рассказ
ЮРИЙ ЧЕРНЯКОВ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 1, 1996
ЮРИЙ ЧЕРНЯКОВ
*
ПОСЛЕДНИЙ СЕАНС
Рассказ
Когда отпраздновали открытие канала Москва — Волга, досрочно освободили многих зеков — из тех, кто дожил до светлого дня и чей ударный труд свидетельствовал о переосмыслении своего преступного прошлого.
Часть из них направили на работу на чахнувший вагоноремонтный заводик, где остро не хватало рабочих рук и они поселилась неподалеку от канала, за северо-восточной окраиной столицы.
Поначалу новоприбывшие стали строить себе жилье — те же лагерные бараки, только с фанерными перегородками, с печками-буржуйками, с веревкой через весь коридор, на которой сушились портянки, а через положенное время и пеленки, а также с черной тарелкой радио у входа, орущей с утра до ночи.
Живи — не хочу! Войдя в раж, новообращенные строители светлого завтра воздвигли в центре поселка водокачку, уверяя, что выше Кремля, видного с ее круглой крыши в ясную погоду, и баню с мужским и женским отделением.
Одновременно свободное пространство между бараками стало заполняться разномастными, сколоченными на скорую руку сарайчиками. Так что когда там резали свинью, ее визг разносился на весь поселок и отовсюду сбегались пацаны в надежде, что достанется опаленное ухо. (С сараями было повели серьезную борьбу, вплоть до ночных поджогов, но вскоре махнули рукой — стихия! Против нее не попрешь…)
И вскоре выяснилось: сгоряча построили лишний барак. Сказалась привычка к встречным планам, стимулированная сокращением сроков. Проблему избытка жилья, столь необычную для новой общественной формации, обсуждали на общем собрании трудового коллектива, в обстановке полного единодушия и высокого морального подъема.
Решили барак переделать в клуб. За ночь сломали перегородки, поставили двадцать рядов лавок, а сзади соорудили нечто вроде директорской ложи. Так что назавтра уже продавали билеты на рекомендованную директивными инстанциями новую кинокомедию «Волга-Волга» как наиболее отвечающую времени и месту событий.
Первыми под одобрительный свист и аплодисменты расступившейся публики в новый клуб вошли директор завода Складовский под руку с молодой женой Надей, освобожденной с той же формулировкой, хотя злые языки утверждали, будто трудилась она не на заливке бетона, где числилась, а совсем на другом поприще.
Следом за директором, имевшим кличку «пся крев», хотя голоса он никогда не повышал и матерился исключительно на русском языке, вошли парторг и главный инженер с супругами, но уже без сопровождающих аплодисментов.
«Прям Большой театр!» — во всеуслышанье фыркнула молодая директорша, проходя между наспех ошкуренными бревнами, подпиравшими наподобие древнегреческих колонн навес над входом. После просмотра фильма присутствующие пришли к единогласному выводу: директорская Надя не в пример фигуристее народной артистки Любови Орловой. К тому же она была на двадцать лет моложе и на столько же сантиметров выше своего ответственного супруга, однако на ее фоне он вовсе не терялся и вообще слыл интересным мужчиной.
Говорили, это благодаря ей была возведена в рекордно короткие сроки каменная баня с парилкой и буфетом. Помимо шоколада Надя обожала попариться, а после обдать себя ледяной водой.
И когда, в конце шестидневки, она шла с веником и тазом, за ней неизменно следовали в отдалении парни со всего поселка, не смея свистнуть или окликнуть.
Надя приходила всегда только к закрытию, после восьми вечера. Для нее держали пар, работал буфет, а директор бани не смел отлучаться, пока не закончится ее персональная помывка.
Об этом в поселке знали все, кроме ее мужа. В этот день посещаемость в школе рабочей молодежи, будто нарочно выстроенной напротив бани, становилась стопроцентной, но при этом срывался последний киносеанс в клубе.
Это действо начиналось где-то около девяти вечера. В школе взрослые ученики и их учителя-сверстники перебегали, толкаясь, от окна к окну, пока Надя не спеша раздевалась в предбаннике и распускала волосы, а затем не торопясь следовала в помывочную, где не спеша ополаскивалась, прежде чем исчезнуть во мгле парной.
