Путевые заметки
МИХАИЛ КУРАЕВ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 10, 1996
МИХАИЛ КУРАЕВ * ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ЛЕНИНГРАДА В САНКТ-ПЕТЕРБУРГ Путевые заметки
Предисловие к эпиграфу
Эпиграф — это знак нетерпения, торопливости, с которой автор спешит сообщить читателю нечто самое важное.
Эпиграф — это знак надежды на то, что читатели, не имеющие досуга для прочтения всего текста, прочитав всего лишь эпиграф, хотя бы в самом кратком виде вкусят самую суть сочинения.
Эпиграф — это знак уверенности автора в том, что он понял свое сочинение и рекомендует его читателям в том виде и смысле, в каком понял сам.
Эпиграф — это своего рода вершинная точка, с которой обозревается едва ли не все пространство сочинения, причем изнутри.
Чтобы взобраться на эту вершинную точку, сочинение надо дописать, а потом еще отойти подальше и получше рассмотреть издали.
Но не надо понимать дело так, будто бы еще до начала путешествия, обещанного в заголовке, автор путевых заметок быстро сбегал вперед, посмотрел, чем дело кончится, и знание свое выставил в эпиграфе. Увы, чем дело кончится, автор не знает, путешествие длится и длится, а для кого-то оно, быть может, так никогда и не кончится.
Вот эпиграф, который не подошел, — не подошел потому, что он очень громоздок — это во-первых, чрезмерно откровенен — это во-вторых, а без дополнительного разъяснения, кто такая «она» и кем был в ту пору «я», вовсе ничего не понять, но эпиграф-то чем виноват? Эпиграф хороший, выбрасывать его жалко.
Вот он, этот отвергнутый эпиграф:
Это были времена, когда мы с ней были еще на «вы». Я возил ее по городу и ясным днем, и белой ночью. Она восхищалась:
— Вы знаете, если бы я не родилась в Москве, я хотела бы родиться в Ленинграде!
— И вы знайте: если бы я не родился в Ленинграде, я бы хотел родиться в Ленинграде.
Итак, путешествие из Ленинграда в Санкт-Петербург — событие историческое, и надо отдавать себе отчет в том, в какую историю мы въезжаем, в какую историю нас втянули, в какой истории мы оказались замешаны.
История есть одно из удивительнейших произведений искусства неведомого нам Творца, великодушно предоставляющего нам возможность стать Его соавтором. Каждый может убедиться в том, что подлинная история обладает всеми свойствами и качествами подлинного художественного произведения. Но в этом хорошо бы убедиться воочию.
Все художественные произведения, кроме частично или полностью утраченных, имеют начало и конец.
Исключение составляет «Сказка про Беленького бычка», имеющая начало, но не имеющая конца.
Именно «Сказка про Беленького бычка», пропитанная народной мудростью от первого до последнего слова, подсказывает, как найти конец в истории, длящейся бесконечно:
— конец — это та точка истории, когда все начинается с начала!
Таким образом, выехав из Санкт-Петербурга, проскочив Остроград, проехав Ленинград и въехав в Санкт-Петербург, мы получаем завершенный исторический сюжет, что отвечает первому требованию, предъявляемому к художественному произведению. И то сказать, движение по замкнутому маршруту, круговые движения в истории явно недооцениваются.
Вторым важнейшим признаком художественного произведения является условность.
Художественное произведение условно, а история вроде как безусловна.
Вопрос можно еще поставить так: живем ли мы в безусловной, то есть антихудожественной, действительности или все-таки в условной, то есть по природе своей художественной?
В Ленинграде — Санкт-Петербурге это вообще не вопрос! Вот ответ на него великолепного природного поэта и моего земляка Александра Кушнера:
Как клен и рябина растут у порога,
Росли у порога Растрелли и Росси,
И мы отличали ампир от барокко,
Как вы в этом возрасте ели от сосен.
……………………………
Стоит в простыне полководец, как в бане?
А мы принимаем условность как данность.
Во-первых, привычка. И нам объяснили
В младенчестве эту веселую странность…О! веселые странности истории нам так близки, хотя к ним никогда не привыкнуть.
Без малого триста лет просуществовавшее «окно в Европу» сегодня лишилось стен, оно повисло в воздухе.
По замыслу нынешних правителей и хозяев города «окно» созрело для самостоятельного существования.
Если русский народ опять подведет лучших из своих представителей и поведет себя не туда и неразумно, «Окно» объявит о своем суверенитете, приватизирует сокровища Эрмитажа, поделит на прощание с немытой Россией Балтийский флот и начнет взымать дань за проход кораблей, плотов и барж из Ладожского озера в Финский залив, устроив на Ивановских порогах (р. Нева) Подпорожскую Сечь. Кстати, «Невское казачество» уже организационно оформилось, чем подкрепило фантастическую историю необъяснимого в пределах логики и здравого смысла города.
Понятно, что путешествие из Ленинграда в Санкт-Петербург, из «окна», имевшего стены, в «Окно» самодостаточное, стен не имеющее, будет происходить не сходя с места.
В отечественной литературе основоположником путешествий «не сходя с места» является Александр Фомич Вельтман, и будет справедливо и уместно взять эпиграф из его правдивейшего романа «СТРАННИК»:
Порхай, лети, мой милый конь,
Тебе не нужны хлыст и шпоры,
Неси чрез воды, чрез огонь,
Чрез дебри, пропасти и горы.
Взвивайся, мчись, не уставай:
Чем дальше, тем живей, свободней!
Ты можешь залететь и в рай,
Ты можешь быть и в преисподней;Там темно…
Послесловие к эпиграфу Обычно послесловием к эпиграфу является само сочинение, помогающее читателю понять, что же автор хотел сказать выставленными на аванпост словами.
К данному же эпиграфу необходимо отдельное послесловие, потому что автор не понадеялся на воображение читателя и не ограничился, как хотел изначально, эпиграфом, состоящим из самой последней строчки приведенного стихотворения, столь счастливо и мудро оборванного самим Александром Фомичом.
И что бы сказал обделенный читатель, если бы увидел под заголовком «Путешествия…» всего два слова и подпись:
ТАМ ТЕМНО… А. Вельтман.
САНКТ-ПЕТЕРБУРГ — ЗАКОНЧЕННОЕ ХУДОЖЕСТВЕННОЕ ПРОИЗВЕДЕНИЕ Сегодня, когда город вернули к его изначальному, хотя и не самому первому названию, возникает ощущение пребывания в замкнутом круге, ощущение завершенности. Мы взошли на пик Белого Бычка, с этой возвышенной точки город обозрим со всей своей свершившейся судьбой, обозрим во всех своих скрытых смыслах.
Всякое художественное произведение непременно претендует на скрытый смысл, вот и Санкт-Петербург — это еще и символ, и образ, и многоцветное иносказание, в нем отразилась вся наша новейшая история.
Этот город по природе своей художественный — он родился не стихийно, он родился от замысла, от захватывающей, вдохновляющей идеи, от неукротимой потребности воплотить мечту…
Но возможна ли эстетическая оценка исторических событий?
Не только возможна, но и необходима, такие простые оценки, как «красиво» и «некрасиво», доступные, в сущности, каждому, могут свести на нет деятельность тех, кто призван омерзительному, скажем в политике, придать привлекательный, скажем в журналистике, вид. Вот и Томас Манн говорит: «Что бы там ни говорили историки-пессимисты, у человечества есть совесть, хотя бы только эстетическая, вкусовая… Оно не забывает всего того человечески некрасивого, неправедно-насильственного и зверского, что совершилось в его среде, и в конечном итоге без его расположения никакой успех, завоеванный силой и умением, не окажется прочным».
Если отнестись к истории как к творческому созданию, то такой подход, вкусовой, эстетический, совершенно оправдан. Доверимся живому впечатлению, душевному отклику, непосредственному чувству, не знающему кабалы понятий «прогресс — регресс». Эстетическая оценка побед и свершений помогает преодолеть рассудочный субъективизм и вынести суд честный, отвечающий высшей объективности, то есть человечности.
