КНИЖНОЕ ОБОЗРЕНИЕ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 11, 1996
Малоизвестный Довлатов. Составитель А. Ю. Арьев. СПб. АОЗТ «Журнал └Звезда»», 1995. 512 стр.
Cо времен тыняновской статьи о Блоке мысль о том, что поэт (писатель) умирает, когда умирает (исчерпывается) его лирическая тема, стала жестоким трюизмом, но не перестала быть истиной.
Оговорюсь: «исчерпанная» тема может смениться вновь найденной. Стара интонация исчезнет, зато появится совершенно иная. Веселого Чехонте сменит задумчивый и печальный доктор Чехов. Шекспира, автора жизнелюбивых пьес, — мрачный трагик.
В Санкт-Петербурге вышла книга «Малоизвестный Довлатов» — своего рода дополнение к трем вышедшим прежде томам прозы писателя.
Внешний вид книги приятен. На фронтисписе — план Пушкинского заповедника в Михайловском, на суперобложке — Святогорский монастырь (рисунок Александра Флоренского), на клапане суперобложки — фотография: С. Д. Довлатов в Михайловском, 1977-й. По всей видимости, в этом оформлении — попытка дать изобразительный эквивалент тайного пафоса одной из лучших довлатовских книг — повести «Заповедник»: потом, после смерти, будут водить экскурсии и подбирать клочки бумажек с автографами; при жизни — ни славы, ни почестей. В лучшем случае — экскурсовод в «заповеднике».
Часть материалов тома публиковалась в журнале «Звезда» (1994, No 3; 1995, No 1), часть напечатана впервые.
Колонки Довлатова-редактора из эмигрантской газеты «Новый американец»; «Из ранней прозы»; «Из рассказов последних лет»; статьи «На литературные темы»; письма Довлатова к друзьям; воспоминания друзей о Довлатове; фотографии и рисунки Довлатова — вот содержание этой книги.
«В одну и ту же реку нельзя войти дважды» — путешествие во времени интереснее, но безжалостнее, бесповоротнее путешествия в пространстве.
«Персонажи в поисках автора» — так назвал свои воспоминания о Довлатове Анатолий Найман.
«Персонажи оплакивают своего автора» — так можно было бы назвать воспоминания друзей Довлатова. И прекрасно, талантливо оплакивают: «Сейчас идет снег, дождь в Комарове, мелкий бисер с небес, поет Леннон из моего кассетника, и, ей-богу, тяжело писать здесь об этом, и никак не хочется влезать в монументальность крупного Довлатова, в монументальность того, что с ним случилось в жизни и смерти. Огромный Сережа и его много повидавшая фоксиха временно парят в небесах не как герои или персонажи Шагала, но как уличные шлепанцы, брошенные когда-то в колющий идеологический ядерный вихрь» (С. Вольф, «Сергею Довлатову»).
Том хорош для «довлатововедов». Рассказы, письма, статьи, помещенные в нем, — заготовки для будущего (для нас уже ставшего прошлым) или для будущего не состоявшегося, но обещавшего быть.
«Литература продолжается» (заметки о конференции «Русска литература в эмиграции: третья волна») — «заготовка» дл повести «Филиал».
«Солдаты на Невском» — первый подступ к повести «Зона».
Злая грубость в личном письме: «Нью-Йорк жутко провинциальный, все черты провинции — сплетни, блядство, взаимопересекаемость. Блядство совершенно черное. Поэтессы … прямо в машине, без комфорта. И одернуть неловко. Подумают, дикарь…» — позднее преобразится в прелестную сцену из повести «Иностранка».
Прием, грубо и в лоб использованный в раннем рассказе «Дорога в новую квартиру», — несоответствие между литературным клише и жизнью — перекочует в повесть «Компромисс», где будет использован тонко и изящно.
«Малоизвестный Довлатов» — книга будущего, состоявшегося и не состоявшегося.
Между ранними рассказами и рассказами поздними — обнаруженная и разработанная Довлатовым тема, найденная интонация и — сделанный для этой темы и для этой интонации лирический герой.
Проза Довлатова держится (словно стихи) на совершенно особом, особенном лирическом герое, своего рода щите автора перед окружающим его миром.
Сервантес говорил о своем главном герое: «Для меня одного родилс Дон Кихот, а я родился для него. Ему суждено было действовать, мне описывать…» Подобное мог бы сказать Сергей Довлатов о Борисе Алиханове «Зоны» и о многочисленных «я» его повестей: «Наши», «Заповедник», «Чемодан», «Филиал». Судя по письмам к друзьям и воспоминаниям друзей, эти «я» имели к Довлатову такое же отношение, какое Дон Кихот имел к Сервантесу.
