СНЫ ПОПОВА
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 5, 1994
ВОТ СЛАПОВСКИЙ, КОТОРЫЙ СПОСОБЕН НА ВСЕ
I
А л е к с е й С л а п о в с к и й. Закодированный, или Восемь первых глав. “Волга”, 1993, № 1.
А л е к с е й С л а п о в с к и й. Пыльная зима. Повесть. “Знамя”, 1993, № 10.
С кем бы я ни говорил о нем, все в один голос: с п о с о б н ы й. Что еще сказать? Очень способный. Что вам еще? Способный. Способный. Очень способный.
А Андрей Немзер, который, как известно, знает все, назвал в газете “Сегодня” Алексея Слаповского одним из самых ярких современных прозаиков. Если учесть обыкновенно скептический тон рецензионного отдела этой газеты, то Немзерова похвала много значит.
А недавний авантюрный роман Слаповского “Я — не я” (“Волга”, 1992, № 2 — 6) выдвигался на премию Букера 1993 года, правда, в шестерку финалистов не вошел, о чем сокрушался Ефим Лямпорт в “Независимой газете”. Чуть ли не матерно обругав всех букеровских претендентов, да и членов жюри, для романа Слаповского он не нашел ни одного дурного слова.
Итак, по меньшей мере, способный. Этот эпитет оказывается в данном случае чуть ли не универсальным, самодостаточным. Способный на что? На т е к с т. Какой? А какой хотите? Рассказ. Повесть. Роман. Силь ву пле! И действительно, открываешь журнальную книжку, читаешь: роман. Или повесть. Ничего не скажешь. Повесть. Скажем, в “Знамени” — “Пыльная зима”, которая, впрочем, могла бы называться и “Зимняя пыль”, и “Пыль зимой”, и “Пыль зимы” (в а р и а т и в— н о с т ь есть непременный признак его литературной технологии).
Сначала рассказчик стоит на автобусной остановке в дальнем микрорайоне. Сначала — вроде бы мужчина. Автобуса нет. Тут из окна проезжающей иномарки вылетает пустая банка от кока-колы и бьет рассказчицу (все-таки это женщина) в бровь. Ну, естественно, кровища, рассказчица отправляется в травмопункт. Описывается совковый травмопункт. А рассказчица все время представляет, как она находит т о г о негодяя, приходит к нему домой: помнишь, как банку кинул?! Тут идут варианты: кем оказывается негодяй, как реагирует, что из этого происходит и так далее. Все это чистая Виктория Токарева. Такое ощущение, что вот-вот вспомнится и название ее рассказа. Но конечно, ощущение ложное, потому что это как бы усредненный токаревский рассказ, в о о б щ е ее рассказ, только менее вульгарный и более технологичный, когда все насквозь видно: как сделано и откуда. Так, в коротком рассказе Слаповского “Нашенская вендетта” (“Волга”, 1990, № 8) просвечивал В. Пьецух, а в “Человеке, который не боялся ничего потерять” (там же) — Валерий (не Евгений) Попов.
Описание совковой больницы. Лечащий врач — мужчина. Женщина становится инвалидом… Потом выясняется, что инвалидность свою женщина тоже воображает: дескать, вот что могло бы случится. И больницы не было — игра воображения. И вообще банка из иномарки пролетела мимо. А могла бы и не мимо. Наконец, выясняется, что это сам автор (рассказчик все-таки мужчина, см. начало) стоит на остановке, видит женщину и вылетевшую из иномарки банку и представляет… Ведь могло и так быть. Конечно, могло. Но как кто-то заметил, не тот умен, кто может назвать как можно больше возможных решений какой-либо проблемы, а тот, кто сразу интуитивно видит правильный ответ. Применительно к нашему случаю можно сказать: настоящий писатель не тот, кто знает как можно больше вариантов того, что могло так или иначе произойти. В жизни многое возможно. Настоящий же писатель скажет: т а к б ы л о. Скажет так убедительно, что мы ему сразу поверим: да, вот так оно и было.
Все мы помним, как учителя тянули из нас ответ на сакраментальный школьный вопрос: “Что хотел сказать этим романом (пьесой, повестью, поэмой…) писатель (Пушкин, Чехов, Толстой…)?” Что хотел? Дети молчат как партизаны. Или барабанят заранее известный, учителем же продиктованный ответ. Между тем сам вопрос (но не учитель) вовсе не так глуп, как кажется на первый взгляд. Любое настоящее художественное произведение, даже не тенденциозное, все равно является писательским в ы с к а з ы в а н и е м. Конечно, не прямым, конечно, сложным, художественным, но все равно высказыванием, сообщением. Я в данном случае веду речь не о “мыслях”, вкрапленных в текст, а о произведении как целом. И вот, когда дело доходит до высказывания, оказывается, что одного умения тут мало. Надобна д у ш а. Которой у писателя Слаповского как бы не наблюдается (я, разумеется, говорю не в религиозном, а в творческом плане). Он может писать и так и этак. Он может все. А тот, у кого есть душа, может н е в с е. Потому что душа сопротивляется.
