ИГОРЬ КЛЯМКИН
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 4, 1995
ИГОРЬ КЛЯМКИН
*
НОВАЯ ДЕМОКРАТИЯ ИЛИ НОВАЯ ДИКТАТУРА?
Эта работа подготовлена на основе газетных статей, опубликованных мной в июне — ноябре 1994 года (значительная часть материала в них не вошла). Почти все они написаны по горячим следам событий и потому, собранные вместе, могут рассматриваться скорее как политический дневник, а не как единый, цельный текст. Эти заметки связывает лишь одно: поиск демократической альтернативы тому варианту общественного развития, что осуществлялся в последние годы и под которым была подведена историческая черта войной в Чечне. В работе использованы данные социологических опросов, проведенных в 1994 году фондом “Общественное мнение”.
Реформа — это модернизация элит
В начале перестройки были популярны два мнения о природе собственности при “развитом социализме”. Первое сводилось к тому, что собственность ничья, хозяина у нее нет: она не частная (что не требовало доказательств), но и не государственная, поскольку государство не выступает полноценным и рачительным распорядителем. Надо, чтобы собственность обрела хозяина, — и все будет в порядке. Теперь эту слабую версию (так не бывает, чтобы собственника не было вообще) все, кажется, благополучно забыли.
Зато вторая, согласно которой собственником при социализме выступает номенклатура, в последнее время получила популярность и дальнейшее развитие применительно к реальностям постсоветского общества. В данном случае предполагается, что отношения собственности за последние три года не изменились или почти не изменились: номенклатура, бюрократия как была, так и осталась коллективным хозяином. Приватизация же — не что иное, как узаконение, легализация этого права собственника: отсюда термин “номенклатурная приватизация”. Многие авторы подчеркивают теневой, криминальный характер такой собственности, тесную связь ее владельцев с мафией, их неспособность к хозяйствованию в условиях свободной и открытой рыночной экономики.
Мне, однако, такое объяснение происходящего кажется явно недостаточным. Во-первых, здесь нет ответа на вопрос, почему этот коллективный собственник оказался таким плохим собственником. Слова типа “номенклатура” и “бюрократия”, как бы к ним ни относиться и каким бы “антинародным” смыслом их ни наполнять, сами по себе ничего не объясняют: любой собственник прежде всего заботится о сохранении и приумножении своего богатства. Во-вторых (и это главное), сторонники такой позиции упускают из виду, что даже при Брежневе отнюдь не вся экономическая система функционировала по законам криминального черного рынка. Как раз военно-промышленный комплекс — основа экономики — подчинялся совершенно иным принципам. Советская военная промышленность должна была выдерживать конкуренцию с Западом, так что она-то как раз работала, если угодно, в своего рода конкурентном режиме. К предприятиям ВПК государство относилось как к настоящей собственности, о ней заботились, ее приумножали. Все же остальное рассматривалось как периферия, призванная всего лишь к тому, чтобы создавать условия для существования и развития ВПК. Поэтому на периферии к концу коммунистической эпохи царил полуразвал, ее действительно разграбляла, растаскивала, бездарно проматывала тогдашняя партийно-государственная номенклатура.
Когда экономический потенциал этой периферии (сначала деревня, а потом и нефтедоллары) стал иссякать, когда обнаружилось, что в самый ответственный период, отмеченный новым военно-технологическим вызовом Запада, перекачивать в ВПК средства становится просто не из чего и нужно положить предел растаскиванию “ничейного”, — вот тут-то и началась перестройка. Содержанием последней, независимо от того, насколько сознавали это ее инициаторы, были перемены в экономике за пределами “оборонки”, чтобы сохранить то главное, что оставалось становым хребтом государственности. Отсюда такая сравнительно легкая и быстрая деидеологизация: когда генералы от ВПК увидели, что коммунистическая идея их целям больше не служит, они спокойно и безболезненно от нее отказались. Они готовы были принять любую идеологию во имя спасения настоящей собственности. Социологи времен начала перестройки подтверждали: работники “оборонки” были в числе самых активных сторонников новых идей. А по нашим данным, даже в начале гайдаровской реформы у “оборонщиков” были некоторые романтические иллюзии насчет того, что быстрые перемены экономической периферии дадут им средства для укрепления и развития своих предприятий. Во всяком случае, именно в этом слое примерно до мая 1992-го удерживался самый высокий рейтинг фермера как человека, который призван спасти Россию.
Однако очень быстро обнаружилось, что система социалистической экономики была достаточно цельной, и потому трансформация гражданских отраслей оказалась не трансформацией, а разрушением. Думается, объективно задача гайдаровской реформы как раз и сводилась к разрушению прежней хозяйственной периферии. Хотя внешне это выглядело разрушением ВПК (но он-то как раз разрушен не был) и попыткой оживить то, что находилось за его пределами, передав в руки другого собственника. На самом же деле 1992 год продолжил то, что было начато в 1987-м законом “О государственном предприятии”, то есть изъятие предприятий гражданских отраслей из рук бюрократии.
Повторяю, этот процесс до некоторой степени затронул и ВПК1, но все же главное здесь — попытка сменить собственника на периферии, сохранив ядро. К кому же переместилась собственность? Неверно, что она осталась у госноменклатуры. Сегодня реальными собственниками все больше оказываются директора. В первую очередь это касается приватизированных предприятий: директора скупают ваучеры через подставных лиц, умело навязывают “свой” вариант приватизации, успешно используют многие другие приемы. Но и на предприятиях, номинально остающихся государственными, директор фактически стал полновластным собственником. Бывает, правда, и так, что значительная часть акций предприятий (прежде всего это касается предприятий крупных) принадлежит частным компаниям, но они лишены возможности подбирать кандидатуры на должности управляющих, то есть все тех же директоров. В данном случае отношения собственности выглядят более сложными и запутанными, но суть их примерно та же. Директор здесь выступает представителем одного из держателей акций (государства), но реальной ответственности за эффективность работы предприятия не несет, а возможности распоряжения собственностью имеет практически неограниченные. Так что даже в этом случае говорить о том, что в отношениях собственности ничего не изменилось, на мой взгляд, было бы неправильно: произошло частичное перемещение собственности от одного слоя к другому, появился новый собственник.
Другое дело, что и он оказался не успешнее прежнего. Главная проблема — проблема эффективного управления экономикой — осталась нерешенной. Не появилось, соответственно, и дополнительных ресурсов для прокорма “оборонки”. И дело не только в том, что директора плохи или неопытны. Вся система, с ее отраслевой структурой, с генетическим монополизмом, просто не могла функционировать как рыночная.
Следовательно, проблема эффективного собственника по-прежнему остается проблемой. Предполагается, что новый собственник должен появиться на новом этапе приватизации. Кто же заявит свои претензии на эту роль? В данном отношении мне представляется очень характерным и глубоко не случайным конфликт Лужкова с Чубайсом.
Местные власти чувствуют себя несправедливо обойденными на первом этапе приватизации. Несостоятельность директоров, неспособность обеспечить занятость и нормальные доходы своим работникам приходится волей-неволей расхлебывать местной администрации. Она должна обеспечивать помощь социально незащищенным, ей приходится справляться со стихийными протестами и забастовками, наконец, службы занятости тоже в ее ведении. А региональные бюджеты маломощны, налоги те самые предприятия, как могут, зажимают, федеральные власти изымают то немногое, что удается собрать…
В начале 1992 года, когда мы начинали наш мониторинг общественного мнения, среди представителей региональных управленческих элит ориентации были вполне традиционными: директоров предприятий они рассматривали как “своих”, а предпринимателей, “новых русских”, как чуждых. Но по мере осуществления ваучерной приватизации наметился сдвиг: в последние месяцы предприниматель в глазах многих представителей местной бюрократии стал выглядеть предпочтительней директора; “номенклатура” начала усматривать в последнем своего конкурента. На вопрос о том, кто выиграл в ходе приватизации, все большая часть региональной чиновничьей элиты отвечает: директорский корпус. В то же время складываются союзы местных властей с банковскими, коммерческими структурами — теми, кто жаждет потеснить нового крупного собственника-директора и кто успел накопить капитал, в котором так нуждаются местные власти.
Претензии на право устанавливать у себя свой порядок приватизации заявлялись с мест систематически. Однако подобного рода инициативы принимаются только от национальных республик — им дозволяется и налоги не платить, и проводить собственную экономическую политику. Это считается как бы платой за стабильность. А когда русские регионы вроде Урала предпринимают что-то подобное, центр поднимает шум о “сепаратизме”.
Но жажду самостоятельности и расширения прав, исходящую от московского мэра, сепаратизмом назвать трудно. Не заподозришь же Москву в желании отделиться от России! Поэтому Лужков как борец за права региональной элиты наименее уязвим. Требования его все те же: дайте нам возможность “учесть местные особенности”, дайте право распоряжаться собственностью — у нас получится, во всяком случае, не хуже, чем у нынешних хозяев.
То, что Ельцин принял сторону Лужкова в этом вопросе, думается, симптоматично. Речь идет о признании новой роли местной номенклатуры на новом этапе приватизации и новом этапе общественного развития. Именно региональная бюрократия со своими потребностями и возможностями выходит теперь на первый план.
Опорой для нее, во всяком случае на первых порах, послужит и недовольство населения ваучерной приватизацией. По нашим опросам, прослеживается неактивное, но бесспорное ее отторжение. Сегодня всем ясно, что сама провозглашенная цель — сделать всех собственниками (я имею в виду не замыслы реформаторов, а пропагандистское оформление ваучера) — была утопией. Причем, добавлю, утопией явно устаревшей, утопией, которая работала (все равно как утопия, но как конструктивная, мобилизующая) в XVIII веке, в доиндустриальную эпоху, когда крестьяне, составлявшие большинство населения, могли усматривать в этой утопии конкретный и совсем не утопический смысл.
Многие изначально отнеслись к ваучерам скептически. У тех же, кто связывал с ними известные надежды, завершение ваучерной приватизации ничего, кроме разочарования, породить не могло.
К тому же по-прежнему остается нерешенным вопрос о финансировании оборонного комплекса. Отмахнуться от этой задачи в России не сможет ни одна власть. ВПК, безусловно, был огромной паразитической корпорацией. Расходы на него по сей день превышают пределы разумной достаточности. Но до сих пор так и не ясно, какая его часть должна быть ликвидирована, какую надо оставить и обеспечить ее модернизацию, а главное — какие для этого требуются средства и где их взять: разваленная хозяйственная периферия источником их поступления не стала, а пришедшие на смену нефтедолларам доллары, получаемые от продажи газа, нужны всем, а не одной лишь “оборонке”. Между тем ее полный развал может вообще поставить под сомнение российскую государственность. Россия как ядерная держава вынуждена постоянно модернизировать свой военно-технологический потенциал. Это требует соответствующих инвестиций и в науку, и в военное производство, и в поддержание высокого статуса работников ВПК. В противном случае Россия утратит свое место и роль в мире и, возможно, сама окажется на грани развала.
Так вот, готовность Совета Федерации (являющего собой в значительной степени собрание глав местных администраций) удовлетворить запросы “оборонщиков” как раз и говорит о том, что региональные элиты хотели бы не просто урвать свой кусок при дележке собственности, но и принять ответственность за решение общенациональных задач. Областная и региональная номенклатура, потребовав утвердить военный бюджет в объеме требований лоббистов армии и ВПК, тем самым заявила, что у нее есть серьезная претензия определять военную стратегию государственного развития. Насколько основательна подобная претензия — вопрос другой, но то, что она проявляется, — это факт. Впрочем, проявляется она пока достаточно своеобразно: деньги на поддержку ВПК просятся до того, как решен вопрос о том, какую его часть надо демонтировать, а какую — развивать; региональные элиты оказываются тем самым рупором федеральных ведомств, интерес которых заключается в том, чтобы сохранить все, что можно сохранить. Но — не только рупором. ВПК — это рабочие места, и потому региональная бюрократия тоже заинтересована в деньгах для оборонных предприятий независимо от того, что те производят. И это совпадение интересов в сохранении паразитической корпорации, отчетливо обозначившееся в Совете Федерации, не может не тревожить. Особенно с учетом усиливающегося влияния местных элит на принятие решений в центре.
Надо сказать, что само возникновение Совета Федерации весьма выгодно региональной бюрократии. Не исключено, что в дальнейшем этот орган будет играть большую роль, чем Дума, разочарование в которой стало очевидно буквально через два-три месяца после выборов. В российской традиции вообще игнорировать представительную власть, не считать властью тех, кто “болтает”, а не “распоряжается”. Не то Совет Федерации. Здесь собрались распорядители. Через Совет Федерации как раз и восстанавливается утраченное в последние годы вляние местной бюрократии на принятие решений в центре, осуществлявшееся ранее через такой институт партийного представительства, как ЦК КПСС.
Как оценивать этот процесс? Окрестить все происходящее “номенклатурными играми”? Призывать к новой, на сей раз “подлинно народной”, приватизации? Прежде всего, наверное, надо исходить из того, что любая реформа, в отличие от революции, — это в первую очередь модернизация элит. Правящий слой обновился, как говорят, на 20 — 25 процентов. Это много или мало? Это примерно столько, сколько и могло быть при эволюционных переменах на протяжении минувших лет. Если старая система принципиально исключала существование каких-либо контрэлит, то откуда же за два-три года появится новый управленческий слой?
