ПУТЬ К СЕБЕ, или ПОСЛЕДНЯЯ РОЛЬ ЮКИО МИСИМЫ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 2, 1995
СВЯТОЙ? КОМЕДИАНТ? МУЧЕНИК?
Жан Жене. Богоматерь цветов. Перевод с французского Е. Гришиной, С. Табашкина. М. “Эргон”. “Азазель”. 1993. 314 стр.
Жан Жене. Дневник вора. Перевод с французского Н. Паниной. М. “Текст”. 1994. 254 стр.
Любой писатель, попадая вместе со своими произведениями в руки переводчика, не только может обрести в будущем новых, ранее недостижимых для него читателей. Ему предстоит так или иначе стать еще и писателем другого языка, другой культуры. Причем в иной культуре он может начать новую жизнь и писателем почти что культовым (с писателями, вошедшими в русский язык, примеров тому масса), писателем-классиком для чуждого ему прежде мира — и писателем-поденщиком, производителем чтива (примеров и тут немало: на каждом лотке лежат красочно изданные книги тех, чьи опусы, будучи переведенными, всего лишь заполняют пустующую нишу, которую не в силах заполнить отечественные “бестселлермейкеры”).
Жану Жене никогда не стать таким же русским культовым писателем, каким стал на долгие годы Эрнест Хемингуэй. Его литературный стиль не будут копировать, как копировали стиль Хемингуэя подражатели и эпигоны, его портреты не будут вешать на стены. Да и на саму жизнь (как Хемингуэй — на жизнь практически целого поколения, с легкостью воспринявшего и внешние атрибуты: трубка, свитер, “что будешь пить?”, — и, как это поколение полагало, атрибуты внутренние: отношение к самому себе, женщинам, жизни, долгу) Жан Жене влияния скорей всего не окажет.
Дело не в разном калибре этих писателей-классиков (ведь и у классиков калибр разнится). Не в том, что один — американец (к американскому мы восприимчивы почему-то более прочего), а другой — француз (французское и вообще европейское, европейское рафинированное, в нынешние времена прививается у нас болезненно, скорее — отторгается). Не в том, что один (по фактам биографии) — герой, человек действия, поступка, застегнутый на пуговицы позы ранимый борец, другой — вор, бродяга, человек дна, со дна вознесшийся на литературный Олимп, но (тут знатоки творчества и жизни Жана Жене могут закричать “ату!”) сути своей не изменивший. Даже не в том, что переводы Хемингуэя начали издавать массовыми тиражами тогда, когда в железном занавесе стали возникать первые прорехи (что в значительной мере и определило его популярность), а Жене переведен и издан в наши дни, когда уже никого ничто не удивляет, когда уникальные явления мировой культуры, будучи брошенными на русскую почву, в лучшем случае замечаются небольшим, очень странным сообществом людей, теми, кто сохранил способность не просто читать, а еще и задумываться над прочитанным.
Пожалуй, дело в том, что Хемингуэй (если уж мы выбрали его для сравнения), при всем его кажущемся новаторстве, при якобы им открытом принципе “айсберга”, так и остался в рамках традиции, традиции высокой, но — жесткой. Традиции, даже если сформировались они в иной стране, языке, культуре, поддаются транслированию. Вспомним некоторые рассказы раннего Василия Аксенова и других из круга “молодежной прозы”: хемингуэевский стиль, фраза, образ, хемингуэевский дух чужеродными не воспринимаются.
