рассказы
ЯН ГОЛЬЦМАН
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 12, 1996
ЯН ГОЛЬЦМАН * ГОЛОСА ТИШИНЫ Рассказы
ЕДИНСТВЕННОЕ, НЕЗАБВЕННОЕ…
I Если искать и верить, то изредка случаются нечаянные радости. Я открыл эту истину пяти лет от роду. Вернее, отрыл ее, выковырял палочкой в пустынном уфимском дворе, под стеной мрачного многоэтажного дома.
Не знаю, чем привлекло мое внимание чахлое растеньице, но, когда я разворошил цементную пыль и осколки стекла, в руке моей оказалась… небольшая желто-зеленая репка!
II Таврида. Крым сорок четвертого — опаленный, безлюдный. Выслали татар, и теперь мы живем в Каябашном переулке. Пачку фотографий — улыбчивые смуглые девушки — я нащупал в ковровой подушке на диване. Забытые ослики вопят по ночам в глубине извилистых двориков.
…Как хорошо, что уцелел кривой татарский переулок, а белый камень так же гулок — не потемнел, не отсырел. И те же ставни изнутри — сухие голубые створки. Ну что же — попляши в восторге и слезы детские утри…
Но это напишется много позже…
В Салгире, почти пересыхающем летом, голубые маринки, маленькие сомики, которых можно колоть вилкой, если осторожно поднимать осклизлые камни. Обрывистые скалы. Собачья балка на окраине Симферополя, где на курганах хорошо варить «пшенку» — недозрелые початки кукурузы. Потом археологи отроют тут Неаполис-Скифский, а в «нашем» кургане — знать бы тогда! — обнаружат гробницу скифского царя.
На каникулы меня увозят в Алушту, к бабе Наде, грузной и горбоносой получерногорке-полуукраинке: прадед Иван Никифорович Тучан — родом из Дубровника, прабабка — Мотя Наливайко. Бабушкин дом из дикого камня стоит высоко над морем под двумя кедрами. Еще выше кучерявятся цепкие заросли кизила, граба, ожины, а над ними — голый растресканный камень коры Кастель. Там, говорят, живет питон, сбежавший из зоопарка.
По одичавшему винограднику, где сохнут забытые грозди муската, рыщут дикие кролики. Семейное предание гласит, что дикими кролики были не всегда, а, напротив, сидели некогда в клетке, и ухаживал за ними мой дядя — Михал Михалыч. Но М. М. был тогда еще мальчиком, а тут как раз к берегу подошла султанка-барабулька… Словом, когда мой дед — тоже Михал Михалыч Степанов, бывший офицер императорского флота, а потом известный крымский маринист и главный художник Никитского ботанического сада, — случайно обнаружил бедных животных, были они при последнем издыхании. Разгневанный дедушка высыпал кроличьи мощи в кусты, выпорол М. М.-младшего и, само собой, позабыл об этой истории. Но кролики не дремали. И по прошествии лет в предгорья Кастель-горы алуштинцы стали ходить на охоту.
Помнится, и отчима моего, приехавшего с фронта, бабушка пыталась натравить на диких кроликов, которые еще недавно были домашними и одичали, сами понимаете, не от хорошей жизни. Георгий Петрович честно ходил по винограднику с пистолетом «ТТ» наизготовку и даже — ту-дук! ту-дук! — шмалял в кого-то, но, кажется, не попал.
К морю, где закидушку сильно дергает горбоносая розово-перламутровая барабулька, надо долго спускаться по остаткам разбитой дороги, по едва приметным тропкам, по колючему раскаленному шиферу, режущему пятки. Потом — отвесная лестница, прохладные ступени — руины дачи Зинаиды Гиппиус. И вот он, Рабочий Уголок — пустынные галечные пляжи, медузы, сохнущие у кромки прибоя. Голубовские камни, которые вовсе не камни, а скалы, торчат неподалеку, окруженные зеленоватой водой.
