СНЫ ПОПОВА
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 5, 1994
СНЫ ПОПОВА
В а л е р и й П о п о в. Любовь тигра. Санкт-Петербург. “Советский писатель”. 1993. 368 стр.
Каждая новая книга Валерия Попова встречается его давно определившимся читателем с тем нетерпением, с каким после долгой разлуки с собственным отражением подходишь к зеркалу.
Одна из тайн успеха Попова заключается в поразительной точности, с которой выуживает он не замечаемые нами приметы, запахи, тайные недодуманные мысли. Советская и постсоветская жизнь загоняла туда, в общем, достаточно сходные вещи. Именно упоминание одной из таких вещей — случайной ассоциации, полузабытого чувства — обеспечивает Попову безошибочное узнавание “своими”. При всей редкой пластичности своей прозы он чуждается томительной описательности: где другие старательно вырисовывают куб, Попов задает его диагональю. Наша жизнь в его прозе не столько присутствует, сколько угадывается. Вечный интерес всякого читателя к собственному подсознанию и есть причина неослабевающего интереса к Попову: он первым фиксирует перемены. Кажущаяся — и вполне нарочитая, игровая — недотепистость его авторского героя только оттеняется жесткой точностью письма, четкой, системной организацией материала и метода.
“Философия счастья”, с которой Попов пришел в русскую литературу, напитанную апологией страдания, во многом определяется именно системностью, четкостью мышления, попыткой сформулировать законы в хаосе. Хаос и в новой книге Попова — одно из главных слов-сигналов, символ неумения организовать и обуютить окружающий мир. Среди тотальной сверхтекучести, необязательности, в которую мы волей-неволей погружены, именно это разумное организующее начало само по себе утешительно. “А может — конец и есть: прекращение всех законов, улетание от них?” — в ужасе спрашивает герой Попова в новой повести “Остров рай”, и в системе Попова такой вопрос вполне закономерен.
Книга “Любовь тигра”, включающая повести и рассказы последних лет, собственно, и есть летопись приложения прежних поповских законов к новой реальности, в которой все прогнозы малоутешительны и, главное, обречены на несбывание. Внешне перед нами прежний Попов: тесто текста густо упихано изюмом точных наблюдений и лихих каламбуров из “записнухи”. Проза по-прежнему смонтирована, свинчена из готовых блоков, по ее пространству щедро раскиданы шуточки, словесные игры и припечатывающие определения. Попов по-прежнему формулирует свои законы счастья, благодаря которым герои его ранних книг — “Жизнь удалась”, “Южнее, чем прежде”, “Новая Шахерезада” — ухитрялись сохранить здравый смысл и радость существования. В том же “Острове рае” Попов уговаривает собеседника, изначально запрограммированного на трагизм существования: “Ну зачем нам этот Шекспир? Там гибнут все. Ты слушай сюда. Первое — понимай каждого, меру его желаний, благородства, — и не перегружай. Второе… голос! Я сам иногда удивляюсь своему голову, особенно по телефону: что — “спасибо, все хорошо!”?.. что он городит? Чего хорошего-то? А потом невольно заслушаюсь: а может, он прав? И последнее: помни — от ада до рая миллиметр, крохотное движение языка. Малейшее движение надо сделать, чтобы плохое в хорошее повернуть”. К этому третьему, любимому правилу Попов возвращается всечасно. В превосходной авторской исповеди “Иногда промелькнет” — летописи собственного детства — он ни на секунду не забывает о спасительной функции речи, о преобразующей силе языка: “Да, жизнь загадочна и страшна, но — слегка подчиняема словам. Мостик из слов, сцепленных над хаосом, — единственное наше спасение. Как хорошо жить в уюте — и как страшно за тех, кто не умеет его словами организовать!”
В русской литературной традиции Попов, повторю, странен, почти неуместен именно отсутствием изначальной установки на страдание. Оно не кажется ему ни поводом для уважения к страдальцу, ни пропуском в рай, ни непременным следствием каких-то особенных достоинств. Страдать необязательно — чтобы это понять, Попову понадобилось прожить собственное детство. Многочисленные маски, напяливаемые борцами, страдальцами, снобами, для героя Попова не столько отвратительны, сколько обременительны. Оказывается, и циником быть необязательно! И всеведение напускать на себя — тоже незачем! И вешать на окружающих собственные проблемы, и самому носить их, как ордена, — дурной тон! Разумеется, столь нестандартная позиция долго не позволяла Попову выскочить из амплуа “питерского юмориста”, тогда как разборчивый читатель давно уже научился жить “по Попову” — то есть не натыкаться на прутья клетки там, где можно спокойно пройти между ними. Это, разумеется, не отменяет знания обо всех темных, непостижимых, мрачных сторонах жизни — тех областях, в которых не работают четкие и утешительные поповские законы. Некоторые из них — например, “У наших врагов есть свои проблемы” или “Счастье копится где-то, чтобы внезапно обрушиться на тебя” — продолжают работать и в новой книге Попова, даром что в разъехавшейся реальности герой все меньше верит себе.