Никто не расходился, несмотря на холод, обильные осадки или позднее время. Все знали, что главное ждет впереди.
Окна в школе запотевали от дыхания навалившихся друг на друга зрителей, деревья возле бани трещали под тяжестью десятков тел, и не было силы, способной сдвинуть с места.
И вот она снова возрождалась из пара и мыльной пены, ее розовое тело блестело под струями душа, и она проделывала в обратном порядке те же банные операции, возвращаясь в раздевалку, и зрители следом перебегали от окна к окну.
В финале Надя подходила к темному окну и смотрелась в него, как в зеркало, хотя настоящее зеркало висело рядом в простенке, и, туманно улыбаясь, оглаживала пышное, покрытое татуировками тело.
Она как бы не знала, что сейчас на нее смотрят, поскольку при этом никого не видела… Это условное незнание, подобно открытому платью, позволяло, не нарушая приличия, демонстрировать себя всем желающим. Собравшиеся это понимали и принимали как правила игры и потому старались ничем не выдавать своего присутствия.
Только, замерев, смотрели , как она запрокидывает голову, погружая пальцы в густые волосы, отчего ее грудь поднималась еще выше, и каждый переживал этот момент по-своему — кто постанывал, закрыв глаза, кто беспокойно ворочался, переживая в воображении сладостные картины.
Как водится, Складовский узнал об этой чисто визуальной измене своей юной супруги последним. Причем совершенно случайно.
Бывший руководитель крупного столичного предприятия, согласившийся поднимать это полукустарное производство, чтобы избежать обвинения в шпионаже в пользу панской Польше, он последним, подобно капитану тонущего корабля, покидал завод, и заставал жену уже дома, уже заснувшую в ожидании.
Полюбовавшись на спящую, он аккуратно, как во всем, что делал, сам себе готовил ужин, подолгу принимал свою ежедневную ванну и ложился спать на диван, чтобы ее не разбудить.
В тот вечер Складовский возвращался домой раньше обычного, в хорошем расположении духа. Впервые в своей истории завод перевыполнил месячный план на один и семь сотых процента, а сам поселок наконец-то был удостоен высокого звания — Соцгородок.
Увидев возле бани толпу мокнущих мужиков, он на правах хозяина, пекущегося о быте, заботах и чаяниях вверенного ему «контингента», подошел ближе.
«Что здесь происходит?» — спросил он, но никто даже не обернулся. Директор смотрел на собравшихся и ничего не понимал. Только сегодня эти люди ловили каждое его слово. Только сегодня он многим, кого сейчас узнавал, давал выговор или обещал премию… А теперь его не хотят видеть в упор!
«Ну что?» — тем временем громким шепотом спросили стоявшие внизу счастливцев, рассевшихся на лучших местах — на скользких сучьях деревьев.
«Днепрогэс изображает!» — сипло и тоже шепотом ответил продрогший пацан, забравшийся на самую верхушку старой березы, по-видимому, еще днем.
Толпа заволновалась, пришла в движение.
«Хорош! — яростно шептали нижние. — Слезай, Митроха, дай другим глянуть!»
«Я, кажется, ясно спросил: что здесь происходит?» — по-прежнему не повышая голоса, но со знакомой расстановкой спросил Складовский, и только сейчас все разом очухались.
«Атас!» — зашептали то здесь, то там, и все молча бросились врассыпную, спрыгивая, скользя и падая, хотя грозный «пся крев» не собирался за кем-то гнаться.
Постояв, он вошел в школу. Пожилая завуч и сторожиха, никого до этого не пропускавшие, испуганно расступились. Учителя и учащиеся бросились по классам, расталкивая друг друга и застревая в дверях.
Складовский неторопливо поднимался на второй этаж, еще надеясь, что его догадка не верна, но уже чувствуя, как ноги становятся все более непослушными.
…Потом стоял в темном коридоре возле окна лицом к лицу с обнаженной женой. Будто впервые он видел это прекрасное и порочное тело.