Разумеется, описывать происходящее в понятиях демократического общества было бы нелепо: у нас еще, строго говоря, не было демократии, а на политической сцене не было демократов. Но даже самая беспощадная критика “номенклатуры” и “бюрократии” сама по себе демократии нам не прибавит. Критиковать то, что происходит, с позиций либерализма и демократии не только можно, но и необходимо. Но честная критика должна ответить при этом на два вопроса. Во-первых, кто и что должен сделать, чтобы реформа развивалась не по номенклатурному, а по демократическому сценарию. Во-вторых, возможно ли это сделать сегодня. Если же ответов на эти вопросы нет (а их, к сожалению, нет), то какой смысл в такого рода критике?
Июнь 1994 г.
Демократия в России — третья волна кризиса
Возможно, не всеми до конца осознано: после событий 4 октября 1993 года прежнее деление на “демократов” и “недемократов” потеряло смысл. Эта терминология до сих пор по инерции иногда употребляется, но она уже лишена политического содержания. Подобное размежевание отражало прежние представления о демократах как об антикоммунистах. Идея демократии в тот момент выступала как консолидирующая антикоммунистическая. Коммунизм действительно несовместим с демократией, и в этом смысле борьба против первого была борьбой за утверждение второй.
Но демократия не сводится к противостоянию коммунизму. И вообще не сводится к “отрицательным” характеристикам. Реальная демократия — это представительство интересов, всеобщее и равное избирательное право, разделение властей и многое другое, о чем сегодня хорошо известно в России.
В период между 4 октября и декабрьскими выборами была предпринята отчаянная попытка искусственно удержать в общественном сознании прежнее представление о демократии. В ход пошел до того несколько раз безотказно сработавший прием: избирателям пытались объяснить, что тот, кто не за “демократов”, тот за коммунистов. В результате же, как известно, больше всех голосов собрала партия, выступавшая одновременно и против коммунистов, и против “демократов” (как бывших коммунистов), что стало убедительным доказательством того, что времена изменились.
Развитие российской демократии до сих пор представляло собой развитие… кризиса демократии. Сейчас можно говорить о третьем этапе становления демократии и — соответственно — о третьей волне кризиса. Первая была вызвана тем, что идея демократии пришла к нам необычным путем. Лидеры КПСС пытались ввести некоторые ее атрибуты, в частности, элементы парламентаризма, “не поступаясь” при этом прежней ролью коммунистической партии и не покушаясь на основы государственной командной экономики, которая с демократией несовместима. Горбачева за это много критиковали, продолжают критиковать и теперь. Его попрекали тем, что, не в пример иным социалистическим государствам, где компартия, не теряя рычагов управления, вводила элементы рыночной экономики, а затем уже, если условия позволяли, поэтапно переходила (а если не позволяли, то и не переходила) к демократии, он начал сразу с политической либерализации. Ссылались, в частности, на Венгрию, на Китай.
Я считал и считаю эту критику легковесной и неосновательной. Российская экономика — в отличие от большинства восточноевропейских стран, а тем более Китая — не имела внутренних ресурсов реформирования. Единственное, что можно было сделать и что попытался сделать Горбачев, — привлечь к процессу преобразований внешние по отношению к правящему слою силы, силы общества. Вот для чего понадобились некоторые элементы демократии. А платой за их введение оказался распад страны, распад СССР. Если рассуждать здраво и не тенденциозно, ликвидация Союза стала следствием не Беловежской пущи, не августа 1991-го, не интриг и козней прибалтийских, украинских и прочих националистов, а следствием демократизации советского общества. В этом суть кризиса первого этапа — в несовместимости коммунизма и демократии. Хронологически он охватывает период с весны 1989-го (время первых относительно свободных выборов) до августа 1991-го.
Вторая волна кризиса — с августа 1991-го по октябрь 1993-го — связана с тем, что парламентаризм на данном этапе развивался в советской форме. Всевластие КПСС было уже ликвидировано, но всевластие советов сохранялось. Отсюда ставшее роковым противоречие двух статей Конституции, одна из которых утверждала разделение властей, а другая — всевластие одного из институтов власти (съезда народных депутатов). В октябре 1993-го в результате роспуска советов под советской формой парламентаризма была подведена историческая черта.
Значит ли это, что тогда же, в октябре 1993 года, началась эра демократии? Нет, мы и сегодня к ней не ближе, чем были два года назад. И дело не только в том, что новая Конституция отодвинула парламент на второй план, лишив его возможности существенно влиять на принятие политических решений. Главное в том, что президентская и правительственная вертикали не работают; очень быстро выяснилось, что даже колоссальные полномочия, предоставленные им Конституцией, сами по себе ничего не решают или решают очень мало. Не получается, строго говоря, ни демократии, ни — вопреки многочисленным утверждениям — авторитарного режима: достаточно напомнить, что многочисленные (больше тысячи с начала года) президентские указы, как правило, не выполняются, их воздействие на общество очень невелико. Если к сказанному добавить, что сами эти указы порой тяготеют к выходу за границу конституционного поля (указ, касающийся борьбы с бандитизмом, — самый яркий, но не единственный пример такого рода), то вывод о продолжающемся кризисе нашей демократии вряд ли можно будет поставить под сомнение.
Наконец (и это едва ли не главное), не функционирует и третья ветвь власти: судебно-правовая система. Более чем показательно, что никак не получается доизбрать и сформировать Конституционный суд. Не получается, потому что на всех уровнях политические соображения преобладают над правовыми и профессиональными. Каждая из сторон стремится протолкнуть “своего”, все уверены, что свои решения Конституционный суд будет принимать исходя из партийно-политической, а не юридической логики. Но если даже представить, что состав этого суда наконец утвержден и он начал работать, то мы сразу можем получить его раскол в оценке того же указа “О борьбе с бандитизмом”. Или — другой вариант развития событий — в случае признания его неконституционным возникнет конфликт между президентом (и стоящими за ним силовыми структурами) и другими ветвями власти.
Почему же так случилось, что наша демократия, едва успев родиться и не успев утвердиться, оказалась в перманентном кризисе? Потому, что мы начали свой путь так, как никто никогда и нигде не начинал. Никто до нас не пытался войти в цивилизованное сообщество, начав движение с практического воплощения идеи демократии. Последняя была обычно не предпосылкой, а следствием, ответом на вызовы времени, поиском гармонии в обществе, состоящем из свободных собственников и наемных работников. Причем демократия (я имею в виду в данном случае всеобщее избирательное право) призвана была обслуживать как раз не-собственников, гарантировать их права. В этом смысле современная демократия возникает много позже, чем капиталистическая частная собственность. Известно, что в Европе, скажем, она утвердилась в конце XIX столетия.
У нас же демократия возникла как воля большинства, направленная не на отстаивание прав несобственников против собственников, а на отстаивание прав всех против государства. Мы попробовали соединить в одной исторической точке идею индивидуальной свободы и идею представительства интересов большинства, не имея ни свободных собственников, ни граждан. Это позволило избавиться от коммунизма, но дальше демократия оказалась без дела: она продолжала существовать, в то время как ее функция становилась все менее понятной. Поэтому люди теряют к ней интерес и перестают ходить на выборы. Поэтому “демократов” воспринимают как новый правящий слой, который занял место прежнего и от которого ждут того же самого, что ждали от прежнего. Свободные выборы сами по себе ничего не изменили и изменить не могли; отношения между обществом и властью остались такими же (или почти такими же), как были. И пока государство, собственность и наемный труд не отделились друг от друга, принципиально ничего не изменится: наша демократия будет находиться в состоянии хронического кризиса.
Разумеется, некоторое перераспределение собственности на предыдущем этапе уже произошло — это очевидно. Но не решена едва ли не главная задача — задача формирования собственника-управляющего. А раз она не решена, раз общество не знает ответственного и компетентного собственника, способного работать в конкурентной среде, нет и не может быть ни гражданского общества, ни демократии. Не может быть и оформленных трудовых отношений. Нынешние профсоюзы, в том числе и свободные, при всей их позитивной роли не выполняют собственно профсоюзных функций — расширения прав наемного работника за счет собственника; они вынуждены заниматься несвойственным им выяснением экономических отношений с государством. Пока нет ответственного собственника, нет и объекта борьбы. И людям очень трудно объяснить, зачем им нужны демократия, избирательное право, свободные выборы и другие вещи, о которых еще совсем недавно можно было только мечтать.
Ни одна власть не сможет уйти сегодня в России от вопроса о собственнике. Но какой может быть идеология этой власти? И каковы здесь шансы идеи демократии? С одной стороны, по нашим данным, облик “демократов” и “демократии” как политической ценности в глазах общества потускнел. С другой — никакой другой консолидирующей идеи в России сегодня нет. Русская этническая идея на это место пока реально не претендует. Пик ее популярности пришелся на конец 1993 года, и с тех пор число ее сторонников больше не увеличивается (по крайней мере пока).
Самым популярным словом из политического словаря, как это ни покажется странным, по-прежнему остается “демократия”. Все дело, однако, в том, что людей, находящихся у власти, большинство населения с этим словом уже не ассоциирует. Даже Ельцина считают демократом меньше трети опрошенных; больше половины уже не признают за ним право называться таковым. И едва ли не главную роль сыграло здесь неприятие обществом использования армии при штурме “Белого дома”: даже среди нынешних сторонников президента осуждают эту акцию свыше половины (одобряет лишь четвертая часть). Кстати, именно после 4 октября число тех, кто желает отставки Ельцина, впервые превысило долю тех, кто ее не желает. Если в начале сентября 1993 года за отставку выступил 31 процент опрошенных, а 39 — против, то после 4 октября стало соответственно 40 и 29 процентов.
Таким образом, нельзя исключать, что любовь к демократии при нелюбви к “демократам” приведет к новому размежеванию: не просто “демократы” и “антидемократы”, а демократы “подлинные” и “неподлинные”. Если оно возникнет, то сыграет не последнюю роль на предстоящих выборах. Правда, для этого сами выборы должны еще состояться. Разумеется, новая политическая элита, укрепившая свои позиции, очень не хотела бы их допустить. Зачем ей позволять “толпе” ставить над собой того, кого та сочтет нужным? Тем более что в нынешней обстановке (и декабрьские выборы тому подтверждение) могут поставить кого угодно. Поэтому и инициативы депутата Исакова, и заявления спикера Шумейко — не случайные обмолвки, а серьезные пробные камушки. Но избиратель, не успевший окончательно разувериться в демократии, своими правами поступаться не хочет (наши опросы показывают, что идею переноса сроков выборов поддерживает явное меньшинство). Вопрос, следовательно, сводится к тому, будет ли политическое развитие в ближайшие годы происходить при участии общества или бюрократии удастся его отстранить. Но в любом случае до решения проблемы собственника кризис демократии и — шире — кризис власти не будет преодолен.
Июль 1994 г.
Власть формирует потребитель
Исход президентской гонки на Украине удивил многих. Но даже для нашего богатого политическими сюрпризами времени результаты президентских выборов в Белоруссии — событие, прямо скажем, незаурядное.
Нельзя сказать, что мы ничего похожего не наблюдали раньше. Уже не раз бывало (скажем, в Грузии, Азербайджане), что в борьбу за голоса избирателей включается человек пусть не совсем извне большой политики (это Жириновский совсем извне, а Лукашенко все же депутат), но явно не из первого ряда, — и всех побеждает. Причем побеждает опять-таки не как Жириновский, за которого проголосовало лишь около 13 процентов списочного состава избирателей, а почти абсолютно. Но еще не было такого случая, чтобы на президентских выборах избиратели отдали предпочтение политическому деятелю, сочетающему откровенный популизм времен борьбы с коммунизмом (у Лукашенко это обещание разом разделаться с мафией и коррупцией) и столь откровенную реставраторскую идеологию.
Происшедшее в Белоруссии может интересовать с двух точек зрения. Во-первых, предстоит разобраться, почему так получилось, в чем причина этого: в специфических условиях Белоруссии или тут впервые проявились какие-то общие особенности постсоветского развития. Во-вторых, есть ли основания ожидать, что такой ход событий может повториться в России и других государствах, образовавшихся на месте бывшего СССР?
Думаю, спрос на деятелей типа Лукашенко не случаен, у него достаточно глубокие корни в природе того особого человека, который успел сформироваться за семьдесят с лишним лет советской власти.
В глазах этого человека к концу брежневского правления преобладающими стали ценности частной жизни, благополучия семьи. Разумеется, коммунистический режим ни к чему такому не стремился. Наоборот, это произошло вопреки установкам режима, который требовал личное подчинять общественному или, на худой конец, считать последнее более важным, чем первое. Но это произошло. Причудливая логика истории проявилась в том, что Сталин, расправившись в конце 20-х годов с сельской общиной (она, как известно, продержалась до 1927 года), на свой манер довершил то дело, которое начал в свое время Столыпин ради совершенно иных исторических целей. Но итогом этого стало не утверждение независимого земельного (и не только земельного) собственника, а замыкание каждого человека непосредственно на государство, без каких-либо промежуточных инстанций. Это была предельная атомизация людей с одновременной попыткой их предельного огосударствления. Но попытка не удалась. Государство не сумело (и не могло суметь) довести огосударствление до конца, и ему ничего не оставалось, как начать этого человека отпускать, предоставлять самому себе.
К моменту перестройки советский человек успел сложиться как явление в своем роде уникальное. Худо-бедно ему были созданы более или менее сносные условия для автономного существования: пусть плохонькие, но отдельные квартиры с минимумом необходимых удобств; он успел обзавестись холодильником, телевизором, бытовой техникой. То есть это был нормальный обыватель с установкой на индивидуальное потребление, на частную жизнь. Но… живущий в обществе без частной собственности. Поэтому весь его индивидуализм, вся готовность к конкуренции исчерпывались сферой потребления. Все, что связано с производством и его совершенствованием, вопреки официальной идеологии, ориентировавшей на “героический труд во имя…”, оказалось достаточно далеко от его личных интересов.
