повесть
СЕРГЕЙ ЗАЛЫГИН
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 6, 1995
СЕРГЕЙ ЗАЛЫГИН
*
ОДНОФАМИЛЬЦЫ
Повесть
Жизней у Бахметьева К. Н. было множество, все разные, но суммы они не составили, если же нет суммы — ради чего анализировать частности?
Был он пионером — одна частность, комсомольцем — другая, членом сперва ВКП(б), потом КПСС — частность третья. Воевал, был военнопленным и заключенным, женатым, вдовым и разведенным, всего не перечесть — ну и что? Был-то он был, но чем-то, чем должен был стать, не стал, а что было, то прошло. И не столько запоминалось, как был, зато как не стал, в памяти оставалось.
Вот он еще молодой, командует в должности зам. начальника цеха (начальник больше трудился по партлинии) на заводе “Молот и серп”. Там же его, Бахметьева К. Н., из партии в первый раз вычистили — систематическое невыполнение производственного плана. А тут же и война, харьковский котел. За недостатком кадров он командует взводом и ротой (в роте семь человек).
В партии восстановлен, но опять отступление, он ранен разрывным. Его нашли, кажется, в лесу. Нашли и вылечили. Во Владимире вылечили, после стали разбираться — почему под Харьковом бежал, а не наступал? (“За Родину, за Сталина”?!). Не шпион ли он, не дезертир ли? Разобраться не успели, снова на фронт — рядовым и беспартийным. Рядовым-беспартийным Бахметьев К. Н. воевал чуть-чуть не полный год, и опять случилось: попал к немцам в плен. В один лагерь, в другой лагерь, а когда его освобождали свои — в нем живого веса было 29,5 кг. При том, что рост 172 см.
Кости и те таяли, а когда он прощупывал их в прежних размерах — удивлялся: не может быть! Освобожденного из плена повезли опять же в госпиталь, из госпиталя выписали и снова судить суровым судом — зачем сдавался в немецкий плен? Дали семь лет подземной Воркуты. Тут уж он словчил — умолчал о своем среднем образовании, за среднее прибавляли два, за высшее — еще два года. Семь он отбыл от звонка до звонка, рубал воркутинский полярный уголек, а когда вышел из-под земли, встретился ему по харьковскому котлу политрук. Политруки тоже разные бывали, этот человеком оказался (при том, что в большом каком-то штабе состоял), раскопал документы: Бахметьев К. Н. был, оказывается, представлен к Герою. Если не к Герою, так к Ленину, как пить дать! Еще выяснилось: семь лет подземной Воркуты было ошибкой. Выяснилось, что в немецких лагерях, при живом весе 29,5 кг, он, беспартийный, вел партийную агитацию.
Явился Никита Сергеевич Хрущев, Бахметьева К. Н. восстановили в партии, дали Красную звездочку, персональную пенсию. Жизнь вошла в какую-то колею, в которой и катилась до перестройки. И даже до ноября 1990 года.
Седьмого ноября 1990-го Бахметьев К. Н., при звездочке, задолго до начала пришел на торжественное партсобрание, занял место в первом ряду, заняв, прослушал “Интернационал”, Гимн Советского Союза прослушал, приготовился слушать доклад о Великой годовщине. Молодцевато подтянулся при виде ТВ-объективов, хотя объективы и смотрели не на него, а на сцену. Докладчика все не было и не было, трибуна пустовала, ветераны в первом ряду начали сильно возмущаться. Тут выходит на сцену тоже ветеран, не очень хорошо знакомый, выходит и объявляет: парторганизация постановила самораспуститься. Кто с решением согласен — вот стоит большой стол, на стол выкладывайте партбилеты!
И многие выложили, а Бахметьева К. Н. затрясло, он едва не помер в тот раз. Ему стало вдруг страшнее, чем в немецком плену, страшнее, чем под Харьковом, страшнее, чем в воркутинском подземелье.
Партбилета Бахметьев К. Н. не положил, унес домой, дома хранил завернутым в красную бархотку за небольшой иконой Богоматери, но когда к нему пришли с предложением в новой, в зюгановской партии восстановиться, он отказался.
— Ах, товарищ Бахметьев, товарищ Бахметьев, — сказала ему посланная, старая-старая, очень заслуженная большевичка по фамилии Кротких, — а мы-то на вас надеялись! А мы-то…
— Так и есть, — согласился Бахметьев К. Н., — на меня всегда кто-нибудь надеялся, всегда какое-нибудь “мы”. Это даже удивительно! Какая надобность?
— Неужели ты на партию, хотя бы и за Воркуту, можешь обижаться? Чего такого особенного? Один ты, что ли? Вот и я…
— Тебе как угодно, товарищ Кротких! — отвечал Бахметьев К. Н. — Мое решение — оно личное, твое решение — тоже личное. С меня хватит, с тебя — не хватит; доказывать, спорить не о чем.
— А это, товарищ Бахметьев, — сказала товарищ Кротких, — не что иное, как эгоизм. И, значит, тебя действительно не зря заслали в Воркуту и только по ошибке восстанавливали в партии. Я же и ставила тебя на учет в нашей парторганизации. Поэтому мне за тебя стыдно.
— Мне почему-то нет! — вздохнул Бахметьев К. Н.
— А как тебе теперь? — спросила Кротких.
— А теперь мне все равно.
— Так жить нельзя! Это не человек, которому все равно! Неужели ты не понимаешь — нельзя?! — возмутилась Кротких.
— Помирают все одинаково, — отвечал ей Бахметьев К. Н. — Что партийные, что беспартийные: сердце перестанет дрыгаться — и все дела.
Товарищ Кротких ушла расстроенная, Бахметьев К. Н. подумал: “Вот бы поскорее дождаться!” И стал ждать.
В ожидании длилась жизнь. На своем веку он чего только не ждал — никогда не сбывалось. Но тут — верняк.
В ожидании бывало приятно и выпить, чтобы в самый раз, чтобы действительность становилась светлее, такой, какой она должна быть. Тогда и ты в ней — такой подлинный, такой действительный, каким вовсе не бывал.
Другой раз редко, а все-таки Бахметьеву К. Н. вспоминалась любовь. Первая, рыженькая и довоенная супруга возникала, будто было вчера, вторая, послевоенная, отодвигалась вдаль и вдаль, теряя подробности, а главное, никогда не снилась. Во сне являлась исключительно рыженькая — прическа, зеленые глазки, аккуратные грудки.
В этой неразберихе с прошлым, с укорами товарищ Кротких в настоящем надо было придумать что-то, что называется “хобби”, и Бахметьев К. Н. пошел играть в домино.
Он на доминошников до тех пор глядел с удивлением: кругом проблемы, у них же задача — загнать партнера в безвыходное положение, в сортир загнать, в котором проблем нет и не может быть.
Два года соревновался в этом деле Бахметьев К. Н., приобрел авторитет в сборной трех корпусов А, Б и В по улице имени композитора Гудкова, 11, дважды (с успехом) участвовал в чемпионате дворовых команд, три раза получил по неизвестной причине в морду, столько же и сам съездил кому-то (не помнит кому), но других забот у него и в самом деле не стало, он тайно был доволен жизнью, хотя вслух и ругал жизнь нецензурно.
И тут оказалось: он-то, Бахметьев-то К. Н., — он снова в партии! Он не думал и не гадал, когда ему сказали:
— Бахметьев К. Н.! Так ты же давно уже наш! Придурка строишь, будто не знаешь! Ты — с нами! Душой и телом!
— Ей-богу, мужики, не знаю! Это с кем же я есть? Кто такие вы?
— Мы “Память”! Усек?! У нас таких, как ты, — подавляющее большинство!
Действительно, под стук костяшек нередко говорилось: кого в будущем году надобно повесить, кого пожечь, кого выслать за городскую черту, с какими странами порвать дипломатические отношения. Он все это в одно впускал, в другое ухо незамедлительно выпускал, поскольку домино — игра беспартийная, большинство голосов не имеет в ней значения: выигрыш-проигрыш на голосование не ставится.
Мнилось ему так, а в действительности большинство снова заговорило известным языком: когда ты не с нами, значит, против нас!
И еще спросили у Бахметьева К. Н.:
— Газетку “День” читаешь? Внимательно?
— Мне подобная газетка не довелась…
— Доведется!
— Нет, мужики, не для того выходил я из Ка Пе эС эС, чтобы войти в вашу “Память”! Мне и на собственную память грех жаловаться!
— А русский ли ты человек, Бахметьев Костя?
— Всю жизнь был русским.
— А мы сомневаемся. Сколько гоняли козла, не сомневались, нынче — пришло!
— Мне на ваши сомнения плевать и растереть! Или русские лучше всех? По вас этого не видать!
— А ты, гад, ты шибко хороший?
— Я и не претендую!
— Научим — запретендуешь!
— Не такие учили — не научили.
— Может, ты сознательно мечтаешь сделаться нерусским человеком? Таких, учти, народ сильно не любит.
— А еще бывают дураки дурнее дураков. Не встречали?
— А я вот штаны спущу, а ты погляди: хороший я или — плохой? — отозвался самый ретивый и начал расстегивать ширинку.
Разговор кончился, и все на свете Бахметьеву К. Н. стало противным и отвратительным, он зачем-то и еще спросил:
— А что, мужики? Если по душам: или вам никому никогда не стыдно было быть человеком русским? Никогда в жизни?
— Поговори у меня! — замахнулся старикашка с костылем — костылем и замахнулся. По фамилии старикашка был Семенов, по кличке Соплячок. С таким связываться невозможно, он сейчас начнет орать, что Бахметьев К. Н. в немецких лагерях полвойны отсиживался, когда другие на фронтах денно и нощно ковали победу.
Бахметьев К. Н. сам себе объявил: “Дурак ты, дурак и есть!” — и умотался прочь с настроением хуже некуда.
А когда на другой день Бахметьев К. Н. хоть и с опаской, а все-таки пришел погонять в домино, ему сказали:
— Пшел вон, сволочь! Отныне и навсегда обходи нас стороной!
И еще кое-что было сказано, и сказано к месту: два года Бахметьев К. Н. гоношился с доминошниками, вот уже год, как сортирные комбинации снились ему по ночам, пора было кончать.
Конца, покуда ты жив, не бывает без начала чего-нибудь нового, и он отправился в районную библиотеку. Он совершенно не помнил, когда в последний раз ему в библиотеке приходилось бывать. Может, когда в индустриальном техникуме учился? Техникумовской ему хватало, о существовании подобных учреждений и еще где-то ему известно не было. Он стал вспоминать названия книг. Вспомнилась “Война и мир”. Он ее не читал, но знал о Наташе Ростовой, о князе Андрее Болконском из политбесед политрука на фронте. Тогда же он поклялся: живой останусь — прочитаю Льва Николаевича! Живой остался, а святую клятву забыл. Однако лучше поздно, чем никогда! — правило известное, и библиотечных лет у него было почти три. Книг за эти годы он прочел тьму тьмущую, читал денно и нощно — ежели в одной руке ложка, то в другой книжка. Его фотографию вывесили в районной библиотеке: “Бахметьев Константин Николаевич, ветеран-пенсионер, наш верный читатель. Книги сдает исключительно в срок и даже досрочно”. Еще что-то было написано машинкой под его фотопортретом, он книги читал, читал, читал, и все чаще приходила ему мысль: что бы такое сделать в результате чтения? Не обязательно что-то очень государственное, не обязательно очень общественное, но что-нибудь исследовательское. Что-нибудь библиофильское, хотя бы и вовсе краткое — на неделю-другую работы.
И что же пришло ему в его голову?
Ему пришло: проработать литературу на предмет Бахметьевых.
Иначе говоря, порыться в каталогах на букву “Б”, выписать всех авторов под фамилией “Бахметьев”, составить обзор их жизнеописаний и произведений, напечатать тот обзор на машинке в трех экземплярах, переплести в картонные корочки и один экземпляр подарить районке. В знак благодарности.
А — что? Если бы все не все, а хотя бы самые постоянные читатели библиотек исполнили подобную работу — как бы оказалось интересно! Полезно — как?! Заведующая районкой Вера Васильевна на очередном методическом совещании бибработников обнародовала бы факт: “А у нас один наш читатель…” И какое бы это произвело впечатление — вплоть до городского отдела культуры? И дальше, дальше?!
И только-только, в следующий вторник, собрался Бахметьев К. Н. приняться за дело, как в понедельник в ветеранской поликлинике ему сказали:
— Опухоль!
Положили Бахметьева К. Н. в больницу, из больницы перевели домой (коек на опухольных не хватало), пообещав, когда “нужно будет”, в больницу вернуть. И тут в первый раз в жизни Бахметьев К. Н. понял, что обязательно он умрет. Умирал-то он не раз, не два, но чтобы обязательно — это впервые.
“Дурак ты, дурак, — упрекал себя Бахметьев К. Н. — Помрешь насовсем, а кто же за тебя сделает — соберет в одну компанию всех знаменитых Бахметьевых? Никто не сделает, никому дела нет!”
Выручил племянник Костенька. Нашелся добрый человек.
Племянник Костенька был крещен под Константина именно в честь своего дядюшки Константина Николаевича. Потому что случай: Леночка, молодая жена старшего брата Бахметьева К. Н. (братца звали Никанором), незадолго до родов тонула в речке, а Константин ее спас, вытащил из водоворота. Племянничек родился вполне благополучно, но рос мальчишкой вредным: сверстников дергал за уши, сверстниц за волосенки, маму не слушался, папы у него вскоре не стало — папа погиб на войне. Мальчишка гордился:
— Я — самостоятельный! А был бы при мне папочка, я бы ему морду набил. Не верите?
Костеньке верили.
Взрослый Костенька с дядюшкой-спасителем прежде почти не встречался, но теперь зачастил к нему с едой и с коньячком о пяти звездочках. Изредка, ни с того ни с сего, он произносил “кого” вместо “чего”: “Кого там делать-то?”, “Кого, дядя Костя, тебе взять в магазине?”. “В народе так говорят, — объяснял Костенька. — Народ, он не различает предметы неодушевленные от одушевленных”.
— Народник нашелся! — удивлялся Бахметьев К. Н. — “Народ, народ”! Откуда тебе известно, что от чего отличает народ? Что такое народ? Никто не знает, кроме как ты.
— Как это откуда! — пожимал плечами Костенька, обижаясь. — Я на филологическом полгода учился!
Это — в Костенькиной привычке: он на любой случай жизни где-нибудь да учился, и на физика, и на химика, и на экономиста, если же и не учился — постигал путем самообразования. Нынче Костенька — ему за пятьдесят, Бахметьев К. Н. не помнил точно, — Костенька же не рассказывал, к пятидесяти либо к шестидесяти ему ближе, — нынче он ездил в “мерседесе” с мигалкой и радиосвязью, объясняя дядюшке, что в 1993 году в России “мерседесов” было продано больше, чем во всей Западной Европе.
— Прогресс! А еще говорят — нет у нас в России цивилизации!
— Ты скажи-ка, Прогресс, где ты все ж таки работаешь? — спрашивал дядюшка, но племянник объяснялся странно:
— Мы работаем частным образом!
— Что за частный образ?
— Не все ли тебе, дядюшка, равно? Лучше скажи откровенно: чего тебе хочется?
