Отчет об одной командировке
МАРК КОСТРОВ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 11, 1995
МАРК КОСТРОВ
*
ГЛУБИНКА
Отчет об одной командировке
Возле Чекунова попутка сломалась, а рейсовый автобус Холм — Новгород, как обычно переполненный, промчался мимо не останавливаясь. Я стоял, безнадежно голосуя, смотрел, как, поблескивая на солнце, бесшумно летели через дорогу осенние паутинки. А что, если пойти из командировки пешком? Взять и пойти. Ну не по асфальту, а параллельно ему, по берегу Ловати, она ведь тоже течет на север. К тому же теперь я человек свободный: мои блесны-вобблеры, брошки-жучки, берестяные грамоты и прочая из эпоксидной смолы продукция опять не заинтересовала местное начальство — провинция продолжала жить по своим неспешным законам…
В чекуновском магазине я купил пачку “Индиан-ти”, колбасы, хлеба, расспросил о дороге и скоро шагал по странной узкоколейке: рельсы извивались, бугрились, дальше и вовсе проросли осинником толщиной в руку, а тропинка заструилась по низу невысокой насыпи. Идти было легко и радостно, несмотря на мои производственные неудачи.
Мне сказали, что, когда я пройду два километра, у реки будет Козлово. Я их прошел, но деревни там не оказалось. Вместо нее горбился огромный бугор с разбросанными по его лысине поленьями, а за ним, по тому берегу, обрывистому и гористому, карабкались ели и березки. Лишь кое-где в их темно-синей чаще краснели пятна осин. А под елями, под обрывом, текла, завихряясь водоворотами, светлая Ловать, и вокруг стояла невыносимо прекрасная тишина. Чтобы не потревожить ее, я осторожно стал спускаться к воде. Но камешки все равно срывались, выпархивали из-под ног, торопились меня опередить.
Выбрав тихую, тугую заводинку, я свесился с камня, чтоб напиться, увидел себя, нелепого — с портфелем в руках, в очках, при шляпе, и чуточку усомнился в своем мероприятии. Под моим отображением застыла стеклянная толща воды. Ночные холода сделали свое дело — все зеленые крупицы, вся плавающая тина элодей, рясок опустилась на дно толстым бурым ковром, и над ним, посверкивая боками в последних лучах заходящего солнца, ходили мальки.
Отступать, возвращаясь в Чекуново, не хотелось, идти вперед в неизвестность, на ночь глядя, тоже. Впрочем, к чему торопиться? Я решил развести прямоугольный костер. Плахи, подсушенные нежарким бабьим летом, занимались быстро, скоро я сидел посредине безветренного огневого пространства и попивал крепкий чаек, закусывая его чайной колбасой, поджаренной на прутике. Жестяную консервную банку я подобрал в пути, кусок проволоки тоже и теперь смотрел, как пламя быстро зализывало, коптило какую-то яркую иностранщину.
Много ли человеку для счастья нужно?.. Сидел, смотрел через теплый воздух, как колышутся, погружаясь в темь, окружающие леса, иногда гулко где-то внизу била рыба, я срывался с места и, перепрыгнув через костер, бежал за новой порцией чистой ловатской водички. И скоро только по отражениям звезд под ногами удавалось отличить берег от реки. Вскоре я растянулся на сухой траве, собранной под кустами.
Надо мною, словно огромным дуршлагом накрыли землю, висели дырочки звезд. Иногда одна из них, а то и две срывались с места и, превращаясь в очередной спутник Земли, не спеша уходили куда-то за горизонт. Осенние звездопады в природе уже давно не случались.
Мне долго не спалось, я думал о разном. Не стану утомлять читателя перечислением своих дум, тем более что он и сам сегодня погружен в размышления. Главное в том, что впереди у меня была целая ночь, и незаметно для себя я заснул, а когда проснулся под чьим-то взглядом, то увидел мужика. Среднего роста, со щукой на кукане, он задумчиво скреб реденькую щетину и переводил взгляд с меня, лежащего в лыжном костюме, с портфелем под головой, на выструганные мною плечики, на которых висела под деревом моя “аляска”.