Вместе с тем зависимость советских людей от государства по-прежнему была очень велика. Наш “частный человек” именно от государства привык получать определенный набор благ: ту же квартиру практически бесплатно, медицинское обслуживание, образование, не говоря уж о зарплате. По нашим данным, две трети россиян и сегодня считают, что даже в том случае, если гражданин не платит налоги, государство обязано о нем заботиться. Западный индивидуалист полагает, что государство перед ним в долгу потому и постольку, поскольку он его содержит. Наш же человек воспринимает государство как некую внешнюю силу, обладающую по отношению к нему определенными фиксированными обязательствами.
И вот такому человеку, не традиционно общинному, но и не западному, такому анархически-потребительскому индивидуалисту, государство вдруг заявляет, что отныне он должен заботиться о себе прежде всего сам. Ему предоставили относительную свободу (а он не очень-то и ощущал, что ему ее не хватает), но — вместе с ответственностью. Естественно, он начинает бунтовать. Бунтует же он так, как только и может бунтовать частный потребитель, лишенный и собственности, и организаций, стоящих на защите его интересов. Он бунтует, уединившись в избирательной кабине. Именно такое голосование оказалось удивительно созвучным психологии частного человека, обособившегося от государства политически и идеологически, не желающего ради него чем-то жертвовать и — одновременно — зависимого от него социально и экономически. Этот человек по-прежнему боится “начальства”, не любит и не уважает его. И по-прежнему не мыслит себя без опеки с его стороны. Поэтому он ищет в эшелонах власти (больше ему искать негде) такого деятеля, которого он мог бы считать “своим”, ищет, иными словами, такого же, как он сам, бунтаря-индивидуалиста в среде самого “начальства”. Такого, который был бы “из них”, но одновременно “против них”. В России Ельцин стал президентом именно на этой волне.
Вскоре, однако, наступает разочарование. Оказывается, что этот “свой” обещания выполнить не может. Наоборот, государство все больше самоустраняется от опеки частного человека. Вот тогда-то и возникает спрос на “совсем своего”, который тем привлекательней, чем меньше похож на политика. Так поднимается Жириновский. Однако пережитое разочарование чаще проявляется все же иначе: невыполненные обещания научили наших сограждан осторожнее относиться к обещаниям вообще, особенно — к обещаниям легко и быстро решить все их проблемы. Поэтому все больше людей предпочитают не искать очередного спасителя, а вообще самоустраниться от участия в формировании власти. По нашим данным, среди не принявших участия в декабрьских выборах треть — это те, кто в 1991-м голосовал за Ельцина. Если учесть, что половина не голосовавших в декабре 1993 года не голосовала и в июне 1991-го, то нетрудно понять, за счет кого сокращается численность активных избирателей. Она сокращается за счет тех, кто несколько лет назад поверил в “демократов”.
Но раз так, то не того, быть может, надо опасаться, что наш частный человек приведет к власти Жириновского или кого-то на него похожего, а того, что он добровольно откажется от демократии (то есть от участия в формировании власти) вообще?
Что касается Белоруссии, то она переживает сегодня совсем другие времена; это больше напоминает Россию 1989 — 1991 годов, чем нынешнюю. Нашим Лукашенко был Ельцин. Да и активность избирателей, и почти всенародная поддержка Лукашенко — это не столько российское настоящее, сколько прошлое.
Правда, в чем-то достаточно существенном Белоруссия никого не повторяет. Ельцин пришел к власти на волне антикоммунизма, Кравчук и многие другие лидеры в бывших союзных республиках — на волне ожиданий, связанных с обретением национально-государственной независимости. Белоруссия же как бы проскочила эти этапы. Ко времени своих первых президентских выборов она успела разочароваться и в идее государственной независимости, к которой не очень-то и стремилась, и в антикоммунизме, который пришел к ней извне, и в нынешних наследниках старой номенклатуры. Поэтому она проголосовала и против ставленника прежней номенклатуры Кебича, и против антикоммуниста Шушкевича, и против национал-демократа Поздняка. Она проголосовала против всего, что могла наблюдать за последние три года на политической сцене; она проголосовала за будущее, которое напоминает ей о не забытом и покинутом не по своей воле прошлом. Таков был выбор белорусского частного человека, сформировавшегося в обществе без частной собственности и продолжающего надеяться не столько на себя, сколько на государство.
Победа Лукашенко у многих вызвала тревогу. Думаю, что серьезных оснований для нее нет. Во всяком случае, особых неожиданностей я не жду. Скорее всего события будут развиваться по уже известным сценариям. Опыт того же Ельцина показывает, что сформировавшийся номенклатурный аппарат довольно быстро прибирает подобных людей к рукам и превращает их в обычных функционеров. Это получается тем успешнее, чем меньше развито в стране демократическое движение. А оно в Белоруссии в зачаточном состоянии. Если говорить об общем направлении политики, то Лукашенко неизбежно должен будет в не меньшей мере, чем Кебич, считаться с Ельциным, Черномырдиным и Москвой вообще. Придется и “держать лицо” перед Западом. Кроме того, в Белоруссии (как, кстати, и на Украине, и в большинстве других бывших советских республик) власть может консолидироваться только на основе формальной законности. Пренебрежение ею для белорусских властей смертельно — вся государственность держится только на ней.
Россия — дело иное. Здесь есть иной источник власти, куда более значимый, чем формальная законность. Это армия. Как показали сентябрьско-октябрьские события 1993 года, у нас разрыв с конституционностью вовсе не обязательно губит государственность; более того, до некоторой степени он может ее даже укрепить. Представление об армии как основном источнике власти сохраняется и в массовом сознании, что тоже не может не сказываться на поведении властей. Вспомним: Ельцин на следующий день после роспуска Верховного Совета считает необходимым появиться на улице рядом с Грачевым — именно этим он демонстрировал стране и миру, что полнота власти принадлежит ему, а не распущенному им съезду народных депутатов.
И вот здесь-то я вижу главную опасность. В этом (и только в этом) смысле успех откровенного популизма в Белоруссии — серьезное предупреждение России. Одно дело — его успех в стране, где источник власти — закон. Другое дело — его возможный успех там, где главный источник власти — армия, органы насилия.
Да, в России есть еще возможность избежать значительного — до белорусских масштабов — расширения слоя людей, восприимчивых к политической демагогии и готовых принять на веру слова очередного спасителя. Повторю еще раз: несмотря на то, что и здесь многие чувствуют себя брошенными государством и проявляют склонность к мифологизации и демонизации мафии, коррупции и тому подобных вещей, за победителя декабрьских выборов в России проголосовал лишь каждый восьмой избиратель. Но по крайней мере в одном случае эта величина может стать неизмеримо большей: в том случае, если кризис затронет первичные потребности людей, если цены на элементарные бытовые услуги станут несоизмеримыми с зарплатой, если станет недоступной система здравоохранения, если человеку будут предлагать нечто дотоле невиданное и неслыханное — работу без зарплаты (что намного унизительнее, чем отсутствие работы с компенсацией в виде пособия).
Сегодняшний российский обыватель вовсе не безнадежен. Он, конечно, не очень готов к восприятию либеральных ценностей, но уже в силу своего индивидуализма готов к этому больше, чем его предшественник — человек общинный. К тому же годы ельцинского правления сделали его осмотрительнее и мудрее. Во всяком случае, лишь меньшинство наших респондентов изъявляют желание проголосовать за того, кто предложит им быстрое и простое решение всех проблем. Но если наш частный человек начнет вытесняться из обретенных при советском режиме жизненных ниш, если ему, как говорили когда-то, станет нечего терять, то он, получив в руки избирательный бюллетень, вполне может привести к власти политика популистски-демагогического толка, который пообещает ему “работу и зарплату” и который от первого белорусского президента будет отличаться по крайней мере еще одной особенностью — пониманием того, что источник власти у него в стране — это не только человек с бюллетенем в руках и даже не он в первую очередь, а прежде всего — армия.
Июль 1994 г.
Шансы либералов в России
Вскоре после апрельского референдума 1993 года, когда в печати шла дискуссия о “центре” и “центризме”, мне довелось высказать мысль о том, что центр нам желательно иметь двухполюсный: правый (либерально-консервативный) и левый (социал-демократический). Тогда это не было, да и вряд ли могло быть услышано. Зато оказалось чрезвычайно актуальным после декабрьских выборов, когда прежнее общественное деление на “коммунистов” и “демократов” утратило содержательный смысл. Силы, относящие себя к либерал-консерваторам, уже оформились в парламентские фракции и даже партии. Что же до социал-демократии, то эту нишу сегодня кто только не пытается занять — от Горбачева до Зюганова.
И все же в том своем пожелании я вижу не столько удачный прогноз, сколько повод для самокритики. Когда стали формироваться соответствующие группы и партии, пришла пора всерьез задуматься о том, насколько переносимы западные политические течения и даже соответствующая терминология на нашу российскую политическую почву.
Не выглядит ли, например, в наших условиях странным такой термин, как “либерально-консервативный”? Консерватор — хранитель традиции. Применительно к Западу речь идет, помимо прочего, о традиции частной собственности. Применительно к современной России консерватор — тот, кто хочет перенести в настоящее и будущее нечто для него значимое из советского (или дореволюционного) прошлого. Вряд ли наши либералы, взоры которых устремлены на Запад, так уж озабочены сохранением и приумножением советских и более давних отечественных традиций. В чем же тогда их консерватизм?
Это только один пример того, что происходит при механическом перенесении западных понятий на наши нынешние отечественные обстоятельства. Но раз уж либеральные и социал-демократические идеи получают организационное оформление и становятся политической практикой, то каковы сегодня их шансы в России?
Начнем с либерализма.
Слово “либерал” вошло в наш политический обиход, даже в элитной среде, сравнительно поздно, где-то начиная с 1991 года. Однако у российских политиков за прошедшее с тех пор время это слово прижилось, а вот в массовом сознании пока не закрепилось. По нашим данным, наиболее популярными политическими фигурами остаются — в силу политической и психологической инерции — “коммунист” и “демократ”: 20 процентов опрошенных связывают будущее России с “демократами”, 12 процентов — с “коммунистами”. Для сравнения: с либералами — не больше 4 процентов. То есть понятие “либерал” находится где-то на дальней периферии массового сознания. Это явно не то слово, которое находит сочувственный отклик в обществе. Даже среди избирателей “Выбора России”, идеологи которого проповедуют либеральные ценности, доверить судьбу страны “либералам” готовы всего 2 процента, а 46 процентов воспринимают своих лидеров как “демократов”. Не может похвалиться очень уж большими успехами по части приучения наших сограждан к слову “либерал” (и производным от него) и Жириновский: лишь 28 процентов его декабрьских избирателей отдают предпочтение “либерал-демократам” перед представителями других политических течений.
Но дело не только в отношении к слову, хотя и это показательно. Дело еще и в том, как воспринимается слово теми, кому оно уже сейчас импонирует. Действительно, что представляют собой те немногие, кому политическое имя “либерал” нравится больше любого другого? По нашим данным, эти люди несравнимо благосклоннее, чем население в целом, относятся к реформам, ко всему, что связано с Западом, они хотят быстрых перемен и решительных действий, эти перемены обеспечивающих, но горячее стремление к изменению обстоятельств не сопровождается у них столь же ярко выраженным стремлением к самоизменению, всплеском собственной производительной энергии (явление, с грустью отмеченное в свое время еще авторами “Вех”). Будучи радикалами-западниками, они, очевидно, чувствуют в то же время неукорененность своих идеологических представлений в окружающей их среде. Отсюда — едва ли не самая парадоксальная особенность поклонников либералов и либерализма: среди них больше, чем среди сторонников любого другого течения (демократов, коммунистов, социал-демократов и др.), выступающих за такое положение вещей, когда русские в России пользовались бы особым вниманием и расположением со стороны властей.
После этого задумаешься: так ли уж случайно, что первым, кто официально заявил в России о своем “либерализме”, оказался Жириновский? Симптоматично и то, что не рискнули вставить прилагательное “либеральная” в название своей организации политики, создавшие партию “Демократический выбор России”. Впрочем, если вспомнить, что они объявили себя партией “предпринимателей и интеллигенции”, то это прилагательное им бы не помешало: “предпринимателей и интеллигенцию” оно бы не отпугнуло. А вот что касается более широких кругов российского общества, то вопрос о их взаимоотношениях с либерально-западнической элитой действительно больной. И он не решается не только в том случае, когда либералы остерегаются произносить слово “либерал”, но и тогда, когда приверженцы этой идеологии, подобно лидерам фракции “Союз 12 декабря”, проявляют политическое мужество и не боятся назвать себя так же, как “жириновцы”, либерал-демократами.
Уместно вспомнить, что взаимоотношения либерализма и демократии были для России едва ли не основным политико-идеологическим вопросом еще до 1917 года. Как примирить права свободной независимой личности (либеральный идеал) и права большинства (демократический идеал)? Запад решал эту проблему поэтапно. Вначале — через утопию, бывшую в аграрном обществе XVIII века социально продуктивной: утопию, согласно которой каждый индивид может и должен стать собственником и потому в качестве собственника обладает равными с другим правами и возможностями2. Этим оправдывались и нарушения демократии, в частности, ограничения прав несобственников: такие ограничения объявлялись временными, действующими лишь до тех пор, пока собственниками не сделаются все. Затем, по мере индустриализации и урбанизации, когда стало очевидно, что каждый и даже большинство собственниками стать не могут, соединение либерализма и демократии стало осуществляться через социальную демократию, через институты согласования интересов собственников и наемных работников.