— Мне-то?.. Мне-то, Костенька, очень хочется… — И Бахметьев К. Н. рассказал: необходимо познакомиться со своими знаменитыми однофамильцами. Ну, хотя бы через посредство какого-нибудь из последних изданий энциклопедии.
— И это — все? Да что за вопрос, дядюшка? Что за вопрос? Да мы — вмиг! Ну, если не вмиг, не сию же минуту, тогда в следующее мое посещение — обязательно!
И верно: две недели спустя Костенька с видом почти что ученым сидел у кровати дядюшки и громко читал по “Советскому энциклопедическому словарю”:
— “Бахметьев Владимир Матвеевич (1885 — 1963), русский советский писатель, член КПСС с 1909. Романы о жизни сибирского крестьянства, о гражданской войне — “Преступление Мартына”, └Наступление””. Подходит?
— Вроде бы интересуюсь. Партийный стаж великоват для одного живого человека. Но факт есть факт. Кто там еще? Кто дальше-то?
Дальше следовал Бахметьев Порфирий Иванович (1860 — 1913), из крепостных, выдающийся физик и биолог. Первым вызвал анабиоз у млекопитающих (летучие мыши). Первым во всем объеме поставил проблему сохранения жизни при полной остановке жизненных явлений.
— Я же на биолога собирался учиться! — поторопился заверить Костенька. — А потому я суть уже схватил! То есть очень важная, скажу я тебе, суть!
Бахметьев К. Н. тоже подтвердил:
— Интерес теоретический, но, может быть, и практический. В медицине практический — раз! В политике теоретический — два! В похоронных командах — три!
— Похоронные-то, дядя Костя, здесь при чем?
— Здесь не здесь, а при чем, хотя бы и так: раненым, кто хоть мало-мало дышит, тут же вспрыскивать анабиоз, в анабиозном состоянии волочить их в лазарет. Пусть в лазарете разбираются — все еще живой солдатик либо уже мертвяк. А то ведь на практике как происходит? Поволокли живого — приволокли в лазарет мертвого, а там народ матерится: своих, что ли, у нас не хватает мертвяков? Поди-кась живых вы там же и закопали, а мертвяков притащили?!
Нельзя сказать, что дело точно так и было, но Бахметьеву, во-первых, хотелось поддержать учение об анабиозе, во-вторых, удивить Костеньку.
— Тебе что же — приходилось сталкиваться? — и в самом деле слегка, а все-таки удивился Костенька.
— Ты спроси — чего мне не приходилось? Спроси — с чем я не сталкивался? Я со всем на свете сталкивался. Ну а дальше-то — кто? Кто там еще в “Словаре” из Бахметьевых? С разными прочими именами-отчествами?
— Всё! — сказал Костенька и пожал плечами. — Представь себе — всё!
— Только двое и есть?! Не может того быть! Фамилия наша известная, так что гляди внимательнее! Хоть бы еще одного угляди — трое, это уже не двое!
И Костенька углядел: Павел Александрович, год рождения — 1828-й, год смерти — знак вопроса. Соученик Н. Г. Чернышевского по Саратовской гимназии, прототип Рахметова в романе “Что делать?”. В 1857 году уехал в Океанию с целью основать там коммунистическую колонию. Оставил А. И. Герцену денежные средства — фонд на революционную работу. Н. П. Огарев, доверенное лицо А. И. Герцена, передал фонд С. П. Нечаеву.
— Нечаеву? Знаешь ли, Костенька, Нечаев очень был знаменитый революционер-террорист! Он, знаешь ли, Достоевскому прототипом многократно служил. А в науке до сих пор дискутируется: признавал Ленин Владимир Ильич террориста Нечаева за своего учителя либо отрицал начисто и совершенно? Нерешенный вопрос! Не в силах ответить наука. И вообще, скажу я тебе, Костенька, мы с тобой уже коснулись выдающегося периода нашей истории. Я множество книг по вопросу прочитал, я знаю.
Костеньке тоже было интересно:
— Ты вот, дядя Костя, годы провел в библиотеке, это прекрасно! Ты не знаешь ли, большой был тот фонд Герцена или — так себе? Ерунда какая-нибудь?
— Этого профессиональные революционеры, представь себе, не сообщали. А вообще-то удивительную биографию обнаружили мы с тобой в “Словаре”: прототип Рахметова этот Павел Александрович — это раз, уже в то время коммунист от самого Маркса — это два, уплыл в Океанию — это три. Самое-самое интересное — три! Потому что — романтическое! Спасибо тебе, Костенька! Без тебя я бы ничегошеньки о Бахметьевых не узнал!
— Спасибо — это хорошо, я живой человек, поэтому люблю благодарности, но совесть не позволяет умолчать: тут одна деталь при ближайшем рассмотрении обнаруживается.
— Что за деталь?
— Павел Александрович — он без мягкого знака.
— Уточни?
— Уточняю: Павел Александрович — он Бахметев, а не Бахметьев. Пустяка какого-то, мягкого знака ему до Бахметьевых не хватает. Мужик что надо, но вот — деталька… Можно сказать, компромат.
— Ай-ай! Я уже успел сильно размечтаться! И всегда со мной так: если быстренько размечтаешься, значит, после хвататься тебе в разочаровании за собственную голову! — Бахметьев К. Н. схватился за голову. — Вот так!
— Океанию не жалей, — посоветовал Костенька. — По сведениям, там черт ногу сломит, в Океании. Сколько там разных государств, кому эти государства приписаны, сколько народонаселений, сколько языков — никому толком не известно. Самостоятельная эта часть света или не самостоятельная — неизвестно. К тому же поехать в Океанию — это даже и для меня накладно. Это только для Сержика Мавроди подходит. А живут в Океании кенгуру. И еще подобные сумчатые.
— Что они, хуже всех, что ли, — сумчатые кенгуру? Они — тоже звери, не хуже других зверей. Нет, что ни говори, я с удовольствием побывал бы в Океании. Жалею — не пришлось!
— Кто говорит, что кенгуру хуже? Никто не говорит — хуже. Но, может, дядя Костя, ты все ж таки пойдешь на компромисс? Мягкий знак — да разве это принцип? Стоит ли из-за мягкого делать серьезную разборку?
— Пойми, Костенька, тут действительный принцип! В моем возрасте — и к кому-то примазываться, выдаваться за родственника? Хотя бы за однофамильца?! Нет и нет! Нынче мне как никогда надо глядеть фактам в глаза: я — Бахметьев, а он Бахметев! Есть разница! Налицо разница!
— Тогда — не скучай, дядя Костя, а мне пора. За мной с минуты на минуту должны приехать.
— Кто должен-то?
— Милиция.
— Милиция? Это как же? Это как же понять?
Бахметьев К. Н. настолько удивился, что огорчение по поводу Океании пусть временно, но забылось.
— Ну как же! Милиция меня сюда привезла, значит, и отсюда должна увезти. И мне моего следователя подводить нельзя. Мы с ним кореши.
— Ты, Костенька, что — подследственный? Или — еще кто?
— Я? Я по всей форме подследственный. Дело на меня заведено, допросы оформляются, все чин чином. Кто вздумает познакомиться с бумагами — пожалуйста, все оформлено. Я месяц с хвостом обязательно под следствием должен находиться, обстановка диктует. Больше не надо, но месяц с хвостиком — обязательно! Необходимо для тех же обстоятельств.
— Уж не прикончил ли ты кого-никого? А? Если по душам?
— Что ты, дядюшка, разве можно? Мне? Самому? Да не в жизнь!
Тут и раздались четыре звонка подряд, и Костенька поднялся со стула, все еще молодой и стройный.
Такого — и в милицию? Бахметьеву К. Н. сделалось неприятно: выбьют в милиции Костеньке зубы, еще что-нибудь придумают?
Костенька же был совершенно спокоен и крикнул:
— Войди!
В дверях пощелкал ключ, вошел милиционер, звание старшина, рослый, в годах и с усиками. Он вошел, взял под козырек:
— По вашему приказанию явился!
— Здорово! — отозвался Костенька. — Шагай в кухню, подкрепись. У нас восемь минут в запасе!
Старшина еще козырнул и молча, строевым подался в кухню. Бахметьев К. Н. с удивлением спросил Костеньку:
— Ключ-то у старшины откуда? Я же тебе один-единственный ключ давал?
— Где один, там и много! Это же, дядя Костя, не что иное, как закон: где один, там обязательно много.
Сильно чавкая, старшина из кухни подал голос:
— Наши минуты — они правда что в обрез. Начальнику отделения машина требуется на убийство ехать. Еще и неизвестно, какое убийство, — то ли бытовое, то ли финансовое, то ли политическое.
— А тогда — поторапливайся. Сколько успеешь — твое, а с собой — не брать. Я же не тебя, я дядюшку пропитанием обеспечиваю.
— Живой все еще дедушко-то? — снова отозвался старшина. — Крепкий дедко попался, ничего не скажешь, крепенький. А я готовый как штык! Я в любой момент — штык! Такая служба — по минутам. А убийство — оно в подъезде совершено, следовательно, политическое. Хлопот будет! Прессы будет! Не оберешься! А че шебутиться — все одно преступник вне досягаемости!
Еще в завершение встречи они успели перекинуться соображениями за жизнь и за смерть.
— Тебе хорошо, дядя Костя, помирать — ты смерти не боишься. Ты насмотрелся на нее вдоволь, — не без зависти сказал Костенька. — А мне так худо: я мертвяков на дух не переношу, а если в моем присутствии кто вздумает помирать — бегу куда глаза глядят.
— Я за тобой это качество давно уже знаю, Костенька, — согласился Бахметьев К. Н. — Неприятное качество. Негуманное и даже противоестественное. Что касается лично меня — куда мне еще-то жить? Хватит, пожил. Надо кому другому на планете место уступать. Без уступок жизни не бывает.
— Вот это и есть самое неприятное — уступать, — глубоко вздохнул Костенька, а уходя, сделал дядюшке рукой, тоже вроде бы козырнул: — В субботу — буду! В первой половине дня. Поправляйся, дорогой, к субботе. Окончательно!
Такой был у Костеньки порядок: он действительно навещал дядюшку в субботу, в первой половине дня, но не указывал, какая это будет суббота — ближайшая, через одну, через две недели.
Итак, племянник ушел до неизвестной субботы, старшина милиции тоже ушел почавкивая, а дядюшка стал думать о знаке “ь”: в фамилии Бахметьев он есть, он в ней живет и действует, а в фамилии Бахметев его нет, и уже нет фамильного родства, разве только случайное знакомство.
А тогда единственно, что можно было себе позволить, — последовать за Бахметевым П. А. в Океанию. Пока еще жизнешка в тебе кое-как ютится. А можно было и отложить путешествие, поскольку в данный момент “ь” как таковой сильно занимал Бахметьева К. Н., навевая воспоминания детства. Знак этот произвел на мальчика особое впечатление, после того как ему объяснили: ни мягкого, ни твердого — нет ни в одном другом языке, кроме русского, и русский язык без них стал бы не совсем русским. Вот какое значение у малютки этого, у знака “ь”! (значением знака “ъ” Бахметьев К. Н. с самого начала пренебрегал).
Ни одного слова, имени ни одного с “ь” не начинается, начинаться не может, “ь” — это не звук, только знак, и не более того, им заканчивается множество звучных слов; он, мягкий, целое племя повелительного наклонения глаголов произвел. То ли присутствуя, то ли отсутствуя, он слова до неузнаваемости меняет: “дал” и “даль”, “кон” и “конь”, “быт” и “быть”, “мол” и “моль”, “цел” и “цель” — что общего по смыслу между этими словами? Ничего, всякую общность смысла между ними “ь” исключает. Если же “ь” свил себе гнездышко в середине слова (“родительница”) — так это навсегда, это птичка не перелетная. А с каким задором “ь” участвует в немыслимых играх русского языка, то появляясь в словах, а то в них же исчезая? В слове “конь” он есть, а в слове “конный” его уже нет, в “Илье” — есть, в “Илюше” — нет; в слове “день” — есть и в слове “деньской” — тоже есть, а почему есть — неизвестно. В слове “смерть” — есть, в слове “смертный” — исчез. Тоже в словах “жизнь” и “жизненный”.
Игры с “ь” Бахметьеву еще в детстве нравились, особенно на уроках арифметики, когда надо было складывать и вычитать, множить и делить, а он вместо того угадывал, почему “пять”, “шесть”, “семь”, “восемь” пишутся с мягким знаком, а “один”, “два”, “три”, “четыре” — без мягкого? Почему, кстати, “три” — оно везде, и в “тринадцати”, и в цифре “триста”, а вот “четыре” есть в “четырнадцати”, в “сорока” от “четырех” нет ничего, а в “четырехстах” четыре явилось снова? Бахметьев и умножал, и делил неплохо, учитель его хвалил, потому что не знал: арифметику-то ученик решил, но вопросы со знаком “ь” так и остались для него нерешенными.
Еще представлялось в детстве Бахметьеву, будто “ь” дружит со странными близнецами, с буквами “и” и “й”, и вот втроем они забираются в избушку на курьих ножках и там смеются, а “ъ” к ним стучится: “Пустите меня к себе!” — “Иди, иди отсюда, — отвечают ему из той избушки, — тебя почти везде отменили, а там, где ты остался, ты соседние буквы портишь!” — “Вас-то я, честное слово, не испорчу!” — плачется “ъ”. “Все равно уходи, нам без тебя веселее!” Доведись нынче Бахметьеву К. Н., взрослому, на закате дней — он, пожалуй, впустил бы “ъ” в избушку на курьих ножках, это было ему приятно сознавать — пустил бы! Зачем зря кого-то обижать? Хотя бы и “ъ”?
Бахметьев К. Н. еще полежал, еще что-то о чем-то подумал — о прошедшей жизни, о предстоящей смерти, и к нему пришел-таки вопрос: что же это значило, когда в квартиру явился старшина милиции, взял перед Костенькой под козырек: “По вашему приказанию явился!”? Это при том, что Костенька признался: он находится под следствием? “Вот наградил Бог племянничком!”
Затем Бахметьев К. Н. встал, какое-то время, не очень краткое, подержался за спинку кровати, потом зашаркал на кухню… На кухонном столе не было ничего, ни крошки — старшина милиции все подмел, но в холодильнике было: сыр импортный, два вида, колбасы, импортные же, трех сортов, кусочек рыбы семги граммов, наверное, на двести, а также и творожок, бутылка пива, маленькая бутылочка коньяка пять звездочек (армянский) и, наконец, совсем уж маленький шкалик водки. Булки, хлеб, чай, сахар — это как бы уже и не в счет, а само собой.
Взглянув на содержание холодильника, Бахметьев К. Н. громко захлопнул дверцу. “Вот это — жизнь! — испугался он. — Не жизнь, а что-то невозможное. И даже — невероятное!” Еще посидел около, погладил прохладную поверхность ладонью, подумал: “А впрочем, когда это жизнь у меня была возможной? И — вероятной? Никогда не была!” И он снова распахнул холодильник. Шкалик с водкой его особенно растрогал: давно уже ликеро-водочная промышленность подобного разлива не производит, народ перешагнул через этакие емкости, но вот нате вам — шкалик в натуре! До чего трогательная посудинка! Ну прямо-таки детсадовский разлив! Слезу вышибает!