А она, по-прежнему ничего не подозревая, любовалась своим отражением. И было чем… Он не мог не признать это, видя ее теперь глазами своих подчиненных. Вот, оказывается, почему в конце шестидневки все так стараются уйти с работы до восьми вечера… И никого не уговоришь остаться. Даже самых сознательных и болеющих за свое дело … Все только отводят глаза, меняются в голосе и униженно просят, выдумывая нечто несусветное .
Он знал о прошлом своей жены. Но все это было до него. Под этим подведена черта. И потому он старался гнать от себя недостойные мысли. Все-таки, он слишком был привязан к ней, напоминавшей его первую жену, вернувшуюся пятнадцать лет назад в Польшу. И теперь признавался себе, что доверял Наде, поскольку ничего другого ему не оставалось.
Если бы все свелось к пошлой интрижке! Если бы обнаружилось, что есть кто-то третий. Тогда он знал бы, что делать. Он не закрыл бы на это глаза, но хотя бы не знали другие!
А как быть теперь, когда весь завод узнал, что он теперь все знает? Удивительно, но его авторитет до сих пор был непререкаем. Или уважали как раз за то, будто он ей это позволяет? Сделать вид, будто ничего не произошло, уже не удастся. Теперь над ним будут потешаться все, кому не лень… Теперь он обречен долго и мучительно рассуждать сам с собой, а пока что следил, не отрываясь и чувствуя, как пересыхает во рту, за цветущим телом, то изгибающимся, то застывающим в чувственных позах, и тогда оно казалось очерченным по божественному лекалу.
Их разделяло не меньше пятнадцати метров тьмы и дождя, но ему чудилось, что он слышит ее прерывистое дыхание.
Наконец он отвел взгляд и пошел к выходу, но вдруг что-то заставило его оглянуться. В другом конце коридора он увидел еще одного свидетеля своего позора, приникшего к окну. Складовский подошел ближе. Он узнал его. Конечно, это был тот самый Яша Горелик, молодой ленинградский поэт, посаженный за антисоветскую деятельность. Его он тоже вытащил из лагеря. Яшу легко было узнать даже в темноте по знаменитой копне отросших вьющихс волос. Он молитвенно, с обожанием смотрел на Надю, шевеля губами, и ничего другого в эту минуту не мог видеть или услышать. Складовский почувствовал себя уязвленным. Похоже, кто-то любит его жену сильнее, чем он, имеющий на то право…И вспомнил: Яша пересылал ей тайком, через вольнонаемных, свои стихи.
Сперва ей это льстило, потом стало раздражать. Она-то привыкла к грубым комплиментам и преувеличенным сравнениям, а тут было нечто малопонятное и незапоминающееся. И потому перед освобождением Надя их сожгла.
А потом нехотя, вскользь рассказала о Яше мужу. Мол, есть тут один поэт, прошедший школу трудового воспитания. Чуть живой остался. Неплохо бы его тоже пристроить куда полегче. Больно нежного воспитания. Краснеет до сих пор, как услышит матерное слово. Тогда Складовский не придал значения ее просьбе. А сейчас вдруг все вспомнил. Не пишет ли ей снова стишки? Теперь Яша работает в заводоуправлении, говорят, по-прежнему тайком сочиняет, во всяком случае, прячет бумаги в стол, если кто войдет, и мучительно краснеет… Очень трудно избавиться от вредных привычек, что и говорить. И даже перевоспитание общественно-полезным трудом не всегда помогает, как оправдывался Яшин начальник.
…Сейчас он стоит и смотрит. И слишком поглощен, чтобы заметить супруга предмета обожания. И еще шевелит губами. Неужели опять сочиняет?
Складовскому стало не по себе. Он вдруг увидел себя со стороны, Яшиными глазами. Прикрикнуть, чтоб не смел разглядывать? Бр-р… Что может быть нелепее? Мягко ступая, почти крадучись, директор поспешно ретировался. Было очень нежелательно, чтобы Яша сейчас его увидел. Наверняка он продолжает посылать ей свои оды, только она об этом уже не рассказывает…
Ночью соседи Складовских так и не смогли заснуть. Казалось, Надю всю ночь пытали и убивали, а она только требовала новых и новых пыток. Они и раньше не давали покоя до часу ночи, а то и позже. Но чтоб до самого утра?