В России же либерализм и демократию по целому ряду причин соединить не удалось. Мало того: большевики пришли к власти, выступая как беспощадные критики либерализма с позиций демократии, то есть несоответствия либерализма интересам большинства. Не удается это сделать и сегодня: ваучерная приватизация не стала и не могла стать в посткоммунистическом индустриальном обществе той продуктивной утопией, которая объединила бы широкие слои населения подобно тому, как сделала это либеральная утопия превращения всех людей в собственников в обществе постфеодальном на Западе. По нашим данным, разочарование населения в ваучерной приватизации последовательно возрастало по мере ее осуществления.
Меньше всего я хотел бы сейчас заниматься критикой начавшихся в 1992 году реформ и обвинять наших реформаторов в том, что они делали не то и не так. Жизнь заставила их искать способы соединения либерализма и демократии, частного интереса и интересов большинства, что проявилось не только в выпуске ваучеров, но и в попытках соединить либерализацию и приватизацию с государственной поддержкой неконкурентоспособных предприятий и с налогами, размеры которых не снились самым ярым социалистам. Я готов допустить, что Солженицын и его единомышленники не правы, утверждая, что все это можно было делать принципиально иначе. Но зачем было называть это либерализмом? Мой упрек реформаторской политической элите в том-то и состоит, что она, выступая от имени либеральной идеологии, умудрилась даже не поставить вопрос о том, что же такое эта идеология применительно к условиям посткоммунистической России, чем она отличается (и отличается ли?) от западного либерализма, который со временем существенно изменился, равно как и от либерализма японского, скажем, образца. В результате общество до сих пор находится на сей счет в полном неведении. Не потому ли, помимо прочего, от имени либерализма, ничем не рискуя, получил возможность выступать и побеждать такой человек, как Жириновский?
Едва ли не основной урок наших, а в какой-то степени и всех посткоммунистических реформ заключается в том, что неизбежная либерализация коммунистической экономики не требует для своего осуществления последовательно либеральной политики (и политиков), равно как и либеральной идеологии. Она требует другого — политического и идеологического прагматизма. Ельцин — не либерал, не социалист и не националист, а политик, проводящий определенный экономический курс, используя для этого то одну, то другую идеологическую риторику в зависимости от перемен в общественных настроениях. За это он подвергается критике, и я охотно к ней присоединяюсь, но истоки идеологического прагматизма надо искать все же не в Ельцине, а в идеологизированности общества, из которого все мы вышли, и в ритуально-идеологизированных взаимоотношениях коммунистических политических “верхов”: там тоже был свой прагматизм, было постоянное приспосабливание официальной доктрины к меняющейся обстановке, хотя на букву доктрины никто покушаться не смел. Но ведь и Ельцин, при всех своих зигзагах, не покушается на букву “демократической” доктрины! Еще меньше можно заподозрить в либерализме Черномырдина, который тем не менее вынужден проводить примерно ту же политику, что и Гайдар, причем примерно с той же степенью прагматической непоследовательности.
Политикам же, считающим себя либералами, надо на ближайшие годы определиться. Или они будут претендовать на исполнительную власть, которая потребует от них слишком серьезных сделок с либеральной совестью, или займутся созданием отсутствующих пока интеллектуальных, политических и юридических предпосылок либерализма. Если учесть, что в основе либерализма — идея права, а в основе нашей отечественной государственности — по-прежнему произвол чиновника, если вспомнить, что законодательная узда, сдерживающая этот произвол, до сих пор отсутствует, то отсюда и лозунг последовательно либеральной политики, где бы она ни проводилась — в парламенте, в газетных статьях, партийных декларациях или на митингах. Этот лозунг, который так и звучит: “Законность против произвола чиновника”, противостоит, помимо прочего, и входящему в моду лозунгу “Произвол против произвола”, то есть “либерализму” в духе военно-политических судов Жириновского.
Август 1994 г.
Социал-демократы: политика и риторика
В отличие от либерализма социал-демократическая идеология кажется многим очень понятной, а главное — привлекательной для населения; кажется, говоря иначе, “народной”. Недаром за нее так ухватились политики самых разных ориентаций — от Зюганова до Гдляна и некоторых рабочих лидеров. А еще на социал-демократическую нишу претендуют Руцкой, Липицкий, Горбачев, к ней примеряют себя и некоторые другие лидеры. Словом, есть отчетливо выраженное представление, что социал-демократическая идеология выигрышна и может принести солидные политические дивиденды.
Нынешняя мода на эту идеологию совершенно иного происхождения, чем ранний “социал-демократизм” времен перестройки. Тогда его пытались использовать умеренные реформаторы-постепеновцы, искавшие политическую альтернативу системе, основанной на монопольной власти КПСС. Теперь же на социал-демократию делают ставку критики того варианта реформ, который связан прежде всего с именем Ельцина. Это реакция не на коммунизм, а на антикоммунизм, на “антисоциальную”, как выражаются такого рода критики, политику нынешних властей, это стремление найти и предложить “демократическую альтернативу” курсу “либерал-радикалов” (которых, правда, у власти уже почти не осталось), для чего и используются идеи и принципы социал-демократии.
Как известно, “социал-демократам” первого, “перестроечного” призыва успех не сопутствовал. Он не сопутствовал им ни тогда, когда они действовали “сверху” (вспомним Горбачева, намеревавшегося превратить КПСС в партию социал-демократического толка), ни в том случае, когда импульсы шли “снизу”, из среды неформалов (Олег Румянцев и другие). И понятно почему: то было время радикалов, а не постепеновцев.
Ну а нынешние претенденты на эту политическую нишу — каковы их шансы?
Исследования нашего Фонда показывают, что настоятельный запрос на какой-то иной курс реформ в обществе действительно присутствует. Однако он почти никем не воспринимается как “социал-демократический”. Число опрошенных, связывающих судьбу России с социал-демократами, такое же, как и доля тех, кто предпочитает либералов, — всего 4 процента. Еще 3 процента — сторонники социалистов. Причем такая же картина и среди избирателей тех партий, которые явно примериваются к социал-демократической нише. Например, среди голосовавших в декабре за партию аграриев ориентируются на социал-демократов те же 4 процента; это столько же, сколько среди отдавших предпочтение “Выбору России”.
Несколько больше процент таких людей в среде тех, кто отдал в декабре свои голоса партии Шахрая (16 процентов) и блоку Явлинского (9 процентов). Но это вовсе не значит, что их электорат — социал-демократический. Ведь даже 16 процентов — это далеко не большинство. К тому же такая “приверженность” социал-демократии среди шахраевцев и явлинцев — это всего лишь приверженность слову, названию, за которой почти не просматривается какого-либо особого политического содержания. По своим экономическим и политическим ориентациям и жизненным ценностям сторонники Шахрая, а особенно Явлинского, сегодня как никто близки к тем, кто продолжает связывать свои надежды с Ельциным. А у этих последних, кстати, даже к самому термину “социал-демократия” отношение более отчужденное, чем в среднем по населению.
Но раз так, то именно нынешние ельцинцы составляют главный резерв и Явлинского, и Шахрая. Именно за их голоса прежде всего придется вести борьбу “демократическим” политикам на предстоящих президентских выборах, если они состоятся, и тот, кто назовет себя “социал-демократом”, вряд ли сможет рассчитывать на серьезный успех в этой среде. И если даже Явлинский, который, в отличие от Шахрая, принадлежит к числу последовательных критиков нынешнего курса, не прислушивается к советам тех, кто толкает его в социал-демократическую нишу, то это говорит лишь о его политическом чутье и умении воздерживаться от неосторожных шагов. Впрочем, то же самое можно сказать в данном случае и о Шахрае.
А что представляют собой избиратели тех политиков, которые, наоборот, если открыто и не рвутся в социал-демократы, то социал-демократическую риторику используют очень целеустремленно?
Оказывается, ни у Руцкого, ни у Зюганова тоже нет никаких шансов занять это место. Их туда не пустят их же нынешние сторонники. Среди избирателей Зюганова приверженцев социал-демократии еще меньше, чем в электорате аграриев, — всего 2 процента. С коммунистами же связывают судьбы России 82 процента зюгановцев. Среди сторонников Руцкого ставящих на коммунистов, естественно, меньше — 30 процентов, но все равно многократно больше, чем делающих ставку на кого-либо еще. Социал-демократам у руцкистов симпатизируют все те же 2 процента. Избиратели (по крайней мере их ядро) Руцкого и Зюганова по своим ценностям, по всем своим экономическим, политическим и идеологическим ориентациям — коммунистические традиционалисты.
Что же получается? Казалось бы, вот она, незанятая ниша, — приходи и занимай. Но выходит так, что занять ее некому: одни не хотят, другие не могут (хотя им и кажется, что могут), причем в обоих случаях все так или иначе упирается в современное состояние общества, в настроения избирателей. Одна их часть воспринимает социал-демократию как слишком близкую к коммунизму и коммунистам, другая — как слишком далекую от привычной по прежним десятилетиям политической и идеологической практики3. В этом отличие России от Восточной Европы, где коммунистический традиционализм был намного слабее, чем у нас, и где бывшие коммунисты, ставшие социал-демократами, нашли в обществе поддержку и даже — в некоторых странах — выиграли выборы.
Возможна ли в России в ближайшее время “социал-демократизация” коммунистической или близкой к ней части общества? Я в этом совсем не уверен. Более вероятен сдвиг в этом направлении антикоммунистических (“демократических”) избирателей. Но если так, то тогда “социал-демократами”, при появлении на них спроса, у нас могут скорее стать политики типа Явлинского, Шахрая, может быть, Травкина, но никак не Руцкого, Зюганова или лидеров Аграрной партии. Что касается людей вроде Липицкого, то у них для успеха просто не хватит личной известности.
И все же самое важное и интересное в другом. Что смогут сделать те, кто займет эту политическую нишу? Сумеют ли они, придя к власти, проводить действительно социал-демократическую политику? Это-то как раз и сомнительно, потому что такая политика, строго говоря, в обозримом будущем невозможна не только в России, но и во всем посткоммунистическом мире.
Другое дело, что подобные иллюзии могут быть использованы для прихода к власти. В ряде стран это, как известно, уже произошло. Но на поверку оказалось, что социал-демократы продолжают делать примерно то же, что делали их предшественники. Говоря иначе, социал-демократическая риторика сработала как способ прихода к власти, но дальше никакой социал-демократической политики нет, потому что ее просто не может быть.
Вовсе не исключаю, что и у нас политики типа Явлинского или Шахрая сумеют — разумеется, не сейчас, а в будущем — добиться успеха, объявив себя социал-демократами. Возможно, это не помешает им даже сейчас (хотя не поможет — точно). Но я уверен, что лучше все же им ничего такого не делать.
В Восточной Европе, где общественная почва для политического радикализма гораздо менее благоприятна, чем в России, разочарование в социал-демократах и “левых” вообще (а оно скорее всего произойдет) может создать предпосылки для возвращения “правых”. Если так случится (что, разумеется, не гарантировано), то это будет означать, что в Восточной Европе современная двухполюсная политическая система складывается уже на стадии реформ, когда группировки с разной политической идеологией должны проводить примерно одинаковую практическую политику.
В России же, где радикализм достаточно силен, а общественного спроса на социал-демократию пока не существует, преждевременно разменивать социал-демократическую карту было бы несравнимо опаснее: разочарование в “левых” усилит здесь не “правых”, не “либералов”, а радикальные группировки неокоммунистического и националистического толка. Так что людям, выступающим сегодня под флагом “демократической альтернативы”, социал-демократами лучше себя не называть. Лозунг “демократической альтернативы” вполне достаточен и сам по себе: в нем есть сочетание политической определенности, учитывающей сохраняющуюся в массовом сознании инерцию прежнего деления на “демократов” и “коммунистов”, и идеологической неопределенности, учитывающей неукорененность в российском обществе ни одной из ведущих современных мировых политических идеологий. В нем есть, наконец, главное — заявка на корректировку и углубление нынешнего политического курса без революционного разрыва с ним.
Август 1994 г.
Общество и власть: осень 1994-го
Несмотря на все попытки убедить общество в том, что наконец-то наметилась долгожданная стабилизация, ощущения прочности, устойчивости своего положения у высшего руководства не появилось. Еще летом на поверхность просачивалась некоторая неуверенность и просматривалось желание так или иначе подстраховаться. Мы скорее всего снова станем свидетелями очередного обострения противоречий в “верхах”: определенного снижения жизненного уровня, по мнению многих экспертов, избежать не удастся, а это неизменно скажется на настроениях населения и, соответственно, на позициях различных политических группировок.
Нарастает и, по-видимому, будет нарастать и дальше отчуждение между властью и обществом. Судя по нашим данным, население остается безразличным к верхушечным играм, на которые нередко столь бурно реагируют средства массовой информации. Мы спрашивали наших респондентов, изменилось ли после президентских выборов 1991 года их отношение к Ельцину, и если да, то почему. Как нетрудно было предположить, у подавляющего большинства это отношение ухудшилось. Но вот что характерно: согласие на уход Гайдара, на приход вместо него Черномырдина, “сдача” президентом ближайших соратников вроде Бурбулиса, Старовойтовой или Юрия Болдырева были замечены буквально несколькими процентами опрошенных. А такие демонстрационные жесты, как посещение выставки Глазунова, угрожающие декларации в адрес Эстонии и другие упражнения в державно-патриотической риторике, вообще прошли мимо внимания наших сограждан.