В прозе Слаповского сопротивления нет. Он умеет писать читабельно: см. его уже упоминавшийся роман “Я — не я” о переселениях одного гражданина в тела его современников, роман легковесный (думаю, сознательно легковесный), но любопытный, не скучный. И если в другой раз он пишет вещь просто нечитабельную: см. “Закодированный”, то этот никак не творческая неудача, а тщательно выполненное самозадание. Впрочем, сама возможность такого задания вытекает вовсе не из каких-то оригинальных умонастроений Слаповского, а просто и з в о з д у х а. Из нынешней творческой а т м о с ф е— р ы. Но это особый разговор. Не случайно Андрей Немзер любезно назвал Слаповского еще и к л ю ч е в о й фигурой новейшей российской словесности. К сожалению, это похоже на правду.
Так вот, “Закодированный, или Восемь первых глав”. Действительно восемь. Сначала идет первая глава повести “Закодированный”. Потом идет первая глава повести “Тот, кто во мне”. Потом идет первая глава повести “Закодированный”, но это другая первая глава другой повести “Закодированный”, чем в самом начале. Потом первая глава повести “Экспресс-убийство”. Потом первая глава повести “Сглаз”. Потом первая глава повести “Переселенье душ”. Потом какие-то “Актерские были” какого-то Николая Мухайло… А почему восемь? А чтобы не семь, объясняет автор нам, дуракам. Каждая из глав выдержана в своем стиле. Это Слаповский умеет. Впрочем, я и по прежним его вещам знал, что он умеет. Я это уже знаю. Не надо мне доказывать. Мне нужно ну хоть что-нибудь с в е р х этого. Или он не мне доказывает, а еще кому-то, кто еще сомневается — умеет Слаповский или не умеет. Да умеет, умеет! Сколько можно доказывать городу и миру владение литературным профминимумом?! Ведь демонстрируемое им умение есть именно м и н и м у м того, что должен знать и уметь профессиональный литератор. Это условие профпригодности. Об этом кричать стыдно. Не умеешь, так и речи о тебе бы не было.
А о чем там в этих первых главах? Да не важно, о чем. О чем-то. Самому автору не важно. А значит, и нам тоже. “Глянешь окрест — одинокая Россия, многодетная вдова…” — это уже из самого финала “Закодированного”, из восьмой первой главы. О-о-о, он и про это может? Маста-а-ак! НЕ ВЕРЮ. Чтобы это стало правдой, нельзя столько выпендриваться.
Впрочем, прошу прощения за повторы, повесть написана? Написана.
Что сказано? Ничего.
Нужно ли ее читать? Не уверен.
Впрочем, вру: уверен, что не нужно.
Зачем она написана? Не знаю.
Нет, снова вру: знаю. Она, как и множество произведений новейшей российской словесности, написана для того, чтобы быть напечатанной. Чтобы, возможно, быть отмеченной критиком. Чтобы, может быть, выдвинуться на премию. Не на ту, так на другую. Чтобы тем самым подтвердить п р о ф е с— с и о н а л ь н ы й с т а т у с а в т о— р а. Чтобы (начинай сначала) легче было напечатать следующую повесть. Чтобы уж наверняка ее отметил критик. Чтобы точно получить премию. Ну и так далее.
Не берите в голову. Это из БИБЛИОТЕКИ НЕ ДЛЯ ЧТЕНИЯ.
Ноябрь 1993 г.
II
А л е к с е й С л а п о в с к и й. Первое второе пришествие. “Волга”, 1993, № 8, 9.
— Я — Иисус Христос, — сказал Петр.
— А я Алла Пугачева, — ответила Нина с присущим ей остроумием.
Так уж у нас получается, что августовский и сентябрьский номера саратовской “Волги” приходят к московским подписчикам в ноябре — декабре (и даже январе), то есть позже, чем октябрьский номер “Знамени”. Я уже успел написать рецензию на “Пыльную зиму” и “Закодированного” (см. выше), а тут снова приходит “Волга”… Ну что делать, работа такая, прочел и “Волгу”. Остался при своем мнении.