Счастливые художественные создания, впрочем и злосчастные тоже, обретают собственную, независимую от создателя жизнь и требуют своего продолжения.
Едва ли Петр Первый, затевая крепость на крохотном победном островке в разгар безбрежной и не очень-то счастливой войны, мог предположить, мог помыслить хотя бы в кошмаре похмельного сна о том, что двадцать лет Северной войны со шведами будут стоить России сорок тысяч солдатских жизней, а вот под стенами одной только Петропавловской крепости, которой во всю ее историю так и не случится отражать врага, ляжет, по одним подсчетам, семьдесят, а по другим — и все сто тысяч подкопщиков и прочих работных людишек, то есть русских мужиков.
Вот такая статистическая, если угодно, эстетика.
Город рос, высился не только на краю России, но и на краю необъятной могилы, куда скидывали, стаскивали и сваливали его строителей. Не в этой ли яме, затопленной гнилой водой, отразиться его славе?
Эстетика эстетикой, но можно ли с чувствительным сердцем читать русскую историю, особенно историю Санкт-Петербурга? Надо же и порассудить здраво, взвесить, осмыслить, сравнить…
Нет, не будем преуменьшать значение чувств в системе нашей ориентации в мире, вот и Гельвеций, человек изощренного ума, сказал, что не считает свои чувства глупее себя.
Интересно, с каким чувством вы смотрите на герб Санкт-Петербурга?
Вам не кажется, что герб этот, такой простой, такой незамысловатый, притворяется вывеской немецкого лавочника, простодушной вывеской якорной мастерской. Якорек речной да накрест якорек морской — вот тебе и герб. Не договаривает этот герб чего-то очень важного, может быть, самого существенного.
Ну почему бы не воспользоваться подсказкой гения и не взять потрясающий образ из его поэмы «Медный всадник»! И точно так же, в рифму, как на гербе Москвы всадник поражает копьем врага человечества, на петербургском гербе можно было бы поместить порфироносного всадника, вознесшего копыта своего скакуна над убегающим прочь человечком. Тупое, мстительное, тяжелозвонкое скаканье в погоне за смевшим возроптать.
И почему это правители так любят Петра Первого, почему так тянутся к нему и всячески стараются подчеркнуть малейшее, даже отсутствующее, с ним сходство?
Может быть, это актерская зависть? Роль кажется уж очень выигрышной — царь-реформатор по наитию, царь-преобразователь по произволу, он как бы и всем последователям выдает скрепленный своим авторитетом исторический вексель на достижение цели — ЛЮБОЙ ЦЕНОЙ! Вот чем эта роль приманчива. И тем, кто строил социализм любой ценой, и тем, кто возрождает капитализм, и снова любой ценой, Петр Первый нужен как пример и как оправдание.
Я путешественник без предвзятых запросов. Иметь свое впечатление — не значит быть судьей. Ничего нет смешней истории на скамье подсудимых: судите сколько угодно, она все равно уже ускользнула от наказания.
Мой взгляд в окно столь же скромен, сколь и заносчив, — хочу прочитать и понять по мере возможности художественные высказывания нашей истории, смешной по форме и трагической по содержанию.
Трудно рассудить, единственный ли способ реализации исторических задач, уже вставших в повестку дня при царе Алексее Михайловиче, не пронумерованном, вошедшем в историю с человеческим именем-отчеством, был тот, что прописал Петр Первый. Однако при царе смертная казнь полагалась за шестьдесят видов преступлений, а царь-преобразователь, Петр Великий, расширил убойное меню до двухсот (!) наименований… Некрасиво.
Алексей Михайлович Тишайшим был по титулованию, а вовсе не по темпераменту, не по делам, и в походах больше бывал, чем дома, и охотник был отважный, и отец деятельный: тринадцать родила ему Милославская да Нарышкина троих принесла. «Тишайший» — это образ, а не прозвище. Как трактует знаток исторических тонкостей А. М. Панченко, «тишина» в государственной фразеологии противостоит «мятежу». И хранитель «тишины» — это прежде всего страж порядка, а порядок Алексей Михайлович поддерживал лично, проводя последовательно и целеустремленно судебную реформу, реформу церковную, лично и в походы с войском ходил, и бунты подавлял, но топора в руки не брал, казнями не тешился… Недаром же порядок и порядочность в русском сознании стоят рядом.
Не хотелось бы, утверждая художественный феномен Санкт-Петербурга и его истории, отказать в художественном качестве предшествовавшей эпохе и ее вождю.
Вот письмо Алексея Михайловича в пору польской войны воеводе Матюшкину: «Людей наших всяких чинов 51 человек убит, да ранено 35 человек; и то благодарю Бога, что от трех тысяч столько побито, а то все целы, потому что побежали, а сами плачут, что так грех учинился… Радуйся, что люди целы». От предложения иностранного офицера, а они уже и в ту пору служили русскому престолу, «ввести смертную казнь за бегство с поля боя царь с негодованием отказался на том основании, что Бог не всем даровал одинаковую храбрость, и карать за это было бы жестоко». Ясное дело, что к такому царю не только Украина, но и другие народы с охотой пойдут под руку.
Недаром же говорят: образ действия — это не сумма поступков, а еще и дух, и пафос, и страсть, то есть человеческая окрашенность.
Читаем, что в завоеванных городах Алексей Михайлович не спешил устанавливать свои суды и порядки, с уважением относился к местным традициям, разрешил жителям Могилева по их желанию жить по магдебургскому праву, носить привычную одежду, не участвовать в войнах Алексея Михайловича… Вот такой образ действий был привычен для нелицемерно религиозного и по-отечески относящегося к подданным (чему удивлялись иностранцы) царя.
Но вернемся на место путешествия, в Санкт-Петербург.
Какой замечательный образ и символ Петропавловская крепость, над которой парит золотой архангел, подпирающий поднятым пальцем низкое тяжелое небо. А внизу, над бастионами и куртинами, витает ангел смерти, соединивший в идеальной, первоклассной, образцовой тюрьме заживо погребенных врагов власти с теми, кто рядом в соборе почиет вечным сном по праву высшему, монаршьему.
Крепостные стены заключили в себя непримиримых врагов!
Побежденные были живы, хотя и заживо погребены в своих глухих каменных норах, а победители были мертвы под своими мраморными, яшмовыми и малахитовыми надгробиями в соборе крепости. Это и есть Петербург, вот такое изысканное, дух захватывающее художественное произведение.
Говорить о том, что Санкт-Петербург — город умышленный, призрачный, обманный, фантастический, изначально и по сей день совершенно ни на кого не похожий в семействе российских городов, — значит повторять уже авторитетно сказанное и много раз повторенное.
Да, он прекрасен в своей двусмысленности.
Россия потратила неимоверные силы и средства, чтобы построить этот город, наглядно не русский.
Он прямолинеен, как немецкий капрал на русской службе. У него не было ни времени, ни запаса терпения, ни запаса русских слов для околичностей, хотя сам-то и есть российская околица и сплошная околичность.
В отличие от исконных русских городов, прираставших, как древесные стволы, кольцами вокруг сердцевины-крепости, этот напоказ открыт и распахнут в четкой графике геометрического творчества паука.
Его убегающие чуть ли не за горизонт, стрелами разлетающиеся проспекты и тракты — то ли натянутые вожжи, которыми правили необозримой Россией угнездившиеся на невских берегах правители, то ли постромки, которыми пристегнули Россию к устремившемуся на Запад Санкт-Петербургу.
Цивилизаторская миссия была главной идеей существования этого города.
Он смотрел с высоты невских берегов на всю остальную Россию как на свою колонию. Задуманный и созданный как питомник и рассадник европейских саженцев на русскую почву, он почвой-то как раз и не интересовался.
Его уникальное положение у моря определило его уникальную роль.
Нужен ли сегодня такой рассадник, кто будет пользоваться услугами этого питомника, когда система финансовых, информационных и транспортных связей лишает Санкт-Петербург его исключительного положения, а стало быть, и значения?