Понятно, что к этой риторике президент и его окружение прибегают для увеличения своего рейтинга, но как раз она-то на рейтинг и не влияет, как и верхушечные кадровые перемещения и интриги. Население реагирует на иное: на реформы и ваучерную приватизацию (поэтому из всех “демократических” политиков Гайдар наименее популярен), на распад СССР, на факты, не укладывающиеся в сложившиеся представления о демократической власти (вроде ельцинского указа о роспуске Верховного Совета и — особенно — использования армии при штурме “Белого дома”).
Конечно, такой разрыв и такое отчуждение, когда у властей свои заботы, а у общества — свои, для “верхов” в чем-то благоприятен, поскольку позволяет им чувствовать себя достаточно свободными от общественного контроля, не опасаться резких и неблагоприятных реакций на свои политические решения. Однако они лишаются тем самым и обратной связи с “низами”, которые отучаются (или, точнее, не получают стимулов для учебы) транслировать свои настроения наверх через своих представителей и могут постепенно сжиться с мыслью, что иных способов разговора с начальством, кроме митингов и забастовок, в их распоряжении нет.
О серьезных намерениях радикальной оппозиции, о ее ставке на “уличные” действия можно было судить, наблюдая ее прошлогодние попытки использовать любой протест, любое антиправительственное выступление, в том числе и историю с АО “МММ”. В защиту акционеров выступили не только некоторые лидеры “демократов”. О поддержке Мавроди заявлял Жириновский, бурную активность проявили здесь “руцкисты”. Данные о настроениях акционеров этого и других аналогичных обществ, полученные в ходе наших опросов, достаточно симптоматичны. С одной стороны, самим своим существованием эти общества целиком обязаны политике реформаторов. С другой — среди акционеров “МММ” (пока, правда, только среди них) наблюдается не очень отчетливо выраженное, но несомненное предпочтение оппозиционных лидеров. И это скорее всего не случайно.
Постсоветский человек, с его развитым потребительским эгоизмом и потребительско-перераспределительной активностью, о чем мне не раз приходилось писать, вполне способен проявить эти свои качества и в “рыночных” условиях. Но его и без того слабая производительная мотивация не только не усиливается, но и слабеет еще больше. Отсюда понятно, почему он склонен поддерживать не столько тех, кто создал для него это игровое поле (и кто теперь неуклюже отступает, ущемляя его интересы), сколько людей, использующих более привычный по прошлым десятилетиям политический язык, первое слово в котором — “народ”, а второе — “враг”. Думать же о том, что эти люди, окажись они у власти, первым делом объявили бы “врагами народа” Мавроди и ему подобных, наш постсоветский потребитель не может и не хочет.
Я вовсе не то хочу сказать, что в ближайшее время надо ждать каких-то массовых беспорядков. Речь идет лишь о том, что недовольство различных слоев населения может возрасти, а это вынудит правительство так или иначе реагировать. Правда, по нашим данным, лишь 7 процентов опрошенных заявили о своей готовности к непосредственным массовым действиям. Но, во-первых, учитывая российские масштабы, это не так уж и мало. А во-вторых, в случае потери работы и при невозможности трудоустроиться к ним готовы присоединиться еще 18 процентов. Разумеется, не все, кто говорит, что готов, в самом деле выйдут на улицу — уровень организации и самоорганизации российского общества остается очень низким. И все же психологическая (пока еще не политическая) основа для низового протеста налицо.
Наверное, в высших кругах российского руководства это хорошо понимают и готовятся ко всяким неожиданностям. Обращает на себя внимание повышенный интерес президента к силовым структурам. Я имею в виду и знаменитый указ о борьбе с преступностью, столь настороженно встреченный интеллигенцией и столь горячо одобренный в МВД, и новую попытку сплотить генералитет вокруг обреченного на лояльность президенту министра обороны Грачева. Здесь и назначение заместителем министра, вопреки протестам общественности, генерала Бурлакова, и публичная теледемонстрация нерушимой дружбы Грачева с генералом Лебедем (не забудем, что Грачев в армии крайне непопулярен, а желание видеть Лебедя министром обороны, по данным некоторых опросов, высказывают около 70 процентов офицеров). В то же время президент не исключает, очевидно, такого поворота событий, когда ему придется выбирать между нынешним министром и армией, и полушутливая реплика Грачева, что Лебедь может стать его преемником на этом посту, тоже, наверное, возникла не на пустом месте.
Президентской команде предстоит решить непростой вопрос: попробовать ли, как советуют некоторые, добиться продления срока полномочий или в 1996 году идти на новое испытание избирательной урной? В последнем случае Ельцину важно выбить почву из-под ног своего возможного соперника из “демократического” лагеря, а для этого целесообразно не уменьшить, а, наоборот, умножить число таких соперников, чтобы всем стало ясно: выдвигать кого-либо, помимо самого Ельцина, не имеет никакого смысла, так как это ни к чему, кроме дробления сил и политического поражения, привести не может. Вот и как бы шутка про Немцова появилась во время поездки по Волге (еще один претендент!).
В “демократических” кругах, не входящих в президентское окружение, тем временем тоже прикидывают, как себя вести, если выборы все же состоятся. Главный вопрос, естественно, о кандидате. О том, что “демократам” нужно объединить силы и выступить на предстоящих выборах единым фронтом, говорят и пишут многие.
Целесообразны ли, однако, такие призывы — не вообще, а именно сейчас? Ведь если даже забыть о том, что они сегодня явно беспочвенны (лидеры “демократов” не собираются добровольно уступать друг другу своих избирателей), то все равно единый кандидат, будь он сейчас выдвинут, не сможет собрать под свое знамя и тех, кто готов еще раз отдать свой голос Ельцину, если он будет баллотироваться, и сторонников Явлинского, и “гайдаровцев”, и голосовавших в декабре за партию Шахрая или РДДР во главе с Собчаком, и, наконец, тех, кто раньше поддерживал Ельцина, а потом, разочаровавшись в нем и “демократах” вообще, перестал ходить на выборы. Полученные нами данные свидетельствуют об этом со всей очевидностью.
Прежде всего отмечу, что ельцинский электорат 1991 года, несмотря на разочарование в нынешнем президенте и других “демократах”, оказавшихся у власти, в массе своей сохранил симпатии к слову “демократия”. Те 35 — 40 процентов взрослого населения, что пошли за антикоммунистическими лозунгами три года назад, те, кто сказал Ельцину “да” на референдуме в апреле 1993-го, готовы и сегодня поддержать одного из “демократических” кандидатов. Отток из их числа в лагерь оппозиции относительно невелик, к тому же частично он уравновешивается притоком из этого лагеря.
Мы спрашивали наших респондентов: если объединительный конгресс демократов состоится и на нем будет назван единый кандидат в президенты, готовы ли вы за него проголосовать? “Да” ответили 20 процентов опрошенных. Это наиболее последовательная и дисциплинированная часть электората “демократов”. 30 процентов сказали “нет”. Это — явные или потенциальные сторонники оппозиции. И есть еще (помимо затруднившихся ответить) 31 процент заявивших: все будет зависеть от того, кто именно станет единым кандидатом. Но 31 плюс 20 процентов — это больше, чем реально голосовало за “демократов” даже в их лучшие времена. Проблема же в том, что среди них нет ни одного политика, который мог бы объединить весь этот электорат или хотя бы его большинство. По сравнению с летом 1991-го и даже с весной 1993-го произошли серьезные изменения. Если тогда фигура “демократического” лидера была очевидной и сплочение вокруг него перед лицом угрозы коммунистического реванша происходило каждый раз, когда предстояло сделать решающий выбор, то сегодня такого бесспорного вождя уже не существует. Да и сама опасность реставрации советского режима после 4 октября 1993 года уже не тяготеет над сознанием демократически ориентированного избирателя. Каким же политикам он отдает сегодня предпочтение?
Если Ельцин не будет выдвигать свою кандидатуру, его сторонники более или менее равномерно распределятся между разными кандидатами, и, по нашим данным, больше 15 процентов голосов ни один из них не соберет.
Тогда, может быть, все-таки ставить на Ельцина в расчете, что получится консолидация демократического электората, подобно тому как это произошло на апрельском референдуме? Но и он, как выясняется, больше 5 — 7 процентов у других претендентов отобрать сегодня не может. Что же изменилось в отношении к нему избирателей после апреля 1993-го? Мы пытались выяснить, почему люди поддержали президента на том референдуме. Оказалось, что главный мотив — боязнь нестабильности при смене первого лица государства. Но после того как война двух правящих группировок осталась в прошлом и была подведена черта под советским периодом отечественной истории, после того как выяснилось, что принципиального улучшения жизни такое устранение политических “помех” за собой не повлекло, этот мотив начал ослабевать. Зато умами людей стала быстро овладевать другая идея — идея обновления власти. Поэтому после сентябрьско-октябрьских событий, как мне уже приходилось писать, численность людей, выступающих за отставку президента, впервые превысила число возражающих против нее. Поэтому же, наверное, в ответ на вопрос, как долго должен находиться у власти российский президент, чтобы принести стране наибольшую пользу, свыше двух третей наших респондентов назвали небольшие сроки: 2 — 3 года или 5 лет. Очень немногие (11 процентов) предпочитают десятилетний срок, и совсем уж единицы — более длительный. Хотя, казалось бы, боязнь нестабильности при смене лидера должна вызывать совсем иной настрой (пусть, мол, правит как можно дольше — ведь другой может быть еще хуже). Так что рассчитывать на повторение апрельского успеха 1993 года Ельцину не приходится.
Если перевести сказанное на политический язык, то можно сказать, что после штурма “Белого дома” легитимность ельцинского режима в значительной степени себя исчерпала. Президент уже почти не воспринимается как лидер харизматического типа. Традиционной легитимностью (ею наделяется обычно монарх) он, как нетрудно догадаться, не обладал изначально, нормальная же, собственно законная легитимность была отчасти подорвана и Беловежскими соглашениями, и сентябрьско-октябрьской революцией против советской власти. При таком положении вещей связывать себя ставкой на Ельцина уже стало по меньшей мере неосмотрительно.
Что же из всего этого следует? Из этого следует, что демократический электорат к выборам сегодня не готов: даже если ему будет предложен единый кандидат, он его в массе своей не примет. А поэтому и предлагать нет смысла. Очевидно, все возможные кандидаты от “демократов” (разумеется, не только от них) должны в ближайшее время получить возможность широкого контакта с массовой аудиторией, чтобы популярно объяснить, что они будут и чего не будут делать, придя к власти. Избиратель сумеет остановить на ком-то свой выбор лишь тогда, когда ему чуть лучше, чем это происходит сейчас, покажут, между кем и чем ему предстоит выбирать. Искусственным же объединением сил нельзя создать реального общепризнанного (или признанного большинством) лидера, которого, повторяю, на этом фланге пока не видно. А о том, что происходит на другом фланге, поговорим ниже.
Сентябрь 1994 г.
Власть и оппозиция: собирание сил
Итак, каковы же шансы радикальной оппозиции на предстоящих выборах? Мы помним, что ее лидеры собрались в Калининграде и приняли ряд решений о согласованных действиях. Имя общего кандидата пока, правда, не обнародовали, но заявили о своем намерении не откладывать дела в долгий ящик, определиться и в этом отношении.
Но прежде чем рассуждать о политических перспективах оппозиции, хотелось бы высказать несколько соображений о политическом фоне, на котором разворачивается предвыборная конкуренция и который в значительной степени создается силами, стоящими у власти. Правящая группировка пока не решила окончательно основной для себя вопрос: готовиться ли ей к выборам или попытаться тем или иным способом отложить их. Судя по некоторым признакам, идет проигрывание двух вариантов, один из которых я назвал бы авторитарным, а другой, условно говоря, демократическим (в том смысле, что он предполагает проведение выборов в сроки, предусмотренные Конституцией).
Начну с первого варианта, хотя в ближайшее время шансов на его осуществление не очень много. Говоря об авторитаризме, я не имею в виду тот явный сдвиг полномочий в сторону исполнительной власти, который определен нынешней Конституцией. Я имею в виду именно перенос выборов, что означало бы отказ от них на неопределенный период вообще, то есть отстранение общества от участия в формировании власти. В этом смысле движение в сторону авторитаризма в последнее время заметно, хотя экономические и политические предпосылки для него не сложились. Ведь авторитаризм — это не только сильная личная власть, ограничивающая политические свободы и в значительной степени опирающаяся непосредственно на силу. Это еще и договоренность достаточно широкого слоя влиятельных политических и хозяйственных элит о способах распределения власти, конкретных целях ее деятельности и о том, как поступать, если в обществе возникает сопротивление. В нашем случае на перенос выборов не согласится Дума в ее нынешнем составе. Но раз так, то тем более важна договоренность между влиятельными группировками о том, как преодолеть думский барьер, избежав при этом повторения потрясений осени 1993 года.
Какие-то симптомы, свидетельствующие о желании президента найти себе свою собственную, персональную опору в российских элитах, причем реальную, а не символическую, которая была создана Договором об общественном согласии, можно было заметить еще с весны 1994 года. Так, на летней встрече с директорами-промышленниками Ельцин выступил совершенно не в лад с Черномырдиным, оценив положение в экономике чуть ли не как катастрофическое. Вполне возможно, уже там прощупывались настроения и возможные реакции в случае неординарных действий высшего должностного лица.