Уходя на работу, Складовский внимательно посмотрел на спящую жену. Под глазами черные круги, лицо осунулось. Притворяется, изображает равнодушие, ждет, когда он уйдет? Ему казалось, что этой ночью он полностью ее умиротворил и подчинил себе, как это бывало раньше, особенно в первые месяцы их совместной жизни, когда только таким вот образом удавалось подавлять бунт на семейном корабле.
Впервые он подумал, где она проведет сегодня весь день, пока его не будет дома..
Но спросить не решился.
На работе эта мысль снова пришла в голову во время совещания. По взглядам присутствующих Складовский понял, что все знают о вчерашнем происшествии. И как будто даже сочувствуют. Мол не старался бы так с выполнением государственного плана или, на худой конец, возвращался бы другой дорогой… Он вспомнил, как подталкивали друг друга локтями, как прерывались разговоры, когда он проходил утром по цехам. Или показалось?
Но что делать, если его так и подмывает спросить у начальника заводоуправления, где сейчас находится Яша Горелик? На работе ли он?
Это желание было настолько сильным, что он прервал совещание, попросил не расходиться и сам быстро пошел, чуть не побежал в соседнее здание, где работал Яша. Зачем я это делаю? — спрашивал он себя, но уже не мог остановиться. Он успокоится, как только все узнает…
Стол Яши был пуст. Ни его старенького плаща, ни калош, обычно стоящих возле стула, не было. Несколько женщин, работающих тут же, с любопытством смотрели на своего запыхавшегося директора. Не спрашивать же их, куда он девался! И приходил ли сегодня? Кто Яша, и кто он?
Он с минуту потоптался, потом спросил об их начальнике, сидящем сейчас в его кабинете вместе с другими, и выбежал.
Надо было что-то делать. Что-нибудь конкретное. А не метаться в поисках канцеляриста, чернильной души, на потеху всему заводу!
Он отдал соответствующие распоряжения. Уже через час после совещания в баню пришли маляры и, не обращая внимания на моющихся женщин, закрасили окна серой масляной краской.
Но в ближайшую субботу всему мужскому населению Соцгородка показалось, будто исчез многоцветный мир эроса и красоты. Жизнь стала такой же серой и тусклой, как застиранный больничный халат (так написал по этому поводу Яша в одном из стихотворений, найденных у него впоследствии при обыске).
Складовский забыл, с кем имеет дело. В тот же субботний вечер окна были выбиты. Потом их били и вставляли с регулярностью и необратимостью восхода и захода солнца. В результате резко упала посещаемость бани и, соответственно, вечерней школы. Зато резко возросло количество пьяных драк, прежде случавшихся по выходным дням и в получку, а также изнасилований.
Но что хуже всего, стало разваливаться на глазах с таким трудом налаживаемое производство…
Директор рвал и метал. На работе не давал покоя ни себе, ни подчиненным, а дома, ночью, жене и соседям. И каждый раз это приводило лишь к обратному результату. Надя, казавшаяся ему в утренние сумерки такой покорной, любящей и податливой, при свете дня становилась угрюмой, несдержанной и несговорчивой. И постоянно куда-то уходила… Подчиненные ни в чем ему не противоречили, но сделались инертными и безынициативными, работающими из-под палки. Чувствуя это глухое, нарастающее сопротивление, Складовский, никогда не повышавший голоса, взял привычку стучать по столу, хотя до ожидаемого всеми «пся крев» еще не дошел…
Он уволил Степана Калягина, добродушного и самого молодого из начальников цехов, посмевшего ему перечить на оперативке. А когда за него вдруг вступилась Надя, устроил ей дикую сцену: «Ах, вот это кто!» О чем после искренне жалел и просил у нее прощения…
«Послушай, Юзя, — сказала она, когда он замолчал. — Ты не забыл, за что мне дали срок? За то, что не дала одному большому начальнику. И на десять лет сделали подстилкой для лагерной охраны и проверяющих комиссий.
