утрате подобной аудитории? А настоящих читателей за поэзию агитировать не нужно. «Немногие недевальвированные ценности» никуда не денутся — на то они и «недевальвированные».
Беда Евтушенко в том, что он никак не освободитс от советско-государственного литературного менталитета. Он по-прежнему вещает с эстрады — но уже перед пустым залом. Идея собрать под одну обложку всех русских поэтов ХХ века — конечно, правильная идея. Но нужно ли было ее осуществлять с такой поспешностью и так непрофессионально? Бюрократический принцип расположения поэтов по «метрике», по «свидетельству о рождении» (кстати, непонятно, почему он не выдержан до конца: ведь и «погодков» можно было выстроить по старшинству) отнюдь не способствует созданию цельной картины поэзии ХХ (как и любого другого) века. «Век» в литературе вообще понятие относительное. Серебряный век, как ни крути, пришел не с новым, 1900 годом (да и ХХ век начался, строго говоря, только 1 января 1901 года), а в предыдущее десятилетие. Аргументы научного редактора Е. Витковского в пользу 1900 года (порой неожиданно некрофильские: К. Случевский «умрет лишь в 1904 году», А. Жемчужников — «зажившийся реликт») выглядят крайне странно. При чем здесь вся эта арифметика? Поэзия серебряного века — безусловно поэзия ХХ века, но не в буквальном же смысле!
Понятно, что, выбирая столь формально-хронологический принцип для книги, составитель стремился к максимальной объективности в представлении авторов читателю, стремился подчеркнуть единство русской поэзии. Цели своей он, однако, не достигает. Получается не объективная картина, не единство, а «куча-мала», и руководители советских писательских организаций Щипачев («большой человек», но «не самый большой поэт») с Сурковым оказываются «детьми золотого века», то есть чуть ли не самого Александра Сергеевича Пушкина. (Вообще вся эта «роддомовская» периодизация неуклюжа чисто стилистически, что, видимо, повлияло и на научного редактора в его очень смешном пассаже о том, кому сколько было лет в 1900 году: «Мандельштаму — девять, Цветаевой — восемь, Маяковскому — семь…» Вот вам и «дети страшных лет России» — и впрямь детишки, младшеклассники.) Единства в куче не бывает, единство есть результат определенного осмысления всех его составляющих, выявления его органической природы, осознания его внутренней логики. Романтик Евтушенко ничем подобным не озабочен. Для него текст говорит сам за себя. Это так, но только тогда, когда ты знаешь правильный контекст. И стихам не все равно, на каком месте они стоят в книге, кто их соседи. Отказываясь от каких бы то ни было попыток художественной типологизации представляемых авторов, составитель антологии отказывается от решения собственно антологической задачи, тем самым сильно облегчая себе жизнь — за счет читателя.
Спору нет, художественная типология — штука тонкая, чреватая многими опасностями. Каждый поэт уникален и требует к себе особого подхода. Искусство вообще и поэзия в частности не нуждаются в чрезмерной инвентаризации, в наклеивании ярлыков. Но если мы хотим по-настоящему понять уникальность поэта, без типологии тоже не обойтись. И что касается серебряного века и поэзии 20 — 30-х годов — тут наработан уже достаточный опыт адекватного понимани большинства художественных явлений. Странно, что Евтушенко этот опыт игнорирует. В качестве примера того, чего так не хватает книге Евтушенко, можно привести хотя бы последнюю антологию «Русская поэзия «серебряного века», 1890 — 1917» («Наука». 1993) под редакцией М. Гаспарова и И. Корецкой. Составители удивительно бережно обращаются с авторами, группируя их действительно так, как они сами бы, наверное, того хотели. Разделы помечены только цифрами — никаких ярлыков, даже столь общепринятых, как «символизм», «футуризм», «акмеизм» (о них говорится лишь в предисловии). Да, дело не в названии, не в этикетке. Но и границы между разными художественными явлениями, при всей их относительности, — реальны. И единство возникает именно благодар осознанию реальности и смысла этих границ. Это единство есть в антологии «Русская поэзия «серебряного века», 1890 — 1917», и его нет в антологии «Строфы века».