Симптоматично и заявление Грачева о формировании особых военных группировок на базе выведенных из Германии частей. В прессе промелькнули даже предположения о создании вокруг столицы кольца преданных президенту подразделений (правда, опровергнутые заявлениями о том, что речь идет всего лишь об одном таком подразделении, расположенном в Московской области). Если вычленение элитных воинских частей действительно имеет место, то его можно рассматривать как попытку президента обрести опору в армии (через преданного ему, но непопулярного в офицерских кругах министра обороны) и нейтрализовать оппозиционные настроения в ней. Размежевание внутри армии, во-первых, облегчило бы ее дальнейшее сокращение, а во-вторых, обеспечило бы реальный президентский контроль над ней. Не надо, думается, доказывать, что авторитарный вариант, рассчитанный на сколько-нибудь энергичную реформаторскую политику, без поддержки его значительной частью военной элиты принципиально невозможен.
Просачивается и информация о переговорах с влиятельными предпринимательскими кругами относительно создания соответствующей структуры при президенте или близкой президенту. И это тоже можно понять: в условиях, когда в стране накоплены уже немалые частные капиталы, вопрос о том, на какие политические силы и структуры они будут работать, — один из важнейших. Допускаю, что и дело Вайнберга в этом отношении не случайно: предпринимателей пугают, им показывают, что они по-прежнему бесправны, уязвимы и что им следует искать защиты у власти. А если они ее найдут, то зачем им такая роскошь, как выборы с непредсказуемым исходом?
Наконец, хочу напомнить о явной незаинтересованности в выборах, которую проявили на своем ярославском собрании российские губернаторы.
И все же, повторю, я не рассматривал бы авторитарный вариант как осуществимый в ближайшее время. Во-первых, российские региональные руководители вряд ли согласятся платить за перенос выборов чрезмерным усилением центральной власти. Во-вторых, в президентской команде, насколько можно судить, до сих пор не решен едва ли не важнейший в наших условиях вопрос: какой части хозяйственников предстоит стать опорой режима? На кого ставить: на “сырьевиков”, на нефтегазовый комплекс (еще точнее — на Газпром) или на обрабатывающую промышленность, где по-прежнему доминирует ВПК?
Советская экономика в последние десятилетия своего существования была, как известно, “двугорбой”: ради сохранения и развития “оборонки” приходилось вкладывать огромные средства в сырьевые отрасли, приносящие валютные доходы, и тем самым усиливать их. Но при этом лидирующие позиции ВПК никем под сомнение не ставились. Теперь приходится выбирать заново. Ослабленный военно-промышленный комплекс, утративший идеологическое (и — в значительной степени — политическое) оправдание своих претензий на сверхмонопольное положение в хозяйственной системе, не может быть прочной опорой режима. Оказавшись в зависимости от прибыльных отраслей, то есть от все тех же “сырьевиков”, он уже не в состоянии диктовать им свои условия — тем более в обстановке общей экономической и политической нестабильности. Отсюда резко усилившиеся позиции Газпрома и лично Черномырдина, что уже само по себе блокирует движение к реальному, а не символическому (“конституционному”) авторитаризму — по крайней мере в ельцинском исполнении. Политическое солирование тут невозможно, тут в лучшем случае возможен лишь дуэт, к чему президент, исчерпав очередную попытку ослабить премьера, так или иначе постоянно вынужден склоняться4. Ведь не только “оборонка” оказалась сегодня пленником Газпрома. Доходы от экспорта сырья идут и на потребление населения, что хоть в какой-то степени смягчает социальную напряженность в условиях экономической депрессии.
В то же время Россия не может быть “страной Газпрома”: это означало бы превращение ее в тот самый “сырьевой придаток”, чем не устает запугивать радикальная оппозиция. Противовесом же этому в сегодняшней России опять-таки способен стать лишь ВПК, претензии которого могут быть оправданы, однако, не экономически (доходы от продажи оружия сравнительно невелики), а политически (сохранение государственности и традиционного государственного статуса), технологически (сохранение научно-технического потенциала) и социально (рабочие места). В свою очередь увеличение веса и влияния ВПК могло бы привести к появлению отсутствующей сегодня опоры для сильной авторитарной власти с реформаторской окраской (тем более что сама “оборонка” нуждается в сильной рыночной хозяйственной периферии). Я имею в виду вовсе не тот тип власти, который мы помним по советскому прошлому, когда “оборонка” безраздельно господствовала в экономике. Я имею в виду определенное равновесие между сырьевыми и оборонными отраслями; такое равновесие между ведущими хозяйственными (и, соответственно, политическими) группировками, взаимоослабляющими друг друга, и поддерживается очень часто авторитарными режимами.
Но пока до такого равновесия далеко. Кроме того, ставка на усиление ВПК требует ясного представления о том, какую часть “оборонки” надо сохранить, исходя из долговременных интересов России, а какую ликвидировать как паразитическую; куда вкладывать средства, а куда — нет. А все это вместе взятое как раз и означает, что устойчивый авторитарный режим, проводящий целенаправленную реформаторскую политику, сегодня немыслим.
Поэтому, может быть, президентское окружение прорабатывает и вариант, предполагающий проведение выборов в установленные Конституцией сроки. Причем есть все основания утверждать, что президентская администрация придает парламентским выборам не меньшее значение, чем президентским. Пытается извлечь уроки из декабрьской неудачи, чтобы избежать повторения провала. Для этого, насколько можно судить, создается как бы второй президентский пояс: рядом с президентскими “либералами” формируется отряд президентской “социал-демократии”. Так как Гайдар открыто провозглашает, что ставит прежде всего на тех, кто от реформы выигрывает, то Ельцину важно собрать голоса людей, которые когда-то его поддерживали, а теперь испытывают разочарование. Новая партия выдвигает лозунг защиты рядового человека. Во главе ее — Александр Яковлев и другие деятели периода перестройки.
Насколько перспективен такой замысел (если я, конечно, правильно его понимаю)? Если он рассчитан на то, чтобы отнять голоса у оппозиции, то его надо признать заведомо обреченным на неуспех. Результаты всех выборов и референдумов последних трех лет, а также наши собственные данные свидетельствуют о том, что существует довольно жесткий водораздел между избирателями, отдающими предпочтение оппозиции, и теми, кто ориентирован на “демократов” или, во всяком случае, голосовать за оппозицию не готов. Расклад таков: примерно 25 процентов — у оппозиции, 35 — 40 процентов — у “демократов”. Переход с одного поля на другое если и имеет место, то на соотношение сил существенно не влияет. Оппозиция может работать лишь на своем поле, со своей четвертью электората, “демократы” — на своем5.
А вот получат ли “демократы” свои 35 — 40 процентов голосов или получат меньше, будет зависеть от того, сколько избирателей придет на выборы. Потому что “демократический” электорат отходит не к оппозиции, а к неголосующим, в то время как среди сторонников оппозиции процент неголосующих сравнительно невелик. Такие деятели, как Яковлев и его товарищи по новой партии, чаще всего не воспринимаются общественным мнением как альтернатива режиму, от них не ждут ничего принципиально нового. Они не заберут голоса даже у Явлинского или Шахрая (вспомним хотя бы декабрьский опыт РДДР). Уязвимость замысла и в том, что логика авторитарного варианта (договоренность элит при игнорировании общества) переносится на ситуацию, предполагающую как раз решающую роль общества в формировании власти — на ситуацию выборов. Поэтому единственно разумная тактика “демократов” предполагает не поспешное создание социал-демократической группировки, дабы опередить оппозицию, не “перехват” ее лозунгов (отобрать у нее голоса, повторяю, все равно не удастся), а выдвижение демократической реформистской альтернативы нынешнему курсу. Можно сказать, что для успеха на выборах “демократы” должны предстать в глазах избирателей “новыми демократами”.
И вопрос об оппозиции “демократам” целесообразно рассматривать именно с этой точки зрения: как не растерять своих избирателей, как сделать, чтобы они не остались дома, как предоставить им возможность выразить свое недовольство через демократических же кандидатов6. В декабре 1993 года многие такой возможности не увидели. Есть основания предполагать, что могут не увидеть и впредь.
На парламентских выборах оппозиция будет очень серьезным соперником: с ее 25 процентами списочного состава избирателей она имеет хорошие шансы выиграть, если “демократы” не сумеют повысить электоральную активность своих потенциальных избирателей.
Ну а каковы шансы оппозиции на президентских выборах? Если исходить из нынешнего расклада сил, она не победит, даже если сумеет выдвинуть единого кандидата. Оппозиция может рассчитывать на успех только при резком обострении экономического и политического кризиса. Тогда не исключено, что количество голосов, поданных за ее лидера, перейдет ту критическую точку, которая отделяет возможность стать президентом от невозможности. Говоря иначе, представитель нынешней оппозиции может стать главой государства лишь в том случае, если нынешняя власть ей поможет. Впрочем, при утрате последней контроля над ситуацией на политическую поверхность выплывут скорее всего совсем другие деятели, а именно — фигуры вроде генерала Лебедя.
Поэтому президентскому окружению предстоит определиться: исходить ли из того, что к середине 1996 года произойдет перелом и наберет скорость переход, по выражению одного из ельцинских советников, “от выживания к развитию”, или из того, что положение будет ухудшаться. В первом случае надо готовиться к выборам в тот срок, который определен Конституцией, а во втором — с благодарностью принять требование оппозиции о досрочных президентских выборах, высказанное в Калининграде, и провести их как можно скорее. Ибо сама эта оппозиция, повторю еще раз, сегодня их выиграть не сможет.
Сентябрь 1994 г.
Фашизм вырастает из демократии,
если демократия загнивает
Я уже говорил выше о том, что демократия (и “демократы”) имеет шансы получить преимущество на предстоящих выборах только в том случае, если приобретет в глазах избирателей облик “новой демократии”. События последнего времени еще больше укрепили меня в мысли о правомерности этого понятия.
Инцидент в ирландском аэропорту показал, что берлинская импровизация Ельцина, продемонстрировавшая всему миру многогранность талантов нашего президента и его способность дирижировать оркестром не только политическим, была первой, но не последней. А если так, то отсюда вроде бы должно следовать, что всем, кому не безразличен облик нашей начинающей демократии и нашей страны, пришло время публично (подчеркиваю — публично!) высказать свое отношение к этим импровизациям. Но пока высказались немногие.
Лидеры политических группировок, считающихся демократическими, позволили себе лишь невнятные заявления насчет того, что их поддержка Ельцина становится “все более условной”. Государственные деятели, занимающие высшие посты и по должности несущие ответственность за страну, глубокомысленно намекают, что любителей позлословить хватало и раньше, однако они уже давно не у дел, а “президент продолжает работать”. Люди из окружения Ельцина, болезненно отреагировавшие на берлинскую импровизацию и даже позволившие себе обнародовать свои соображения о том, что ее причиной стала “утрата спортивной формы”, после ирландского происшествия решили замолчать. Более того, некоторые из них начали заверять себя и других, что, где бы они ни работали — в Кремле или в здании не столь престижном, — они навсегда сохранят уважение к “политическим и человеческим качествам Бориса Николаевича”.
Московская пресс-конференция президента показала, что все это не случайно. Уловка иностранного корреспондента, задавшего “незапланированный” вопрос (все вопросы были распределены между журналистами заранее), и раздраженная реакция пресс-секретаря, оказавшегося, по его словам, в неловком положении, выявили симптом болезни более серьезной, чем та, о которой говорят в Государственной думе некоторые не очень серьезные депутаты. Это симптом гниения российской демократии, которое при замалчивании может незаметно для всех превратиться в распад.
Совершенно удручающим выглядит молчание “радикальной” интеллигенции, которая ставит себя в двусмысленное положение людей, предпочитающих нагромождение видимого всем сора в собственной избе выносу его на улицу. Боятся сделать хуже, боятся ослабить “свою” власть, а эта боязнь — хуже любого худа, потому что способствует превращению кризиса в необратимый7. Объясняют свое молчание опасностями более серьезными, говорят об угрозе фашизма; но ведь фашизм как раз и вырастает из гниющей демократии, она — его естественная питательная среда. И если президент, откликаясь на призывы “своей” интеллигенции, изъявляет готовность возглавить объединенные демократические силы, то на какой, интересно, основе он хочет их возглавить и на какой основе они должны объединяться?
Основой такого объединения могла бы стать, допустим, консолидация против радикалов из другого, коммунистическо-националистического лагеря. Но гниение, похоже, зашло уже настолько далеко, что боязнь объективной информации о реальной силе этого лагеря перевешивает стремление использовать его как политический фон для консолидации. Иначе трудно объяснить, почему президента вооружили данными, согласно которым Руцкой не получит на выборах больше 2 — 3 процентов голосов. Как возможный кандидат от всей оппозиции Руцкой может получить по крайней мере не меньше, чем сам Ельцин. Неужели опыт декабрьских выборов 1993 года так и не пошел впрок, неужели до сих пор не ясно, что искусственное умаление возможностей соперников лишь уменьшает, а не увеличивает собственные возможности?
Все это я и имел в виду, когда говорил, что события последнего времени укрепили меня в приверженности идее “новой демократии”, противостоящей демократии “старой”.
Почему речь идет именно о демократии, а, допустим, не о социал-демократии, под знамена которой готово встать сегодня так много самых разных политиков, и не о либерал-демократии в духе, скажем, Бориса Федорова и Ирины Хакамады? Потому что именно слово “демократия”, по нашим данным, остается тем символом, который объединяет большинство голосовавших на президентских выборах 1991 года за Ельцина. Но это слово уже не ассоциируется в сознании большинства с людьми, которые сейчас находятся у власти; они, включая Ельцина, не выглядят в глазах общества демократами. И вот в таких-то случаях, когда старые символы еще не исчерпаны, когда они сохраняют свое воздействие, когда еще не вытеснены другими, а реальная практика, освящаемая этими символами, успела вызвать разочарование, как раз и используется обычно прилагательное “новый”. В политической истории примеров тому несть числа: “новые левые”, “новые правые”, “новые консерваторы”, “новые искровцы” — первое, что приходит на память.