Я по гроб тебе обязана, но ты меня не купил, тебе ясно? Не моя вина, что такой уродилась! И меня в зоне это кино заставляли им через колючку показывать! Мол, лучше работают и норму перевыполняют. А пока не покажу — никакого трудового энтузиазма. Они так привыкли, понимаешь? А ты как думал? Ты план сделал, потому что с завода сутками не вылезаешь? Разобрался бы сперва, а после окна в бане закрашивал.»
Урезонивали его и на расширенном райкоме: «Смотри, что у тебя творится! А ведь лучшие были в районе показатели по пьянству и бандитизму. Хотели твой вагоноремонтный переделать в вагоностроительный, вышли с этим предложением в наркомат, а теперь что прикажешь делать? Женился, понимаешь, на бывшей проститутке, потерял голову — и вот результат! Словом, Юзеф Францевич, или наведи железный порядок, или… Ведь можешь, когда захочешь! Кстати, мы со своей стороны тоже примем надлежащие меры. Уже арестован и допрошен за рецидив антисоветской деятельности известный тебе Яков Горелик. И он во всем сознался”.
“В чем сознался?”, не понял Складовский. “В фактах саботажа по развалу работы предприятия”, доложил начальник районной милиции. “Так что спасибо скажи. За созданные условия для спокойной работы». — все заулыбались и по-свойски подмигнули растерянному Складовскому.
Вот почему Яши нет на месте уже неделю, думал он про себя, слушая старших товарищей по партии. Но я все равно наведу порядок! Чего бы это ни стоило! Всем докажу, что этих результатов добился я сам, а не моя жена, показываясь голой всему заводу!»
Но промолчал. Только кивнул в знак согласия.
Когда он сказал Наде об аресте Яши и пытливо на нее посмотрел, она равнодушно пожала плечами безупречной лепки: «Доигрался. Говорила ему: брось эти стишки! Никому это не надо. Или пиши про что другое… — Потом внимательно посмотрела на мужа: — Или его за что другое посадили? Так он же там помрет!»
Зато дружно возмутились работяги: «Яшку-то за что, сволочи? Муху не обидит».
Между тем Складовский стал наводить железной рукой дисциплину. И чем больше мерещилось, что над ним смеются, тем больше он ожесточался.
Пошли под суд прогульщики и опаздывающие, чего прежде он старательно избегал, несмотря на грозные постановления директивных органов.
Но это не имело, казалось, ни малейшего воздействия на «контингент». «Напугал ежа голой жопой! — сказала жена. — Какая им разница, где им отбывать? Здесь или в зоне?»
И была права. Чем оглушительнее народ напивался, тем меньше отличался Соцгородок от привычной зоны. Некоторые по пьяной одури составили планы побега. И однажды бежали темной ночью, но их вернули с милицией через несколько суток, притихших, продрогших и протрезвевших.
Складовскому бы опомниться, но он будто закусил удила. Бессильный что-то исправить или изменить, он начал мстить. Мстить всем, кто, как ему казалось, наслаждался его позором. И наконец покусился на святая святых: приказал начинать последний киносеанс в клубе не позже семи вечера.
Под предлогом, будто любители позднего кино, как правило самые молодые, просыпают утреннюю смену. Оскорбленный «контингент» воспринял это как удар ниже пояса. Последний сеанс был одним из немногих атрибутов свободы, какие еще оставались.
«За что жилы рвали, а водную артерию к столице пяти морей тянули? — кричали те, кто на последние сеансы ходил, чтобы почувствовать себя свободным человеком и заодно отоспаться. — На кой хрен нам такая амнистия?»
«В самом деле, можно ли у нас проспать утром, хотя бы теоретически? — задавались риторическим вопросом немногочисленные интеллигенты Соцгородка, собираясь у кого-нибудь на чаепитие. — Если все живое в округе десяти километров вскакивает в шесть утра, заслышав наш умопомрачительный гудок?
Наверно, так будем выскакивать из могил, услышав трубу архангела Гавриила…» — добавляли некоторые остроумцы вполголоса,оглядываясь.