Конечно, если мы уже более-менее понимаем, в чем единство серебряного века (хотя процесс этот бесконечный, и каждое поколение будет приходить со своим пониманием), то единство всего ХХ века нам еще только предстоит понять. (Этой цели, собственно, и призван служить весь помпезный проект «итогов века», в рамках которого осуществлено издание антологии Евтушенко.) И тут остро встает вопрос с поэзией 50 — 80-х годов, с «бронзовым веком». Наука, как уже говорилось, данной темы практически не касалась. Максимально полная антология «бронзового века» действительно нужна как воздух. Собственно, книга Евтушенко тем и интересна, что в ней присутствуют очень многие (хотя и далеко не все 2 ) современные поэты, в советское время не печатавшиеся. Само по себе введение этих имен в общий историко-литературный ряд, безусловно, весьма важно. Но это лишь необходимое условие искомого единства, а никак не достаточное. Евтушенко ввел имена, но не поэзию. Что это за поэзия, была ли она на самом деле — из книги неясно. Для того, чтобы увидеть поэта, нужны представительные подборки, а не просто разрозненные стихи из тех, что приглянулись лично составителю. Дело даже не в количестве строк (книга-то и правда не резиновая): представительная подборка может состоять и из двух-трех стихотворений — если они действительно антологические. И главное, нужен ключ к пониманию текста, антологии нужна концептуальная структура (хоть какая-то сама начальная, в первом приближении). В этом смысле гораздо более плодотворна работа Кузьминского. Он тоже крайне невысокого мнения о всех существующих в славистике и отечественной критике концепциях «бронзового века». И он действует в этой ситуации единственно возможным методом: группирует поэтов по самым конкретным, очевидным признакам — городам, поколениям, принадлежности определенному кругу общения. А эти признаки, как правило, играют далеко не последнюю роль и в художественной типологии (конечно, не сами по себе, а как внешние факторы). Кузьминский, так же как и Евтушенко, не признает политических (и государственных) границ в поэзии. Но он точно чувствует границы художественные, и «Лагуна», при всей своей подчеркнутой субъективности, «авторизованности», гораздо больше способствует созданию объективной картины русской поэзии второй половины века, чем книга Евтушенко. Остается только пожалеть, что антология Кузьминского совершенно недоступна российскому читателю.
В общем, «итоги» Евтушенко явно несколько преждевременны. Путь к «единству» только начат. Конечно, «Строфы века» — важный шаг на этом пути. Но шаг далеко не «итоговый» (и, что тоже важно, не первый — пионером тут, безусловно, нужно считать Кузьминского). Возможна ли сейчас научная, «академическая» антология «бронзового века»? Думаю, возможна. Хотя бы на уровне тех же Ежова — Шамурина. Хочу подчеркнуть, что дело не в «академическом стиле». Проблема — в отсутствии реальной концепции. Сама идея единства — еще не концепция. «История через поэзию» — это, конечно, тоже может быть концепцией. Но только после того, как мы поймем саму поэзию, логику ее художественного развития, «поэзию (точнее — поэтику) через историю». При всей спорности, острой полемичности вопросов художественной типологии современной поэзии есть вещи вполне очевидные (те же внешние факторы, как у Кузьминского). Не худо бы, в конце концов, поинтересоваться и мнением самих авторов, уточнить исторические реалии. Поэтика возникает в конкретном времени-пространстве, и этот, так сказать, хронотоп обязателен, априорен, тут не о чем спорить. Так давайте же наконец проявим всех (по возможности) авторов по-настоящему — не в «куче-мале», а на фоне конкретного времени-пространства. И потом уже будем спорить об их сравнительных достоинствах и значимости для безусловно единой, безусловно великой, безусловно «недевальвируемой» русской поэзии ХХ века.
P. S. Не знаю, отмечалось ли в многочисленных рецензиях, что в подборку Игоря Холина попало не принадлежащее ему стихотворение. Пользуясь случаем, вношу поправку: стихотворение «Пушкин», напечатанное в подборке Игоря Холина, на самом деле принадлежит перу другого участника этой антологии — Сергея Чудакова.
М. Л. ГАСПАРОВ * КНИГА ДЛЯ ЧТЕНИЯ
В этой большой книге есть одна небольшая, но важная обмолвка. Она сделана составителем на первой странице и исправлена научным редактором на шестнадцатой. Е. Евтушенко дал книге подзаголовок: «Антология русской поэзии». Е. Витковский поправил: не антология, а книга для чтения. Это правда так. Антология — это отбор, это канон, это организаци вкуса. А книга для чтения — это книга для чтения: на всякий вкус, чтобы каждый нашел в ней что-то для себя. Как книга для чтения это издание великолепно. Дети называют такие книги «книжка про все-все-все». Она большая, читать ее — все равно что ходить экспедициями по целому континенту: он велик, и при каждом новом чтении попадаешь в местности, не похожие на прежние. Кому не понравится одно — понравится другое. Эта книга будет «ошеломляющим открытием» для многих — объявляет составитель в предисловии. Ошеломляющим или нет — это зависит от темперамента каждого отдельного читателя; но спасибо составителю скажут, наверное, все, кто любит поэзию. Я нашел здесь очень много для себя нового в последних разделах книги, другие, вероятно, найдут больше в начальных, — и если им это доставит такую же радость, как мне, то Евтушенко по праву сможет гордиться этой книгой. А кто любит не искать новое, а перебирать старое и обидится, не найдя чего-то знакомого и любимого, пусть попробует сам составить такую книгу для чтения, положив на нее двадцать лет.