Существенная сторона мировоззрения Попова — его доверие к жизни. В новом рассказе “Божья помощь”, появившемся в периодике три года назад, то же почти детское доверие, надежда на охраняющую руку. Попов движется по миру странником, перед которым, как в детском фильмоскопе, разворачиваются все новые и новые картинки, и герой его прозы доверяет тому, кто эти картинки показывает. Один из коренных приемов такой прозы — отстранение, обновление восприятие привычных вещей. Поэтому в прозе Попова всегда так много пустырей, свалок, пустых пакгаузов — пустынных, таинственных пространств, на которых попадаются странные предметы, изменившие свое назначение.
В ранней повести о детстве “Темная комната”, блистательно построенной на цепочках остранений, свалка на окраине города представала столь же таинственной, как Зона в “Пикнике на обочине” Стругацких: островок предметов, назначение которых неясно. В раннем рассказе “Парадиз”, прямо перекликающемся с повестью “Остров рай”, впервые возникала стержневая поповская тема острова — отдельной, изолированной реальности. Пейзажи островов не похожи на пейзажи материков — там все другое. Эти незнакомые пространства — песчаные пляжи, масличные рощи, пустынные теннисные корты — еще надлежит обживать. Доверчивый странник Попова как раз и намерен их обжить по-своему, раздавая предметам новые имена и новые назначения. Хроникой такого обживания новых неуютных времен становится вся “Любовь тигра”.
Разумеется, и в этой новой реальности есть уже знакомые Попову типы, вызывающие отвращение и насмешку. Именно такие хмурые люди, “поющие песни о загубленной жизни”, процветают в новых временах, как и в любых: такой Боря-боец, фигура более чем характерная для недавних политических бурь, и Орел безглавый, прямо перекочевавший из города Ю (рассказ Попова “В городе Ю” с поразительной точностью предсказал вымороченную реальность последних лет). Разумеется, все эти типажи претерпели изменения, а некоторых Попов выудил своим безошибочным взглядом впервые — таков мафиозно-всемогущий персонаж из “Любви тигра”. Социальная — и отнюдь не самоцельная — точность тут становится следствием разоблачений чисто психологических. В новых обстоятельствах, как и в прежних, во многом им соприродных, на гребне успеха оказывается именно тот, кто самые простые вещи проделывает с максимальным напряжением, кряхтением и муками. Но в поздней прозе Попова заявляет о себе и нечто новое, прежде всего — это истончение, изношенность самого вещества жизни.
Ранняя проза Попова насыщена радостными, вещными, плотными приметами. Тут его пластике было где разгуляться — прикладной акмеизм, упоение деталями: смакование холодного молока, банного пара, мягкой, пристающей к нёбу сосиски. Этого вещества жизни в новых рассказах Попова практически нет. Нет плотского упоения прекрасной реальностью, счастливого сидения в теплой ванне, радостных летаний на катере по воде, бурой от листьев, как заварка. Катер в “Острове рае” скачет по реке без руля и без ветрил, а томительный пейзаж весь прочерчен унылой береговой линией, свободен от прекрасных реалий прежних таких путешествий. Все больше грузовиков, грязных машин, заледенелых дорог, все больше ненавистного Попову холода, поездок неизвестно куда, разговоров с утомительными и мрачными собеседниками. Гротеск его, прежде позволявший легко преодолевать ужас жизни, доводивший его до смешного, одомашненного абсурда, становится все печальней, все отчаянней, и реальность прозы уже распадается, как и все вокруг. Разлезается ее волшебная ткань, утрачивается смысл, прежде так легко и волшебно возникавший из точных догадок, сцеплений, из самого воздуха. Примеры такого распада реальности — превосходные рассказы “Сон, похожий на жизнь” и “Сон, похожий на смерть”.