Гудок был едва ли не главной достопримечательностью Соцгородка и тайной гордостью его обитателей. Ни у кого, даже в самой Москве, не было такого гудка! Непомерно могучий для столь хилого заводика, он как бы позволял ему тягаться с признанными гигантами индустрии и намекал на его славное будущее.
И даже Надя как-то собрала вещи, чтобы уйти к опальному Степану Калягину. «Почему к нему?» — кричал Складовский на весь дом, разбрасывая ее вещи. «А к кому? — спокойно удивлялась Надя, подбирая тряпки. — Сам же говорил, что не зря за него заступаюсь. Мне-то все равно, для меня вы теперь все одинаковы…»
Складовский сразу почувствовал, насколько все усугубил. Словно средневековый тиран, посмевший лишить покорный народ любимого праздника, он чувствовал, как власть навсегда ускользает из рук, а земля из-под ног.
Надя перестала показываться на людях. Иногда ее видели в директорской «эмке», когда она ехала в столицу за продуктами.
Сам Складовский запил, да так, что мог неделями не показываться на службе. И она наконец ушла от него, но не к Калягину, а к главному инженеру треста, приезжавшему на завод во главе комиссии, выявившей множество недостатков в работе и личном поведении директора, от которого несло спиртным даже на заключительном заседании.
Складовского исключили из партии, сняли с поста и чуть было не отдали под суд за развал. Но ограничились переводом заместителем начальника цеха, где на прежнюю должность был восстановлен Степан Калягин.
Потом стало известно, что от главного инженера треста Надя ушла к начальнику главка, точно так же выявившему злостные упущения в работе ее нового мужа, вплоть до вредительства, и срочно разведшегося со старой женой.
Одновременно Складовского, как ни опекал его не помнивший зла Калягин, опустили до сменного мастера.
И это продолжалось до самой войны. Чем выше поднималась Надя, меняя мужей-начальников, снимающих и сажающих друг друга, тем ниже спускался по служебной лестнице ее первый супруг.
Казалось, новое руководство завода, не способное поднять производство хотя бы до уровня, достигнутого Складовским, вымещало на нем свое бессилие, что, как ни странно, вызывало к нему сочувствие у работяг. Ему подносили, наливали, хлопали по плечу, когда он, мятый и замызганный, присоединялся к какой-нибудь пьющей компании.
Часто он приставал к собутыльникам с одним и тем же мучившим его вопросом: что значит: Днепрогэс изображает? Те переглядывались, крутили пальцем у виска и спешили перевести разговор на другую тему. Или что-нибудь такое показывали, не вызывавшее с Днепрогэсом даже отдаленной ассоциации, отчего Складовский сердился и начинал выяснять отношения. Тогда его в свою очередь спрашивали: что такое Надя в койке изображала, если большие начальники ради нее на Колыму идут? Складовский многозначительно улыбался, что-то припоминая, но только отрицательно качал головой: он никогда этого не скажет. Никому.
Чем больше терялся след Нади, тем больше трудовому коллективу приходилось строить догадок и предположений. Следя по газетам и радио за громкими политическими процессами, разоблачавшими злейших врагов народа, они понимающе переглядывались. Никто уже не верил ни в какие заговоры и происки. Все были уверены, что это бывших Надиных мужей сажают и расстреливают ее очередные и более высокопоставленные воздыхатели.
Кстати, отказывались верить и потом, когда этих несчастных стали реабилитировать, ибо полагали, что все равно еще не было сказано всей правды. И вряд ли скажут.
Пару раз Надю видели в центре Москвы — еще более неотразимую, хотя и исхудавшую… Один раз возле Елисеевского, когда она садилась в «ЗИС-101» в чернобурках, а потом через год, в Столешниковом, всю в соболях, несмотря на теплый вечер. Ее сопровождал молодой военный с кубиками в петлицах, весь загруженный покупками.
К тому времени Юзеф Складовский уже числился чернорабочим в литейке, и часто сменяемое заводское начальство просто забыло о нем… И почти одновременно прекратилось восхождение Нади, когда до вершины, казалось, оставалось только протянуть руку.