Что же со всем с этим делать-то? Неужели все съесть? Все выпить? Что о Костеньке думать? Неужели — ничего? Бахметьев К. Н. именно так и решил в этот момент: ни-че-го! Вернулся, посидел на кровати, посидев, лег и уснул. Бахметьев К. Н. спал теперь без разбора, ночь ли, день ли — ему все равно. Время идет к своему концу, и ладно. Стосерийный фильм и тот кончается, а Бахметьев К. Н. чувствовал: он со своей жизнью в десять серий уложится запросто.
Память не хранила все то, что было с ним когда-то, но сознание — не так, оно прорабатывало разные продолжения бывшего, продолжения, которые, слава Богу, так и не состоялись.
Когда бы они состоялись в действительности, это было бы хуже всего плохого, с ним когда-то случившегося.
Так вот, нынче видел он сон: развалины без конца, без края — город разрушен огромный, при такой огромности бывшего города обязательно должна быть какая-нибудь река, и ее берега должны быть гранитными, какое-нибудь озеро или море должны быть? Но ничего, никакой воды здесь почему-то не было. Кирпич, бетон, песок, железо, неопределенный стройматериал, а в недрах развалин, в каждой груде, — камеры и даже бараки. В бараках заключенные, само собою, голодные, но послушные необыкновенно, — входит начальник, а они уже стоят в шеренгу и по ранжиру: с правого фланга метра по три росту, с левого — вовсе лилипутики. Стоят неподвижно, и никто не чешется. Будто вшей на них ни одной. Начальник волосатый, зубы наружу, на кого пальцем укажет — тот в тот же миг из строя исчезает. Так же мгновенно, как умеет это Костенька. Но все это не самое удивительное, но вот при начальнике писарь, карандаш на веревочке через шею, он что-то быстро-быстро записывает не на бумагу, а на ржавую железку, и кажется Бахметьеву К. Н. — знакомая ему фигура. Кто такой? Не может быть, но все равно так и есть: писарь этот он — Бахметьев К. Н.
Еще не проснувшись, Бахметьев К. Н. плюется: тьфу! — а проснувшись, не понимает: что за сон? откуда и как явился? Он лежит неподвижно, шевелением легко спугнуть догадку, и вот в чем, оказывается, дело: дело в том, что и в немецких лагерях, и в подземной Воркуте появлялась бы у него возможность прилепиться к начальству, чуть-чуть, а понравиться ему. Он крепкий был парень, выносливый, быстрый, толковый, хоть пленный, хоть заключенный, а все равно начальники его примечали, бросали на него свой взгляд. Однако он встречал этот взгляд без дружелюбия и готовности. После даже и ругал себя последними словами — надо было какую-никакую, а сделать улыбку, а тогда вблизи начальства какая-никакая корочка обязательно перепала бы.
А еще было так: в лагерь военнопленных приезжает кухня с похлебкой и с кашей — дают желающим, но сперва запишись в армию генерала Власова, чтобы воевать с Советами.
Кто записывался, тех уводили из лагерей прямиком к Власову.
Новоявленные вояки того и ждали: в первом же бою перебежать к своим. А что было в действительности? Перебежчиков свои тут же расстреливали, до одного.
А Бахметьев? Вес 29,5 килограмма — но он на похлебку не покусился, на перебежку к своим не понадеялся. Своих-то он знал, он сам был свой.
Бахметьев К. Н. просыпался, делал освободительный вдох-выдох на манер физкультурного вдоха-выдоха и снова засыпал, уже в успокоенном отношении к самому себе. Ко всей окружающей действительности прошлой и настоящей он в своем сне тоже относился благосклоннее.
Особенно не любил Бахметьев К. Н. сны политические, но они все равно случались: такая она привязчивая к человеку — политика. И видит он парламент не парламент, митинг не митинг, заседание фракции или шабаш какой-то, но людей порядочно, и все доказывают и убеждают друг друга в чем-то, чего они сами толком не знают. Все они тут вдвое толще и в полтора раза ниже, чем люди натуральные, все такие же, как в его собственном телевизоре, который время от времени начинает показывать не на весь экран, а только на узкой полоске, так что часы и те видятся не круглыми, но в виде эллипса.
Теперь догадайся, чем они, какой проблемой заняты, эллиптические фигуры, — мужики в плечах — во! — бабы в задницах и вовсе невообразимые? Оказывается, это коммунисты изо всех сил рвутся обратно к власти, потому что без власти не могут, они без нее никто. Вот она, товарищ Кротких, с красным флагом-полотнищем от края до края всего события, и еще одна по телевизору знакомая женщина, та неизменно в первом ряду, будь это первый ряд президиума, митинга или демонстрации.
А с кем же на пару коммунисты бушуют в борьбе за власть? А это для них не так важно. К тому же в борьбе за власть пара всегда найдется — только кликни.
Опять же во сне: большой зал, большой президиум, большой и лысый председатель собрания ставит вопросы на голосование: кто “за”? кто “против”? кто воздержался? “Принято единогласно! Переходим к следующему вопросу!”
Бахметьев К. Н. неизменно “за” и удивляется: почему все-то голосуют точно как он? Или он самый умный? Не может быть! Впрочем, это же сон!
Впрочем, и во сне, и наяву к демократам он опять же относился критически: им положено быть самыми умными и умелыми, а на самом деле они только и умеют, что за умников, за умельцев себя выдавать.
Опять Бахметьев К. Н. просыпается, не верующий ни во власть, ни во что на свете, осеняет себя крестным знамением, начинает сон обдумывать. Вывод: вовремя он помирает, когда не надо разбираться, кто там прав, кто не прав, — все равно правых не найдешь.
А вот когда увлекался чтением, возникло подозрение: не завидуют ли ему классики? Поди-кась хочется пережить столько же, сколько пережил Бахметьев К. Н., но жизнь поскупилась, выдала им судьбу полегче, и теперь, когда Бахметьев К. Н. их читает, они ему завидуют: подумать, сколько этот человек пережил?!
“Мое бы знатье, — соображает Бахметьев К. Н. (во сне или наяву, значения не имеет), — мое бы знатье плюс умение какого-нибудь Толстого либо около того — вот получился бы результат! В поэзии, пожалуй, и нет, с поэзией ему не состыковаться, но что касается прозы…”
С первого же взгляда он понял: человек его мечты, его знаменитый однофамилец, был этот биолог и физик Бахметьев Порфирий Иванович.
— Здравствуйте, здравствуйте, батенька! — бархатистым и тихим голосом заговорил однофамилец, но и вытянув руки далеко вперед целоваться не полез.
Бахметьев К. Н. тоже не полез, он представился:
— Бахметьев Константин Николаевич. Улица имени композитора Гудкова, одиннадцать, квартира двести одиннадцать. Год рождения — тысяча девятьсот тринадцатый.
— Совпадение! А я в тринадцатом скоропостижно скончался. То есть прямая эстафета! Мы — ровесники! Как это прекрасно, как воодушевляет! Ах да — забыл: перед вами Бахметьев Порфирий Иванович — профессор Софийского и Московского имени Шанявского университетов.
— Как же, знаю! По “Словарю” и знаю!
Бахметьев К. Н., не в пример своему однофамильцу, волновался, и ему хотелось волноваться еще сильнее, глубже в собеседника вглядываясь.
Тот был бородат, густая борода его возникала повыше ушей. Глаза — голубое небо — Богом предназначены принадлежать человеку ученому, даже когда этот ученый и не очень в Бога веровал бы. Для профессора профессор был несколько молод — лет сорок с небольшим, но путь в науке был перед Бахметьевым Порфирием Ивановичем распахнут уже давно.
Он этим путем следовал, следовал, и вот встреча! Волнующая! Между прочим, о существовании столь положительных людей, как Бахметьев П. И., Бахметьев К. Н. всегда подозревал. Более того: он не любил тех, кто утверждал, будто таких людей нет, быть не может.
Одно сомнение: пристало ли ему со своим средним образованием (индустриальный техникум, выпуск 1934 года) общаться с мировой величиной?
Тотчас заметив смущение Бахметьева К. Н., Бахметьев П. И. проговорил:
— Надеюсь, беседа произойдет на равных. Я давно мертвый, вы — все еще живой, ну и что? Ну и ничего!
— Слишком вы знамениты! Когда случилось-то? В первый раз?
— Что именно? Что — в первый?
— Когда вы узнали, что вы — знамениты? Припомните?
— Родился в году тысяча восемьсот шестьдесят первом, уже счастливый знак — освобождение крестьян от крепостной зависимости. Мой батюшка был крепостным. Он еще раньше выкупился на волю, открыл в городе Сызрани винокуренный завод, а мне дал хорошее по тому времени образование — городское реальное училище. По окончании реального он послал меня в Швейцарию, в Цюрих, там я закончил университет, при университете же был оставлен… А когда приезжал из Цюриха в уездную Сызрань на каникулы, то становился большой знаменитостью — все городские газеты, их в Сызрани множество было, все писали: сын крепостного пребывает при Цюрихском университете! А что в том было особенного? Вот если бы подобных случаев не бывало, вот тогда это был бы прискорбный факт. Свобода должна в ком-то более или менее разумно воплощаться, в каких-то личностях.
— А ваше научное открытие? Ваше собственное, Порфирий Иванович?!
— Анабиоз! — воскликнул Бахметьев П. И. с восторгом и объяснил Бахметьеву К. Н., что анабиоз уже в начальной стадии находит применение:
первое: при лечении туберкулеза;
второе: в холодильном деле.
Объясняя, Бахметьев П. И. улыбался невиданной Бахметьевым К. Н. улыбкой — опустив обе губы вниз, к подбородку. Удивительно… Однако надо было учесть специфичность встречи, Бахметьев К. Н. учел, и сомнений не осталось: улыбка была не только оптимистичной, но и приятной.
— Поверьте, дорогой Константин Николаевич, это первые, ну самые первые практические шаги, а дело — в перспективах! Какая же это наука, какое научное открытие, если оно тут же, сразу же открыто от начала до конца?
Еще Бахметьев П. И. объяснил, что при анабиозе жизненные процессы настолько замедляются (искусственно — при температуре до —160 градусов С), что обычная жизнедеятельность организма исключается, и только при возвращении прежних условий существования она, жизнедеятельность, снова тут как тут.
— Что же касается анабиоза в перспективе… Догадываетесь?
— Знаю-знаю! — с неожиданным восторгом первооткрывателя воскликнул Бахметьев К. Н. — Анабиоз в перспективе — это свобода человека во времени! Правильно говорю?!
Тут удивился Бахметьев П. И.:
— Когда я ставил свои опыты над летучими мышами, я не думал о свободах. Мыши, они и без меня совершенно свободны, они что умеют, то и делают, а чего не умеют, о том не мечтают. Но вы-то, дорогой Константин Николаевич, какую видите вы связь между свободой личности и анабиозом?
— Ну как же, как же! Очень просто: не понравилось мне жить в двадцатом веке, я взял и впал в анабиоз, законсервировался лет на двадцать. Снова прожил пять лет — и снова даешь консервацию еще на двадцать. Без анабиоза — как? Без него мама меня родила, я и живу от этого дня всю свою жизнь, а с анабиозом? С консервацией? Извините-подвиньтесь — я при маме до совершеннолетия, а после — живу тогда, когда хочу. Как хочу, так и распределяю свою жизнь по грядущим векам и эпохам! В пространстве люди уже свободны, мотаемся куда хотим, летим, плывем, едем на чьих-нибудь колесах, а во времени — мы все еще рабы! Ваше открытие, дорогой Порфирий Иванович, дает человеку свободу не только в пространстве, но и во времени. Все! Отныне я плюю на день своего рождения! Ну ладно, ладно, не плюю, не буду, если это нехорошо, если безнравственно, но все равно я освобожден от календарного крепостного права! Ур-ра! Теперь только и дел, что преобразить теорию в практику. Принцип — в действительность! Можете?
В ответ, по-прежнему улыбаясь губами вниз, Бахметьев П. И. облобызал Бахметьева К. Н., повернув его и в профиль, и анфас. Губы оказались ледышками. Бахметьев П. И. спросил:
— А как думаете, дорогой Константин Николаевич, каково значение анабиоза в медицине?
— В медицине? Тут и думать нечего, тут само собой все разумеется, тут дело ясное: предположим, у человека рак.
— Рак?
— Он самый! А тогда этот человек — он что? Он консервируется лет на пятьдесят, за пятьдесят лет метастазы сами собою отомрут. Организм расконсервировался, он теперь о метастазах и думать забыл. Кому-то они нужны? Кто по ним страдает? Давайте-ка сделаем опыт сейчас же! Сию же минуту?! Затруднительно? Ну, тогда представьте себе, что я — летучая мышь, представьте и действуйте!
— Шансов нет. Ни одного.
— Почему это? Вы очень правильно сделали, когда начали свой опыт с летучих мышей, — не с людей же было начинать?! Но и человеческому организму мышиный опыт бывает необходим! Сколько угодно бывает, и наша встреча — счастливейший для вас случай. Кстати, и для меня тоже. Упустить такой случай — великий, учтите, грех. И — непорядочность! Так что — действуйте! Я — к вашим услугам.
Бахметьев П. И. подумал, почти согласился, но еще спросил:
— А что нынче наш русский народ говорит об отечественной науке?
Что и как русский народ говорит о науке, Бахметьев К. Н. хорошо знал с тех пор, когда гонял козла во дворе многоэтажек А, Б, В по улице композитора Гудкова, 11. Народ уже тогда говорил: “Что она без нас, без народа, наука? Мы ее кормим, обуваем, одеваем, снабжаем лабораторным оборудованием, служебными “Волгами” — а она? Кто мы для нее? Мы для нее то ли экс-кремент, то ли экс-перимент — невозможно понять! Понадобился науке научный коммунизм — пожалуйста, вот он, народ, делай над ним коммунистический опыт! Понадобилась перестройка и рыночная экономика — опять же вот он, экс-перементируй, экс-крементируй над ним рыночно! Понадобилось изучить влияние радиации на живые организмы — тут как тут Чернобыль. Сперва наука Чернобыль от народа скрывает, после народу его приоткрывает — академикам за это прикрытие-раскрытие золотые медальки на грудь! Народ от науки много не требует: снизить цены продуктов питания для начала процентов на пятнадцать! Снизить в интересах народа, государства и самой себя — неужели не может? Ну, если не может, тогда пошла-ка она…”
Бахметьеву К. Н. очень не хотелось терять восторженное взаимопонимание со своим однофамильцем, тем более что Бахметьев П. И. почти согласился провести над ним анабиозный опыт.
— Мнение народа, — сказал Бахметьев К. Н., — оно самое разное, а чтобы оно было единым, необходимо подвергнуть меня анабиозу! Я — честное слово! — передам народу ощущения этого факта. Народу всегда нужны факты! И — свидетели!
— Шприцов разового пользования нет.
— Можно неразового. Что у вас тут, в такой дали от Земли, — СПИД, что ли, гуляет? Среди кого ему здесь гулять-то?
— Неразовых шприцов тоже нету…
— Попробуйте просто так… без шприцов… чисто психологически.
— Психологически я уже пробовал. Было! И с летучими мышами пробовал, и с усоногими раками — не получалось!
— А со мной — честное слово — получится! Вы же и представить себе не можете, как я вам, дорогой Порфирий Иванович, доверяю! Усоногие так доверять, честное слово, не могут!