“Здравствуйте”, — сказал я ему. “Здорово”, — ответил он.
Мы закурили, познакомились, разговорились, и Саня Тепанов, бывший кузнец из Чекунова, затеял варку. Пришлось строгать ложку, а потом мы дружно хлебали уху, а когда выпили по второму березовому фунтику из Саниного фанфурика новгородского разлива водочки, и вовсе славно сделалось под начинающимся солнышком. Тепанов все доказывал мне, его, мол, тут не понимают: раньше на пенсию он мог купить только десять бутылок, да в очередях и талонных драках все это происходило. Теперь даже у них в поселке два ларька открылось, так что в любое время суток тридцать бутылок тебе преподнесут, да еще с поклонами.
Я слушал Саню, неторопливо разбирая щучью голову, которую он великодушно уступил мне. А он все советовал, чтоб я не шел просто так. Мол, меня не поймут (как не понимают его). Надо говорить в деревнях, что иду я по этому краю, дабы высмотреть дом на покупку.
Попрощавшись с Саней, с приятной тяжестью в ногах и желудке, побрел я далее, и как бы все в гору и в гору, хотя шел по ровному месту. Разноцветные листья, не переставая дрожать, все еще держались на кленах и липах, лишь под старыми ветлами споро падали, потому что то были старые, серебристые, как узенькие окуневые блесенки, листочки. Под этими ветлами, едва дорога выводила меня под них, стоял тихий ровный шум, будто шел снег.
Постепенно солнце разошлось, расстаралось окончательно, воздух прогрелся, и сквозь тишину было слышно, как синицы, цепляясь за вертикальность стволов, попискивают то там, то здесь. И везде, то в одну сторону, то в другую, расчесанная розами ветров, как гребешком, лежала пожухлая лесная осока.
Ноги мои постепенно оживились, и тогда сразу на километр вперед сделалось плоско. И я, увидев в стороне от дороги дом, свернул к нему передать от Сани привет Петру Карпычу. Рукастый старик с красным носом и венчиком пуха над лысиной привет принял, а так как он собирался на рыбалку, то пригласил и меня.
Хорошо было сидеть на сухом травянистом берегу, ощущать в руках шершавое, окоренное у конца рябиновое удилище и таскать, таскать скользких, как обсосанный леденец, плотвиц. За ужином я не спеша возился с ними и слушал, кем был и кем только не был Карпыч. Шкипером на тихвинках, дровянках и нефтянках, потом лесорубом в тайге, в войну служил в разведбате, после войны работал шахтером в Сланцах, а когда вырастил двух дочерей, позвал за собой жену в эту глушь — жена заплакала и не поехала. Он не стал, как Лев Толстой, дожидаться восьмидесяти — в шестьдесят лет сварганился сюда. Теперь ему семьдесят пять, и о своем решении он не жалеет. Пчелок завел, сажает картошку, а между ботвой до недавнего времени зарывал бутылочки с самогонкой от борцов за трезвость — ныне этого делать не надо. Теперь еще к нему и дочки с внуками приезжают на лето, — он же их каждый год заставляет по одной стене обоями оклеивать. Когда-нибудь доведут это дело до конца…
Закрепив в курятнике доброжелательного старика диод, чтоб пятнадцативаттка горела вечно и круглосуточно для повышения яйценоскости его двух хохлаток, я попросился на печку и на теплых голых кирпичах, грея свой правый, печеночный, бок, спал сладко и глубоко. А рано утром, когда шел от Карпыча далее, думал, что если вот так всю жизнь спать, пить умеренно только двойной очистки вино, закусывая его самодельным маслом, то будешь и ты жить долго-долго.