Последний ее супруг застрелился сам, не дожидаясь ареста. Теперь она внушала власть предержащим уже не столько вожделение, сколько ужас. Женитьба на ней приносила одни только несчастья, а в содержанки она упорно не шла.
Знаменитый писатель, разменявший седьмой десяток лет и второй десяток жен, плакал и ползал у ее ног, уговаривая идти к нему в «музы», но ничего не добился. Он уверял, будто не имеет права — перед историей и литературой — на ней жениться. Что он, запросто вхожий к вождям, подарившим ему этот особняк в центре города, принадлежит не себе, а народу и партии. Что он должен успеть написать книгу о современности, которую от него ждет затаив дыхание все прогрессивное человечество. Ну не в «музы», так хоть в экономки! И ей достанутся все его бриллианты и дачи.
Надя была непреклонна: или женись, или катись! Она уже устала носить им всем передачи. И думала, что писателей хотя бы не сажают. Она уже мечтала о детях, покое и определенности, лишенная их с того злополучного осеннего вечера, когда Складовского дернул черт тащиться мимо бани…
И в июле сорок первого она пришла к нему в убогую комнату в бараке, куда он был переселен, вся в крепдешинах и сверкающих цацках, несмотря на последние сводки Информбюро.
«Юзеф Францевич! — сказала она этой грязной и вонючей субстанции, в которой не сразу различила бывшего мужа и властителя Соцгородка. — Я три года держала вашу фамилию, которая всегда мне так нравилась, хотя мои мужья требовали, чтобы я ее сменила, а татуировки вывела. Они подозревали, что я таким образом собираюсь к вам вернуться, и оказались правы».
«Пся крев! — сказал Складовский к восторгу собравшихся за дверью. — Так это ты, рыжая сука? Я ведь как знал, что вернешься. Сначала принеси, чем опохмелиться, а потом я буду решать, что делать с тобой дальше».
«Но вы меня перебили, — ответила Надя, доставая из нарядной сумочки с инкрустациями бутылку армянского коньяка, запечатанного сургучом. — Вы не поняли. Я берегла вашу фамилию, чтобы сберечь вас от лагеря. Мои мужья боялись, что на суде всплывет, что мы оба Складовские, и вы потянете их за собой. И очень ревновали, когда я рассказывала в ответ на их категорические требования, как вы любили целовать мои татуировки.
А я убедилась, что вы лучше их всех, несмотря на вашу гнусную польскую учтивость, чванство и чистоплюйство!»
«Налей! — заорал Складовский, мотая головой. — И помянем душу невинно расстрелянного Якова Горелика, а после — катись, откуда пришла, шалашовка позорная, пока я не передумал!»
И выпил, смакуя и держа дрожащими пальцами грязный стакан. А соседки за дверью всхлипнули и вытерли слезы.
«Не гоните меня, Юзеф Францевич! — заплакала Надя и села с ним рядом на мусорный пол. — Куда мне идти? Вы вытащили меня из Дмитлага, теперь я вытащу вас из этой помойки. Я ваше добро не забыла, а потому только от вас хотела бы ребеночка…»
«Из койки начальника лагеря я тебя вытащил! — сказал Складовский. — И все ты врешь! Я твои татуировки терпеть не мог!»
Она стала жить с ним, но через полгода он умер в заводской больнице от цирроза печени. Еще через год она вышла замуж за Степана Калягина, вернувшегося с фронта без ноги. Когда у них родился мальчик, они назвали его Юзефом, что то же самое, что Иосиф. Только по-польски.
Но фамилию она так и не сменила.
С тех пор прошло сами знаете сколько лет. Поселок давно влился в огромную Москву, но нельзя сказать, что растворился в ней без остатка.
Например, на месте старого клуба построили новый двухзальный кинотеатр из стекла и бетона. Последний сеанс в нем по-прежнему — в семь часов. (Только иногда, по настоятельным просьбам, его переносят на восемь вечера.)
И никто уже не знает — почему. Только пожимают плечами и ссылаются на какие-то давние традиции.
Странная все-таки штука — человеческая память. Самого Складовского и его молодую жену все давно простили и забыли. Но неясная обида осталась и передалась новым поколениям.