Бахметьев П. И. задумался небесной задумчивостью, еще больше улыбнулся губами вниз, приблизился к Бахметьеву лицом к лицу, закрыл голубые и взрослые глаза, и по-детски залепетал:
— Бах-бах-бах! Меть-меть-меть! Ев-ев-ев-ев-ев-ев-ев! Итого — Бахметьев!
Бахметьев К. Н. стал погружаться в анабиоз. Начальную стадию он еще заметил, а дальше — ничего, пустая пустота.
Когда же он из анабиоза вышел, первое, что почувствовал, — свободу от времени: совершенно было все равно, сколько времени он провел в анабиозе — три минуты или три года!.. Интересное чувство! Вот бы такое же во времена его пребывания в немецких лагерях для русских военнопленных!
Или — в подземной Воркуте… И во многих, многих других местах. Но правда и то, что во всех местах его, погрузившегося в анабиоз, тут же и закопали бы в какую-нибудь братскую траншею, сожгли бы в какой-нибудь преогромной и специальной печке.
— Вы — счастливы? — был первый вопрос Бахметьева П. И. к Бахметьеву К. Н., когда тот даже и не открыл, а только дрогнул глазами.
— Кажется, как никогда! — поспешил заверить Бахметьев К. Н. — Могу свидетельствовать перед народом, что…
— Тогда и я счастлив бесконечно! Тем более что настоящее научное открытие должно быть счастьем не только для открывателя! И что же вы там почувствовали? В анабиозе?
— Я-то? Собственные клетки и клеточки я почувствовал. Может, даже и собственные молекулы. С детства я твердо знал, что состою из клеток, что клетки состоят из молекул, но чтобы твердо и натурально это почувствовать — нет, не приходилось!
— Все ваши клетки — одинаковы?
— Какое там! Метастазные, это, знаете ли, это такие стервы — объяснить невозможно! Эти твари всякое счастье испортить могут! Всякое научное достижение свести на нет могут.
— А все остальные? Клетки? Неметастазные?
— Да ничего, нормальные. Отношения между ними добрососедские. Вполне.
— Еще наблюдения?
— Безработицы нет. Не склочничают. Дисциплинка — будь здоров! Каждая единица занята своим делом.
— Скажите: не было ощущения, будто вы погружаетесь в одну-единственную клетку?
— Как же, как же! В самую маленькую-маленькую!
— Я так и думал, я не сомневался: от свободы в пространстве и времени до свободы в пределах одной-единственной клетки — один шаг.
А вот эти слова профессора несли оттенок совершенно, казалось бы, неуместного и неожиданного пессимизма и тревоги. Смена настроений поразила Бахметьева К. Н. до глубины души. Он, собственно, сию минуту только и понял, что такое глубина души, но как в этой глубине может отзываться столь невероятная смена настроений — не понимал.
Была пауза, после паузы Бахметьев К. Н. спросил:
— Почему это, Порфирий Иванович, туберкулезные клетки вылечиваются анабиозом, а метастазным — тем анабиоз до лампочки?!
— Это потому, Константин Николаевич, что универсальных лекарств нет. Их не может быть. Кроме одного.
— Одно все-таки есть? Одно все-таки имеется?!
— Собственное здоровье!
Вот так неожиданно тема анабиоза оказалась исчерпанной. Рухнула надежда, Бахметьев К. Н. и не заметил, когда она рухнула. А если так, тут же вскоре явилась тема неисчерпаемая — политическая. Ведь она, политика, не мыслит, будто можно обойтись без нее.
— Скажите, в России сталинисты все еще есть? Ходят по улицам? — спросил Бахметьев П. И.
— Ихние руки-ноги целы.
— Неужели вы лицом к лицу с ними встречаетесь и не узнаете — сталинист?!
— Разве что на митинге.
— Не может быть!
— У нас в России только то и есть, чего не может быть… А вы бы у своих узнали. Что у вас — своих сталинистов нет? Настоящих, ленинских призывов? Или тех, кто непосредственно от сталинских забот к вам явились?
— Есть-есть! Только они молчат! Как мертвые!
— Не понимаю! Мертвым-то почему молчать? Живые ведь на них только и надеются?!
— И я не понимаю. И беспокоюсь: предположим, анабиоз находит применение в России, а его тут же объявляют морганизмом? Как в тысяча девятьсот сорок, кажется, восьмом году: “идейный разгром генной теории открыл путь мичуринской биологии”? Ну а теперь идейный разгром анабиоза откроет новый путь в космос? Еще во что-нибудь?
— Трудности действительно есть. И действительно будут: покуда человек находится в анабиозе — у него квартиру приватизируют, холодильник и телевизор сопрут, вклад в банке потеряют. А то — с неподвижного штаны снимут. Человек из анабиоза выходит — и что же? Гол как сокол.
— Неужели в России все еще воруют?
— Случается…
— А если людям объяснить, что они вступают в новую эру?
— Тем более оголят! В надежде, что новая эра оденет-обует. И накормит.
— Странно… А вот еще что скажите: что такое, по-вашему, интеллигент? Современный?
— Как бы, в самом деле, сказать… Человек, который думает не о том, о чем думать надо, но о том, о чем ему думать хочется. И говорит так же. Ну а поступает, как все.
— Опять странно, странно…
— По-другому: интеллигент — это человек, который считает себя интеллигентом…
— Извините, Константин Николаевич! Позвольте вас погладить, а? Из самых добрых побуждений, а?
— Вдруг?
— Не вдруг — на прощанье! Убедиться, что вы все-таки живой.
— Убеждайтесь.
Бахметьев П. И. молча стал поглаживать Бахметьева К. Н. по голове, по лицу, по плечам, по рукам. Прикосновения были почти неуловимы, легкий ветерок. Счастья к этому моменту уже не было, увы, но трогательность была, хотелось плакать, и Бахметьев К. Н. едва сдерживался, чтобы не пустить слезу из того и другого глаза.
Бахметьев П. И. сказал:
— Бесконечно удивительный вы человек, Константин Николаевич!
— Это почему же? Бесконечно-то?
— Ну как же! Я пережил всего-навсего одну, тысяча девятьсот пятого года, революцию, но до сих пор мнится: усадьба горит, а вот баррикада через улицу, а вот карательный казачий отряд… У меня, признаться, осталось впечатление, что от революций, от русских особенно, люди меняют кожу. А может быть, и все остальное…
— Все может быть.
— Я вот вас гладил, а про себя думал: вовремя я умер, вот что… Вот если бы не люди придумывали идеи по своему образу и подобию, а, наоборот, идеи придумывали бы людей — тогда дело другое… Можно было бы и еще пожить. И пережить революции.
— Нелегкое дело… Для нереволюционера.
— А тогда позвольте, дорогой Константин Николаевич, дать вам в заключение совет: будете умирать, умирайте раз и навсегда!
— Спасибо! — от души поблагодарил Бахметьева П. И. Бахметьев К. Н. — Большое спасибо! Но — получится ли?
В порядке помощи больному (умирающему?) приходила к Бахметьеву К. Н. женщина Елизавета.
Не так давно эта же женщина в этой же квартире, при том же хозяине жила в качестве полноценной сожительницы. Каким образом она в ту пору сюда попала — в какие календарные сроки, зимой или летом, — Бахметьев К. Н. не помнил, когда из этой квартиры вышла, вспомнить было затруднительно — она все реже стала Бахметьева К. Н. посещать, тем более ночевать у него. Но когда Бахметьев К. Н. засобирался в дорогу дальнюю, она бывать у него стала едва ли не ежедневно — кому-то надо было его собрать и проводить? Он в свое время не подозревал за ней такой способности. Значит, глупый! Нынче он называл ее Елизаветой Второй. Слова, они всегда умнее людей, если, конечно, ими пользоваться с умом: самая первая жена Бахметьева К. Н. тоже была Елизаветой.
За годы, прошедшие между ними порознь, Елизавета Вторая постарела куда как больше, чем он: руки у нее тряслись, она полысела, зубы оставались у нее через один, к тому же зло из нее перло во все стороны, но все равно она была здоровее, чем он, поскольку он был раковым.
Кроме того, если даже у женщины руки сильно трясутся, она все равно и постряпает ими, и помоет, и почистит. Все, что нужно в доме, она все равно сделает. По привычке.
— Я женщина терпеливая! — так говорила о себе Елизавета Вторая. — Я считаю, та вовсе не женщина, которая нетерпеливая.
Еще приходила к Бахметьеву К. Н. медицинская сестричка, укольщица Катюша. Плотненькая и курносенькая, в свои тридцать пять незамужняя, она без мужа гораздо лучше обходилась. Она и Елизавета Вторая в квартире Бахметьева К. Н. старательно не встречались — терпеть друг друга не могли. Катюша говорила, будто Вторая Елизавета желает этой квартирой после смерти хозяина завладеть, Вторая Елизавета, в свою очередь, указывала: та же самая цель руководствует Катюшей, но “безо всякой юридичности, а только по нахальству”.
Катюшины уколы оплачивал опять же Костенька, уколы обезболивающие, но Бахметьеву К. Н. это было почти все равно, он за свою жизнь к самым различным болям успел привыкнуть — и по ранениям, и по контузиям, и по голоду, и по допросам следователей, но Катюша укалывала — одно удовольствие.
Бахметьеву К. Н. ихние, дамские, отношения были до лампочки: он знал — существует на его жилплощадь претендент, ему пальцем повести — обеих женщин ветром сдует. В неизвестном направлении. Ну а покуда пусть будут заняты каждая своим делом: одна укалывает, другая — устряпывает.
Катюша разговаривала мало, больше улыбалась.
Не то — Елизавета.
Собственная коммунальная площадь Елизаветы находилась неподалеку, две остановки троллейбусом либо одна автобусом, и все, что делалось и происходило в этом пространстве — в каком доме, в каком подъезде не работает лифт, кто кому побил морду, кто с кем разошелся-сошелся, кто у кого на руках помер или помирает, кто избит, а кто убит, — ее память все это держала полгода цепко и только по истечении этого срока начинала от себя факты отпускать.
Последней информацией Елизаветы Второй была байка про старика из высотки по улице композитора Гудкова, 6: старик пенсию получал минимальную, жил на свете неизвестно как и сколько времени, а потом пустой холодильничек разломал, слепой телевизор разбил, рваный ковер разорвал еще и все это — хлесь! — из окна выбросил. И сам — хлесь! — туда же… Дочка с сыном до тех пор от отца скрывались, а тут прибежали холодильник с телевизором делить, подушку с матрацем делить — ничего нет, все на тротуар выброшено, а с тротуара прибрано прохожими…
— А тебе, Костенька, — сказала Елизавета, — и пожаловаться не на что. Старость твоя человеческая. То есть помрешь ты как человек.
— Не жалуюсь… — ответил Бахметьев К. Н.
— Ты у меня молодец из молодцов!
Слушать Елизавету ежедневно и подолгу было Бахметьеву К. Н. в тягость. Но приходилось. К тому же Бахметьев К. Н. сознавал, что, если она здесь, значит, ее нет там, на коммунальной жилплощади, а этим он приносит удовольствие многим той площади жителям.
Еще Елизавета Вторая была политиком, она вела два списка: № 1 — со всеми обещаниями президента страны, и № 2, в котором должны были отмечаться обещания выполненные. В списке № 2 был заголовок и ничего больше, Елизавета говорила: исполнение обещаний, едва только они объявлены по ТВ, тут же становятся государственной тайной и оглашению не подлежат.
Еще Елизавета вела запись курсу отечественного, доперестроечного рубля. Вела по хлебу: до перестройки батон стоил шестнадцать копеек, нынче — тысячу рублей. Елизавета брала самописку, брала бумажку, тщательно делила одно на другое, получала цифру 6250, а затем и выше. Это — по хлебу. По колбасе, по молоку, по спичкам и аспирину получалось еще и еще выше.
— Правительственный обман! У-у-у… — рыком рычала Елизавета Вторая. — Столь обманное правительство должно сидеть в тюрьме. Должно и должно! Пожизненно!
— А когда так — кто нами руководить будет? Хотя бы и тобой — кто? — спрашивал Бахметьев К. Н.
— Пускай из тюрьмы руководят. Пока другие, нетюремные, не обнаружатся — пускай эти, из тюрьмы!
“Почему-то женщины не играют в домино, — думал Бахметьев К. Н. — Играли бы — тогда и Елизавета Вторая лупила бы костяшками во всю силенку, главное же — была бы спикером в политических дворовых дискуссиях трех высоток на улице композитора Гудкова”.
Случались дни, когда Елизавета Вторая не приходила и предупреждала заранее:
— Завтра — митинг протеста! Буду занята!
Митинги протеста влияли на нее положительно, давление у нее понижалось кровяное, она рассказывала, как и что на митинге было, сожалела, если не было столкновений с милицией, и готовила Бахметьеву К. Н. праздничный кисель из молока. Кушая кисель, Бахметьев К. Н. спрашивал:
— И что это, Елизавета Вторая, как в действительности получается: все женщины старшего поколения в большинстве своем — сталинистки? Как так?
— Кто это “все”? — возмущалась Елизавета. — Объясни? Кого ты столь произвольно зачисляешь во “все”?
— Кого по телевизору показывают, тех и зачисляю! — уклонялся Бахметьев К. Н. (он безусловно причислял к сталинисткам, к женщинам старшего поколения, Евгению Кротких и Елизавету Вторую).
Если митингов долго не происходило, Елизавета протестовала единолично: разбрасывала по полу всяческую одежку-обувку, книжки, кастрюльки, газетки, сваливала набок стулья, а столик переворачивала кверху ногами, садилась на пол посередине, размахивала руками, хваталась за голову, почти что рвала на себе — но все-таки не рвала — реденькие волосенки и что-то выкрикивала, что-то от кого-то решительно требовала, обвиняя в предательстве.
Бахметьев спрашивал:
— Что это значит, Елизавета Вторая?
— А это значит — бардак! Или — непонятно?
— Для чего?
— Для того, что бардак происходит во всей действительности! А когда так — пускай он и вот здесь происходит, не хочу я обманывать собственную душу! Пускай другие обманывают! Пускай моя собственная душа уясняет, какая обстановка происходит в стране!
— Хватит, Елизавета Вторая! Честное слово — хватит!
— Нет и нет — не хватит! Все честные люди должны активно протестовать как один! А ты нашелся защитник, засранный адвокат нашелся — молчал бы уж! Это же надо — молчать обо всей происходящей подлости! Кто тебе платит за твое молчание? ЦРУ платит? Признавайся публично: кто? cколько?
— Чего привязалась? Собственные шарики растеряла, а ко мне привязывается!
— Ну конечно, после подземной Воркуты ему все ладно, все сойдет — и бескормица, и разврат, и ночные казино, и дачные дачи министров-банкиров, и спекуляции, и грабеж народа, — ему после того все на свете ничего!
Тут снова следовал перечень того, что Бахметьеву К. Н. — ничего, тут и черный вторник был, и бензиновый четверг, и расстрел Белого дома. И прорыв нефтепровода в Республике Коми. Проклятущий этот Бахметьев уже все прошел под конвоями и при ученых собачках, вволю насиделся в карцере — и вот теперь доволен-довольнешенек, что нынче на свободе помирает!