В наших условиях “новая демократия” — единственная альтернатива гниению “старой”, ее вырождению в нечто прямо противоположное. Речь идет не только о выборах и не только о кандидатах на президентскую должность. Речь идет о том, что лишь откровенная публичная критика и самокритика этой “старой” демократии открывает перспективу демократии “новой”, а саму “старую” может удержать от вырождения и загнивания в течение того еще очень долгого периода, который нам осталось прожить до выборов.
Конечно, “новая демократия” — это пока тоже всего лишь слова. Реальная политическая практика еще не позволяет наполнить их сколько-нибудь конкретным содержанием. А потому тем более внимательно надо относиться к любым, пусть даже не очень явным, симптомам вызревания этого содержания. В числе таких симптомов можно назвать наметившееся сближение Лужкова с Явлинским в разработке программы московской приватизации. Я имею в виду не экономическую, а чисто политическую сторону дела.
Россия все еще не достроила свою государственность. До сих пор не решен один из главных вопросов — о взаимоотношениях центра и регионов. “Старые демократы” не могут осуществить разрыв с доставшимся им историческим наследством, когда центр занимается перераспределением ресурсов между сильными и слабыми регионами. Предпринимаемые же сейчас попытки эту модель усовершенствовать и восстановить (отсюда — усиление позиций такого суперведомства, как Газпром, и лично Черномырдина, который, сам того, быть может, не желая, становится олицетворением “старой демократии”) в долгосрочном плане скорее всего неперспективны. Сильные регионы в этом не заинтересованы, это тормозит их развитие, а значит, и приумножение национального богатства. Я уже не говорю о том, что управленческие элиты этих регионов сделают все возможное и невозможное, чтобы не допустить усиления московской федеральной бюрократии. И у них есть неплохие шансы добиться своего, так как федеральное чиновничество, как бы оно ни усиливалось, уже вряд ли сможет стать сильным настолько, чтобы взять на себя былую ответственность за положение дел на местах, а местная бюрократия согласится брать ответственность только в обмен на права.
Конфликт Лужкова с Чубайсом по поводу приватизации и последовавший затем блок московского мэра с Явлинским, известным своей давней ориентацией на регионы, я и рассматриваю как заявку на новый подход к строительству российской государственности. Заявка беспрецедентная в отечественной истории: Москва впервые как бы дистанцируется от центра и от себя как столицы и выступает в качестве региона-лидера, прокладывающего коридор для переустройства прежних взаимоотношений между центром и регионами. Не потому ли, кстати, Лужков отказался баллотироваться в свое время в Совет Федерации?
Было бы нелепо, разумеется, идеализировать этот процесс: его общая демократическая направленность не должна затушевывать те издержки, которыми он сопровождается и будет сопровождаться в наших условиях. Местная бюрократия по части “бескорыстия” мало чем отличается от федеральной. События в Приморье, обнаружившиеся там факты коррупции и своеволия властей не оставляют на сей счет ни малейших сомнений. Но ведь, с другой стороны, истоки этих событий надо искать в тех взаимоотношениях между центром и регионами, которые пытается укрепить нынешний центр; это — реакция местной бюрократии на поведение бюрократии федеральной, стремящейся обеспечить контроль за перераспределением собственности в ходе приватизации и тем самым сохранить свое прежнее положение, освободившись от прежней ответственности.
Разве не показательна в данном отношении спешная передача значительной части акций Газпрома Приморью? Что это, как не вынужденная уступка федеральной бюрократии региональному чиновничеству в обмен на его лояльность и отказ от проведения выборов главы администрации, дающих последнему желанную свободу от центра? Но такие уступки (кто следующий претендент на них?) демонстрируют лишь одно: несостоятельность перераспределительной модели взаимоотношений центра и регионов. Коррупция на местах — ее естественное следствие. Неужели уже одно то, что такая модель порождает ситуации, когда местные выборы в одном регионе становятся общегосударственной проблемой, не заставляет усомниться в ее перспективности? И это ли не симптомы начавшегося гниения, грозящего перерасти в необратимое загнивание?
“Старая демократия” сегодня такова, что блокирует демократию вообще. Поэтому одно из двух: либо она будет заменена (или, если угодно, будет постепенно заменяться) новой, либо само это слово окончательно себя дискредитирует и станет синонимом тотального беспорядка. И не надо тешить себя надеждой, что ее место займет социал-демократия или либерал-демократия, если под последней понимать не то, что понимает под ней Жириновский. Это место займет нечто другое, гораздо более для нас привычное. И не так уж важно, как оно будет называться. Важнее нам всем побыстрее понять, что из гниющей демократии ничего хорошего вырасти не может.
Возможно, кто-то скажет, что я чересчур драматизирую ситуацию. Но бывают случаи, когда чрезмерная драматизация лучше благодушия. Мне кажется, сейчас именно такой случай.
Октябрь 1994 г.
Еще раз о “старой” и “новой” демократии
Итак, обсуждение вопроса о недоверии правительству, о чем было так много разных толков, завершилось для кабинета Черномырдина вроде бы вполне благополучно. И все же не будет очень уж большим преувеличением, если я скажу, что результаты голосования в Думе можно рассматривать как удручающие. И дело не столько даже в том, что у правительства оказалось так много противников. Дело в том, что у него почти не обнаружилось сторонников. Кабинет не был поддержан даже многими из тех, кто более чем благосклонно воспринял предложенную правительством программу действий в области экономики.
Конечно, сторонников могло оказаться и наверняка оказалось бы больше, не будь уступки аграриям в виде назначения нового министра сельского хозяйства. Но ведь и само это назначение перед обсуждением вопроса о доверии было вызвано желанием удержать фракцию Аграрной партии или хотя бы ее часть от голосования за недоверие (и кого-то скорее всего тем самым удержать удалось, хотя и очень немногих). Что же получается? Получается, что правительство, дабы заручиться поддержкой “правых”, провозглашает курс на углубление реформ (или имитирует такое намерение, что в данном случае не очень важно), а чтобы не лишиться при этом власти, вынуждено уступать “левым” и назначать на ответственные должности людей, которые такой курс заведомо не будут проводить. И тем самым терять голоса первых, не получая взамен надежной компенсации со стороны вторых.
Все это вместе взятое может означать лишь одно: голосование о недоверии правительству показало, что главный вопрос сегодня — не экономическая программа, а исчерпанность политического времени для проведения любой программы у тех сил, которые находятся у власти. Я имею в виду не только настроения депутатов. Я имею в виду и то, что численность людей, выступающих за отставку правительства, в последнее время превышает, по нашим данным, долю тех, кто против нее возражает.
Ничего нового и неожиданного тут нет. Реформирование коммунистических экономик во всех странах, где оно осуществляется не авторитарно, а демократически, то есть с согласия общества и его представителей, выдвигает на первый план вопрос о политическом доверии к властям со стороны этого общества. Если его нет, то реформы будут буксовать независимо от того, как они проводятся — быстро или медленно, решительно или осторожно, радикальными или умеренными темпами. Они, говоря иначе, требуют постоянной политической подпитки.
Исчерпанность резерва политического времени приводит к тому, что пространство для маневра (в том числе и посредством кадровых перемещений) сужается до размеров бутылочного горлышка, а понятия о “правом” и “левом” флангах утрачивают всякий смысл. Тут, кому бы ты ни уступал, все равно окажешься в проигрыше, теряя поддержку тех и других. И если такие разные люди, как Явлинский и Жириновский, заговорили похожим языком, то это ли не свидетельство того, что нынешние власти находятся в политическом вакууме?
Политическая подпитка может осуществляться двумя хорошо известными способами. Она может осуществляться или силой (то есть свертыванием либо значительным ограничением демократии и установлением режима авторитарной власти), или новым подключением общества к формированию (а точнее — к переформированию) государственных институтов.
Первое при нынешнем президенте скорее всего невозможно: режим сильной личной реформаторской власти предполагает не только готовность большинства населения примириться с ним (а в сегодняшней России и это сомнительно), но и предрасположенность достаточно влиятельных политических, военных, хозяйственных и интеллектуальных элит к сплочению вокруг авторитарного лидера. В России сейчас ничего похожего не просматривается. Даже интеллигенция, до последнего времени сохранявшая верность Ельцину, после его неуклюжей попытки поддержать министра обороны и выдать отсутствующую у того популярность в армии за ее присутствие, пришла в растерянность.
Что касается других элит, то большинство их представителей вообще никогда не считали Ельцина “своим”: они мирились с ним лишь потому и постольку, поскольку он пользовался поддержкой населения (а ее-то у него сейчас тоже нет; поэтому, кстати, если президент даже решится со временем на смену правительства, то на новый кабинет сразу же падет тень его личной непопулярности). Рассчитывать же на сплочение элит посредством щедрой раздачи орденов и медалей — все равно что рассчитывать на возвращение вчерашнего дня. Я уже не говорю о том, что за авторитарный поворот придется, возможно, заплатить такую цену, по сравнению с которой потрясения октября 1993-го покажутся семечками.
Остается второй способ: подключение общества, или, говоря иначе, проведение досрочных выборов высших органов власти. Кто их предлагает — Зюганов, Жириновский, Горбачев или Явлинский, — не имеет в данном случае никакого значения. Речь идет не о выборе между теми или иными политическими группировками; речь идет о назревшей проблеме, от решения которой все равно не уйти: надеяться на то, что власти смогут удерживать политическую стабильность до середины 1996 года при отсутствии реального улучшения жизни большинства населения, было бы более чем наивно. Президентские и парламентские выборы, желательно одновременные, обязательно должны пройти в нынешнем году (разумеется, при соответствующем конституционном оформлении); только в этом случае уже само объявление их даты может заполнить образовавшийся политический вакуум. Тем более что идея эта давно уже не чужда российскому обществу: численность поддерживающих ее, по данным наших опросов, достаточно велика8. Что же до выборов глав местных администраций, то эти выборы лучше на некоторое время отложить, дабы избежать опасности дестабилизации и обострения кризиса государственности (равно как и в интересах избирателей, которым при совмещении сроков проведения выборов центральных и местных властей очень непросто будет сориентироваться).
Говорят о том (со ссылками на декабрьский опыт 1993 года), что в нынешней обстановке всенародное голосование может привести к власти кого угодно. Но если такая угроза и существует, то со временем она будет не ослабевать, а усиливаться. Между тем выше уже приводились соответствующие данные, свидетельствующие о том, что президентские выборы ни один из представителей радикальной оппозиции сегодня выиграть не сможет. Точнее, этого не произойдет, если идея демократии, остающаяся самой популярной политической идеей в российском обществе, предстанет в глазах населения как новая демократия. И если соответственно на нашей политической сцене найдутся “новые демократы”, не несущие непосредственной ответственности за политику последних трех лет (вопрос о том, как ее оценивать, оставим на рассмотрение историков). Нелепо и глупо раздраженными разговорами об амбициях тех или иных деятелей, запугиваниями “расколом демократических сил” и пустыми призывами к их единству пытаться уйти от простой истины, многократно подтвержденной мировой историей: законы политической психологии населения, как и любые другие, никакими призывами и декларациями отменить нельзя (что вовсе не исключает того, что во втором туре выборов “старые” и “новые” демократы объединятся против кандидата от радикальной оппозиции, если он пройдет в этот второй тур).
Еще более нелепо было бы идеализировать нашу “новую демократию”, подобно тому как мы идеализировали “старую”. Она будет неизбежно хуже, чем современные развитые демократии. Но она может стать шагом вперед по сравнению с тем, что мы имели до сих пор. И она может гарантировать нам нечто весьма существенное: реформирование коммунистической экономики без насилия над обществом и при сохранении обратной связи с ним; она, говоря иначе, может гарантировать демократическое реформирование и удержать от сползания в авторитаризм, который в такой стране, как Россия, обойдется народу очень и очень недешево.
Что касается конкретных программ (что и как делать), то они должны быть разработаны и представлены обществу в ходе предвыборной кампании. Если же говорить об общей направленности, то это — решительный отказ от перераспределительной экономики в том ее виде, в каком она до сих пор сохраняется, окрашивая всю нашу демократизацию в чиновничий цвет. Коротко суть дела сводится к нескольким достаточно очевидным вещам.
1. Отказ от поддержки безответственного собственника и переориентация на формирование и поддержку ответственного — в том числе и за социальные последствия его деятельности. Под ответственностью за социальные последствия я имею в виду вовсе не ту ответственность за искусственное сохранение рабочих мест, которую продолжает культивировать в директорском корпусе российская бюрократия, а нечто совсем другое. Я имею в виду, что только при наличии ответственного собственника можно рассчитывать на появление новых — настоящих — профсоюзов, которые займутся своим прямым делом — защитой наемного труда от работодателя-собственника.
2. Создание благоприятных условий для деятельности в первую очередь тех предприятий, которые выдерживают конкуренцию на внутреннем и мировом рынке; обложение их непосильными налогами не только не способствует развитию экономики в целом, но и лишает правительство и местные власти необходимых источников для проведения эффективной, а главное — долговременной социальной политики.
3. Создание условий для самостоятельного развития прежде всего сильных регионов и укрепления на их основе складывающихся межрегиональных ассоциаций. Без этого невозможна ни сколько-нибудь длительная и надежная поддержка регионов слабых, ни опять-таки устойчивая социальная политика в центре и на местах. Без этого невозможно завершить строительство новой федеральной демократической государственности, без этого никакая конституция и никакие договоры соблюдаться не будут.