Он вымирает, не признаваясь себе в этом, он исчерпал себя, он отмирает, как ненужный орган, но делает вид, что только-то его время и наступило, только-то и начинается его настоящая жизнь!
Эстетика происходящего, думаю, красноречива и выразительна.
Первая медаль, выбитая в этом городе, украшена девизом: «Небывалое бывает» и посвящена была выдающемуся событию. Русские солдаты на шлюпках под водительством еще не императора Петра Первого и еще не фельдмаршала князя Меншикова напали на два шведских корабля, запоздало пришедших в Неву на помощь уже павшей крепости Ниеншанц. Нападение на морские суда, зашедшие в реку, считается нашей первой «морской» победой. Символическое значение этого счастливого набега намного превосходило его военное значение. Петр Великий и князь Меншиков от адмирала Головина были пожалованы высшими орденами Андрея Первозванного за дерзость в нападении и беспощадность в избиении объявивших о сдаче шведов.
Вот так Россия распахнула морские ворота.
Прошло сто лет, двести, почти триста…
В минувшем году в шведских портах были арестованы флагманы Балтийского морского пароходства, морской паром «Ильич» и пассажирский лайнер «Анна Каренина».
Какие имена!
Арест был произведен согласно международному морскому праву в связи с невыплатой экипажам этих судов зарплаты чуть ли не за год.
Оба судна должны быть выставлены на аукцион, проданы, а вырученными деньгами следует рассчитаться с позорными долгами и заплатить штрафы. Финансовые пираты, эксплуатировавшие суда и экипажи, плевали на судьбу арестованных кораблей так же, как плевали до этого на все обращения экипажей, просивших, умолявших, требовавших отдать заработанное!
Какая невероятная рифма, какое странное эхо…
А на дворе празднование 300-летия российского военно-морского флота. Юбилейный год стал годом борьбы за выживание флота, пока выжило лишь 60 процентов. В ознаменование события на набережной перед Медным всадником прошел «юфтовый парад». Моряки маршировали в рабочих ботинках: на парадные нет денег. В преддверии этой знаменательной даты продан в металлолом выстроенный на 70 процентов первый в истории нашего военно-морского флота ударный авианосец со взлетной палубой в триста метров! Продан иностранцам. Не стало у государства Российского денег не только на достройку, но и на консервацию и даже на демонтаж.
У авианосца уже было имя — «ВАРЯГ»!
Кому продается наш гордый «Варяг»?
Вопросы — надо ли было этот «Варяг» строить, надо ли было его продавать, — разумеется, лежат вне предлагаемого контекста.
Образная сторона событий, происходящих на наших глазах под трубные кличи: «Россия возродится!» — производит сильное впечатление.
Сегодня любой досужий человек на лодочке летом или на лыжах зимой может отправиться на некогда неприступные, недоступные, титаническим трудом воздвигнутые на искусственно созданных островах в Финском заливе форты, прикрывавшие подступы к городу с моря.
Нет-нет и в городской печати мелькают проекты, как сделать на этих пустующих бетонных островах что-нибудь увеселительное, то есть приносящее барыш. Мальчишки, тысячами болтающиеся летом в душном городе, лишенные из-за дороговизны и разрухи возможности выбраться за город, мальчишки, балдеющие по чердакам и подвалам, могут только мечтать о фортовой робинзонаде… Но у флота нет сегодня будущего, зачем ему мальчишки…
Строительство военного флота в стране и в Санкт-Петербурге практически свернуто. Волгоградский, к примеру, завод «Ахтуба», выпускавший аппаратуру для подводных лодок, перешел на изготовление… фаллоимитаторов! Рабочие и служащие, кстати, из-за кавардака в финансировании получают зарплату «изделиями». Цинизм. Унижение. Но это с одной стороны.
С другой же стороны — отыскан где-то в Испании толстый мальчик, в чьих жилах протекает, хотя и в мизерных количествах, высококачественная, с известной точки зрения священная, кровь Романовых. В порядке подготовки мальчика к управлению неведомой ему Россией его определили в Нахимовское училище. Хлопочущие о судьбе мальчика люди — народ дальновидный, думают о возрождении милой их сердцу России: починим трон, посадим на него выпускника Нахимовского училища и… запируем на просторе! Нет сомнения, запируют, но только в вымирающей России, поскольку фаллоимитаторы, даже изготовленные на уровне высоких технологий ВПК, всю полноту функций детородного органа на себя не берут.
А пока рождающиеся уже не в Ленинграде, а в Санкт-Петербурге мальчишки лишены права приобщиться к морскому делу хотя бы на каникулах.
На просторных пустых артиллерийских площадках, высоко поднятых над заливом, в этой тишине и мертвечине невольно думается о измозолившем бойкие языки лозунге: «Возродим Санкт-Петербург». Это какой же Санкт-Петербург возрождать — их было много…
Собственно, говорить о возрождении Санкт-Петербурга могут только заезжие провинциалы, погруженные в хлопоты укоренения, карьеры, политических интриг и барышничества. Для своих обитателей этот город никогда не умирал, ни под каким именем. Перемены названий обозначали лишь различные этапы его жизни!
Шпиль Петропавловской крепости, и крест на шпиле, и ангел на кресте, и купол Исаакия, и разбитые снарядами купола Спаса на крови золотили в Ленинграде и не на церковные деньги. А Ленинград был безбожником, и многие последствия этого памятны и горьки…
Если город не был мертв даже в феврале 1942 года, то не надо хлопотать сегодня о его втором рождении!
А что обещают «возродители»?
Снесут памятники жертвам расстрела 9 января 1905 года и поставят памятник жертвам расстрела 6 июня 1918 года?
Выселят Филармонию им. Д. Д. Шостаковича из здания бывшего дворянского собрания? Или отыщут дворянские корни в фамилии Шостакович и произведут великого автора Ленинградской симфонии в графья?
Вместо обещанного горожанам памятника Николаю Васильевичу Гоголю на Манежную площадь вернут памятник Николаю Николаевичу Романову-старшему и напишут, чем был славен этот всадник?
Можно еще в порядке «возрождения» жестко ограничить пребывание «не чистой» публики на Невском проспекте, восстановление этого правила будет вполне в духе демократической власти, мечтающей видеть Петербург «городом для богатых», но почему-то с большим успехом плодящей нищету и бедность.
Какая пошленькая, мелкотравчатая идейка превращения Санкт-Петербурга то ли в Монте-Карло, то ли в филиал загородного пансионата с малопочтенной репутацией, «Ольгино». И то, что идейки эти не только приходят в озорные мозги чиновников, но и произносятся вслух и повторяются по телевидению и в печати, говорит как раз о завершенности той жизни, где Санкт-Петербург был Санкт-Петербургом. Это был город не для пустых времен, когда не живут, а приспосабливаются к жизни.
И сегодня, даже если снести очень посредственный, провинциального вкуса обелиск на площади перед Московским вокзалом и вернуть на это место впечатляющий памятник Александру Третьему, если снести станцию метро на этой же площади, сооружение, напоминающее торт в духе сов-ампира, и вернуть на это место Знаменскую церковь, во всех этих порывах будет видно лишь движение по кругу, погоня за собственным хвостом.
Есть желающие подсуетиться и насчет восстановления монархии…
«Вам что, делать нечего?!» — сказал барон Эдуард Александрович фон Фальц-Фейн-Епанчин 1 на любезный вопрос, как он, барон фон Фальц-Фейн-Епанчин, относится к восстановлению монархии в России.
Хорошо бы возродить закрывшиеся за последние пять лет библиотеки города, загородные лагеря и детсадовские дачи за городом, многообразную деятельность дворцов культуры, есть что возрождать — тот же туризм, доступные для каждого поездки на Валаам и в Кижи… И производство возродить, и науку, и образование.
Наивно же надеяться, что в результате объявленного «возрождения» появится новый Пушкин, приедет новый Растрелли или Трезини. Афины с таким же успехом могут ждать нового Фидия и Поликлета.
Вот уж если кого и ждать, так нового Гомера!