Герой в них бессловесен, как и положено спящему. Он уже не может словами организовать жизнь по своему вкусу. Он снова странствует — но странствует уже над вспененной, неуютной, коричневой рекой, среди пустынных и пыльных комнат. И это все, чего он заслуживает? Это — тот рай, который был ему обещан? Тем более что и на “Острове рае” ему не светит ничего, кроме малоприятных людей из прежней жизни да потерянных когда-то вещей, прежде нужных, но теперь совершенно бесполезных. Даже деньги, внезапно возвращенные герою на том свете, на этом уже не имеют хождения после реформы девяносто первого года (единственная, кажется, отсылка к политике в прозе позднего Попова). Жизнь, мир вокруг все отчетливей превращаются в бесконечный ряд угрюмых домов с погашенными окнами, пустынных холодных улиц с вечной наледью, грязных поездов… ТО вещество жизни, которое так пленяло в ранней прозе Попова, исчезает, поглощаемое метафизической дырой всеобщей грязи и нищеты. Эту перемену Попов фиксирует точнее остальных и не прячется от нее.
Засасывающую “воздушную яму”, метафизическую бездну, разверзшуюся внезапно у самых ног, Попов чувствует не хуже прочих — напротив, он со страшной точностью рассказывает о том, как поглощает эта бездна всех, кто не хочет ей сопротивляться. Жутковатая история в “Острове…” о том, как у героя пропадают часы, попадая то в операционную, “полную крови и криков”, то в самый темный угол квартиры, и есть история постепенного растворения в окружающем страдании. Герой находит в себе силы сопротивляться ему — но во сне от него ничего не зависит, да и в жизни-то, по большому счету, зависит немногое. Так что сегодняшние сны Попова очень похожи на жизнь как раз своей беспредметностью, пустынностью, бредовой алогичностью, от которой не спасают даже редкие вспышки счастья вроде встреч с любимой или невесть откуда взявшейся роты казаков в белых черкесках на поляне, обсаженной мальвами.
В поздней прозе Попова одним из ключевых слов становится “тьма”. Она окружает героя как символ неупорядоченного мира, в котором не за что ухватиться. Это тьма не только метафизическая, но и вполне конкретная — мрак заледеневшей реки, ночного неба, в котором без толку мотается воздушный шар, или мрак небытия, который страшит героя в тысячи раз больше, чем любые страдания на земле. “Мы поняли вдруг — страх притеснений, наказаний, террора уступает самому главному страху — страху перед темной бездной — она страшней”. Это сказано с безжалостной точностью. Ужас энтропии, столь знакомый сегодня любому из нас, пронизывает и “Сны…”, и “Остров рай”, и даже “Божью помощь” — самый светлый рассказ книги. Даже “Отпевание” — вещь тоже светлую и нежную, полную любви и печали — не спасет “философия счастья”: герой — альтер эго автора — погибает, и догадка его друга (от имени которого написан рассказ), что смерть настигла его на пике счастья, — не спасает.
Законы пасуют перед бездной. Невозможно быть счастливым там, где количество мелких нелепостей и гнусностей давно переросло в новое качество жизни. Эту жизнь организовать уже нельзя.
Можно организовать прозу.
Эта проза, в противовес всем расхлябанностям и необязательностям небрежной “новой литературы”, по-прежнему выстроена с заботой о читателе и любовью к нему. Читатель не скучает ни секунды. Все гвозди забиты намертво, и ткань текста, натянутая на них, не провисает нигде. В новой для себя, почти реалистической манере повести “Иногда промелькнет” Попов оказывается столь же крепким литератором, что и в своих проверенных гротесках. “Иногда промелькнет” — пример небывалого прежде подпускания к себе. Попов уже не прячется за героя: он исповедален, откровенен, и его опыт преодоления кошмаров, избегания их по-прежнему бесценен для читателя.
“Любовь тигра” — страшноватая книга. Но она по-прежнему пронизана любовью — зачастую беспомощной, но неизменной. Попов не оставляет попыток сделать мир уютнее, расчисленнее, яснее. И вне зависимости от результата его опыт полного, светлого существования во тьме и хаосе необходим всем, кто узнает в его герое себя. Главная авторская установка на любовь, на счастье, на самореализацию остается прежней, с какой бы пугающей точностью ни обозначал Попов той новой реальности, в которой живет и работает.
Ничего, ничего… Иногда промелькнет.
Дмитрий БЫКОВ.