…А еще была голубая изабелла, пыльные кисти которой одуряюще пахли, тихо вялились на зное, свисая с деревьев вдоль дорог. Разлапистые смоковницы. Миндаль — сладкий и горький. Шелковицы: белая — с парфюмерно-приторным вкусом, красная — кисло-сладкая, скоро набивающая оскомину. И полозы-желтопузики, которых было интересно швырять из кустов, набрасывать с высоких парапетов Рабочего на обнаженные плечи визгливых дачниц.
Впрочем, это было уже позже, когда я подрос, а на пепелищах вымахала серебристая полынь. Пустое побережье мало-помалу заполнилось пришлым людом, и запыхтели-задышали в мягкой черноте цикадных ночей духовики на танцверандах.
Именно тогда и случилась малость, к которой я так долго и путано приближаюсь.
…Старый серпантин битой-разбитой, перекособоченной оползнями дороги на Ялту петлял под Кастелью в непролазной грабово-кизиловой чащобе. Не помню, куда брел и чего мне вздумалось сойти с пути и напрямки, сквозь цепкие заросли, направиться к морю, туда, где далеко внизу угадывалась следующая петля выщербленной дороги.
Довольно долго я спускался по крутизне, придерживаясь за ветки, пока не выкатился на малую плоскость, полянку, поросшую чертополохом и мелким кустарником. Кривая груша — редкие, но крупные, зеленоватые еще плоды, старый дуплистый абрикос, иссохшие сливовые деревья. Гранатовый куст — обломанные ветви. Одичавшая лоза… То ли здесь некогда стоял дом, да не осталось следа, то ли это укрывище крымчака, то ли татарин, по обычаю здешних татар, разбил сад в стороне от жилища, в горах.
И опять густые заросли склона. Ни тропки, ни намека на человечий след. За очередным кизиловым кустом я крепко ушибаю коленку и неожиданно вижу дощатую скамеечку, некогда крашенную зеленью. Пятачок ровной земли, на которой она стоит, — метр на метр, не более. Перед лавочкой врыт в каменистую землю большой чугунный котел, живчик родника шевелит соринки на дне дырявого казана, тонкая струйка переливается через край и уходит к далекому морю, а в котле, насквозь просвеченном августовским солнцем, шевелят плавниками две красные, две золотые рыбки!
III А вот и другая столица моего отрочества — самый красивый из встреченных мною прежде городов — полуразрушенный Гомель. Стоило по мосту перейти на другой берег широкого Сужа, текущего в белых песчаных берегах, и вскоре тебя скрывал разогретый солнцем, пахнущий плавленой смолкой сосновый подрост.
Но все же настоящие грибы — не маслята, а белые — встречались подальше, в старом бору. Понизу сосновые стволы укрывал разросшийся орешник. Я продирался сквозь заросли, и пушистые листья лещины щекотали разгоряченное лицо.
…Крупное розовое яблоко, пронизанное косым лучом, светилось передо мною. Совсем близко, на уровне глаз. Я тотчас сорвал его, с хрустом надкусил, мигом сгрыз, даже вкуса почувствовать не успел. Только потом разглядел, нащупал тонюсенький — с карандаш толщиною — стволик. Бог весть как пробившийся к солнцу сквозь орешенную чащобу.
Яблоко, столь торопливо проглоченное мною, было единственным.
IV Мне уже четырнадцать. Нос густо усыпали веснушки. И это совсем некстати, потому что ночами мне попеременно снятся то Аля Клубникина, то Наташа Луценко, то Ремма Лашкевич. Снилась еще Лена Гоборева, но последнюю я разлюбил в одночасье, едва разглядел ее в профиль, — профиль мне не понравился.
Я — ученик автослесаря в АТП, а также ученик вечерней школы. По многу раз выжимаю левой и правой квадратную чушку весом в двадцать кэгэ. А еще — закаляюсь. Редкие прохожие гомельских улиц шарахаются в стороны, когда уже за полночь я легко и бесшумно проношусь по свежей пороше босиком, в «семейных» трусах.
И все-таки главная страсть — рыбалка. Чудное дело: я родился и первую половину жизни прожил в больших городах, но, сколько себя помню, всегда тянуло меня на реку, в лес.