Какими чудесными, необыкновенными, яркими, слепящими, останавливающими дыхание своей откровенностью и назидательностью иносказаниями пронизана история этого города… И новый Гомер будет знать, чем же эта история кончилась.
Где, когда, под чьей рукой, на чьем компьютере соберется воедино и явится в ошеломляющем блеске, как драгоценное предание, этот фантастический, невероятный, навсегда уходящий от нас город!
Вот он, перед вами, ниже воды, периодически его затапливающей, но почему же с этих низин видно так далеко, как не видно ни с Уральских гор, ни с Кавказских и даже с Воробьевых?
РАДУЕТСЯ ДИТЯ Подготовленная к жизненному поприщу духовником о. Дубянским и французским танцмейстером Рамбуром, напуганная лейб-лекарем Лестоком и французским посланником Де ля Шетарди, дескать, вот-вот заточат ее в монастырь, тридцатидвухлетняя дочь Петра Первого, Елизавета, в ночь на 25 ноября повела прирученных ею гвардейцев на штурм Зимнего дворца. Счастливый месяц для Зимнего дворца — ноябрь! Вот и Бирона здесь взяли в прошлом году 9 ноября. А сейчас на дворе год 1741-й.
Слезно и клятвенно уверенные Елизаветой накануне в верности малолетнему императору Ивану Шестому, родители легитимного царя, правительница Анна Леопольдовна и неизвестно за какие заслуги и доблести пожалованный в генералиссимусы русского войска двадцатисемилетний муж правительницы, Антон Ульрих, были схвачены среди ночи в постелях.
Власть над Россией гипнотизирует ее носителей, порождает в них иллюзию собственной силы, в том числе и умственной, поэтому с такой готовностью они идут в ловушки, для них приготовленные. Полудикая Анна Леопольдовна в этом случае мало чем отличается от умудренных в дворцовых интригах Бориса Годунова или Василия Шуйского, не говоря уже о Павле Первом накануне убийства, Николае Втором накануне свержения, Сталине накануне войны, Хрущеве, Горбачеве… кто следующий?
Годовалый император был добыт непосредственно из колыбели и как драгоценный трофей передан кормилицей с рук на руки дщери Петровой, Елизавете Петровне, начавшей в эту счастливую для нее ночь свое веселое двадцатилетнее царствование.
Санный поезд с низвергнутым и захваченным в плен императором, отторгнутым от кормилицы и родителей, двинулся от Зимнего дворца в штаб дворцовой революции, разместившийся непосредственно в собственном дворце цесаревны Елизаветы.
Ночь, растревоженная беготней по городу двух десятков вельможных заговорщиков да трех сотен гвардейцев, призванных для доказательства исторической правоты заговора, выманила на улицу множество любопытствующей бессонной публики. Взятие Зимнего дворца через сто семьдесят шесть лет вызовет у обывателей куда меньший интерес.
Несмотря на темень и холод, народ в ту ночь быстро пронюхал, что произошло, признал в скачущей в первых санях Елизавете свою новую благодетельницу, повелительницу, одним словом, «матушку», и вопил «ура!».
Ликовал и низвергнутый император.
На руках двоюродной бабки, рискнувшей наконец встать к штурвалу революции, зараженный ее радостью от легкого и скорого успеха, император подпрыгивал, улыбался своей брауншвейг-мекленбургской улыбкой и размахивал ручонками без малейшего понятия о происходящем и, тем более, без какого-либо представления о своей дальнейшей судьбе.
Восторженные лица по краям дороги, радостная толпа, бегущая вслед за легкими санями, скорая езда и теплые объятия цесаревны — что еще нужно для счастья младенцу, живущему настоящей минутой и не ведающему ни прошлого, ни будущего, ни долгой череды тягостных тюремных лет неволи, ни случайного, столь желанного для Екатерины Великой убийства через двадцать четыре года…
Последний раз подданные видели своего императора, следующие четверть века он будет общаться только с тюремщиками.
Для чего был дан тысячелетней России этот крохотный, как искра, лик Ивана Шестого?
…А что, если для того он и был вынут из колыбели и предъявлен толпе, чтобы перед нами с наглядностью предстал, перед всеми нами, как в зеркале, портрет народа-победителя: он подпрыгивает, счастлив чьей-то победе, размахивает ручонками, и тепло ему в эту минуту в объятиях новой власти.
ИНОСКАЗАНИЕ …И приступивши ученики сказали Ему: для чего притчами говоришь им?
Он сказал им в ответ: …Потому говорю им притчами, что они видя не видят, и слыша не слышат, и не разумеют.
Матф. 13: 10 — 13.
Вы люди темные, слепые, забитые, ничего вы не видите, а что видите, того не понимаете…
А. Чехов, «Гусев».
«Уразуметь Бога трудно, а изречь невозможно», — признался Платон.
Бог — это еще одна из ипостасей истины, и потому сказанное о Боге может быть в известной мере отнесено и к истине.
Средством преодоления трудности изречения и служит иносказание.
Гений иносказания Джонатан Свифт недаром заметил, что мудрость всегда доставляют «в закрытых повозках образов и басен».
Петербург как художественное произведение прежде всего иносказание, а не сумма чудных зданий, четких улиц, всевозможных набережных, разнообразных площадей, имен и событий. Этот город как цельный образ противостоит, например, в национальном сознании таким же устойчивым и емким иносказаниям, как «Жиздра» и «Царевококшайск», а впрочем, и «Москва».
Петербург — сочинение метафорическое, а «метафора» — по-гречески «повозка», повозка, везущая от наблюдаемого к постигаемому.
Петербург предстает, как эпическое произведение, развернутым в пространстве и во времени образом нации. Разумеется, это не исчерпывающий символ, да и может ли символ претендовать на объемное выражение понятия, он фиксирует внимание лишь на чем-то самом существенном, важном, устойчивом.
Художественное качество истории, ее музыка и рифма, нагляднее всего обнаруживает себя в повторяющихся сюжетах.
Повторяющиеся сюжеты и в мировой истории, и в преданиях приобретают характер иносказания, несущего в себе смысл чрезвычайной важности.
Почему самые чтимые герои и боги рождены не от мужей своих матерей?
Геракл. Христос. Король Артур…
Легендами окружено рождение крестителя Руси великого князя Владимира, вот и отцом Ивана Грозного предания называют Оболенского-Телепнева, а не великого князя Василия, легенды, похожие на сплетни, и сплетни, похожие на легенды, объясняют бросающееся в глаза несходство Петра Первого со своим отцом, Алексеем Михайловичем…
Как объяснить устойчивость преданий о происхождении героев? Не знаю.
А почему с таким упорством повторяется миф о братоубийстве?
Каин и Авель. Этеокл и Полиник. Ромул и Рем… Повторяется этот сюжет и в реальной истории, в том числе и русской. Так, начало славных дел св. князя Владимира омрачено не только кровавой расправой над отцом и братьями насильственно взятой в жены Рогнеды, но и убийством родного брата Ярополка… И хотя душой и сердцем согласен с приговором совестливого Карамзина: «Варварство сих времен не извиняет убийства жестокого и коварного», хочется понять, почему же история «извиняет» и Этеокла, и Ромула и возвышает до святости Владимира.
Ливий так описывает высший подвиг и высшую заслугу Ромула: после своей победы, после сокрушения своих врагов Ромул созвал толпу на собрание и дал законы — «ничем, кроме законов, он не мог сплотить ее в единый народ».
Сплочение, национальное единство — вот высшая ценность, вот высшее родство, которому приносится в жертву родство кровное. Верность закону, соединяющему горожан воедино, закону, превращающему толпу в народ, закону, обращающему племена в нацию, — вот высшее благо, мудрость и доблесть сынов отечества.
Как же поучительны исторические рифмы, но что они значат?
И почему, к примеру, этот город — неужели всего лишь случайность! — так привязчив к псевдонимам?
Санкт-Петербург… Ленинград…
Петр — имя духовное, второе имя Симона из Вифсаиды.