“Первое второе пришествие”, жанр коего автором не обозначен, родственно уже упоминавшемуся “авантюрному” роману “Я — не я”. И та и другая книги — намеренно “для чтения”. Впрочем, последняя — с нагрузкой.
Жил да был в провинциальном Полынске (видимо, рифмующемся с Чернобылем?) сумасшедший Иван Захарович, и вдруг в один из летних дней 1990 года он мгновенно прозрел и перестал быть сумасшедшим и пошел к некоему Петру Салабонову, и меж ними был разговор, который Иван Захарович потом записал:
“Я вошёл сказав: Ты — Иисус Христос.
Он сказал: Нет, я Пётр Максимович Салабонов.
Я сказал: Я, как по Библии, по Новому Завету, Иоанн Креститель, сын Захарии, Иван Захарович со случайной фамилией Нихилов, и должен крестить Тебя, хотя сам не крещён. Твоё имя тоже случайно, на самом деле Ты, как обещано, воскрес вторично ради Судного дня, Ты — Иисус Христос.
Он сказал: Не верю”.
И правильно, заметим, сказал. Вообще поначалу Петр рассуждал весьма здраво:
“— Как же я могу быть Иисусом Христом, — говорил Пётр, — когда я родился пусть неизвестно от какого мужика, это мамино дело, но как человек родился! — а Христос родился один раз — и навсегда, и ему теперь надо только явиться в готовом виде! К употреблению! — засмеялся Пётр1”.
Но верил Петр, не верил, но все-таки поверил. И начал лечить наложением рук, превращать воду — нет, не в вино, а в водку (в России ведь живем). Только с воскрешением мертвых не получилось. Но “апостолы” все равно нашлись.
И т. д.
И т. п.
Тем более, что “тому подобного” в нынешней словесности вполне достаточно. “Рассекреченное в эпоху гласности священное писание не могло не стать неисчерпаемым источником перелицовок <…> где неуклюжее стремление как-то протиснуться к живому источнику трудноотличимо от паразитического намерения повысить свой спиритуальный градус за счет столь апробированного “мифа””, — пишет И. Роднянская в новомирской статье о “философической интоксикации” в современной литературе (1993, № 12).
И то, что Слаповский оказывается в этом же потоке, но не в авангарде, а где-то во вторых рядах, весьма показательно. Он производит свою перелицовку тогда, когда уже не тольк м о ж- н о, но как бы и н у ж н о — опять-таки для подтверждения своего профессионального статуса (см. предыдущую рецензию).
Впрочем, есть существенное отличие от, скажем, В. Шарова, В. Пискунова, М. Иманова и других. Те, кажется, понимают, что имеют дело с действительной святыней, потому и прибегают к ее помощи. А сама их интеллектуальная игра со святыней придает острый привкус их сочинениям.
А Слаповский не понимает, что это — святыня.
То есть он об этом знает. Ему сказали.
Но почему это — святыня, он искренне не понимает. Потому и обращается с ней без сакрального трепета, как с любым другим источником.
Вот, скажем, сцена неудачного оживления некого Лазарева — пародия на евангельское воскрешение Лазаря.
“— Радуйся, сестра! — сказал он. — Я воскрешу его!
— Не надо. Не нужен он мне, — тихо сказала женщина. <…>
Докопались до гроба. Пётр один, играючи, ухватил гроб и поднял из могилы.
Поднял крышку, легко выдернул гвозди.
Откинул покрывало с лица.
Мальчик вскрикнул.
На них глядело синее в вечернем свете лицо, тронутое уже пятнами тления.
— Молчать всем! — приказал Пётр. — И обратился к гробу. — Ты! — приказал он умершему. — Встань!
Тишина была вокруг.
— Встань, тебе говорю!
И вдруг в мёртвом теле что-то булькнуло, труп сделал движение губами, словно улыбнулся: отрыжка вышла из мёртвых губ. <…>
— Встанешь ты или нет, мать твою ети?! — затряс покойника Пётр за плечи. — Встань, я тебя прошу! Оживись, а?
Мёртвый лежал неподвижно.
Пётр глянул на женщину.
Закрыл крышку. Опустил гроб. Быстро и тупо стал закапывать. Закопал, выровнял землю, положил венки, как были.
После этого вытащил из карманов телогрейки, которую снял во время работы, две бутылки водки и выпил их из горлышка одну за другой”.