…Вокруг сверкал иней. Мороз подкрался неожиданно, ночью. Ледок хрустел под ногами, в лужах бултыхались белые пузыри, и подосиновик, прикрывшись ледяным куполом, от удара моей палочки звенел и не хотел валиться набок. Постепенно изморозь оттаивала, превращаясь в капли, и от этого сверкала еще радужней и нестерпимей, выделяя матовые холодные тени отдельных дубов и сосен.
Следующая деревня после Ракова была Осетище. На околице, рука козырьком у глаз, стояла и ждала меня староверка Мария Игнатьевна. Слух, что идет по их дорогам интеллигент в очках, чтоб высмотреть избу, бежал по телефонной трассе впереди меня.
Мария Игнатьевна показала мне два дома. Один был обшит тесом и звался пятистенка, другой, постарее, весь оброс сладким необобранным крыжовником, а из баньки, что стояла над Ловатью, можно было прямо с обрыва прыгать в реку.
Потом я обедал. Чинно, не спеша старался лупить яички из самовара, поддевал вилкой рыжики, но особенно мне запомнился творог и сыр из него с тмином и безо всяких ГОСТов и санэпидстанций, как делали его предки сотни лет подряд.
Потом мы говорили с Игнатьевной о божественном. Но, увы, договорить нам не дали зашедшие в гости трактористы (молчаливый покорный муж Марии Игнатьевны был не в счет) и майор запаса из Риги, который вот уже несколько лет подряд приезжал сюда “пасть” коров. Подошла очередь Игнатьевны принимать пастуха на ночевку. “Не может жить без командирства!” — шутила про него хозяйка. Однако вскоре начались какие-то у трактористов разборки, выяснения отношений, и я попросился ночевать во второй дом, ну в тот, что со сладким необобранным крыжовником. Мне дали фонарь, ключ, и я ушел.
Удивительно приятно после городской скученности ходить одному по скрипучим половицам, по просторной горнице, по опрятной чистой избе, подготовленной к продаже. Горбилась моя тень по стенам, с рамочного многоместного фото, сумеречно поблескивая, глядели на меня бывшие обитатели, неярко светила “летучая мышь”, и пахло яблоками напополам с пригорающим керосином.
Ночью я проснулся вдруг и долго не мог понять, где я. Наконец вспомнил. На полу лежали оконные квадраты зеленого лунного света, с покачивающимися в них ветками. Такая тишина стояла, что даже не с чем было сравнивать ее. В летнем лесу тишина звенит от множества мошек, в жилом доме она потрескивает, здесь же царила такая тишина, которую я готов был слушать без конца. Бывает, попадешь в сосновый лес после города, дышишь, дышишь — и не можешь надышаться. Так и здесь: я слушал, слушал тишь — и не мог наслушаться. Не скрипели половицы и бревна, не шуршал вездесущий древоточец, сверчки и крысы тоже ушли из избы, поскольку она продается. Дом затаился, соблюдая удивительную деликатность, ждал новых хозяев.
Я вышел на улицу. На улице, круглая, как старый лещ, во всю свою мощь сияла тоже старая луна. Два дня назад я провел всю ночь у костра — луны и в помине не было. А вот сегодня луна на небе. Почему? Откуда? Я до сих пор не могу понять такого странного явления. Возможно, возле многомашинных шоссе с их пронзительными фарами или в городах с белыми фонарями она уже больше не нужна и, поняв это, постепенно отмирает, сосредоточив свой свет где-то в глубинах России.
До сих пор у меня в памяти сохранились эта изба, эта ночная волшебная деревня и как я жадно и бесконечно долго, путаясь в колючках, ем, ем и ем этот сладкий необобранный крыжовник.
Утром, прежде чем покинуть эти ягоды, я слазал на чердак, нашел там старый патефон, все хотел завести на нем пластинку “Не нужен мне берег турецкий”, но патефон не работал.
…Отказавшись от завтрака (живот был набит антициррозным крыжовником), я попрощался с гостеприимными староверами, но Василию Ивановичу было не до меня: он всю ночь просидел на стуле над уснувшими наконец на полу трактористами, изредка переворачивая их со спины на бок, чтоб те не захлебнулись. Иначе кто же деревне приволокет тогда хлыстов из леса, раскромсает их “Дружбой”, привезет сено с потайных лужаек.