А Жан Жене никогда не был в традиции, в каноне (второе “ату!” знатоков…). С первым же своим романом “Богоматерь цветов” он попал (с легкой руки Жана Кокто) в один ряд с теми, кто изменил облик французской прозы XX века, в один ряд с Прустом и Селином. И первый и последующие романы, его пьесы (Жене — признанный классик драматургии абсурда вместе с Ионеско и Беккетом), даже его публицистика — все творчество этого странного человека оказалось прорывом или, если умерить восторженный пыл, попыткой прорыва, в незнаемое, в не изведанное ранее. В иные пределы. В прежде незнакомых, ранее глубоко чуждых читающей публике и театральным зрителям образах, с другими, принципиально новыми, вызывающими иногда активное неприятие героями. Мир воров, убийц, мужчин-проституток, трансвертитов, сутенеров — мир дна воссоздавался и раньше, и другими писателями. Но взгляд их был сторонним, обличительным, они указывали перстом, бичевали, вскрывали язвы. Жене не любуется этим миром, не возносит его, не оправдывает. Главное — сам он и есть этот мир. “Его жизнь — подземное небо, населенное барменами, сутенерами, педерастами, ночными красавицами, пиковыми дамами, но жизнь его — Небо” — так характеризует автор одного из своих героев, героя наряду со всеми прочими вымышленного, рожденного автором в камере тюрьмы Френ, где был начат роман, и несущего в себе частицу самого Жене.
Крайне любопытным представляется то, почему этот человек вдруг, словно зараженный каким-то вирусом, отбывая очередной срок заключения (три месяца и один день), решил написать роман. И написал. Жене — а бродяжничая, он успел посидеть во многих тюрьмах не только Франции, но и других стран Европы — попал в тюрьму за кражу книги (книги он воровал с особенной страстью: после окончания “Богоматери цветов” и после отсидки, сей роман “породившей”, в мае 1943 года Жене попадается с украденным томиком “Галантных празднеств” Поля Верлена; выступавший на суде Кокто назвал Жене наиболее значительным писателем современной эпохи — не помогло: “значительный” получил свои три месяца…). Годом же раньше Жене украл книгу писателя, ему совершенно незнакомого, — Марселя Пруста, “Под сенью девушек в цвету”.
В том, что Жене украл из книжного магазина именно Пруста, была некая мистическая предопределенность: уже в тюрьме, в тюремной библиотеке, ему вновь попались те самые “Девушки в цвету”. Жене почему-то решил, что чтение будет “невыносимо скучным”. Однако другие книги были разобраны прочими обитателями тюрьмы. Пришлось смириться. “Я прочитал первую фразу, ту, в которой описан месье Норпуа на обеде у отца и матери Пруста… — вспоминал впоследствии Жене. — И эта фраза очень длинная. И когда я ее закончил читать, я закрыл книгу и сказал сам себе: “Теперь я спокоен. Я знаю, что дальше будет все прекрасней и прекрасней”. Первая фраза была так густа, так чудесна… это стало тем огнем, который предвещал огромный костер. Почти целый день после этого я приходил в себя. Вновь я открыл книгу лишь вечером, и в самом деле, потом было лишь прекрасней и прекрасней”.
Проще было бы сказать, что Жене был “беремен” книгой. Тюрьма оказалась повивальной бабкой. Но допустить, что основным движущим моментом было только авторское тщеславие (без наличия которого писатель состояться не может), очень и очень трудно. Собственно, Жене писал не роман — многие критики и исследователи его творчества утверждают, что “Богоматерь цветов” не поддается жанровой идентификации, — а вел долгий и напряженный полилог с самим собой, допустившим в себя всех героев романа (“Мои любимые герои — из тех, кого бы вы назвали: низкосортные подонки”), появлявшихся в его камере как кошмар из закопченных тюремных стен почти что наяву. Полилог о том, к чему множество писателей приближаться или просто боятся, или приближаются постепенно, мелкими, подчас незаметными шажками: о Боге, о смерти, о смысле (да-да!) жизни.
“И чудо произошло. Чуда не было. Бог оказался пустым. Просто дырка, а вокруг не важно что. Красивая форма, как гипсовая голова Марии Антуанетты, как солдатики, которые были дыркой с тонким слоем олова вокруг. Так я и жил среди бесконечного множества дыр в форме людей”. Жене — пусть специалисты спорят о жанровой определенности его романа — написал произведение глубоко религиозное. Религиозное не в апологетическом смысле, а религиозное в смысле поиска Бога, поиска откровенного, богоискательства. Вот Эрнестина — мать главного героя Лу Кюлафруа, ставшего через несколько лет уже Дивиной, Божественной, — выстраивает цепь умозаключений: “…ведь над святым, которое, увы, называют духовным, не принято шутить или смеяться: оно исполнено грусти. Если это имеет отношение к Богу, значит, и Бог грустен. Значит, Бог — это понятие, связанное с мукой. Значит, Бог есть Зло?”