Ленин — имя партийное, один из множества псевдонимов вождя…
Петербург явился в России как ее крайняя потребность, но реализовался в форме самоотрицания России.
Со времен приглашения варягов на княжение нигде и ни в чем легкость, с которой русский готов отказаться от своей самобытности и самостояния, не выражалась так ярко и полно и в конечном счете плодотворно, как в Петербурге и Петербургом.
Без различения в понятиях «самоотвержение» и «самоотрицание» в парадоксальной диалектике Петербурга не отличить приобретения от потерь.
Если самоотвержение есть знак силы духа, то самоотрицание — дитя малодушия, признание морального бессилия, духовной аморфности, готовности слепо препоручить себя чужому водительству. Самоотрицание непродуктивно, нам все равно не стать ни китайцами, ни американцами, сколько бы ни равнялись на одних и ни притворялись другими.
Здесь уместно вспомнить Белинского: «Этою высокою способностию самоотрицания обладают только великие люди и великие народы, и ею-то русское племя возвысилось над всеми славянскими племенами; в ней-то и заключается источник его настоящего могущества и будущего величия».
Наводнение — художественная деталь в портрете Санкт-Петербурга…
Memento Kitetch!
Самоотрицание, «кантус фирмус», неизменная мелодия, постоянно звучащая в русской истории едва ли не на протяжении тысячи лет, приобретает симфоническое звучание, сегодня она сверкает в московской аранжировке.
История Петербурга, сотканная, как и полагается, из множества иносказательных событий, происшествий, быть может, и есть вожделенная, изреченная истина о нас самих.
Но почему истину предпочитают преподносить в иносказательной форме?
Почему так мало доверия прямому высказыванию?
Наверное, дело в том, что знание о самих себе достигается куда с большим трудом, чем о мире внешнем. Это касается и человека, и государства, и нации. Истины о самих себе обретают ценность лишь в качестве живого знания, оно стремится стать общественным сознанием, со-знанием, общим знанием. Если оно принадлежит немногим, немного оно и стоит.
Множество исторических сюжетов выглядят как законченные нравоучительные притчи, а это дает основание видеть в них как бы форму самопознания истории, форму, доступную для всех желающих видеть и способных разуметь.
Трудно, конечно, поверить в то, что история так откровенно сама себя аттестует, и если этому не поверить, если не научиться видеть и читать для чего-то нам предъявленные правдивейшие и прямые самоаттестации, то придется удовольствоваться лишь преподносимыми в ложечке чужими умственными жеваками.
История как сумма фактов может удовлетворить лишь созерцательный разум, в то время как поэтика истории, раскрывающаяся в причудливых рифмах, зеркальных взаимоотражениях, в гармоническом единстве лиц, разделенных пространством и временем, — все это позволяет более тщательно промывать историческую руду с меньшим риском выбросить в отвал что-то существенное.
А для человека верующего весь обозримый мир — это инобытие Бога, иносказание, к которому прибег Творец в общении с его разумными созданиями.
Иносказание, надо думать, — это брачный наряд истины.
Иносказание как бы предлагает вам самому совлечь «одежды» и овладеть истиной.
Неужели истина знает себя и потому боится, стыдится собственной наготы?
Она знает, конечно, знает, что в наготе своей если не страшит, то уж, во всяком случае, малопривлекательна. И что ей заботиться о привлекательности, если она сама по себе уже благо и ей не надо быть ни доброй, ни соблазнительной, к чему всегда стремится ложь.
У истины и характер нелегкий — непререкаема, жестка, неуживчива.
Большинство людей склонны доверять самим себе, и то, до чего мы доходим своим умом, ценится по особому счету.
Иносказание как раз и предоставляет нам возможность самим сделать последний шаг на пути к истине. Сделав этот шаг, мы как бы исполняемся иллюзией пройденного пути. Конец — делу венец!
Перевод с образного языка на язык понятия, путь толкования — это и есть интеллектуальный опыт, рождающий ощущение поиска истины, движения к ней и обретения.
Истина, добытая самостоятельно, налагает ответственность, она становится как бы вашим продолжением, вашим ребенком, вы причастны к ее появлению на свет, поэтому, быть может, так живучи многие заблуждения, казалось бы, давно и убедительно опровергнутые.
А прямое высказывание заставляет вспомнить судьбу пророков, возвещавших грядущее, сообщавших открывшуюся им правду. Их слушали, но им не верили, предпочитая пойти к оракулу, говорящему хитро, туманными загадками, с тем чтобы своим умом эти загадки разгадать и себе-то уж поверить безоглядно.
Что же касается иносказания, то это еще и защитный слой истины, озоновый слой, сохраняющий жизненную силу истины, оберегающий ее от опаснейшего врага, от извращения.
Иносказание — это максимум гарантии от порчи и коррозии.
Иносказание сохраняет событие.
Случай, происшествие, сюжетная коллизия обладают большей устойчивостью против искажения, чем слово. Слово беззащитно, особенно в повествовательном ряду, где нет круговой поруки стиха.
Вклад писцов, вольно или невольно искажавших переписываемые тексты, в раздоры, распри, церковный раскол известны.
Можно ли доверить неустойчивому, незащищенному слову истины, добытые ценой самой высокой — ценой страданий, сомнений, разочарований и мужественного освобождения от заблуждений?
События проще запоминаются, ярче отпечатываются в памяти, поэтому именно событийный ряд составляет основу эпоса, живущего в веках в виде устных преданий.
С каким по счету переводом евангельских текстов мы сегодня имеем дело — имеются в виду тексты общераспространенные?
Книга о великой Жертве, счастливая весть о великой Жертве, аскетична в своей поэтике, сторонится всего, что не обладает устойчивостью против исторической коррозии, она соткана из событий и поучительных притч.
Пронзительны иносказания, составляющие историю Петербурга.
Для заключения главы — один пример.
1905 год. Январь. Воскресенье. Девятое число.
Тысячи людей, горожан, одетых в выходное платье, с хоругвями, с пением богоугодных и верноподданнических песнопений, организованными колоннами, а не толпой, с разных сторон города двинулись к царю. Народ хотел сказать своему Отцу, последней своей надежде и заступнику, богопомазанному самодержцу, управителю судеб всех и каждого, сказать без посредников, прямо о невозможности продолжать жить так, как они вынуждены были жить прежде.
До дворца ни один не дошел. Их расстреливали на самых дальних и ближних подступах к дворцу, и на Троицкой площади, и у Нарвской заставы, и на Васильевском острове…
А если бы дошли?
Дворец был пуст.
Царя во дворце не было. Царь был за городом. Народ шел к пустому трону.
Как факт отсутствие царя в этот день во дворце — пустяк. Но как символ, как иносказание расстрел людей, идущих к пустому трону, несущих свою мольбу и молитву к пустому алтарю, — образ впечатляющий и значительный.
Художественный сюжет этого трагического дня необычайно выразителен: царя, в любви и преданности к которому был воспитан вышедший на улицы народ, царя мудрого и милосердного, пекущегося о благе народном, о благе отечества, не то что в этот день не было во дворце и на троне, его и в природе-то не было. И блистательное отсутствие человека-символа как раз и можно рассматривать как символическое разъяснение реальной ситуации…
Вот такое иносказание, одно из множества, разбросанных и рассыпанных и по самой столице, и в ее дальних и ближних окрестностях.
И прочитан и трактован этот «сюжет» глубже и точнее, чем политиками и историками, поэтом, которого никак не заподозришь ни в партийной пристрастности, ни в склонности к жестокости.
«Любая детская шапочка, рукавичка или женский платок, жалко брошенный в этот день на петербургских снегах, оставались памяткой того, что царь должен умереть, что царь умрет…
Девятое января — трагедия с одним только хором, без героя, без пастыря». Осип Мандельштам.
Факт — одно из самых причудливых и обманчивых созданий истории. Это как материя в физике: можно говорить о ее происхождении, свойствах, преображении, структуре, но чем больше мы погружаемся в исследование материи, тем больше она растворяется, исчезает как реальность, превращаясь в дробные символы свойств под названием электроны, протоны, мезоны, кванты, которые уже как бы и не материя, но, с другой стороны, разумеется, материя…
Вот и возникает надежда на то, что историческое событие, факт могут быть осмыслены в их цельности лишь как образ.