От Осетищ до хутора Гора, не в пример как от Карпова, шлось бодро, и когда сзади за моей спиной заклаксонила мощная “колхида” (как она пробралась в эту глушь?), я не стал голосовать. Но мордатый шофер все равно остановился, да еще начал выговаривать мне. “Запомни, батя, — говорил он, — в наших краях завсегда пустят ночью даже в эти неспокойные дни и завсегда водитель притормозит, это у вас, в Новгороде, я прошлой зимой чуть концы не отдал среди пятиэтажек. Вокзал в два ночи закрыли на подметание, а в гостиницу и не суйся — такие там теперь цены”.
Перед хуторком я сошел. На горе, на отшибе от подворья, стояла прочная дубовая скамейка. Прохожий, будешь проходить мимо — присядь на нее. К тебе тотчас подбегут две лайки, Стрелка и Белка; хлеба, пряников они не берут, ты просто так приласкай их, почеши за ухом и смотри, смотри с холма на округу.
Извиваясь, словно чешуя только что пойманного голавля, уменьшаясь перекатами до уклеечных блесток, сверкала подо мною Ловать. За рекой виднелся лес. Красные, желтые охристые пятна, и среди них с королевским достоинством высились величавые сосны, вроде как на полянках, в отдельности, не подпуская к себе лиственного мелколесья. И над всем этим — над горой, над хутором, над скамейкой, где я сидел, — висело синее дымчатое небо с тончайшими барашками облаков.
Вскоре из дома вышла еще не старуха, но уже на пределе лет женщина, руки под передником. Она спокойно сообщила мне, что у ее мужа “чирроз” печени, крыжовник и морошка ему уже не помогают, а жить ему врачи определили три месяца. Колдун из Березова дядя Митя велел поймать щуку и на живую в лоханке смотреть, чтобы она на свое брюхо оттянула всю Иванову желтизну, но у Вани сил на это больше нет.
“Есть у вас спиннинг?” — спросил я. “Нет, — запечалилась Тоня, — сыновья приезжали летось и утопили его. Леска вот есть”.
Голь на выдумки хитра — я намотал леску на свой жестяной котелок, нацепил самый тяжелый из вобблеров и стал беспокоить им воду. Леска соскальзывала с барабана, как с безынерционной катушки, я вручную укладывал ее на жестянку. Тоня ходила за мной следом по берегу — переживала, особенно когда одна щука сорвалась.
Рыбина, не большая, не маленькая, попалась под вечер. Тоня напустила воды в ванночку, Иван Горский (настоящей фамилии его не знаю, но раз живет на горе — все зовут его Горским), желтый, исхудалый, сел на табурет, подпер голову руками и замер. Я поужинал, а он все сидел и сидел перед ворочающейся в лоханке щукой. “Хочу пожить еще, хотя бы годочек, — сказал он, — чтобы по лесу с лайками побродить, чтобы пчелок весной от трутней чистить, чтоб Леньке грозить: племяш гербициды по кустам разбрасывает с самолета — я ему кулаком погрожу, он самолет в сторону бросит, — пчелки, как у других, не болеют поносом”.
На другой день утром, когда я уходил от Горских, щука уже изнемогала, еле шевелила жабрами, а Иван все смотрел и смотрел на нее, спал ли он хоть чуточку — не знаю. И вдруг мне показалось, что Горский малость побелел, а щука — она часто переворачивалась брюхом кверху — пожелтела еще более. После чего по правилам колдовства ее надо было отпустить в Ловать, чтоб река растворила в себе болезнь человека.
С горы я шел вперед быстро, “колхидными” колеями, но они, оставляя на поле кучки красноватых удобрений, все слабели и слабели, пока не исчезли совсем. На лесной опушке кончался Холмский и начинался Поддорский район.