Или вот как выглядит по Слаповскому “чудо с геморроем”:
“Это испытание мне, — подумал Пётр, без удовольствия глядя на уже подставленный ему под нос зад Никодимова, причём Никодимов хоть и спросил, снять штаны или нет, сам, не дождавшись ответа, быстренько снял. <…>
Пересиливая себя, Пётр стал водить руками.
— Ничуть не легче, ничуть! — покрикивая Вадим Никодимов. — Нет, не чувствуешь ты ко мне братской любви, не любишь ты моё тело, мою задницу! Плохой ты ещё Христос! Ты полюби мою задницу — и всё получится!
Дурак прав, подумал Пётр. Как ни крути — прав. И он начал думать не о Вадиме Никодимове, а о его ни в чём не повинном теле <…>.
Лёгкая испарина выступила у него на бу, он понял, что боль прошла.
— Ну? Чего стоишь? — сказал он Вадиму. — Не болит уже, а ты стоишь. Эх, соплежуй! — обозвал он его самым мягким мальчишеским прозвищем, каким пользуются в Полынске.
Никодимов натянул штаны, сел в кресло <…>.
И вдруг бросил сигарету, упал на колени перед Петром, громко прошептал:
— Благослови, Господи!
Пётр вздрогнул, положил ему руку на голову и сказал:
— Благословляю”.
Тут нет повода для заламывания рук: мол, как он смеет! ах, он… этот… Лео Таксиль или… Емельян Ярославский!.. Емельяном Ярославским двигала искренняя, яркая и своем род н е н а- в и с т ь к религии. В Слаповском нет ненависти. В нем ничего нет. Он писатель внутренне п о л ы й. И если делает гадость, то не от ненависти, а от… ну, словом, чтобы нам интереснее было, читабельнее. Чтобы было забавнее.
Он хочет как лучше. Он никого не хочет оскорбить специально. Он, вероятно, искренне не понимает, почему э т о кого-то может оскорбить. Хотя, например, в сцене оживления Лазарева оскорбляется не только вера, но и ч е- л о в е к вообще. Но и об этом автор, подозреваю, тоже не догадывается.
А потом… ведь, и вправду забавно.
— Как?! — воскликнет оппонент, — так вы, значит, признаете?..
Да, это как раз признаю. Он же способен на все. В том числе — сделать забавным то, что не должно быть забавным. Даже отрыжку из мертвых губ.
Но тут мы подходим чуть ли не к самому главному. Слаповский способен, но не оригинален. И дело тут не в том, что жизнь оказалась оригинальнее его писательской фантазии, — согласно проповеди всем известного “Белого братства” Христос воплотился вторично в теле… особы женского пола, бывшего комсомольского работника. Дело в том, что зачастую Слаповский просто работает готовыми блоками.
“Собственный же рассказ Якушкина всегда начинался с того времени, когда он, проворовавшейся, отбывал наказание в Сибири, — стояла таежная зима, вели там долгие и изнурительные земляные работы; там-то он вдруг понял истину. И именно в эту самую минуту (или в минуту очень-очень близкую) напарник, уже вполне исправляющийся и по-своему милый бандит Зотов, сказал: перекурю, мол, придержки, — Якушкин же, ослепленный красотой открывшейся истины, замешкался и не расслышал. Бревно упало ему на голову. <…> Когда он пришел в себя, истина не была снаружи — была внутри, сохранившись и уцелев в нем, более того — угнездившись”.
“Предтеча” Владимира Маканина когда еще был напечатан, помните?
Еще более очевиден след повести “Любимов” Абрама Терца.
“Он присел на корточки и, поборов отвращение,наклонился низко ко рту мертвеца. Оттуда ничем не пахло.
— Да, — вымолвил <…> в некоторой задумчивости. — Да. Может быть, ты и прав. Я что-то недоучел…
— <…> — послышалось сзади воркование <…>, — я тебя прошу… Эту смерть могут принять за дурную примету. Пожалуйста, воскреси его…
<…> вскочил, лязгнул зубами, черный, ощерившийся:
— С ума вы все посходили! Я вам не чудотворец!
— Но для меня, для моего спокойствия, ты мог бы что-то сделать?..”
Вот убрал я имена персонажей, и право, запутаешься — то ли из Слаповского, то ли из Абрама Терца. Нет, это из Терца.
И это тоже:
“По его лицу пробежала мысль, похожая на судорогу.
— Подать бутылку харьковского напитка, застрявшего на складе без внимания публики. ДОктор Линде, снимите пробу, чтобы все убедились в ее химическом вкусе!