— А — я? — криком кричала Елизавета Вторая. — Я под конвоем ни разу в жизни при Сталине не находилась, я жалованье при нем каждый последний день месяца как часы получала, я снижение цен на продукты питания тоже каждый месяц в собственном бюджете отмечала, поэтому мне нынешняя подлость окончательно поперек горла! Хоть в петлю лезь! У-у-у, падлы! И ты с ними рядышком — демократ Бахметьев! Глаза на такого не глядели бы!
— Я не демократ. Я раком больной — разные вещи. Разные!
— Ты больной не один. Вас, таких, до Москвы раком не переставишь! При Сталине невиновных стреляли, верно, а почему нынче-то виновных ласкают: воруй еще и еще?! И должности им дают? Научились откупаться, да? В те времена этакой науки в помине не было. Убийцы в подъездах и где угодно людей убивают, ровно кроликов, а кто убивает — ни одного не поймают, не судят! Жертвы ГУЛАГа счетом считаются, а сколько людей нынче мафиозно постреляно, экологически погублено — учета никакого! Скоро уже больше, чем сталинских репрессированных, будет жертв! У-у-у, падлы! Товарищ Сталин за один только Чернобыль скольких бы пострелял, никому бы неповадно было еще и еще взрываться, — а нынче?! Мне, Константин Николаич, в одно окошечко посветило: цена бы на какой-то продукт снизилась! Преступников какая-никакая комиссия, комитет какой-нибудь поймал бы? За ваучеры свои что ни что, а я вдруг бы получила бы? Нет, не светит, и ты, Костя, единственно что правильно делаешь — это помираешь. Притом — как человек! В собственной квартире — это раз. Племянничек тебя по высшей категории иждивенчествует. Вот какие тебе и нынче вышли льготы — ты, поди-ка, и не мечтал? Это — два! Я тебе завидую! У меня перспективы нет.
— Я не мечтал! — признавался Бахметьев К. Н. — Нет, не мечтал.
Сидя на полу, успокаиваясь, Елизавета Вторая соображала:
— А может, ты и сболтнул чего лишнего, сам не запомнил чего, — Сталин и услал тебя в Воркуту? Может, тебя просто так, ни за что, услали, но это не он, не товарищ Сталин, это Берия, гад, сделал! Товарищ Сталин еще бы недельки две пожил, он бы Лаврентию Берию самого успел бы расстрелять, но Берия, он хитрый, он все разнюхал и Сталина ядом отравил. Вот как было на самом-то деле!
— Откуда тебе известно?
— Мне-то известно откуда, откуда тебе неизвестно? К тому же учти: мы на митингах портреты Иосифа Виссарионовича высоко носим, а портрет бериевский ты хотя бы однажды в наших митингующих рядах видел?
— А еще говоришь: “Я женщина терпеливая”.
— Лично к тебе я верно, что без конца терпеливая. К тому же каждый терпит, как умеет.
И тут, бывало, душевные разговоры начинались между ними, и Бахметьев К. Н., не торопясь, раздумчиво, Елизавете Второй объяснял:
— Слишком много жизней прожил я, Лизанька, слишком! И на гражданке, и в плену, и в лагерях, и в коллективизацию, и в раскулачивание жил, в индустриализацию — мальчишка, а зам. начальника цеха был, и в оттепель жил, в разных застоях жил и даже постперестройки дождался. Но все свои жизни я в одну не составил — и вот умираю по частям. От тридцатых репрессивных лет умираю, от фронтовых умираю, от лет немецкого плена, от Воркуты — когда же до современности дойдет дело? Пора уже. Пора, мой друг, пора!
Елизавета Вторая, в свою очередь, тоже открывалась:
— У меня, Константин Николаевич, мужиков побывало… Мы когда с тобой жили, я, само собой, перед тобой не объяснялась, а нынче — что ж? Нынче скажу: мужиков при желании на всех найдется, вовсе не в том дело. Дело, что среди них людей слишком мало. Только и знают, что от женщины взять, после хоть трава не расти. Настоящий-то мужчина, чтобы с благородством, чтобы не только в постели понимал, что он мужчина настоящий, у меня один-единственный всего и был — ты был, Константин Николаевич. Но я, дура, не ценила, слишком много себе напозволяла. Хватилась — оказывается, уже поздно. И в большом, и в малом — везде поздно. Бывало, ляпну тебе в твою же характеристику, а собою любуюсь: “Вот как могу!” Или ты футбол смотришь, программу “Время”, а я подойду — р-раз! — хочу сериальное кино смотреть! — и программу переключаю! А то — с подружками в подъезде тары да бары до полуночи, а ты без ужина. Ну, думаю, уж нынче-то я схлопотала — либо с верхнего этажа пошлет меня мой терпеливец, а то и взашей получу! А ты — ничего! Помолчишь час-другой в знак протеста, глазками похлопаешь, будто сам же и виноватый, — и все! И все дела! А тогда я избаловалась. И даже от тебя ушла. Не-ет, с нами, с бабами, такого нельзя! Мне хозяин нужен — что в государстве, что на собственной жилплощади. Есть при мне хозяин — и я хозяйка. Да ведь с тобой и забот-то было с гулькин нос. Бельишко чистенькое в постельку — и ладно. Щи горяченькие — и ладно! Ты уже в ту пору и в библиотеку обедать тоже ходил. Бутербродик в целлофане — и опять же ладно. Хотя и во всем прочем — мужчина по всем статьям! Нет, не оценила! После локти кусай не кусай — поздно! Я даже и не кусала, я только поняла: жизнь, когда она сколько-то ладится, — самое дорогое. Дороже нет ничего! А разлаживать ее — грех. А потому я и грешница, что поздно усвоила.
Поупрекав себя, Елизавета предавалась иным воспоминаниям…
— Был у меня куда какой начальник. Сильно, видать, партийный. Машина персональная, к особой поликлинике прикрепленный, но и сильно гордый: желал, чтобы кофе ему в постельку подавала! А я — не подавала. Не буду, и все тут! Кофе ему заварю с молоком или со сливками, это уж как он скажет, но за чашкой и за блюдечком иди на кухню сам. Ноги же — при тебе? Руки же — при тебе? А тогда в чем же, спрашивается, дело? Я тебе и халатик подам, только шагай ногами собственными, а я свои эксплуатировать не позволю! Я тебе не кухарка!
— Я заинтересовался, Елизавета Вторая: ты нынче член коммунистической партии? Либо — кандидат? Не знаю даже, есть нынче кандидаты в коммунисты или нет, не нужны они? — спрашивал Бахметьев К. Н.
— Ну, зачем я буду — член? Чтобы партвзнос платить? Тем более — зачем кандидат? Я против президента и президентского аппарата. Они — зачем? Уровень жизни трудящихся снижать, а кто мухлюет, тому уровень повышать?
Если на то пошло, Бахметьеву К. Н. с одной только Елизаветой Второй на этом свете и жалко было расставаться — больше ни с кем. Ну, библиотеку жалко было ему, хорошая погода в сентябре месяце и другие прекрасные проявления природы были ему родными, но персонально — только облезлую эту старушку Елизавету Вторую он жалел.
Бескорыстна она была к Бахметьеву К. Н., удивительно как бескорыстна! Когда Бахметьев К. Н., собравшись с духом, сказал: “Ты, Елизаветушка, пожалуйста, не обижайся, но на квартиру мою не рассчитывай: я свою квартиру Костеньке отказал!” — он думал: а вдруг Елизавета к нему больше ни ногой? Что — тогда? Ведь и в самом деле есть на что обидеться? Ничего подобного не случилось. “А я так и знала, так и подозревала, — сказала она, — племянничек твой, он палец о палец задаром не ударит. Он — кругом доллар, снутри и снаружи. Ну а я — что? Я и в коммуналке век доживу, у меня забота — мой собственный характер: я в коммуналке всех жителей нечаянно могу в психическую лечебницу спровадить! Хотя и знаю: после мне одной-то скушно сделается!”
Когда у Бахметьева К. Н. еще только складывался замысел — инициировать встречу однофамильцев Бахметьевых из “Советского энциклопедического словаря”, он представлял, будто в “Словаре” их будет человек двадцать. Как минимум — десять, а значит, будет собрание, на собрании он объявит о создании какого-никакого Общества однофамильцев Бахметьевых от “А” до “Я”. Хотя бы речь и шла об одном-единственном собрании, все равно оргвывод должен был иметь место.
Но неожиданно куцым оказалось племя Бахметьевых, слабоватым на знаменитости, в “Словаре” однофамильцев всего лишь двое — П. И. и В. М. Если бы даже пригласить Бахметьева без “ь” (и без права решающего голоса), и тогда участников, считая еще и К. Н., — четверо. Троих посадить в президиум — кто останется в зале заседаний? Останется один. Тот, который без “ь”? Смешно!
И так собрание само собою отпало, только персональные встречи и могли состояться. Одна встреча уже состоялась, предстояла другая — с Бахметьевым В. М. (1885 — 1963), писателем (член партии большевиков с 1909 года).
Встреча Бахметьева К. Н. не воодушевляла. Как Бахметьев К. Н. ни старался обрести соответствующее настроение — нет, не воодушевляла. Он даже подумал: “А может быть, отставить? Отставить начинание, какое уж там? Считать дело несостоявшимся? Мало ли что не состоялось в моей жизни, еще один минус прожитое не изменит, а не прожитого нет, не осталось?” Но и по-другому тоже думалось: все-таки встреча с ученым, Бахметьевым П. И., и теория анабиоза оставили положительное впечатление, почему бы и не продолжить в том же духе? К тому же нынешние встречи, они уже потусторонние, их запросто можно отнести не к жизни, а к смерти, включить не в эту, а в ту программу и тем самым уладить недоразумение. И Бахметьев К. Н. почти что самопринудительно стал готовиться ко второй потусторонней встрече серьезнее, чем к первой. К первой-то он подошел так себе, с кондачка. Легкомысленно подошел. Ну а логика действительно великое дело: когда боли во всем теле тебе невмоготу, и то логически убеждаешь себя: ничего, терпеть можно — хуже бывает.
План у него сложился такой:
1. Знакомство с Бахметьевым В. М. Обмен информацией.
2. Встреча читателя с писателем Вл. Бахметьевым. Вечер вопросов и ответов.
Разное.
На “разное” Бахметьев К. Н. возлагал надежды, как на разговор самый откровенный.
В подготовке опять-таки помог Костенька: Бахметьев К. Н. его попросил, а Костенька — через Катюшу — прислал ему книгу Вл. Бахметьева — “Избранное”, Гослитиздат, 1947 год. Из этой книги Бахметьев К. Н., хотя и дрожащей рукой, сделал выписки.
“О наших недавних годах расскажут в будущем, несомненно, много торжественного и чудесного. Но старики, участники этих лет, не узнают себя в легендарных песнях молодежи… И не узнают, не узнают они себя в преданиях летописцев… Ну диво ли драться на баррикадах, если с парадною песнею?.. Земля безгрешная, населенная легендарными рыцарями! Не ты ли поворачиваешь бока свои то на восток, к юному солнцу, то на запад, во мрак вечерний?.. Почему не видят тебя, земля, какая ты есть? И почему вырывают тебя из-под ног героя? И почему украшают его, героя, пышными розами, в руки ему вкладывают бестрепетный меч и сердце его человеческое подменяют львиным?”
Это был роман “Преступление Мартына”, Мартын же в романе был продовольственным и бесстрашным комиссаром, выгребал у мужиков хлеб из амбаров, а также из-под земли, когда мужики его под землю прятали. В одном селении хлеба не было, много было куриц и куриных яиц. Он отнимал яйца, и тут бабы восстали. Мартын восстание подавил, но в другом случае, в местечке Лиски, вдруг оказался не на высоте. Дрогнул. Сказалось-таки социальное происхождение, выяснилось — он был побочным сыном дворянина. И разлюбила его любимая девушка Зина, и стали его исключать из партии, и он застрелился.
“Вот чудак! — думал Бахметьев К. Н. — Зачем самому-то? На фронте сколько случаев было, и все — чин чином: дело одной минуты под вражескую пулю подставиться”.
И еще Бахметьев К. Н. сделал выписки из Вл. Бахметьева. Относительно товарища Сталина и товарища Кагановича он сделал их. И очень восторженные были они, эти выписки.
Когда встретились, писатель Вл. Бахметьев оказался старичком сухоньким, с ограниченной растительностью на голове, с тонкими губами. Голос неопределенный — ни тенор, ни баритон. Глаза как бы азиатские, узковатые, взгляд был мимо Бахметьева К. Н., а на груди была полоска медальных и орденских колодок в числе четырех.
— Мое поколение писателей — до последнего дыхания преданных партии — привело советский народ к непосредственному счастью! — объяснял Вл. Бахметьев Бахметьеву К. Н., придыхая и прикрывая глаза. — К счастью, без которого человечество страдало многие тысячелетия! Ну а вам, поколениям, следующим в нашем фарватере, только и оставалось, что протянуть руки и взять почти полностью готовое счастье. Вы — протянули? Вы — взяли? Вы прямо-таки по-вредительски не протянули и не взяли! Вас бы — к Лаврентию Павловичу! Да-да — недосмотрел Лаврентий Павлович!
— Попытки были… Много-много попыток! — успокаивал Бахметьев К. Н. разволновавшегося Вл. Бахметьева, но тот — ни в какую.
— Мы, наше поколение, жертвы на алтарь принесли, пот и кровь, а вы? Джазом увлеклись! Какой у вас нынче год-то?
— У нас-то тысяча девятьсот девяносто четвертый.
— Месяц?
— Уже октябрь. Веселый месяц…
— Месяц Октябрьской революции. Месяц разума и перспективы! И не стыдно вам? В октябре-то месяце? Хрущев Никитка виноват, вот кто, — сильно ослабил руководство! Оттепели ему понадобились!
— А меня из лагеря освободил дорогой Никита Сергеевич. Хотя я и так отбыл срок, он все равно — освободил. Без его участия мне бы и еще один срок пришили. Чувствую — пришили бы!
— Как же ваш лагерь назывался?
— Лагерь воркутинский. Подземный.
— Сколько лет? Вам?
— Семь.
— Почему? Почему не десять?
— Семь!
— От исправительного труда, надеюсь, не отлынивали? Попыток к бегству? Не было?
— Очень хотел убежать. Светлая мечта! Светлее не бывает.
— Да разве можно? Почему? Бежать? Почему?
— Не нравилось мне там. Нисколько не нравилось!
— Всем нравилось, вам — нет?!
Тогосветские (с того света) гимны, клятвы и восклицания Вл. Бахметьева продолжались и продолжались — кому же и воспевать, если не члену РСДРП — РКП(б) — ВКП(б) — КПСС с 1909 года? Ископаемый из Воркуты, но живой Бахметьев К. Н. слушал однофамильца и свидетельствовал: “Было! Было! Я этих гимнов тоже участник!” И не верил он сам себе: а вдруг ты лжесвидетельствуешь? Выдумываешь?!”
— А у вас нынче Ка Пэ эС эС — все-таки есть? — спрашивал писатель.
— Нынче у нас все-таки Пэ Ка Пэ Пэ эС эС!
— ???
— Посткоммунистическая коммунистическая партия постсоветского Советского Союза…
— Политбюро?