В мире убийства (Богоматерь цветов, Нотр-Дам-де-Флёр, — это кличка мальчишки-убийцы, хладнокровного и циничного), в мире, где нет места ни верности, ни подлинной любви, Жене тем не менее ищет Бога. Гипертрофированный эгоцентризм его самого и его героев (“…а еще бывает, когда не в силах сдержать эмоции, захочешь проглотить себя самого, вывернув свой непомерно разинутый рот на голову, захватив все свое тело, а вместе с ним и весь мир; и превратиться в шар из того, что проглочено, в шар, который понемногу тает и исчезает: таким я представляю себе конец света…”) соседствует с наивной, почти языческой верой в то, что до конца Бог пропасть не даст.
Возможно, что Дивину, этого мужчину-женщину, похороненного автором против всех “правил” практически на первых страницах, и встретят добрые ангелы. Что же до прочих героев романа, “котов” и сутенеров, убийц и воров, то здесь вопрос остается открытым. Жене с удивительным мастерством строит роман таким образом, что жизнь и смерть главного героя, Дивины, становится как бы фоном для жизней и смертей других героев. Все они копошатся на дне, выскакивая на поверхность лишь потому, что каким-то, зачастую случайным, образом попадают в жизненное пространство Дивины. И весь кошмар в том, что и к Дивине, и к “фраерам”, и к своим жертвам эти люди применяют удивительно простой критерий, для того чтобы определить, могут ли потенциальные или реальные жертвы продолжить свое земное существование. “Старик был обречен, — отвечает на вопрос председателя суда убийца Нотр-Дам. — У него уже ни на кого не вставал”. И Нотр-Дам отправляется на эшафот: ответить иначе — значит изменить своему миру, миру с “подземным небом” и непонятными, странными для непосвященных ритуалами.
Если “Богоматерь цветов” еще сохраняет признаки романа, то другое вышедшее на русском языке в 1994 году произведение Жене, “Дневник вора”, можно определить как “романизированный дневник” (третье “ату!”…). “Главные темы этой книги — предательство, воровство и гомосексуализм, — без экивоков признается автор. — Они связаны между собой единой, не всегда очевидной нитью; по крайней мере, мне кажется, что я распознаю некий кровообмен между моей тягой к предательству, воровству и моими страстями”. В “Дневнике…” без прикрас, без жалости к читателю (жалости к самому себе автор вроде бы не испытывал никогда…) изложен извилистый путь человека, выпавшего за грань обыденной жизни, отлученного от мира, пребывающего в “нетленном одиночестве”. С “Богоматерью цветов” “Дневник…” перекликается и некоторыми общими персонажами, и общим построением, закрученным наподобие спирали или змеи, кусающей свой хвост.
Змеи ядовитой. Как и “Богоматерь цветов”, “Дневник…” — нелегкое чтение. Сказать, что “Дневник…” заставляет содрогаться, — значит ничего не сказать. Он требует вживания, проникновения такого напряжения и силы, что иногда ради инстинкта самосохранения лучше чтение прервать. Не спасают даже авторские ремарки, призванные хоть как-то “окультурить” то поле, что в “общепризнанных” рамках подобной операции практически не поддается: “…я отрекаюсь от жизни ради любой другой цели, нежели та, в которой таилась моя первая боль, а именно, ради того, что моя жизнь призвана стать легендой, то есть должна быть прочитана, и это чтение породит некое новое чувство, которое я называю поэзией. Я — лишь повод для этого, вот и все, что я собой представляю”.