С крутой гомельской кручи открывалась путаница бессчетных стариц на другом — пологом, заливном — берегу. С той же, низинной, стороны в Сож тихо вливалась лесная Ипуть. Какие голавли и лещи живут в темных омутах на излучинах, какие лини взбрыкивают под ногой, если вброд переходишь протоки, поросшие мягкой стелющейся травою!
…Случилось так, что в субботний вечер к переправе я пришел один-одинешенек. С последним паромом достиг противоположного пустынного берега и побрел лугами к Ипуть-реке: не отказываться же от рыбалки, от ночевья у костра из-за того, что не пришел приятель.
Конец августа. По ночам уже свежо, но одет я по-летнему: у огня и холод — не холод. У меня спички и нож, закидушки, помятый дюралевый котелок, соль, краюха хлеба. На много верст вокруг — ни души. Луговая пойма, безлесые берега. Только редкие кусты краснотала по песчаным скатам у стариц да одинокие ракиты у речных излук.
Быстро смеркалось, окоем обложила сизая темень. В отдалении бесшумно поблескивали дальние зарницы. Но повеяло влажным ветром, ветер усилился, и не успел я еще добраться до омута, до береговой кручи, как по рубахе, по затылку захлопали редкие крупные капли. Черничная туча неотвратимо надвигалась, погромыхивало у меня за спиной все внушительнее, но отступать некуда — в город мне никак не попасть до утра. Я обреченно шагал к Ипуть-реке, хотя уже текло промеж лопаток и в парусиновых туфлях хлюпала вода.
Приди я к реке посуху, опереди грозу — и, быть может, мне удалось бы еще собрать охапку сухого плавника, наломать мертвых ракитовых сучьев — затеплить костерок. Впрочем, какой тут огонь!
…Темень меня настигла. Дождь перешел в проливень: падающая вода обступила серой гудящей стеною, рыжая глина берегового откоса текла и вскипала желтыми пузырями. Смирная Ипуть под обрывом скрылась из глаз и гремела, как проходящий состав. Даже крепко зажмурившись я видел синие электрические вспышки, слышал близкие многоступенчатые раскаты.
Что тут поделаешь? В ту августовскую ночь меня впервые посетило освободительное чувство безнадежного веселья или веселого отчаяния. Я разулся-разделся и, мельнично размахивая веснушчатыми руками, принялся скакать, плясать, орать и петь, отгоняя остуду и робость, силясь заглушить раскаты грома.
Больше ни разу за всю мою долгую кочевую жизнь не попадал я под такой сокрушительный и бесконечный ливень: без продыху, без устали, без перемены хлестало и гремело до самого рассвета. Вконец обезголосевший, много раз прокрутивший весь свой репертуар, я уже не пел, не декламировал «Синих гусар» и «Думу про Опанаса», а что-то нечленораздельное: «ох!», «ух!», «эх!», «ых!», «на!», «ху!», «ха!» — хрипло выкрикивал в ночь, непрестанно махал одеревеневшими руками, падал в грязь, кое-как поднимался и опять скакал, скакал на непослушных ногах, чтобы согреться изнутри. Скользил, месил раскисшую глину и старался не сверзиться с кручи.
В конце концов, под утро, мне стало просто весело! Я чувствовал — ночь на исходе и все будет как надо. Теперь я плясал и жалел долговязого приятеля Фельку Овчинникова, опоздавшего к переправе. Сипел и хохотал — представлял, как мы на пару пляшем в чем мать родила на обрывистом берегу.
…Наконец все смолкло. Небо очистилось и посветлело — туча перетекла за реку, небесная влага истощилась. Тенькнула синица. Всплеснул голавль под ветлою, с которой еще падали в реку тяжкие светлые капли.
Тихо-тихо. Чисто-чисто. Рано-рано. Только краешек неба зарозовел. На донке-закидушке, которую я успел-таки забросить, когда начиналась гроза, серой запятой изогнулся сопливый ерш. Глазки-бусинки у ерша — светло-голубые, стеклянные.
Только-только я вытянул донку и застыл над омутом в блаженном оцепении, как из воды вынырнула, глядя прямо на меня мокрыми блестящими глазами, темная и круглая усатая голова. В зубах выдры подрагивала белая плотица.