В лесу под дубами было хмуро, сумрачно и слышалось сплошное шуршание — лист после холодной ночи падал повсеместно, сплошь. Я робко и торопливо шагал по тропе, не обращая внимания на множество грибов, боясь, что тропинка вот-вот исчезнет. Вдруг она вильнула в сторону, вниз, и ноги сами собою вынесли меня на пляж. Пляж был совершенно пуст, его не касалась нога человека, лишь сорочьи следы пятнали песок. Сороки где-то невдалеке возмущенно стрекотали по деревьям. Мне вспомнилась на том же чердаке в Осетищах школьная тетрадка второклассника Бориса Веселова: “Маленьким птичкам много бед от сороки”.
Я быстро развел костерок, и моя верная баночка снова стала служить мне по своему прямому назначению, потом, поудобней устроившись на дерновом обрывчике, как на скамейке, я не спеша выгребал щепочкой мед из затоваренной стеклотары, что сунула мне на прощанье Тоня, смотрел, как медленно текла Ловать вперед, к Ильменю. Поковыряюсь в банке, потом смотрю на воду, на спокойное поверху, но одновременно мощное в толще воды течение. Как хорошо, что мне не удалось внедрить мою эпоксидку: у Марии Игнатьевны и Тони я оставил образцы крестиков и лампадок, блесны меня выручили вчера, ну а сувениры попытаюсь освоить в Новгороде.
За лесом четырьмя домами предстала передо мною деревня Березово. Во втором доме у реки (я уже знал) жил колдун дядя Митя, он заговаривал и от змеиных укусов, лечил от водки, но меня перехватил увешанный патронташами человек. “А, Костров, — сказал он. — А я вот поэт Смелов, печатался не только в районке, но и в областной прессе, небось слыхал?”
Он и показал мне избу Ивановой. Через пыльные окна видно было, что дом не подготовлен к продаже: со стен свисали драные обои, пол был усыпан мусором.
Через год этот дом купит мой приятель, питерский прозаик Глеб Горышин. Хитрая Иванова выставит на стол бутылочку, плеснет в миску нежинских свежепросольных огурчиков, мы с ней торговаться не будем — отдадим за избу, сколько она запросит…
Дело было к полудню, я торопился дальше, с ходу проскочил Городню, откуда была родом Иванова, Блазниху, а когда надречный проселок совсем “отбился от рук”, километров на двадцать отойдя от асфальта, сзади засигналила вторая долгожданная машина, и еще один шофер, тоже румяный и круглолицый, высунувшись из кабины, велел мне лезть в кузов.
В кузове уже пихались двое мальчишек, они шастали по заброшенным садам и теперь везли в свой Селеевский леспромхоз по рюкзаку полусладких яблок.
Я распластался на теплой насыпной пшенице и, вдыхая ее пыльный, чуть горьковатый запах, задремывал. От толчков меня прижимало к заднему борту.
Впоследствии, зимой и летом, я еще не раз пройду этими местами. Основательно познакомлюсь с Саней, с Марией Игнатьевной, мудрой старухой, Горский проживет девять месяцев, после чего Карпыч будет свататься к Тоне, и погибнет в огне поэт. Уснет с папироской в зубах, а когда соседи прибегут на пожар и попытаются вытащить его за ноги из горящей избы, то на поясе у Смелова начнут рваться патроны…
Если же вы когда-нибудь будете проходить этими все более и более отходящими в сторону от больших дорог колеями, то постойте над его могилой. Может, фанерная тумбочка с жестяной звездой еще жива? А если не торопитесь, то почитайте ему его же простые и негромкие стихи, он, наверное, и не знает, что их теперь напечатали уже в сборнике:
Мы сражались в Восточной Пруссии,
Глубоки были там снега,
Помню дом я под Старой Руссою,
Светлой Ловати берега,
Снегирей на кусту смородинном
В деревенской моей стороне,
И звала, и манила родина,
И тревожила душу мне.
Я опять у себя в Березове…
И в саду от зари до зари
Снова вижу, как с грудкой розовой
На кустах сидят снегири…