СВИСТ НА ПАМЯТЬ2 Я хотел свистнуть ему на память, а потом подумал — забудет…
Валентин Трифонов, 11 лет.
………………………………………………………………
………………………………………………………………
………………………………………………………………
ИМЯ ОБЯЗЫВАЕТ Вообще-то у нас как-то больше заботятся о перемене названий и имен, нежели о сущности дела.
Н. Гоголь.
Художественному произведению полагается начинаться с названия.
Санкт — Питер — бурх!
Для русского уха лет триста назад это звучало примерно так же, как сегодня — сникерс! тампекс! баунти! маркетинг!
Название города, каких отродясь еще на Руси не заводили, — прямо целое сочинение, в нем и вызов, и жест, и сладчайшая дворцовая лесть царю, и ханжеский привет небесам — то ли из России, то ли из Голландии, — в нем и маска, и горделивое самоуничижение…
Город задуманный, город умышленный…
Кто же это, позволительно знать, задумал назвать город, которому суждено трижды отречься от своего имени, именем трижды отрекшегося святого апостола?!
Город отречется от имени Санкт-Петербург, но вовсе не для освобождения от лукавых игр с апостольским именем.
Город отречется от имени Петроград, и вовсе не оттого, что вдруг из недр его донесется проклятье имени деспота, голоса сотен тысяч безымянных мужиков и баб, уложенных вместе со сваями в основание Северной Пальмиры.
Отречется он и от имени Ленинград, от имени, не посрамленного его жителями, сообщившими своим нравом и мужеством слову «ленинградец» весомость звания.
Смена имен — это смена масок, это обозначение новых правил игры, нового карнавального пространства, где прежняя жизнь, отчасти вывернутая наизнанку, отчасти идущая задом наперед, и есть органическая форма самореализации.
Да, только в карнавальной традиции можно поименовать город так заковыристо, чтобы название звучало для русского человека оплеухой. Разве где-нибудь в Европе, откуда черпал и привозил образцы царь-реформатор, пришло кому-нибудь в голову назвать свою столицу на трех иностранных языках? А здесь и латынь — «санкт», и греческий — «Петр», и немецкий — «бург».
Почесав заскорузлой пятерней в затылке, не выученный ни латинскому, ни греческому, едва разбирающий по-русски, россиянин оставил от трехслойного комплимента пригодное к употреблению «Питер», и то не от фамильярности в обращении к святому апостолу, а по созвучию с именем царя-антихриста, и в платье и в языке рядящегося под немца.
После уничтожающей бомбардировки и тридцатичасового приступа русские войска взяли крепость Нотебург, но Великому Петру не пришло в голову поздравить Россию с возвращением своей земли и дать отвоеванной крепости имя Орешек, бывшее у нее до перехода к шведам по Столбовскому миру.
Нотебург был поименован в Шлиссельбург, а в письмах царя появляется еще и под именем Шлютельбург.
После осады и бомбардировки старый и болезненный комендант, полковник Опалев, счел за благо отдать русским крепость Ниеншанц, именовавшуюся до Столбовского мира Новый Острог. Петр Первый и здесь не пожелал переводом со шведского, — а Ниеншанц — это и есть Новый Острог, — вернуть крепости русское имя. Стал Новый Острог на этот раз Шлотбургом.
Трудно было понять, то ли возвращаются в отеческое лоно новгородские земли, столь счастливо защищенные Александром Невским, то ли просто пришли новые завоеватели и прогнали старых. Вот и генерал Апраксин прошел вдоль Невы до Тосно в 1703 году, «все разорил и повоевал», будто и не к себе, не в свои земли вернулся.
Получалось так, что не Россия выдвигалась поближе к Европе, а Европа сама входила в Россию Кроншлотом, Кронштадтом, Монплезиром, Петергофом, Ораниенбаумом… Это еще в 1702 году в верховьях речки Воронеж появился заложенный Петром Первым городок Ораниенбург. Прямая иллюстрация к словам Карамзина: «Мы стали гражданами мира, но перестали быть гражданами России — виною Петр». Вот и Герцен придерживался той же точки зрения: «Петр увидел, что для России одно спасение — перестать быть русской». Нет-нет и российские правители извлекают этот спасительный рецепт из наследия Великого Петра, но в зависимости от моды вписывают образец — шведский, немецкий, французский, английский, американский…
Замечательно определил Герцен и эксцентрическую природу новой столицы: «Любимое дитя царя, отрекшегося от своей страны для ее пользы и угнетавшего ее во имя европеизма и цивилизации». Обычно угнетают «во имя цивилизации» колонии, завоеванные земли и народы, а у нас… Говори после этого, что у России не должно быть своего пути, ни на чей не похожего. А на что ж это все похоже!
Казалось, что царь просто бежал из России, устраивая на отвоеванных неудобьях собственную «заграницу».
Иван Грозный тоже бегал из опостылевшей, недостойной своего Великого государя Москвы, но бегал в другую сторону, во Владимирские леса, устраивая в Александровской слободе свое гнездовье.
Впрочем, задорный нрав Ивана Грозного нашел достойного наследника и продолжателя в Великом Петре.
Эксцентрическое название новой столицы — это ключ к пониманию уклада российской жизни на ближайшие века, ключ к пониманию ее внутренней и внешней политики.
Эксцентрическое движение — это судорожное движение.
Что такое эксцентрика? Это нарушение рассчитанного и предсказуемого, это опровержение логики, разрушение привычного, смещение обычая и правила, удар под локоть, рискованная неожиданность.
Если Москва для русской земли как бы естественный центр вращения, то Петербург — это смещенная ось, порождающая движение, напоминающее взбрыкивание. Пространственное положение Санкт-Петербурга наглядно иллюстрирует принцип власти, способ обращения с остальной Россией.
Эксцентрик в механике — это приспособление, позволяющее круговое движение (Москва, кружение на месте!) превратить в поступательное, в виде толчка. Так оно и было: толчки, тычки, затрещины — это и есть главное средство и способ сообщения воли императора своим подданным. Упокоился император — и движение прекратилось.
Петербург — город эксцентрический, его историческое движение судорожно и порывисто, конвульсивно, как гримасы царя-преобразователя, наводившие тягостное впечатление на окружающих.
Меняются времена, меняются власти, неизменными остаются лишь судороги и порывы, порывы и судороги в управлении страной.
Вот и Петербург, выстроенный по замыслу, по правилам, по образцам, всем своим видом стремящийся утвердить регулярность и порядок, лишь в судьбе своей порядка не предусмотрел, как не предусмотрел размеренной и предсказуемой жизни своим обитателям.
Лукавая двусмысленность названия города обнаруживается тогда, когда в речах сегодняшних монархо-демократов вывеска вертится, как игральная карта в руках ловкого картежника, демонстрируя по надобности то половинку с изображением святого апостола, то половинку с царем-преобразователем. То «святой», то «великий»; то «великий», то «святой». То Петр такой, то снова Петр, но уже этакий.
Сходства между косой девичьей и косой прибрежной едва ли не больше, чем между апостолом и царем, преуспевшим более всех остальных российских самодержцев не только в унижении, не только в превращении церкви в покорную служанку власти, но и в оплевывании ее. По Уложению 1649 года, которое действовало отдельными статьями аж до XIX века, первым преступлением, за которое воздавалось самыми тяжкими карами вплоть до смерти, было не поношение царского достоинства, а богохульство. Знал об этом Великий Петр? Знал, что глумится не только над церковью, но и над законом.
«…И на сем камне Я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее» — это про апостола Петра.
«Всешутейшего, всепьянейшего и сумасброднейшего собора» протодьякон, упразднитель патриаршества, гонитель монастырей, учредитель министерства православия, реформатор, повелевший под страхом смертной казни обратить тайну исповеди на службу сыску, и прочая и прочая… Это из деяний Великого Петра.