— Точно не знаю, теоретически — обязательно должно быть. Хотя бы для партийной теории.
Вл. Бахметьев был обескуражен, обескураженный предложил:
— Перейдем к художественной литературе. Пора к художественной! Какие произведения выдающегося писателя революционной эпохи Бахметьева Владимира Матвеевича вы читали? — спросил он. — Читали “Преступление Мартына”? Поняли, что это полемика с “Преступлением и наказанием” Федора — забыл отчество — Достоевского? Знаете, что Мартын почти что получил Государственную премию эС эС эС эР? У вас захватывало дух, когда вы читали “Мартына”?
— Захватывало! — приврал Бахметьев К. Н.
— Тогда — начнем!
— Начнем. У меня цитаты из “Мартына” выписаны, и вот я читаю: “Мартын знающими глазами оглядывал черное небо, тонким слухом ловил призывные крики рожка и не сторонясь встречал галоп курьера”. Пожалуйста, поясните — какой галоп и какого курьера не сторонясь встречал Мартын? Здесь, в тексте, больше ни о галопе, ни о курьере — ни слова?
Вл. Бахметьев молча, с закрытыми глазами слушал цитату из него самого, попросил цитату повторить, потом сказал:
— Если бы я не знал, что это написал я, я бы подумал, что это написал Лев Николаевич… Еще вопросы?
Они оба не стояли и не сидели, они попросту в некотором пространстве находились, как показалось Бахметьеву К. Н., в пространстве, хорошо приспособленном для цитат. И он прочел еще:
— “Что такое жизнь, если она не согревает сердце? И к чему эти долгие дни размеренного желания, если голова в бурьяне, а кровь в плесени? Если нельзя одним прыжком разорвать стеклянный день, раздуть тихие солнечные угревы в пожарище, сложить из обычных терпеливых слов труда ликующий призыв к подвигу?” А — это? Как по-вашему, найдется ли что-нибудь подобное в мировой литературе?
— Поищу… Сию минутку!
Чуть покачиваясь, вперед-назад, вперед-назад, Вл. Бахметьев поискал и нашел:
— В мировой — Байрон. Тоже в мировой, но отечественной — проза Лермонтова. — Вл. Бахметьев глубоко вздохнул, вздохнул еще глубже и признался: — Не скрою: всегда любил прозу Лермонтова! В молодости даже готов был у него учиться…
Бахметьев К. Н. цитировал еще и еще, а в ответ следовали Чехов, Тургенев, Лесков, снова Толстой, снова Лермонтов.
Бахметьев К. Н. спросил:
— Скучно все-таки на том свете, а? Писателю с таким именем — скучновато?
— Что говорить! — развел руками Вл. Бахметьев. Реалистически, бывало, еще при жизни меня поддерживал Алексей Максимович Горький. Я ему благодарен. Большая Советская Энциклопедия поддерживала: “Произведения Б. отличаются ясностью изложения и чистотой языка” — так писала обо мне Большая Советская. Это — по форме. А по содержанию Большая писала: “Б. изображает победу партии Ленина — Сталина в борьбе за Советскую власть”. Я Большой благодарен. Но все это было там, а что же здесь? Здесь — подумать только! — не имеется ничего! Никакой поддержки. Ни малейшей. Как хочешь, так и присутствуй.
— Тогда — не присутствуйте.
— А вот этого — нельзя. Там можно, здесь — ни-ни!
Тут Бахметьев К. Н. счел момент подходящим и произнес с задумчивостью:
— Как бы это устроить… поддержку?!
— Что вы имеете в виду, дорогой Константин Николаевич? Есть возможности? — живо отреагировал Вл. Бахметьев.
— Какие-то есть всегда и везде, — подтвердил Бахметьев К. Н.
— Не может быть?!
— Как вы думаете — здесь Россия? В этом пространстве?
— Не сомневаюсь. На сегодня здесь России больше всего! Численно!
— Ну а в России только то и есть, чего не может быть… (универсальное выражение, которому Бахметьев К. Н. безусловно доверял).
— Конечно! Конечно, я бы пошел на жертвы… почти на любые! — заверил Вл. Бахметьев.
— Жертвы должны быть серьезными. И даже — принципиальные.
— Это меня не пугает. Нисколько. Я — закален. Тамошняя закалка, она, знаете ли, и здесь сказывается, и здесь она — не баран чихнул.
— Тогда — партбилет на стол!
Прошла минута, и Вл. Бахметьев кивнул. Оглянулся вокруг — вокруг не было никого, он кивнул еще раз.
— Вместе со стажем.
Вл. Бахметьев снова оглянулся, снова кивнул и сам свой кивок негромко прокомментировал:
— Где билет, там и стаж. Иначе не бывает.
— Советскую власть ругать на каждом углу…
Вл. Бахметьев вздохнул и кивнул.
— Вождей партии и Советского государства — на каждом!
Вл. Бахметьев сделал жест и только тогда кивнул.
— Изданий — никаких. С читателями, если вдруг обнаружатся, — не встречаться.
Вл. Бахметьев кивнул не оглядываясь.
И в конце концов разговор сам собою стал совершенно безмолвным. К тому же еще более откровенным. Совершенно без оглядок. И потому почти что душевным.
“Страшно было?” — спрашивал Бахметьев К. Н., сделав глаза круглыми, а правую руку приложив ладонью к горлу.
“Утром, бывало, проснешься и по-беспартийному перекрестишься: ночь прошла, а ты все еще дома! Слава Богу! А в общем-то, великий был вождь. Очень великий! Знал, кого сажать! Писателя Бахметьева не посадил же! Значит, не за что было садить. Значит, было за что не сажать! Глубочайшая интуиция руководителя великого государства.
“Хрущева вы что-то уж очень сильно ругали?”
“Я, что ли, один? Ругал-то?”
— А что же, Владимир Матвеевич, вы так осторожничаете? Ни слова не говорите? Чего в вашем статуте можно потерять? — вслух и неожиданно спросил Бахметьев К. Н.
— Потерять в любом статуте можно. За потерями дело нигде не станет, — не отступал от бессловесного варианта Вл. Бахметьев. — К тому же — привычка. А — вдруг? Вдруг и здесь тебя достанет Хозяин? Хотя бы с помощью какой-нибудь науки?
— Так ведь он-то, Хозяин-то, он еще раньше вас сюда поступил. Значительно раньше. Кстати — не встречались? Он как здесь — все еще с трубкой? Или без трубки? Уже?
— Не дай Бог! — смешанно, то есть словами и бессловесно, стал рассказывать Вл. Бахметьев. — У него же память — адская! Нет-нет, хозяев здесь никого не видно. У них, вероятно, своя закрытая и номенклатурная зона. Мы, советские, с немецкими товарищами по вопросу связывались — нет, говорят, ни Ульбрихта, ни Аденауэра в глаза не видели. И поляки так же. И чехи. Югославы — тем более. У англичан не спрашивали — народ замкнутый. В общем, так оно и есть: закрытая зона, делить ничего не надо. Воздуха и того нет. Чем дышим — неизвестно. Пустотой дышим. Для посторонних часа на два, на два с четвертью и пустота годится для дыхания. Но чтобы годы и годы? Очень скучно. Все живое потому и живет, что потребляет, а здесь? Пустотное равенство, больше ничего.
— Коммунизм?
— До конца воплощенный.
В чем так и не было найдено между ними взаимопонимания — в вопросе о гениальности Вл. Бахметьева. Жертвы жертвами, но своей гениальности Бахметьев не хотел уступить нисколько.
— Почему?
— Сами подумайте: а тогда чего же ради я приношу все другие жертвы?
Правда, и еще состоялась между ними договоренность: в этой встрече участвовал как бы и не он, не настоящий Вл. Бахметьев. Упаси Бог! Это был некто, кто Вл. Бахметьева изображал, предположим, Станиславский какой-нибудь. Ну а кто сценарист — догадаться вообще невозможно.
Расстались.
Елизавете Второй Бахметьев К. Н. как бы между прочим рассказал:
— Случай произошел, — рассказал он. — Встретился я с одним уже на том свете… — Бахметьев К. Н. замолчал в ожидании вопросов со стороны Елизаветы — дескать, рехнулся ты, что ли? — и так далее. Но Елизавета ухом не повела, она спросила:
— Ну и что? Что из того?
— Конечно, ничего особенного. Разговорились. Он оказался верным ленинцем.
— Ну и что?
— Тебе бы с ним повстречаться? Обменяться мнениями? Вы, однако, нашли бы общий язык…
— Я туда все еще всерьез не собираюсь. Разве что изредка. И несерьезно!
— Зато он сюда собирается.
— А тогда — больно-то нужно?! — изморщилась Елизавета всеми своими морщинами. — Он оттуда — сюда, я отсюда — туда? Какой же, спрашивается, между нами может быть общий язык?
Невозможно представить, что было бы с населением земного шара, если бы все племянники стали такими, как Костенька.
В детстве он был веснушчатым и сопливым мальчиком, любил бить соседские окна, в юности — драчливым парнем, в возрасте мужчины — бездельником и повесой. Годам к тридцати пяти он стал совершенно невезучим: сколько ни начинал учиться — не научился ничему, сколько ни начинал служить — ни на одной службе ничем не проявился. Годам к сорока, к сорока пяти Костенька стал неимоверным хвастуном, послушать — он все умеет, все знает, если же у него что не ладилось — то ли очередная женитьба, то ли он снова попал под сокращение штатов, — так это потому, что он на все плюет, плюет же на все потому, что он своенравный и любит справедливость.
Недавно Костенька въехал в новую квартиру и торжественно отметил событие.
Костенькино новоселье действительно было ведь чем-то таким, что в сознание Бахметьева не укладывалось. Хотя бы и при всем желании. Но у него и желания такого не было, не могло быть.
Квартира — шесть комнат, все отделаны не то мрамором, не то под мрамор. Бахметьев обошел, ознакомился, в шестую шагнуть не смог: разве такие бывают?
Мебель… Из Кремля, что ли, ее Костенька спер? Никак не мог себе Бахметьев К. Н. представить, будто такую можно пойти и купить в магазине. Другое дело — спереть. Не просто, но кто умеет, у того, наверное, получится.
Гости… Таких гостей Бахметьев через час и выгнал бы, к чертовой бабушке: ходят, смотрят — и ничему не удивляются! Подумали бы, сукины дети, что это за гость, который ходит по таким вот комнатам, пьет-ест от пуза невероятные блюда и вина и ничему не удивляется. Да такого гостя на порог нельзя пускать!
Нажравшись, но все еще не напившись, прихватив по бутылке, эти хамы гости сели в покер — и что же? И три, и пять, и более тысяч долларов проигрывает гость и по-прежнему лыбится как ни в чем не бывало! Бахметьев сидел в сторонке, соображал: это сколько же в каждом проигрыше-выигрыше минимальных пенсий? Продовольственных корзин? Единых проездных билетов? Хлебных батонов? Нет и нет — уму было непостижимо!
Еще был струнный квартет, играл концерт и “Калинку”. Под “Калинку” гости плясали. И неплохо, грамотно плясали — значит, им это дело было знакомо.
Гуляли два дня и две ночи, отдыхая на всех кроватях, на всех диванах и на всех коврах, а что было после этих двух дней, Бахметьев К. Н. не знал — он ушел.
Когда ушел, стали ему мниться напольные в квартире Костеньки часы, он такие видел по ТВ в кабинете президента, маятник разве только чуть меньше человеческой головы (может быть, и не меньше?), а впечатление — будто бы Костенька время и то приобрел в частную собственность. И вот гуляет при участии маятника, под глухой, из каких-то других времен, бой этих часов. Кроме того — удивительно: этот же механизм того же назначения и свойства помещался и в крохотных ручных часиках, исполняя совершенно ту же работу. Есть ли еще подобная машина на свете, чтобы в любых размерах оставалась самой собою?
Если бы в подземной Воркуте, в угольной шахте, кто-нибудь сказал Бахметьеву К. Н., что он, во-первых, останется жив, а во-вторых, попадет на такое вот новоселье собственного племянника, он бы ту же минуту спятил с ума. Хорошо, что никто не сказал! Вот он нынче и соображал: кто же все-таки такой — его племянничек? Кажется, неоткуда было ему взяться, но он все равно взялся? Должно быть, проявились до сих пор не реализованные особенности Костенькиного организма — то ли он обонял, как охотничья собака, то ли видел, будто ястреб, то ли слышал, как заяц с большими-большими ушами, но что-то такое органическое жизнь в нем вдруг востребовала…
Еще недавно неряшливый — нечесаный, везде, где можно и где нельзя, расстегнутый, — Костенька нынче преобразился: расчесан-надушен, на пальцах перстни, на ногах белые с синими или красными по белому полосами носки, галстук из пестрых пестрый, костюм то ли блестящий, то ли матовый и неизвестного качества. (Правда, надо сказать, несколько раз Костенька являлся и в прежнем своем виде: расхристанный, под градусом.)
Костенька посещал Бахметьева К. Н., и всякий раз это было интересно, но с еще большим интересом воспринимался его уход. Может быть, потому, что уходил он особенно — и попрощавшись, и пожелав больному скорого выздоровления, он все равно не уходил через двери, а мгновенно исчезал, казалось, сквозь стены. Наверное, потому, что он вот так исчезал, и думать о нем уже не хотелось: был, не стало — значит, так и надо, и все дела. Тем более что дела-то были доведены до конца, главный разговор, главное соглашение состоялось месяца два тому назад, разве только чуть меньше, вскоре после того, как под присмотром и при активном содействии племянника Бахметьев К. Н. был эвакуирован обратно домой из больницы, из ракового корпуса.
И только он вернулся домой, только осмотрелся в родных пенатах, в которые и вернуться не чаял, как его даже и не в субботний, в какой-то другой день, в среду кажется, навестил Костенька, принес всяческой снеди, а еще принес бумагу с печатью и собственной подписью… Бумага эта была завещанием (на случай смерти Бахметьева К. Н.), по которому двухкомнатная, с кухней 6,5 кв. м, отходила в пользу Костеньки.
Бахметьев К. Н. подивился и бумагу подписал — очень старался вокруг него Костенька, его надо было чем-то отблагодарить.
Костенька быстренько уложил бумагу в шикарный, чуть ли не слоновой кожи кейс:
— Я, дядя Костя, я нынче тебе честно и по гроб жизни благодарен! Другой бы на моем месте знаешь как? Другой бы получил твою подпись и — что? В тот же день и спровадил бы тебя с жилплощади в известном направлении — туда, где ты так и так очень вскоре будешь. Но я — нет! Я буду до конца твои заключительные дни поддерживать. Во-первых, я помню, что ты меня еще не родившегося из воды спас, во-вторых, я знаю, что ты подписал мне до чрезвычайности важную бумагу. В общем, ты, дядя Костя, сыграл исключительную роль в моей жизни, о чем я никогда и никогда не забуду!
— Ну а зачем тебе, Костенька, эта двухкомнатная? — поинтересовался Бахметьев К. Н. — Зачем? Малогабаритка и санузел совмещенный? Я у тебя был на твоем новоселье, видел твои хоромы, потому и удивляюсь.
— Мне, дядя Костя, не для себя. Мне — для нас.
Когда в субботу через две недели Костенька снова Бахметьева К. Н. навестил, он постарался узнать, что это значит — “для нас”?