Более того. Временами создается устойчивое впечатление, что автор ломает комедию (недаром статья Сартра о Жене, выросшая в целую книгу, называется “Святой Жене, комедиант и мученик”!), что вот сейчас он, словно новый Крысолов, выведет на своей дудочке какую-то незнакомую мелодию и уведет к совершенно иным пределам. Комедию не в смысле фарса и буффонады. Такую комедию, когда за случайно слетевшей улыбающейся маской открывается жуткий оскал смерти, а только что державшая цветы изящная рука оказывается рукой скелета с косой.
Перефразируя слова Сартра о Жене, можно сказать, что, как и в случае с “Богоматерью цветов”, Жене — автор “Дневника…”, находясь в мире образов и обрядов, притягивает к ним реальные события и истории, реальных, живых людей, с которыми судьба сталкивала его во время бродяжничества по Европе — от Испании до Польши и от Сербии до Бельгии. Что ведет его — “миф внутренний” или “миф внешний”, — остается неясным. Скорее тонкая грань, отделяющая эти мифы друг от друга. Проходя сквозь и через нее, Жене дает читателю возможность узнать истину, “а она ужасна”.
“Говорить о моем писательском ремесле — то же самое, что впадать в тавтологию. Томясь от скуки в заточении, я был вынужден искать убежище в своей прежней бродячей и убогой жизни. Впоследствии, уже на свободе, я писал ради денег”, — признается в “Дневнике…” Жене. “Приукрашивая презираемое вами, — продолжает он через несколько строк, — мой разум, уставший от игры, которая заключается в наделении престижными именами того, что потрясло мою душу, отвергает любые эпитеты. Не смешивая людей с вещами, он приемлет их в одинаковой наготе”. И заключает претенциозно и искренне: “Я уповаю на грохот пушек, на фанфары судьбы, чтобы пускать беспрестанно, один за другим, пузыри тишины. Я заглушу эти звуки бесчисленными, все более плотными пеленками моих былых приключений, жеваными-пережеваными, загаженными, намотанными на меня, как шелковый кокон. Я буду упорно постигать свое одиночество и бессмертие, жить ими, если только дурацкая жажда самопожертвования не заставит меня их покинуть”.
Жене издал “Дневник…”, когда слава его, нарастая подобно снежному кому, гремела уже и в тех странах, откуда совсем недавно его, босого, вшивого, голодного, высылали под конвоем. Издательство “Галлимар” уже готовило его полное собрание сочинений. Со времени “Богоматери цветов” прошло всего шесть лет.
Кто знает, удалось ли Жану Жене действительно постигнуть свое одиночество и бессмертие. И был ли он действительно тем человеком, чей образ вырисовывается при прочтении двух его книг, впервые переведенных на русский…
Дмитрий СТАХОВ.
Не от редакции. Изящная рецензия Дмитрия Стахова на первые русские издания книг Жана Жене представляется мне образцовым в своем роде примером того, какое поистине магическое действие может оказывать и оказывает на наше восприятие эта самая мировая слава. Мы только раскрываем книгу, а уже знаем, что нам предстоит приобщиться к сочинениям знаменитого прозаика и драматурга, оказавшего влияние на французских, и не только французских, писателей. Да разве могут такие книги быть дурны? Нет, никогда! Даже намекнуть на это — значит расписаться в своей не то что непросвещенности, но просто в профнепригодности. Разве можно заявить, что яркий сатириконовский спектакль “Служанки” (постановка Р. Виктюка) имел и имеет успех вопреки убогому тексту Ж. Жене? Разве можно вслух сказать, что “Богоматерь цветов” — книга дурного вкуса? И не там, где автор циничен, а именно там, где он возвышен или воображает себя таковым. Свойство ли это русского перевода или самого русского языка, но непристойности Жана Жене читать еще можно, а вот сентиментальные пристойности — ну никак. Разве можно вслух сказать, что “Дневник вора” — книга, против ожиданий, примитивная? Однообразная до зевоты именно в своей порочности (воровство, мужская проституция и проч.). Зло скучно. Перефразируя Бодлера: l’ennui du mal. А так все верно: знаменитый, оказавший влияние.
Андрей Василевский.