Царь не стремился к оригинальности, изобретениям он предпочитал образцы, брал, что пригодится, и из российского опыта. Идя по стопам Ивана Грозного, затеявшего в Александровской слободе зловещую пародию на монашеское братство, с пытками, плясками, оргиями и молитвами, Петр Первый уже в молодые годы основал свое юмористическое общество, цинично пародировавшее именно церковь. Пьянство до безобразия, пляски до изнеможения и сатурналии с участием неутомимых в веселье женщин придавали многодневным «службам» живость и разнообразие. Можно себе представить эстетику этого хмельного неистовства…
Но это же карнавал, шутка, как во всем «цивилизованном мире», праздник снимает груз повседневности, опрокинутая реальность освобождает…
Кого?
Свобода и вольная гульба были, по сути, уделом лишь одного участника «всешутейших соборов», все остальные готовы были с холопской покорностью стать жертвой дикой выходки, жестокой шутки или нешуточного гнева, готового в любое мгновение обрушиться на какого-нибудь забывшегося гуляку.
С шутками и весельем вваливались пьяные самодуры, имея примером Великого Петра, в боярские дома «поиграть», и, по свидетельству «проигравших», игра эта «так происходила трудная, что многие к тем дням приготовливалися как бы к смерти».
В Петербурге карнавал и реальность смешаны до неразличимости, об этом будут писать и писать. Вот и сегодняшний Санкт-Петербург изо всех сил старается поскорее облечься в карнавальный костюм благополучного, преуспевающего, скучающего без праздников и забав, возрождающегося города.
Что возрождается? Флот? Промышленность? Наука? Образование? Медицина?
Главной газете города «возродили» название: вместо «Ленинградской правды» она теперь «Санкт-Петербургские ведомости». Мэр (ну конечно — мэр, не слово, а баунти!) на первой полосе подводит итог минувшему году, отчет озаглавлен: «ГОД МОЖНО СЧИТАТЬ БЛАГОПОЛУЧНЫМ, ЕСЛИ БЫ…» — и дальше перечисление побед и сожаление в связи с аварией в метро.
Это типичная карнавальная маска, а что под ней?
На этой же (!) полосе газеты: письмо главного психиатра города президенту России — сумасшедших кормить нечем, пора выпускать на улицу, пусть ищут корм сами. На этой же полосе: остановлен главный конвейер самого большого завода в городе, пока еще Кировского, тысячи рабочих отправлены в вынужденный отпуск. На этой же полосе: долг города энергетикам исчисляется миллиардами рублей, тепловые и электрические сети изношены, работают на пределе, у аварийных рубежей… Вот такое благополучие, если бы не авария в метро. Как о достижении, требующем немедленной огласки, сообщается по радио и телевидению о наметившемся! снижении темпов спада! производства. Как о значительном успехе сообщается о снижении темпов роста! преступности…
Впрочем, тюрьмы переполнены не до предела, а за пределом. Опубликовав в «Санкт-Петербургских ведомостях» обстоятельную статью «Я тюремщик, а не палач», начальник знаменитых «Крестов» подал в отставку. Иной способ защиты прав заключенных нашли тюремщики другого города, носящего тоже имя Петра, Петрозаводска: они объявили голодовку в знак протеста против бесчеловечного содержания в их тюрьмах граждан, находящихся под следствием.
В этом же «благополучном» для мэра году на вопрос тележурналиста Караулова: «А вам жить не страшно?» — почетный гражданин Санкт-Петербурга, академик Дмитрий Сергеевич Лихачев с виноватой улыбкой признался: «Жить не страшно. Страшно в свой подъезд входить…»
На апробациях-презентациях городское начальство любит вперед выпускать обряженного в треуголку и камзол полутрезвого актера, велеречивыми словесами «под старину» напоминающего о том, от кого нынешние приняли «Эштафет». «Эштафет» бесконечного карнавала — камзолы, треуголки, парадизы, сникерсы, орбит без сахара…
Казалось бы, только в шутку, смеха ради, люди соглашаются играть роли животных. Но вот как виделись царю-преобразователю его подданные в трезвом рассуждении, когда игры кончались: «С другими европейскими народами можно достигать цели человеколюбивыми способами, а с русским не так… Я имею дело не с людьми, а с животными, которых хочу переделать в людей».
«Воины! …Вы не должны помышлять, что сражаетесь за Петра, но за государство, Петру врученное, за род свой, за Отечество, за православную нашу веру и Церковь…» — это тоже Петр, двуликий, многоликий, великий…
В 1701 году Великий Петр ввел в армии для поддержания дисциплины шпицрутены, сохранив для наказания провинившихся и старинные национальные средства — отрезание ушей, вырывание ноздрей «до кости», а для особо непонятливых — каторгу. Рекрута метили специальной татуировкой, не номером, как в концлагере, а особого рисунка крестом. Десятая часть списочного состава армии постоянно была в бегах. Проявления массовой несознательности случались и среди войск «нового строя». Так, из двадцати трех тысяч драгун — новый род войск, обученный для боя в конном и пешем строю, — через несколько месяцев под знаменами Отца Отечества осталось только восемь тысяч бойцов, остальные разбежались. По всем губерниям и уездам было объявлено: «Кто где увидит такого человека, который имеет на левой руке назначено крест, чтобы их ловили и приводили в городы». Не хотите ловить «чад возлюбленных»? Захотите! Петр Великий не только институт доносительства поднял на новый, высочайший уровень, но и дело содействия полиции: «А кто такого человека увидит и не приведет, и за такое противление оной непослушник высокого монаршеского указу будет истязан, яко изменник и беглец, и может потерять все свое имение и написан сам будет в рекруты». Есть над чем задуматься, если рекрутчина была фактически пожизненной. Письма с образцами крестов для клеймения воинов были разосланы вместе с указом об отлове дезертиров.
Надо думать, И. В. Сталин самым тщательным образом изучал зверские указы Великого Петра и почерпнул в них много для себя полезного. Знаменитая своей универсальностью и растяжимостью наша ст. 58 подмигивает из указа о беглых рекрутах словечком «изменник», адресованным тем, кто не может — или не хочет — хватать, тащить и доносить.
Петербург учит различать эти приступы любви к согражданам, это красноречие по случаю, когда от нужды великой, когда и от страха они забывают, что обращаются к «животным». Должность у них такая — гноить, унижать, не держать за людей, а подопрет, тут и про церковь вспомнят, и слова человеческие найдутся: «Братья и сестры, к вам обращаюсь я, друзья мои…»
С наследниками Великого Петра более-менее понятно, но почему тень апостола Петра действительно легла на этот город?!
Два имени — родовое и духовное…
Дважды апостол был в заточении.
Две блокады, два голода пережил и город.
Дважды перестанет город быть столицей.
Двойственность, раздвоенность, двусмысленность — не ошибка, не огрех или недогляд, скорее знак, требующий прочтения, понимания, знак судьбы.
Гербовое стихотворение О. Мандельштама — «Ленинград». Два названия города смотрят друг на друга, повязанные цепочкой «ленинградских речных фонарей», продолжающихся «кандалами цепочек дверных» в петербургских квартирах.
Самое трудное в жизни — за обличием разглядеть суть. Двойственность — это самая загадочная и самая трудная глава диалектики, Петербург — Ленинград — это всероссийская академия диалектики, здесь можно научиться различать суть и обличье…
Двоится город в зеркале вод бесчисленных рек и каналов.
Поэт застал город в ту минуту, когда тот смотрелся в зеркало:
Ночь, улица, фонарь, аптека…
………………………..
Аптека, улица, фонарь.
ГЕРБОВЫЙ ЧЕЛОВЕК ПЕТЕРБУРГА Умрешь — начнешь опять сначала,
И повторится все, как встарь…А. Блок.
Разумеется, имя у него должно быть зеркальным, так и есть:
Александр / Александрович. Если название города обозначено тремя словами на трех языках, то гербовому человеку по скромности приличествует именоваться одним словом, но из солидарности с названием города желательно на трех языках.