Оказалось, “для нас” нужны вот эти две комнаты с кухней, чтобы позже занять всю лестничную площадку, а лестничная площадка тоже “для нас” нужна, чтобы занять весь подъезд. Весь, кроме двух первых этажей, в которых люди как жили, так и будут жить. Будто ни в чем не бывало! Чтобы жилой дом по-прежнему выглядел как жилой дом, как жилой подъезд.
— Сколько много-о! — поразился Бахметьев К. Н. — А куда же денутся жильцы с других этажей?!
— Не беспокойся, дядя Костя! Люди с тех этажей получат жилплощадь в пределах окружной дороги, так что ты не беспокойся! Это уже моя, это уже не твоя забота!
— Ну, Костенька, если ты все это можешь, тогда зачем тебе ждать меня? Покуда я уберусь из своей двухкомнатной ногами вперед?! Занимай покуда всю лестничную, а мне можно будет не торопиться.
— Видишь ли, дядя Костя, — не без философии стал объяснять положение Костенька, — видишь ли, разные люди действуют по-разному. Один торопится сразу же захватить большую территорию и на ней искать свою главную точку опоры, другие наоборот: сперва — точка, а уже затем расширяют ее до всех необходимых размеров! Я предпочитаю последнее.
Тут вопрос и перешел в теоретическую плоскость, Костенька воодушевился, разоткровенничался и стал излагать дальше.
Он имеет целью создать Центральный Институт Криминальной Информации, сокращенно ЦИКИ, который будет обладать банком данных — кто, кого, когда убил или ограбил, каков получился при этом результат в долларовом выражении, кто, кого, когда имеет в виду убить, ограбить или разорить, какие при этом результаты прогнозируются… Бахметьев К. Н., слушая внимательно, понимал плохо, зато ясно видел Цику: большая ящерица с большими ушами, серо-зеленого камуфляжа, очи черные.
— Да как же это ваша Цика будет существовать? — удивлялся он. — Ее завтра же на всех твоих этажах заарестуют — и делу конец?
— И даже ничего подобного! — объяснял Костенька. — Информацией Цики будут пользоваться многие клиенты, в том числе — государственные службы!
— Но тогда тебе надо будет сильно охраняться от всяческой мафии. Кто-кто, а эти пришибут. Тебе не страшно? Ты еще молодой, тебе жить да жить?!
— Я и буду жить да жить! И вот я хочу, чтобы солидный криминал тоже получал информацию Цики.
— Как же так? Я что-то не пойму. Уже ослаб понятием.
— Тут, дядя Костя, в основе лежит совершенно новая и очень сильная идея! Идея сотрудничества двух структур. Если подумать, подумать серьезно, — они друг без друга не могут, они друг другу совершенно необходимы! И между ними должен быть компромисс, разумное планирование общих инициатив и даже выдача на каждую криминальную акцию соответствующей лицензии. Вот все объявляют: борьба с организованной преступностью! Ну а если преступность организованная, значит, она управляемая? Вот и надо этим пользоваться и управлять совместно, вместе бороться с преступностью неорганизованной, то есть с анархизмом, который и есть главная опасность для обеих структур.
Конечно, Костенька очень любил умничать, но тут он говорил так серьезно, с таким значением, что Бахметьев подумал: “Может, Костенька и в самом деле бывает умным?” Он стал слушать, удивляясь больше и больше. Внимательно. Костенька внимание тотчас уловил, понизил голос с тенора на баритон, иногда и более низкие ноты, басовые, стал брать, стал объяснять дальше и дальше:
— Двум разным структурам, дядя Костя, несомненно, лучше существовать в сотрудничестве, чем в непрерывном антагонизме. Ты никогда не думал, сколько рабочих мест по борьбе с организованной преступностью создает организованная преступность в госаппарате? Сколько государство получает от своих граждан, защищая их от организованной? Да если бы ее не было, граждане могли бы даже и наплевать на свое собственное правительство — вот до чего могло бы дойти! Значит? Значит, государство много обязано организованной преступности. А теперь взгляд с другой стороны. Разве хорошо организованному криминалу нужна анархия? Да ни в коем случае! Ему нужен порядок, нужен высокий материальный уровень граждан, с нищих — что взять? Ничего не взять! Нужен кодекс государственных законов, чтобы сознательно, а не стихийно их нарушать, чтобы знать, сколько и за что положено лет заключения по суду, по суду с прокурором и с адвокатом, а вовсе не с перестрелкой с мафиозными анархистами, со всякими там подонками. Вот, дядюшка, какая теория за годы перестройки сложилась в моей голове. Вот почему меня ничуть не радуют всякие перестроечные глупости, и ты поверь — я еще сыграю свою роль в формировании правильных отношений между двумя структурами. Я не просто так, я итальянский опыт изучал, дважды ездил в Италию — один раз с государственной прокурорской группой, другой — с высококвалифицированной криминальной. А тебе я советую: ты взгляни на наших государственных руководителей через ТВ со всем вниманием — и сразу поймешь: у каждого имеется собственная теоретико-материальная база, и чтобы с ними сотрудничать, мне тоже нужна собственная материально-теоретическая — только при этом условии мы будем на равных и нам будет с чего начать. Ну? Как? Остаешься ли ты при своем прежнем мнении?
— Остаюсь: тебя надо повесить за яйца! — подтвердил Бахметьев К. Н., но Костеньку это ничуть не смутило.
— Упорный ты человек! — развел Костенька руками. — Не поддаешься теориям ни социалистическим, ни капиталистическим. Ну ладно, тогда коснемся практики: буквально на днях я в доме одиннадцать по улице композитора Гудкова открываю контору “НЕЖИФ”.
— То Цика, а то — НЕЖИФ? Что за зверь? Млекопитающий?
— “НЕЖИФ” — это Неприкосновенный Жилой Фонд. И такой фонд я организую в порядке помощи гражданам, которые от своей жилплощади хотят избавиться.
— Или — не хотят?
— Это я не для себя. Я только посредник между теми, кто много может, и теми, кто многого не может. Опять же благородное посредничество! Я нынче же организую жилищную картотеку на всю Россию! Банк жилищных данных — такого на всем свете нет! Пользуйся кто может, мне все равно, зек это или высокий советник, или беженец, или южноамериканский миллионер! Человек живет в своей квартире, но квартира хуже, чем он сам. Человек живет в своей квартире, но квартира лучше, чем он сам. Кто поможет этим человекам навести справедливость в своем существовании? Обменяться квартирами? Я помогу! “НЕЖИФ” поможет. Опять не понимаешь? Теорию не понял, а теперь и практика не доходит? Беда с тобой, дядя Костя! Ты человек слишком хороший, ты до плохого хороший — вот в чем твоя беда! Ты настолько хороший, что не умеешь жить, а тот, кто не умеет жить, — тот человек совсем плохой! Ничегошеньки не стоящий. Одно название что человек. Учти: если никто никого не будет обманывать — все будут жить плохо, в лучшем случае — так себе. Если же сделать соцсоревнование на обманность — кто-то будет жить хорошо, и даже очень хорошо.
— А кто-то будет нищенствовать?
— Без нищих ни одна страна не обходится. Но в нищих-то никто не заинтересован: их обманывать — толку нет, налог с них тоже не возьмешь, рэкет не возьмешь — для всех нищенство совершенно невыгодно и даже некрасиво. Человечество, оно ведь, дядя Костя, вообще некрасивое! Почему? А потому, что его слишком уж много. Его больше, чем всяких других млекопитающих. Сложить всех слонов, тигров и зайцев — столько голов не получится, сколько получилось людей к концу двадцатого столетия. Нынче разве только селедок в океанах все еще больше, чем людей на земле! Ага! Людей-то на земле как сельдей в бочке — точно! Я ведь все ж таки на биологическом учился, имею толк! У меня — кругозор! А также — индивидуальность. Мне селедкой в бочке нет охоты быть!
— А ведь ты малый-то был — шибко сопливый…— снова вспомнил Бахметьев К. Н.
— Всему свое время! Не помню, кто из философов так выразился. Ты, дядя Костя, не помнишь — кто? К тому же меня, дядя Костя, ничто не страшит: куда мое дело клонит, туда я иду! Понятно?
— Я понял, — сказал Бахметьев К. Н., и в самом деле ему стали понятны разговоры, которые Костенька то и дело вел из кухни, волоча за собой телефонный аппарат на длинном проводе. Костенька будто снимал с кого-то допрос:
— Адрес? Этаж? Площадь? Санузел? Телефон? Возраст? Срок проживания? Родственники? Отделение милиции? Участковый?
Бахметьев К. Н., слушая, недоумевал: какие это знакомства заводит Костенька? А теперь он знал — какие.
— В данном бизнесе, дядя Костя, — и еще объяснял Костенька, — процент на капитал несравненно выше, чем в любом банке. ЭМ эМ эМ, Сержик Мавроди и тот не угнался бы.
— Ты стариков-старушек со света сживаешь, а дядюшке — исключение? Дядюшку рыбой семгой потчуешь?
— По-другому совесть не позволяет, дядя Костя. Сколько тебе объяснять? Кто меня из воды спас?
— Старикам-старушкам, им легче жизнь потерять, чем жилую площадь. А ведь ты их, бездомных, целую толпу сделал… Такую толпу даже и представить невозможно. Такой толпы нет, не может быть, но на самом-то деле ты ее сделал и она есть. По вокзалам помирает, по подъездам. Наклонись-ка ко мне!
Костенька наклонился над ним, лежачим, над самым его лицом:
— Чего ты еще хочешь, дядя Костя? Говори? Чего тебе хочется?
— Ты — сволочь! — сказал Бахметьев К. Н.
— Что ты хочешь этим сказать, дядя Костя?
— Ты — сволочь!
— А какое это имеет значение? И что — дальше?
— Дальше, — тихо сказал Бахметьев К. Н., крикнуть — сил уже не было, — дальше хочу дать тебе по морде, сволочь! — И он приподнял было руку, но рука упала обратно в постель.
— Это вполне естественно, дядя Костя! — сказал Костенька. — Мне много кто хочет дать по морде, но знаешь ли, дорогой, у всех руки коротки! Успокойся! Волнение это вообще зря и вообще ни к чему, а в субботу, в первой половине дня, я тебя навещу. Ты к тому моменту поправляйся. Окончательно!
Натянув высоконький картузик, а шикарное пальтишко — сверху широко, книзу узенько — накинув на плечи, Костенька и еще сказал:
— Дядя Костя, пойди-ка на кухню, в холодильник пойди, погляди, что там и как в твоем холодильнике. А то пошли туда свою тетю Лизу. Если сам не сможешь, тете Лизе тоже будет интересно.
И Костенька исчез, а Бахметьеву К. Н. потребовалось подумать.
Бахметьев К. Н., он с десяток смертей за свою жизнь пережил, по каким-то случайным обстоятельствам не состоявшимся. Несостоявшиеся смерти интересуют людей-читателей, а вот попробуй поделись опытом, соедини все междусмертные жизни в одну жизнь — невозможно! А теперь, что ни говори, Бахметьев К. Н. умирал вовремя. Он так и думал: “Умру — вот хорошо-то мне будет!” Он так думал, потому что уж очень нехорошо было нынче жить — непомерную тяжесть души обустроила ему нынешняя жизнь. От этой тяжести он пытался отбрыкиваться, но, пока жив, — не получалось.
Тяжесть физическую, холодную и голодную, с телесным весом 29,5 кг, он испытал и прошел, но такой, как нынче, — нет, никогда.
И почему бы это, но стало вдруг вспоминаться Бахметьеву К. Н. — где же это он раньше-то видел милицейского старшину, который нынче нередко сопровождает Костеньку (“по вашему приказанию явился!”)?
Ну как же, как же! — этот старшина в штатском и еще двое (тоже в штатском) сидели в прихожей, охраняя Костенькино новоселье, всех его гостей. И еще стало вспоминаться… Костенька объявил гостям, кто такой его дядюшка, Бахметьев К. Н., как он, К. Н., спас из воды своего еще не родившегося племянника, и гости закричали “ура!” и, нетвердо стоя на ногах, стали качать Бахметьева К. Н., подбрасывать к самому потолку (3 м 40 см), а он все не знал и не знал, что лучше: врезаться в потолок или упасть на пол? Потолок все-таки был предпочтительнее. Но не прошло и десяти минут — все кончилось безболезненно. “Слава Богу! — подумал в тот раз Бахметьев. — Видит Бог — слава Богу!”
Костенька сказал освобожденному от качки дядюшке: “Я тебя, дядя Костя, уважаю! Ты понял, как я тебя уважаю?!” И почему Костенька уже тогда зауважал Бахметьева К. Н.? Он ведь тогда и раком-то еще не болел?
Потом прошло еще часов пять, утро наступало, и гости решили: надо Костенькиного дядюшку покачать еще раз! Как-никак он Костеньку, было дело, из воды спас. Но тут гости и вовсе плохо стояли на ногах, качать у них почти не получалось, а тогда они позвали охрану в штатском, три человека, старшина в том числе. У этих получилось. Вот, оказывается, когда Бахметьев К. Н. с милицейским старшиной впервые познакомился. А нынче качка вдруг возникла по образцу той, получившейся, хотя была и разница: тогда Бахметьев К. Н. летал то вверх, то вниз, а нынче — только вниз. Будто в воркутинской шахте оборвалась клеть, а он в той клети мечется из угла в угол…
Но и в этот раз кончилось благополучно, и Бахметьев К. Н. подумал: у журналистов, у них свобода — это свобода слова, их на факультетах так учили, но Бахметьев К. Н. этого не проходил.
Журналистам хорошо, они всех классиков прочитали от корки до корки, Николая Лескова — от корки до корки, теперь им подавай все, что десять лет тому назад было запрещенным, — а Бахметьев К. Н.? Он никогда и никем не запрещенную литературу и ту не успел взять в толк, ему за семьдесят было, когда он взялся за культурное наследие, и только-только начал читать Лескова, а ему говорят: “Опухоль!”
То же самое происходит с собственностью. Собственником Бахметьев никогда не был, никогда не собирался быть, но интересы чьей-то чужой собственности вдруг стали управлять им с утра до ночи, безо всяких правил, безо всяких законов. Настоящим собственникам — легче, они при своем деле, а Бахметьев К. Н. при чьем? Не говоря уже о Костеньке, о всех ему подобных, — они нынче на седьмом небе, воодушевлены необыкновенно. Они, Костеньки, их множество, они Цику сочиняют, в надежде, что власть будет с ними заодно, — так, может, власти уже и нет? Тоже ведь грустно. Грустно и неизвестно, что хуже — один товарищ Сталин или множество Костенек.
Вот и порядочные души — они тоже в перестроечную жизнь не рвутся, Бахметьев П. И. с ног до головы вооружен анабиозом и все равно говорит: “Хватит с меня революции девятьсот пятого года!” Правда, Вл. Бахметьев, тот согласен, тот на жертвы идет, лишь бы вернуться в жизнь (в качестве гения).
“Ей-богу, очень хорошо я делаю, когда умираю! — думал Бахметьев К. Н. — Причем по совету Бахметьева П. И. — навсегда! Во всяком случае, ничего лучше нынче не придумаешь, другой справедливости что-то не видать!”