Они были похожи.
Вернусь к той теме, которую пытался найти Довлатов в ранних рассказах. Эта тема — условия существования человека в несвободном мире.
Эта тема стала исчерпываться, когда Довлатов оказался на Западе, и исчерпалась полностью, когда мир «несвободы» стал гибнуть, стал исчезать. Тогда-то и выяснилось, что мир издыхающего деспотизма, в котором есть щели для человеческого, эксцентрического существования, был миром Сергея Довлатова и его друзей.
Новая тема стала нащупываться Довлатовым в эмиграции; она необычайно важна для нас. Ее можно сформулировать так: человек, привыкший жить в условиях несвободы, выработавший определенные правила поведения, позволяющие чувствовать себя свободно, достигает того, чего хотел. Освобождается. И это ему — тяжко. Человек постепенно привыкает к свободе, но при этом — с тоской вспоминает о несвободе, где все было просто и понятно. Где было даже весело, где можно было обнаружить некий жутковатый, но особый художнический эффект.
Для этой темы требовалась ина интонация, нужен был другой лирический герой.
Сначала Довлатов пробует «интонацию» в личном письме (это естественно для него, сделавшего свой быт литературным фактом): «Люди, уезжавшие по материалистическим причинам… во многом разочарованы, что-то выиграли на уровне джинсов, подержанных автомобилей и кинофильмов с голыми барышнями, но что-то существенное и проиграли, баланс же подводить очень трудно: слишком легко мы забываем плохое и слишком быстро привыкаем к хорошему… Здешняя жизнь требует от человека невероятной подвижности, гибкости, динамизма, активного к себе отношения, умения приспосабливаться. Разговоры на отвлеченные темы (Христос, Андропов, Тарковский и прочее) считаются здесь куда большей роскошью, чем норковая шуба. Никакие пассивные формы жизни здесь невозможны, иначе пропадешь в самом мрачном, буквальном смысле».
Потом тема «привыкания к свободе» «обкатывается» в публицистике, в колонках редактора газеты «Новый американец»:
«Это произошло в лагере особого режима. Зэка Чичеванов, грабитель и убийца, досиживал последние сутки. Наутро его должны были освободить. За плечами оставалось двадцать лет срока.
Ночью Чичеванов бежал. Шесть часов спустя его задержали в поселке Иоссер. Чичеванов успел взломать продуктовый ларь и дико напиться. За побег и кражу ему добавили четыре года…
…Капитан УВД Прищепа мне все объяснил. Он сказал:
— Чичеванов отсидел двадцать лет. Он привык. На воле он задохнулся бы, как рыба. Вот и рванул, чтобы срок намотали…
Нечто подобное испытываем мы, эмигранты. Десять, тридцать, пятьдесят лет неволи, и вдруг — свобода. Рыбы не рыбы — а дыхание захватывает…»
Из рассказов последних лет постепенно улетучивается теплота и эксцентрика прозы известного Довлатова. Странные, «лишние» герои исчезают. Вместо них появляются нормальные приличные люди, хорошо укомплектованные представители среднего класса: «Ты писатель… вот и опиши, чего я кушаю на сегодняшний день. Причем без комментариев, а только факты. Утром — холодец телячий, лакс, яички, кофе с молоком. На обед — рассольник, голубцы, зефир. На ужин — типа кулебяки, винегрет, сметана, штрудель яблочный… В СССР прочтут и обалдеют…» Где-то на обочине повествования недовольным злым наблюдателем торчит любимый герой Довлатова — чудак, интеллигент, «лишний человек». «Демократия, — размышлял он, — не только благо. Это еще и бремя. В Союзе такие люди были частью пейзажа. Я воспринимал их как статистов. Здесь они превратились в равноправных действующих лиц. Впрочем, — спохватывался писатель, — это хорошие, добрые люди. О них можно, в принципе, написать рассказ…» Писатель недаром «спохватывается». В Союзе, до эмиграции, он описывал обормотов, бездельников, преступников, надзирателей, литераторов, не напечатавших ни строчки, художников, не продавших и не выставивших ни одной картины. Но все эти герои были на редкость симпатичны и обаятельны. В эмиграции он принялся рассказывать о среднем классе — и что-то случилось. Вместо светлой печали — тоска, скука; вместо чаплинской эксцентриады — какое-то едва ли не кафкианское отчаяние. Нет, порой он пытается взбодриться, повеселеть, заговорить по-прежнему, но это происходит тогда, когда в его новый мир врывается старый (страшный) мир: «Бернович… жаловался: └Фаинка совсем одичала. Не ходи, говорит мне, в шортах. Ноги у меня, оказывается, слишком полные. А если я такими вот ногами дважды по этапу шел? Тогда что?..»»