Блок. Его фамилия, хотя и созвучна французскому bloc и английскому block, происходит из немцев. Так оно и должно быть, поскольку из всех заграниц петербургскому нутру по происхождению ближе всех, конечно, немцы.
А воспитание должно быть не просто русским, а петербургско-русским, потому что к его рождению Россия полностью овладела Петербургом. И вокруг юного Александра Александровича — Бекетовы, Бекетовы, Бекетовы, Андрей Николаевич, Елизавета Григорьевна, Александра Андреевна, Екатерина Андреевна, Мария Андреевна, а рядом Боткины, Бакунины, Тютчевы… Дед с юных лет лично знаком с Достоевским, Федором Михайловичем, и с лютым оппонентом Федора Михайловича, Михаилом Евграфовичем Салтыковым-Щедриным, тоже был дружен. Прадед отставной мичман — как же это в петербургской родословной и без моряков! Прадед приятельствовал с Баратынским, Евгением Абрамовичем, Вяземским, Петром Андреевичем, Давыдовым, Денисом Васильевичем, генерал-лейтенантом и поэтом, автором задевающих власть стихов «Река и зеркало»…
Вот такое общество вокруг колыбели поэта, колыбель в доме у реки. Дом смотрится в реку.
Едва ли сам поэт замечал, как часто в его стихах присутствуют зеркала.
Отец Александр. Мать Александра. Сын Александр.
Бог троицу любит, но не эту. Сын родился, и семья распалась. Остались мать и сын, потом появится отчим с двойной фамилией.
Вокруг дома, где родился, — университет, Академия художеств, Академия наук, Кунсткамера, Пушкинский дом Академии наук, ему будет посвящено последнее стихотворение поэта, будто и не уходил отсюда никуда.
Но умрет он по ту сторону Невы, в получасе ходьбы от дома, где родился. Но тот, последний, дом будет смотреться в неширокие воды речки Пряжки. На противоположной стороне от дома, на Матисовом острове, будет корабельный завод, а неподалеку, на набережной Пряжки, — приют Аксентия Ивановича Поприщина, больница для душевнобольных. И тоже не случайно.
Между местом рождения и местом смерти — река Нева.
Река жизни.
Только посредственность боится банальности как признака бессилия, в палитре большого художника банальность лишь атрибут самой жизни, одна из ее бесчисленных красок.
Нева только кажется рекой, но по речным законам не течет и не живет, чем озадачила еще тех, кто в незапамятные времена первыми пришел на ее берега, посмотрел, подумал и из боязни ошибиться и ввести потомков в заблуждение просто назвал — «водой». «Нево» — значит вода.
И Пряжка тоже не река, проток, но по петербургской традиции именуется речкой и, также в соответствии с петербургской традицией, поименована дважды. Сначала эту речушку звали Чухонкой, именем своим она хранила изначальную примету места, сохраненную для нас Пушкиным. Спустя полвека после основания города речку стали именовать Пряжкой, поскольку мастеровых начали теснить из центра города, и прядильщики оказались отселенными на берега Чухонской речки. И новое название опять блеснет в неподвижной воде пушкинской строкой «старуха пряла свою пряжу…».
Откуда вытекает Пряжка?
Разумеется, из Мойки. Парки — Мойры. Мойры и Мойка — всего лишь созвучие, а не рифма, но так искажает слово эхо, когда звук и отзвук разделяют две тысячи лет.
Одна из обязанностей, вернее, жизненных ролей художника — соединять время. Чем крупнее художник, тем он крепче связывает прошедшие времена с наступившими и грядущими, и это не работа его, не труд, он сам и есть эта соединенность.
1919. Зима. В промозглом и нетопленом Доме искусств на углу Невского и Мойки он читал лекции молодым писателям и переводчикам по истории западной литературы.
Однажды в аудитории оказался только один слушатель, однокашники доверили ему журнал, в котором преподаватель должен расписаться и получить деньги за не состоявшуюся не по его вине лекцию.
Александр Александрович Блок вошел в аудиторию, поздоровался и не раздеваясь — в аудитории было по-уличному холодно — начал лекцию о Сервантесе и «Дон Кихоте». Лекция длилась положенных два часа, единственный в аудитории слушатель грел у живота чернильницу, чтобы лектор мог сделать запись о выполненной работе. Замечательно и то, что фамилия слушателя была —
Иванов. Угол Офицерской улицы и набережной Пряжки, здесь последний приют человека, который писал о себе, а получалось, что пишет о городе. Писал о городе, а выходило — о себе. Писал о том, как в город входит революция, оказалось, что и контрреволюция входит так же:
Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи!
Куда впадает Пряжка, куда несет неторопливая, погребально медленная вода отражение дома, в котором он умер?
Обогнув Матисов остров, проток соединяется с Невой, той самой, на берегу которой стоит дом, где он родился. Два отражения слились в одном. У него так и написано: «Умрешь — начнешь опять сначала…»
Он умер на той стороне Невы, где Зимний, где Сенат, Синод, Медный всадник, Александровская колонна, Литовский замок, политическая тюрьма, — здесь торжествующая власть обозначила себя пышно и горделиво. Его и убила власть, запутавшаяся в переписке, прошениях и отношениях, ходатайствах и резолюциях, направленных на выяснение одного вопроса: дозволить ли жить гр-ну Блоку дальше или за неимением средств — отказать. Решительного отказа как бы и не было, но с дозволением опоздали. У власти всегда много забот, обстоятельств, да и год выдался хлопотливый, и время расстрельное. Вот если бы он шел по Кронштадтскому делу, было бы проще… ну да что говорить… А то лишь слышал канонаду и сделал запись в дневник, это еще не криминал… Да ладно.
Похоронили.
Дважды.
Так полагается.
Нет, не всем.
Только тем, кто имеет зеркальное имя, фамилию, созвучную французскому и английскому словам, но принадлежащую немцам…
Едва оправившись от блокады, вернее, от голода и ежедневных артиллерийских обстрелов, теплой осенью сорок четвертого года власть, занятая приведением в порядок кладбищ как делом первоочередным, не обошла вниманием и того, на кого не хватило заботы при жизни.
Выкопали на Смоленском кладбище, перенесли на Волково кладбище и закопали.
И ему хорошо, и у нас гора с плеч. «А почему на Волково, да еще и в чужую могилу?» — «Проходите, товарищ, не надо на этом месте останавливаться, решение принимали не мы…»
Это уж точно!
Кто принимал решение, когда гербового прозаика Санкт-Петербурга Гоголя, Николая Васильевича, из могилы в Даниловом монастыре подняли и на Новодевичьем кладбище закопали?
Едва ли те, кто принимал решение «по Блоку», были знакомы с теми, кто принимал решение «по Гоголю», но руководила ими и направляла их одна сила, это уж вне сомнения.
Гоголь и Блок, быть может, именно они, как никто другой, впитали в себя дух этого города, пропитались им, им же и отравились.
Как подозрительно одинаково они умерли.
А может быть, и не умерли вовсе, может быть, их дух просто не умещался в телесной оболочке, может быть, их душа просто вырвалась и растворилась, стала воздухом и водой этого города, стала его тенью?
От чего они умерли? Да ни от чего. Сначала перестали писать, началось с этого. Говорили о полном истощении. И перестали жить, быть.
Почему так рифмуется смерть Гоголя и Блока? И то, что после смерти…
Это кто рифмует?
А Петербург вопроса не слышит, делает вид, что к нему это не относится, лежит себе ниже воды, тише травы, что пробивается через асфальт и вытаптывается на газонах, а если и проговорится, то обязательно притчей, рассчитанной на тех, кто смотрит и не видит…
Знаком этот образ печальный,
И где-то я видел его…
Быть может, себя самого
Я встретил на глади зеркальной?«Двойник», стихотворение Александра Блока.
1 Барон Э. А. Фальц-Фейн-Епанчин прибыл нынче в Санкт-Петербург из Люксембурга в связи с выходом в свет мемуаров его деда, генерала от инфантерии Н. А. Епанчина, «На службе трех императоров».
2 Журнальный вариант.