4. Законодательная и политическая поддержка “низовой” интеграции бывших союзных республик, то есть интеграции собственности предприятий, без чего все разговоры и все решения, направленные на создание единого экономического пространства, останутся лишь благим пожеланием.
5. Четкая и последовательная линия в отношении военно-промышленного комплекса, выделение в нем предприятий и отраслей, поддержка и развитие которых необходимы с точки зрения стратегических интересов России, и свертывание тех производств, которые со всех точек зрения, включая военно-оборонную, являются паразитическими.
Кто-то скажет, возможно, что все это, как и многое другое, вполне доступно для понимания и нынешних властей, что нечто подобное они делали, делают или намереваются делать впредь. Допустим, что так. Но я говорю лишь о том, что они этого сделать не смогут, так как быстрых результатов само по себе это не принесет, проблемы как были, так и остаются сложнейшими, а все ресурсы отпущенного им политического времени нынешние руководители исчерпали. Искусственно же продлевать состояние, при котором власть пребывает в политическом вакууме, вредно для всех, в том числе и для нее самой.
Октябрь 1994 г.
Тактика без стратегии
Перестановки и замены в правительстве осенью 1994 года можно рассматривать с трех точек зрения. Во-первых, исходя из тех тактических выгод, которые они могут принести президенту. Во-вторых, с точки зрения возможностей, открываемых для укрепления пошатнувшегося в октябре согласия между основными элитными группами российского общества. В-третьих, исходя из того, насколько способствуют они достижению согласия в самом обществе.
Если говорить о тактике, то Ельцин провел операцию по обновлению кабинета вполне грамотно и даже не без блеска. Назначение Чубайса, учитывая бойцовские качества нового первого вице-премьера, открывает пространство для острой политической борьбы, в которой президент, как известно, чувствует себя намного увереннее, чем при политическом штиле. Кроме того, Чубайс — это знак Западу: реформы продолжаются, а потому не опаздывайте с обещанными кредитами, на которые сделана столь крупная ставка в проекте бюджета. Кроме того, Чубайс — это наконец-то достигнутое ослабление позиций главного (и единственного) конкурента Ельцина после декабрьских выборов — Виктора Черномырдина. Последний становится заложником политических сил, близких к “Выбору России”. Я уже не говорю о том, что все перестановки и назначения в совокупности вряд ли позволят спасти кабинет: реплика Шахрая о скором правительственном кризисе имеет хорошие шансы стать сбывшимся прогнозом, чему вряд ли сможет помешать даже такой реалистичный и осмотрительный человек, как Евгений Ясин, которому, судя по всему, отводится роль цементирующего звена.
Наконец, назначение Чубайса — это расчет не только на политическое наступление (вплоть до роспуска Думы), но и на возможное отступление, когда Чубайс может быть объявлен виновником очередного провала. Впрочем, такое отступление будет означать и окончательный разрыв Ельцина с приведшими его к власти “демократами”, а тем самым — и его политическую изоляцию. Поэтому в президентском окружении такое будущее если и предусматривают, то скорее всего без особого энтузиазма.
Но как бы то ни было, в нынешней обстановке новые назначения, повторю еще раз, можно рассматривать как тактический успех президента. С той лишь оговоркой, что он достигнут в полном стратегическом вакууме.
Сейчас много говорят и пишут о том, что для предотвращения очередного политического кризиса необходимо обеспечить согласие хозяйственных, политических и других элит России. Но на какой основе его можно обеспечить, если не на стратегической? Ведь символическое единение мы уже имели, оно закреплено известным Договором об общественном согласии. Оно, кстати, было не таким уж и символическим, так как базировалось на объединяющем всех общем интересе в перераспределении собственности. Но сейчас, когда этот передел в первом приближении завершен, когда на передний план выходит не общность, а противоречие интересов разных хозяйствующих и властвующих группировок, ничего похожего ожидать не приходится.
Для достижения компромисса между разными интересами необходимо наличие по меньшей мере двух условий. Во-первых, необходима готовность относительно слабых хозяйственных и региональных группировок (а в России они составляют большинство), не способных сегодня обеспечить приумножение общенационального богатства, согласиться, в ущерб своим сиюминутным интересам, на ускоренное развитие тех предприятий и регионов, которые конкурентоспособны на внутреннем и мировом рынке. В свою очередь, такая готовность не появится, если нет доверия (и это — во-вторых) к центральной власти, если нет веры в ее координирующие способности и стратегические возможности.
У нас, к сожалению, не наблюдается сегодня ни первого, ни второго; смена персонажей в высших эшелонах власти в этом отношении ничего не изменила. Новый помощник президента по экономическим вопросам А. Лившиц выступил в “Известиях” со статьей, в которой поделился своими соображениями насчет того, что ждет нас в ближайшие пять лет. Из статьи следует, что в этот период преимущественное развитие получат обладающие значительным экспортным потенциалом топливно-энергетический и военно-промышленный комплексы, а также металлургия. Что касается потребительского рынка, то он, по прогнозу автора, на 80 процентов будет заполняться товарами из-за рубежа. И еще в статье говорится о том (это уже не прогноз, а пожелание), что Россия должна ускоренно обновлять и развивать свое машиностроение: иначе, мол, пропадем.
Допустим, что все это именно так и должно быть. Но чтобы, скажем, руководители предприятий и отраслей, производящих ширпотреб, и руководители регионов, где он производится, добровольно согласились его не выпускать, они должны знать, что произойдет с их рабочими, инженерами и служащими, а руководители машиностроительного комплекса должны быть уверены, что благодаря успехам сырьевиков и металлургов (или благодаря чему-то еще) они получат необходимые средства для реконструкции их устаревших предприятий. Добровольно жертвовать своими сиюминутными интересами можно лишь в том случае, если ты знаешь, во имя чего жертвуешь, равно как и то, чем и когда все это может быть компенсировано. Иными словами, как ни крути, а приходим все к тому же: компромисс интересов возможен лишь на основе более или менее ясной стратегии и доверия к людям, которые ее предлагают. Между тем в статье помощника президента мы обнаруживаем нечто прямо противоположное, а именно — убежденность в том, что в ближайшие три года никакой экономической стратегии в России не может быть вообще!
Это очень симптоматичное заявление. Оно может означать лишь одно: нынешние руководители страны исчерпали все прежние ресурсы для обеспечения общественного согласия, а новые найти не в состоянии. Поэтому они по инерции полагаются на старые, демонстрируя тем самым исчерпанность отпущенного им историей политического времени. Его можно искусственно продлевать кадровыми перестановками или чем-то еще, но политического кризиса на этом пути избежать вряд ли удастся. Если же кто-то рассчитывает на спасительность самого этого кризиса и достижение “согласия” благодаря очередной “победе” над очередным политическим противником, то это игра с огнем. Никто не может гарантировать сегодня, что в конфронтацию не будут втянуты широкие слои населения. Результатом же ее вполне может стать приход к власти самых беззастенчивых демагогов.
Еще не поздно остановиться. В российском обществе сейчас конкурентоспособны только две идеи — идея демократии и идея русского национализма. Пока первая распространена несравнимо шире: по нашим данным, около 50 процентов россиян считают, что России нужна демократия. Но примерно столько же полагают, что она терпит поражение. А среди причин чаще всего называется такая: люди, находящиеся у власти и называющие себя демократами, на самом деле таковыми не являются. Но кто может гарантировать, что за остающиеся до президентских выборов полтора года кризисного развития (а иного не предвидится) разочарование в “демократах” не станет разочарованием в демократии? И так ли уж случайно, что в рядах радикальной оппозиции, которая еще совсем недавно единодушно настаивала на проведении досрочных президентских выборов, появляются люди, согласные полтора года подождать, рассчитывая на то, что за это время плод созреет и сам упадет к их ногам?
Так что от вопроса о досрочных выборах, как бы ни сопротивлялась им душа (а я тоже не в восторге от такого варианта), надо не отмахиваться, а обсуждать его серьезно и ответственно, с ясным осознанием того выбора, перед которым оказалась страна. Но как бы ни был решен этот вопрос, всем политическим силам пора понять: уходить от разработки стратегии, подменять ее общими декларациями о “реформе”, “рынке” и “финансовой стабилизации”, равно как и тактической изворотливостью в решении сиюминутных интересов, — это дорога в никуда. Ни долговременного согласия элит, ни согласия широких общественных кругов при такой политике обеспечить невозможно.
Особенно важно последнее. Население в массе своей давно уже перестало обращать внимание на перестановки в “верхах”. Между тем нынешнее поколение россиян, как и предыдущие, готово многое вынести и вытерпеть — все это мы знаем теперь и по собственному опыту. Но людей нельзя до бесконечности держать в неведении насчет того, ради чего они терпят. Ведь большинство из них так до сих пор и не знает, так и не может получить ответ на простой вопрос: что с ними будет, чего им ждать после того, как ЭТО кончится.
А между тем даже большевики не только обещали всеобщий рай для всех при коммунизме, но и давали людям конкретные ориентиры в виде своих пятилеток. Чтобы вернуть обществу образ будущего, вовсе не обязательно возвращаться к плановой экономике и той лжи, которой она обставлялась. Надо лишь более или менее внятно сказать о том, что потеряет та или иная группа населения в ближайшее время и что она сможет получить — благодаря государству или своим собственным усилиям — через пять или, скажем, через десять лет.
Если это не сделают политики, желающие выглядеть в глазах мирового сообщества цивилизованными, то им, не исключено, придется уступить дорогу деятелям, способным с легкой совестью пообещать всем и каждому “работу и зарплату”, а заодно и многое другое не только на пять или десять, но и на пятьдесят лет вперед.
Ноябрь 1994 г.
P. S. Война в Чечне показала, что высказанные выше опасения были, к сожалению, небеспочвенными. Исчерпанность политического времени и сопутствующее ей стратегическое бессилие нынешней власти для достижения цивилизованного согласия стали еще более очевидными. А там, где невозможно согласие цивилизованное, неизбежно возникает спрос на силу и устрашение несогласных. Чеченская война не сняла ни одной из проблем, вызвавших саму эту войну, а лишь усугубила их. Выбор, перед которым стоит Россия, остается прежним: или новая демократия, или новая (на этот раз националистическая) диктатура.
Январь 1995 г.
1 Это проявилось и в том, что “оборонка”, тщательно оберегаемая до того от криминализации, постепенно начала осваивать правила игры на черном рынке. Первым симптомом здесь стало появление еще при Рыжкове знаменитого кооператива “АНТ”, деятельность которого вызвала один из самых громких политических скандалов того времени. (Здесь и далее примечания автора.)
2 Подробнее см. об этом: Капустин Б., Клямкин И. Либеральные ценности в сознании россиян. — “Полис”, 1994, № 2.
3 Именно этим объясняются разногласия в рядах “непрезидентских” социал-демократов, наметившиеся еще до того, как они успели сплотиться на единой идеологической и политической платформе и обрели хотя бы минимальный политический вес: одна из группировок, как известно, выступает за тесные контакты с радикальной оппозицией, а другая против этого категорически возражает. Последняя, не имея собственной политической базы, в лучшем случае обречена на самоизоляцию.
4 В декабре 1994 года стало достоянием гласности письмо генерала Коржакова премьеру Черномырдину, из которого следует, что президентское окружение предпринимает все новые попытки установить контроль над ресурсами, без чего невозможно превратить символический конституционный авторитаризм Ельцина в авторитаризм реальный.
5 В последнее время стало очевидным, что иллюзия насчет возможностей отобрать голоса у оппозиции получила довольно широкое распространение среди лидеров “демократов”. Об этом можно судить, в частности, по публичным выступлениям Бориса Федорова.
6 Результаты выборов в Мытищинском округе, где “демократы” проиграли Мавроди, поддержанному партией Жириновского, в этом отношении более чем симптоматичны. Дело вовсе не в том, как многие считают, что полностью исчерпала себя идея демократии. Дело в том, что “демократические” избиратели в массе своей будут теперь участвовать в парламентских и местных выборах лишь в том случае, если за “демократическим” кандидатом стоит фигура популярного общенационального лидера, не несущего ответственность за политику последних лет. Такой фигурой, не несущей ответственности за политику Горбачева, когда-то был Ельцин, поэтому поддержка им тех или иных кандидатов уже сама по себе оказывалась достаточной для победы. Сегодня этого нет; более того, восприятие “демократических” кандидатов как “ельцинистов” ведет нередко не к победе, а к поражению.
7 Только после убийства журналиста Холодова и последовавшего вскоре выступления Ельцина в роли адвоката министра обороны — выступления, мягко говоря, искажавшего реальное отношение к генералу Грачеву в армии, — интеллигенция в течение нескольких дней “прозрела”. Но в статьях ее представителей и коллективных заявлениях просматривалось скорее суетливое желание “отмежеваться”, чем серьезная заявка на контроль общественности над властью. К тому же я вовсе не уверен, что взрыв негодования не сменится новым молчанием. Потому что по-прежнему не изжито, похоже, представление, обнародованное Еленой Георгиевной Боннэр: критиковать “свою” власть — значит лить воду на мельницу ее врагов. Неужели так и не поймем, что следовать этой логике — значит не помогать, а вредить “своей” же власти и самим себе, так как такое поведение интеллигенции (подчеркиваю, не политиков, а интеллигенции!) лишает ее доверия со стороны широких слоев общества?
8 Вот самая последняя информация, полученная незадолго до сдачи этой статьи в журнал (опрос проводился 12 ноября): за досрочные выборы президента выступают 46 процентов респондентов, против — всего 25 процентов.