Как антология это издание тоже очень интересно, однако, может быть, не тем, чем кажется составителю. Я сказал бы, что эта книга, безоговорочно прогрессивная по мысли и благородна по чувствам, — лучший монумент культуры сталинской эпохи. По крайней мере по трем признакам.
Во-первых, гигантомания. 875 поэтов, 1050 страниц, а сколько стихотворений — я не считал. Мелова бумага, цветные иллюстрации, несколько килограммов веса. Это не упрек составителю. Вероятно, такое оформление в стиле «Книги о вкусной и здоровой пище» задано серией («Итоги века. Взгляд из России»). Но, право же, оба образца Евтушенко — «Русская поэзия XX века» И. Ежова и Е. Шамурина (1925) и «Чтец-декламатор» Ф. Самоненко и В. Эльснера (1909) — выглядели скромней, и это было им на пользу.
Во-вторых, идеологичность. Я тоже думаю, что было бы лучше, если бы Россия в XX веке могла обойтись без революции, советской власти, сталинского террора и шельмования Пастернака. Но я остерегся бы упоминать об этом на каждой второй странице — хотя бы потому, что самые правильные высказывания, примелькавшись, не замечаются, а навязываясь, раздражают. Отбирать стихи по их оппозиционности — ничуть не лучше, чем отбирать стихи по их верноподданности, как это делалось в неудобозабываемое время. Начинать биографическую справку словами «из дворян» умели и семьдесят лет назад; тогда это считалось хулой, теперь хвалой — только и всего. Да, конечно, поэт в России больше чем поэт; но почему из этого получается, что поэзия в России меньше чем поэзия? «Печальный пример того, как поэт ставит политику выше поэзии и, переставая быть поэтом, не становится серьезным политиком» — эти слова Евтушенко на стр. 256 относятс не только к С. Родову. А слова на стр. 28: «В его поэзии боролась искренняя, но вульгарная гражданственность с истинно лирическим началом» — не только к Н. Минскому.
В-третьих, эгоцентризм. Конечно, эгоцентрична каждая культурная эпоха, но сталинская была откровеннее всех, объявляя всю мировую историю лишь предисловием к бесклассовому раю. Так и здесь создается впечатление, что вся русская поэзия XX века была лишь пьедесталом для поколения 30-х годов рождения и лично для Евг. Евтушенко. Из заметок о самых разных поэтах мы узнаем и его генеалогию (дважды), и благодарный перечень тех, кто помогал ему и его сверстникам (длинный), и что «формальные поиски Елагина были близки к Евтушенко и Вознесенскому», и что стихотворение А. Коренева 1944 года «вообще евтушенковское», и что Арсений Альвинг интересен только тем, что у него учился Генрих Сапгир, а Вячеслав Иванов вообще неинтересен. Вряд ли это намеренно: просто здесь, как у неумелого фотографа, искажается перспектива и то, что ближе, кажетс и больше.
Все это не укор, а констатация. Три четверти XX века мы прожили в советской культуре, и если эстетика наших «итогов века» вся оттуда, то это только естественно. А «книгу для чтения» это не портит. Ее гигантским масштабам мы, читатели, обязаны тем, что находим здесь столько нужного нам. А постоянно слышимый комментарий автора придает единство материалу огромному и очень трудно объединяемому. Пусть все меридианы на этой карте сходятся на поколении 30-х годов рождени — по материку поэзии все же легче ходить с такой картой, чем без карты. А удастся ли сделать такую же монументальную антологию следующему поколению — скажем, 50-х годов рождения, — это мы еще увидим.
Я бы предложил переиздавать эту книгу каждые двадцать пять лет, всякий раз с переработкой. Тогда мы увидим, как выравнивается перспектива и перестраивается система поэтических ценностей. Я думаю, что составитель не стал бы против этого возражать.
Но если ее будут переиздавать даже без переработки, я прошу исправить в ней два недоразумения: на стр. 30 и 255. Стихотворение О. Чюминой «Кто-то мне сказал…» — это перевод стихотворения Метерлинка (очень известного), а стихотворение Н. Минаева «Когда простую жизнь…» — это пародия на стихи Георгия Иванова («Я не пойду искать…» из «Садов»). А ведь ни переводы, ни пародии — по программе издания — в антологию не включаются. Разве что невольные.
1 Евтушенко Евгений. Строфы века. Антология русской поэзии. Научный редактор Е. Витковский. Минск — Москва. «Полифакт», 1995. 1053 стр. (Итоги века. Взгляд из России).
2 Из «зияющих» отсутствий — М. Еремин, М. Соковнин, Е. Сабуров, В. Казаков, Г. Айги (это только из старшего поколения). Доводы Витковского о «нерусскости» Г. Айги могут вызвать лишь тихое изумление.