Ну а если бы Бахметьев К. Н. пожил бы еще годик, чем бы он занялся? Вот чем занялся бы! Все библиотеки перерыл, квартиру бы продал и тысячу писем с оплаченным ответом разослал во все концы света с запросом — кто и что знает о Бахметеве П. А. Обязательно надо было ему узнать, когда и где П. А. умер. Чтобы во всех энциклопедиях заменить “?” каким-то реальным годом девятнадцатого века.
“?” волновал его нынче больше, занимал больше, чем, бывало, занимали “ь”, “ъ”, “и”, “i”, “й” вместе взятые. Он не знал, почему это случилось. Почему “?” нынче нужно впереди всего алфавита поставить?
Кроме боли по логике вещей, по логике раковой, кроме той, которая была безо всякой логики, внимание — пристальное! — Бахметьева К. Н. вдруг стало привлекать сердце. Собственное. Странно, что это произошло “вдруг”, тогда как в действительности, по крайней мере лет двадцать тому назад, сердечные мысли уже должны были прийти к нему. Не пришли. Впрочем, ничто и никогда не приходило Бахметьеву К. Н. вовремя.
Ну а сердце — это удивительный, если вдуматься, предмет, скромный тоже на удивление, терпеливый и преданный необыкновенно. Другого такого предмета на свете нет, не может быть. Бахметьев К. Н. свое сердце под всяческие неприятности подставлял, можно сказать, пакостил ему на каждом шагу — оно терпело, ни в чем его не упрекая.
Какую бы биографию он ему ни устраивал — оно молчало.
Ну, бывало, постукает почаще — называется “сердцебиение” — и все, и вопрос исчерпан. Нынче очень хотелось Бахметьеву К. Н. собственное сердечко ласково погладить. Собственно, больше некого ему было ни приласкать, ни поблагодарить. С такой же искренней благодарностью и признательностью — некого!
Как и всю прочую свою внутренность, Бахметьев К. Н. сердце никогда не видел — закрытая зона, но ведь слышать-то его можно было в любое время дня и ночи, только прислушайся! Он до сих пор не прислушивался. Правда что безобразник и больше того — хам! И только недавно, уже в постельном режиме, Бахметьев К. Н. подсчитал, что его сердцу столько же лет, месяцев и дней, сколько ему самому. И даже несколько больше — Бахметьев К. Н. еще не родился от матери, но сердечко, пусть и крохотное, уже постукивало в нем. Интересно бы узнать — когда оно стукнуло в первый раз? Когда оно стукнуло в первый раз — это и есть истинный день и миг его рождения. С тех пор трудится оно без выходных, без перерывов на обед и на сон…
Бывают исключительно трудолюбивые люди, они и едят, и отдыхают, и любовью занимаются как бы только между делом, так вот, пришел к выводу Бахметьев К. Н., эти люди не столько трудолюбивые, сколько сердечные.
И дальше, дальше размышления, настолько естественные, что, казалось, с них-то и надо было начинать жизнь, а не кончать ими. Конечно, два желудочка — это факт. Два предсердия — факт. Но вот проблема — а где же сердце как таковое? Где сердцевина сердца, главная его точка? Ее нет. Вопреки всякой логике — нет, и все тут. Ну а если нет сердцевинки в сердце, нечего удивляться тому, что ее нет нигде и ни в чем на свете. Множество существует повсюду размеров и форм, частей и частиц, множество функций, признаков и явлений, и все это — неизвестно вокруг чего. Когда люди, размышлял Бахметьев К. Н., когда люди в своем развитии дошли до черты и почувствовали, что им не хватает главной точки собственного существования, они не захотели и не смогли с этим мириться, а к их услугам, как это всегда бывает, явился великий прорицатель, грек Клавдий Птоломей явился и страждущих успокоил: не волнуйтесь, не переживайте, любезные мои, все в порядке, есть главная точка в мире — это Земля! Все остальное вокруг нее вертится — все звезды и Солнышко тоже. А так как мы с вами самые главные существа на Земле, значит, и весь мир вертится вокруг нас с вами.
Древние граждане, надо думать, надолго успокоились. Особенную же радость, само собой разумеется, почувствовали императоры и стали интенсивно воевать друг с другом — каждый захотел приобрести побольше главного — земной территории вместе с народонаселением.
Прекрасно!
Единственно, что надо иметь в виду: все прекрасное выдумано людьми собственного удовольствия ради, а все истинное, оно попросту истинно и ни в прекрасностях, ни в безобразиях ничуть не нуждается.
Но время шло, и сомнения снова стали одолевать передовое человечество, передовое, в свою очередь, посеяло серьезные подозрения в умах несерьезных и ординарных, а тогда является в мир полячок Коперник Коля и разъясняет мироздание: Солнце не вертится вокруг Земли, наоборот — Земля изо всех своих сил крутится вокруг Солнца (как собачонка вокруг своего хозяина). И не только Земля, но и планеты тоже. Выкусили! Насчет своего главенства — выкусило человечество, и ничего. Не зафиксировано, чтобы кто-то в знак протеста повесился. К тому времени гордости в народонаселении было уже поменьше, мифы уже сходили на нет.
Дальше — больше. Больше знаний — значит, больше незнаний, и настает время — все знают, кажется, все уверены в том, что Солнце, вся Солнечная система должна вокруг чего-нибудь вертеться-крутиться, но вокруг чего — толком не знает никто. Бахметьев К. Н. тоже не знает, но ничуть этим не огорчен, тем более что его сердце ни в чем его не упрекает — ни в безграмотности, ни в отсталости от века. Одним словом — ни в чем. Если и вся-то наука, теорией анабиоза и всяческими другими теориями вооруженная, этого не знает — кишка тонка! — он-то, Бахметьев-то К. Н., при чем? У него за плечами и всего-то было два с половиной года самообразования в районной (изредка — в городской) библиотеке.
К тому же очень хорошо, просто прекрасно, что размышления пришли к нему только что — мудрое оказалось опоздание! Если бы они пришли раньше, назад тому года четыре, он бы не выдержал, обязательно кому-нибудь проболтался, и вышел бы один только смех. Это представить себе, как бы смеялась-издевалась над ним Елизавета Вторая? А как бы — Костенька? А как бы вся, в полном составе, дворовая команда доминошников? Но сейчас над ним не смеется никто, даже он сам над собой. Все, кто мог, давно уже над ним отсмеялись, и вот он размышляет в спокойствии: сердце-то? Два желудочка и два предсердия, они ведь система, которая — главная, вокруг которой весь остальной Бахметьев К. Н. сплотился. Сплотился со всеми его многочисленными жизнями — детской, техникумовской, военной и лагерной, с семейной и одинокой, молодой и старческой, — он, признаться, число этих жизней знал весьма приблизительно.
Другой причины, подобного их сплочения, кроме как его собственное сердце, — не было. Можно лишиться одной руки, одного легкого, части желудка, но без одного сердечного желудочка, без одного предсердия жизни нет. Можно лишиться части мозгов и прожить в качестве орангутанга или шимпанзе, ну и что? Все равно жизнь, и еще неизвестно, чьи качества лучше, главное же в жизни — чтобы было сердце.
Ну а двухкомнатная? Плюс кухня 6,5 кв. м?
Вот и Елизавета Вторая. Как пришла в его двухкомнатную плюс кухня 6,5 кв. м, как только огляделась, сказала:
— Вы, Константин Николаевич, родились под счастливой звездой! Как пить дать — под счастливой!
Подумать только, в то время Елизавета Вторая говорила с ним на “вы”?! А он с ней — уже и не помнит как. Для него Елизавета Вторая всегда была одинакова — что на “вы”, что на “ты”.
Бахметьев подумал и сказал:
— Все может быть! В наше время все может быть. Но вообще-то я обыкновенный гражданин. Как все, так и я. Звезд не чувствую.
И опять он услышал в ответ:
— Ну не скажите! Все ж таки у вас сердце!
Звезда не звезда, а только нынче Бахметьев К. Н. занят соответствующей мыслью: он реабилитирует Клавдия Птоломея, подтверждает высокую репутацию Древней Греции и догадывается, что недаром выдающиеся астрономы прошлого — тот же Коперник — одновременно были еще и медиками: есть, есть что-то общее между системой мироздания и его, Бахметьева К. Н., организмом!
Умереть же по-хорошему — это значит — без воспоминаний. Не вспоминать Бахметьев К. Н. давно уже умел — при том, что всегда знал, о чем именно он не вспоминает.
О чистке партии — никогда, тем более о партии до блеска очищенной. О харьковском котле — как в этом котле командовал ротой из семи человек, как был ранен — никогда! (Кем он был, в тот раз раненный, спасен — он действительно не знал.) О немецком плене, о собственном в том плену телесном весе 29,5 кг — не вспоминал тем более. Зачем? Если и вспомнишь — все равно не поверишь!
Несмотря ни на что мелькало одно и то же подземное воркутинское воспоминание: рубая уголек, мечтаешь о земной атмосфере — дыхнуть бы! Как бы не мечта, то и не выдержал бы смену — двенадцать часов. Ну а подняли тебя на поверхность, а там и атмосферы нет, туман — 40 градусов, больше ничего, и рот затыкаешь рукавицей и в колонне бегом-бегом в барак. За плечами у тебя мешок с углем — бараки требуют отопления!
Свобода от воспоминаний (и от фантазий) — это мудро и справедливо. Может быть, и благородно? Недаром старцы крестьянские загодя сколачивали себе гроб, хранили его на чердаке либо в амбарушке с зерном. Они-то знали, знали хорошо, почему и зачем это делают. Недаром люди говорят: народ, он — умный! Бахметьев К. Н. смертей повидал, но все это были смерти навязанные, бессмысленные и потому отвратительные, совсем не те, которых сама жизнь требует, с которой птоломеевское сердце выражает согласие, и когда его послушаешь, слышно: “По-ра! По-ра!”
Итак, самое доброе чувство испытывал Бахметьев К. Н., самое, казалось ему, заключительное, когда он протягивал руку к тумбочке, нащупывал пластинку валидола, с трудом, а все-таки выковыривал из нее две — обязательно две! — капсулки и укладывал их под язык. Под языком они таяли, просачивались в кровь и таким образом утешали сердце. Что и требовалось доказать! И какие могли быть после того еще желания?
Конечно, Бахметев Павел Александрович в свое время плыл в Океанию на корабле с паровым двигателем. Не на паруснике же, в самом деле, следовал он из России в Океанию? По многим морям, по океанам? Бахметьев же К. Н. нынче, пользуясь достижениями науки и техники, вовсе не плыл, а легко летел по воздуху в кабине неизвестной конструкции летательного аппарата. Летел и думал: “Вот повезло, вот повезло! Через час-другой буду на месте!” Одно было у него затруднение: надо предупредить жителей Океании о том, что Бахметьев К. Н. к ним следует! Хотя бы и без особых почестей, все-таки требовалось его, приземлившегося, кому-то встретить. Без этого он заблудится, не на тот остров приземлится. Он оглянулся на три стенки кабины вправо, влево, назад, и слева оказался прибор, предназначенный для радиосвязи. “Опять повезло!” И с сердечным трепетом он заговорил в этот аппарат:
— Миленькие вы мои папуасы! Я, Бахметьев Ка эН, спешу к вам, я уже всем сердцем с вами, но океан большой, небо еще больше, и я не знаю, каким следует считать тот океан, который подо мной, — он уже Тихий или все еще Индийский? Я не знаю, в каком я нахожусь небе, — пролетел я международную границу перемены календарной даты или все еще не пролетел? Не знаю — в атмосфере я лечу или в космосе? Но все равно: я русский человек и лечу к вам, мне больше не к кому лететь. Ведь у вас с Россией давно сложились хорошие и даже прекрасные исторические отношения! Вспомните Николая Николаевича Миклуху-Маклая — он лечил вас от разных недугов. Вспомните, дорогие мои, адмирала Михаила Петровича Лазарева! Михаил Петрович открыл ваши собственные острова в группе Туамиту, а также цепь Радак в Маршалловых островах. Заодно он открыл и материк Антарктиду, и теперь вы вполне можете считать, что вы тоже открывали тот огромный и ледовый материк, толщина льда — два километра. Это вам не баран чихнул, это вам, приэкваторным жителям, трудно представить. И мне тоже! Теперь подумайте: если бы Николай Николаевич не вылечил иных ваших бабушек-дедушек, можно с уверенностью сказать, что многих из вас сегодня не было бы на свете, а если бы Михаил Петрович не открыл и не нанес бы вас на географическую карту — вы бы и до сих пор могли оставаться неоткрытыми! Но едва ли не самый главный герой, о ком я должен вас информировать, — это Павел Александрович Бахметев. Обратите внимание: мы однофамильцы, только я — Бахметьев Константин Николаевич с мягким знаком, а он, Павел Александрович, — без мягкого. Но я давно уже простил ему этот недостаток и искренне его полюбил. У кого из нас от природы нет недостатков? Вспомните, как Павел Александрович устраивал на одном из ваших островов коммунистическую коммуну. И это еще не все: он был прототипом нашего Рахметова из романа Николая Гавриловича Чернышевского под названием “Что делать?”. Обратите внимание — это вечный вопрос, с этим же вопросом лечу к вам и я, в надежде, что с кем, с кем, а с вами-то мне удастся его решить! Хотя бы — частично! По прибытии я еще и еще расскажу вам о Павле Александровиче, я уверен, что это будет увлекательный рассказ, а может быть, и увлекательная лекция (несмотря на то, что ни разу в жизни нигде и никогда я не читал лекций). Однако мне крайне необходимо приземлиться на одном из ваших коралловых островов, на том, где Павел Александрович устраивал коммунизм. Как только я приземлюсь, как только прочитаю лекцию, мы тут же и провернем какое-нибудь общественное мероприятие! Я на этом свете, слава Богу, пожил, я понимаю в мероприятиях. К тому же, учтите, у меня имеются очень перспективные знакомства. В частности, можно сказать, родственные отношения с Бахметьевым П. И. (Порфирий Иванович), с автором анабиоза. Великий человек, и при его содействии вполне возможно будет всему народонаселению вашего кораллового и прекрасного острова погрузиться в анабиоз. Скажем, лет на пятьдесят. Скажем, лет на сто. Ну а по истечении срока снова восстановиться в текущей жизни и тем самым сохранить современную папуасскую культуру для цивилизации, которая к тому времени крайне будет в этом нуждаться! Я, как русский человек с собственным сердцем, не член “Памяти”, вообще не член какой-либо партии, зато поживший в разных отечественных качествах, готов вам помочь! Не сомневайтесь: готов, готов! Сделайте же мне, пожалуйста, какой-нибудь сигнал, чтобы я знал, куда приземлиться! Передо мной в неизвестном океане множество неизвестных островов, один красивее другого, но я все равно не знаю — где вы? На каком из островов меня ждут больше всего? Сделайте мне сигнал!
И действительно: с одного из островов, очень красивого — почти правильный круг, — стал подниматься голубой столб дыма, тоже строгой формы, очень напоминающий Ростральную колонну…
— Вижу, вижу! Реагирую! Ориентируюсь! — громко закричал Бахметьев К. Н. — Спасибо, спасибо, дорогие мои папуасы! Какие вы, в самом деле, вежливые! Какие гостеприимные! Я — вижу ваш сигнал, я к вам приземляюсь. Я отчетливо чувствую земное притяжение! Уже!