Доктор Линде отделился от свиты, сопровождавшей Леонида Ивановича, и накапал в столовую ложку харьковской минеральной воды, которая, как всем известно, размягчает стенки желудка, но не дает утоления уму и сердцу. <…> Он глотнул, поперхнулся, облизнул ложку, подумал и воскликнул изменившимся голосом, не допускающим фальсификации:
— Это — не вода для желудка… Не минеральный напиток… Это — самый чистый медицинский спирт!..
Да! случилось чудо: вода превратилась в спирт”.
Впрочем, отличить Слаповского от Абрама Терца можно. Слаповский, как и Солженицын, не забывает хорошую русскую букву “ё”, пишет “Пётр”, “не ёрничай” и т. д.
“Пётр сам зашёл за стойку, налил воды из крана, который был под прилавком (для мытья стаканов), и отошёл. <…>
Меж тем в ресторан торопливо вошёл мужчина — приготовив заранее в руке деньги.
— Выпей, друг, мою долю! — сказал ему Пётр задушевно. — Что-то не лезет в меня уже. <…>
Мужчина под взглядом буфетчицы, знающей, что в стакане вода, выпил одним махом, заморщился, замахал ладонью перед ртом. Она сунула ему кусок хлеба, он торопливо стал жевать.
— Первый раз, — сказал перхая, — первый раз на вокзале настоящую водку пью”.
Это не Терц, это Слаповский — потому что все через “ё”.
Любопытно, что у Слаповского Петр Салабонов “действительно” творит из воды водку, в то время как у Абрама Терца минералка так и оставалась минералкой, а людям просто чудилось, что они пьют спирт. Поскольку никакого “разоблачения” за этим “сеансом черной магии” не следует, остается предположить, что безумную идею Ивана Захаровича о Петре — Христе нужно принимать как бы всерьез, что именно таков писательский замысел2. И это мешает нам истолковать роман, например, в том духе, что вот писатель показывает, как безобразно преломляется христианская идея в диком сознании совков…
Можно попробовать (что, наверное, и будет сделано) истолковать роман как историю обретения веры. Нет, не получается. Ведь — какой веры? Веры в том, что он, Петр, есть сам Христос? Но это же — очевидный сатанинский с о б- л а з н (что, по-моему, должно быть понятно даже закоренелому атеисту, не лишенному здравого смысла). А Иван Захарович, искренне убеждающий Петра в его Божественной сущности, невольно выступает как орудие и с к у- ш е н и я. Поэтому эпизоды, пародирующие (или точнее — травестирующие) евангельские сцены искушения Христа в пустыне, оказываются в романе бессмысленными. Буквально: без смысла. Зачем искушать по мелочи того, кто уже п о д д а л с я в главном? Поэтому и страшная смерть Петра выглядит не аналогией распятию Иисуса, а как закономерный финал человека, доверившегося дьявольскому соблазну.
Но Слаповский-то явно имел в виду что-то другое!
Если только он вообще имел что-то в виду (см. предыдущую рецензию).
“Как мажор легкого без легкомыслия рассказа незаметно стал минором, как авантюрный разбег романа обернулся историей духовного мужания, как шутливые парадоксы выявили глубины душ человеческих, так и прощальная печаль наполнилась светом, сулящим свободу”, — трепетно и лирично пишет Андрей Немзер, б у д т о б ы рецензируя роман Слаповского (газета “Сегодня”, 31.12.93), а на самом деле проекцируя на него собственные читательские ожидания.
Нет, это сказано о каком-то другом, неведомом произведении неизвестного автора, которое и я хотел бы прочитать.
Может быть, когда-нибудь и прочту.
……………………………………………………..
Но и это еще не все.
Уже после “Волги” приходит — в январе этого года — августовский номер столичного “Театра” за тот год.
III
А л е к с е й С л а п о в с к и й. Женщина с той стороны. Пьеса в двух действиях. “Театр”, 1993, № 8.
Из журнальной аннотации: “В качестве драматурга дебютировал в 1985 году пьесой “Во-первых, во-вторых, в-третьих…”, тогда же поставленной Ярославским театром юного зрителя. Весной этого года написал “Пьесу № 27”, порядковый номер которой примерно и соответствует количеству созданных им больших драматургических произведений (не считая нескольких десятков миниатюр, одноактных пьес)…”
Ну что я говорил!
А пьеса? Да, действительно, в двух действиях.
IV
А л е к с е й С л а п о в с к и й. Здравствуй, здравствуй, Новый год! Повесть. “Волга”, 1994, № 1.
Нет, ни за что…
Андрей ВАСИЛЕВСКИЙ.