В одном из поздних рассказов Довлатов в лоб сталкивает два этих мира: добропорядочных скучных приличных людей своей новой прозы, новой темы — и эксцентриков, чудаков, неприспособленных, нелепых персонажей старых рассказов: «Они (Алик и Лора) поселились в Нью-Йорке. Через год довольно сносно овладели языком. Алик записался на курсы программистов. Лора поступила в ученицы к маникюрше. К этому времени двоюродный брат тоже уехал на Запад… Он был неудачником и грубияном. Он всех ругал. Все у него были дураками, трусами и жуликами. …Вскоре они (Алик и Лора) купили дом. …Дом был красивый, уютный и сравнительно недорогой. Двоюродный брат злобно называл его └мавзолеем»». Этот рассказ назван не без умысла — «Третий поворот налево». «Налево» — к нищим, бомжам, преступникам, любимцам художника Фернана Леже, чью куртку получает главный герой повести «Чемодан» как знак принадлежности к высокому миру искусства, — сносит весь этот рассказ эмигрантской поры.
«Поворот налево» мотивирован сюжетом.
Алик и Лора поехали в театр на спектакль «Грек Зорба» (пьеса про благородного бандита), ошиблись поворотом и заехали в Гарлем, где им показали, «разыграли» целый спектакль бандиты «не-благородные»:
«Запах марихуаны ощущался в десяти шагах.
Алик подошел к ним, дружески улыбаясь:
— Приятный вечер, друзья, не так ли? Хочу спросить, как мне выбраться отсюда?
Из-под одеяла донеслось:
— Как ты попал сюда, белый человек?
— Мы с женой заблудились, потеряли дорогу… Черный или белый, какая разница?
Тут заговорил гигант в фуражке:
— Черное лицо и белое лицо — вот какая разница! Черное лицо и белая душа. Белое лицо и черная душа. Я черный, хоть и моюсь, а ты белый, даже если в грязи…
— Все люди — братья, — неуверенно заметил Алик.
— Нет, — возразили из-под одеяла, — есть черные, есть белые. Мы, черные, — люди души… У белых нет души. У белых только мысли, мысли, мысли…»
«Гигант в фуражке» и «тип в одеяле» — герои «Зоны» или новелл из цикла «Чемодан», заговорившие высоким стилем, стилем Марины Цветаевой: «…черный был явлен гигантом, а белый — комической фигуркой, и так как непременно нужно выбрать, я тогда же и навсегда выбрала черного, а не белого, черное, а не белое…» («Мой Пушкин»).
Прежде Довлатов и его главные герои находили общий язык с подобными персонажами. Теперь перед нами — разные миры, непонятные друг для друга, враждебные друг другу:
«Гигант ответил:
— Полиции здесь нечего делать. Полиция здесь — я, Фэтти Трукса.
— Князь-генерал Неговия Шерман, — представился тип с одеялом.
Гигант спросил:
— Ты не уходишь, белый человек? Хочешь, чтобы я показал тебе дорогу на Манхэттен? Иди сюда, покажу тебе дорогу.
Алик, как загипнотизированный, шагнул вперед. Ему показалось, что гигант возится с молнией на куртке. Затем в руке его что-то блеснуло. Может быть, короткая дубинка. Или кусок резинового шланга. И тут, неожиданно, Алик все понял. Черный бандит, улыбаясь, взмахивал своей отвратительной плотью.
Алик начал пятиться к машине. Его не преследовали. Из-под одеяла доносился смех. Черный гигант напевал и приплясывал…»
В одном мире — смертельно скучно, в другом — смертельно опасно:
«- В театр, — говорила Лора, — можно и не ходить.
— Особенно при наличии кабельного телевидения, — соглашался Алик…
А двоюродного брата год спустя чуть не задушили проволокой в метро. Причем в одном из лучших районов города».
Между двумя этими мирами сторонним наблюдателем, присматривающимся, с опаской прислушивающимся, появляется новый лирический герой Довлатова — усталый, стареющий человек, писатель, пытающийся рассказывать другие истории.
Никита ЕЛИСЕЕВ.
С.-Петербург.