КНИЖНОЕ ОБОЗРЕНИЕ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 3, 1994
Ю з А л е ш к о в с к и й. Перстень в футляре. Рождественский роман. “Звезда”, 1993, № 7.
Товарищ Сталин, вы большой ученый…”1 Помните? О-о!.. Юз Алешковский — это в своем роде легенда. Раскрываю июльский номер петербургской “Звезды”, добравшийся до столицы только в октябре — ноябре. Юз Алешковский. Роман. Новый. Дата: декабрь 1991 — май 1992. Редакционная сноска: “Печатается впервые”. Не перепечатка. Только что из США. О-о-о!..
Читаю и себе не верю. Это надо видеть собственными глазами. Любой пересказ бессилен перед лицом оригинала. Нет, говорю я себе, не может это быть т а к никудышно, т а к провально. Может. Увы, так оно и есть.
Герой романа — преуспевающий научный атеист Гелий, опекаемый нечистой силой (и постоянно по этому поводу недоумевающий: Бога нет, а бесы почему-то есть). Но рассказчик не он. Это в “Кенгуру”2, в “Николае Николаевиче”, в “Маскировке”, не говоря уж о “Книге последних слов”, рассказчиками выступали сами персонажи, какие-нибудь Фан Фанычи, чем оправдывались намеренное косноязычие и форсированная грубость текстов Алешковского: это их язык, их, фан фанычей, манеры. Но “Перстень в футляре” написан от третьего лица, и это лицо не прячется под чью-либо маску. За исключением случаев, когда мы имеем дело с внутренними монологами, косвенной речью Гелия, мы — так уж получается — слышим голос самого автора.
Ну кто, например, говорит, что Вознесенский (поэт Андрей Вознесенский) — мудила? Буквально так. Не верите? Вот Гелий “протягивает похабно гыгыкающему шефу пятерку, с которой мудила Вознесенский, скорей всего по наивно-авангардистской, но, тем не менее, угоднической глупости, умолял некогда дебила Брежнева убрать Ленина”. Ну можно при желании с очень большой натяжкой предположить, что таково “видение” персонажа, но этому психологически достоверному предположению, увы, противится само строение фразы.
Юз Алешковский, именно автор, а не его герои, не чувствует языка, на кото-ром пишет, просто не владеет им. При-знаюсь, для меня это было неприятным открытием. Если бы он работал ко-роткими, простыми фразами типа “он вошел”, “она сказала”! А то даже относительно простые грамматические конструкции даются ему с трудом: “…у тощего котенка, общая жалкость которого достигла совсем уже невыносимой для сердца апофеозы, торчала в зубках у кисаньки золотая рыбка-шпротинка…” У кого торчала — у котенка или у кисаньки? Когда же ему приходится выразить мысль, требующую причастных, придаточных и вводных, возникают дебри, непроходимые не только для читателя, но, похоже, и для самого прозаика: “Должно быть, Гелий, как многие люди, чувствующие неотвратимое приближение конца, пытался бессознательно докопаться до причины, что-то и как-то извратившей в не такой уж порочной его душе или не в таком уж бесконечно циничном уме, что и привело его несчастную личность к необыкновенно жалкому итогу”.
Но, может быть, он так шутит? Конечно, он и шутит т о ж е. “Скажем только, что вырос он в семье не то чтобы хорошо обеспеченной, — представляет нам писатель своего героя, — но с первых же дней после октябрьской катастрофы умело обогнавшей время и обосновавшейся в одной из номенклатурных нишечек партаппаратной хазы материальной базы первой фазы”. Ха-зы — базы — фазы… Это юмор такой. Чтобы мы посмеялись. Героя же зо-вут Гелий Револьверович Серьез. Тоже юмор.
А вот сатира:
“В той нишечке Гелий с рождения и ошивался. Правда, это обстоятельство не сделало его пижоном и вовсе не сообщило его натуре черт омерзительно плебейского снобизма, столь свойственного чуть ли не всем представителям быдловской касты властительных лы-сых клопов, усатых тараканов, навозных жучков, лобковых вшей, постельных блох, трупных червей и прочих многочисленных паразитов Системы”. Это не только сегодня неловко читать. Даже из-под запрета застойных лет было бы неловко. Что бездарно, то бездарно.
А вот психология:
“Чаще всего Гелий обращал какой-либо выбор в игру. Психика его, то есть ум и душа, вкупе с тайными интригами гормонов, стычками сантиментов, сме-нами телесных настроений, — психика его целиком отдавала себя во власть расчета. Целью при этом становился не конечный результат — он бессознатель-но отодвигался куда-то на задний план, — а смакуемое продлевание са-мого расчета. Такого рода расчет как бы дробил один выбор чего-либо или кого-либо на несколько совершенно неожи-данных, самостоятельных проблем, от которых просто совсем уже опускались руки”. Да… “просто совсем уже” — это стиль, ничего не скажешь!
А вот психология, изящно перетекающая в критику сталинизма:
“В такие минуты вечно ни в чем не уверенный разум воображал самого себя <…> Сталиным, продувшим Гитлеру дебют омерзительной обоюдогрязной игры и малодушно закрывшимся в сортире в первые дни Отечественной войны. Обдриставшимся со страху, но все ж таки — Сталиным”.
А вот мистическо-политический гротеск:
“Ясно было, что погрузка их (чертенят. — А. В.) в поросячье чрево осуществляется солидно, по строгому расписанию, в соответствии с какими-то яв-но туфтовыми спецраспоряжениями и фармазонскими гарантиями. Внешность всей этой партийной группы была яв-но синтетической, но в общей ее бесовской, полурастекшейся красновато-гно-евато-зелененькой массе можно было все ж таки частично различить:
глуповатую, мокричную одутловатость фанатичной мадам, выползшей на свет Божий из-под химически смрадной Санкт-Петербургской дамбы;
безнаказанную лакейскую наглость жирненького потомка “юристов”;
нечто авиаторское, совиноглазое, инженерно-полковничье, словно проглотившее во время сухопутной аварии секретный черный ящик паровоза, который, как говорится в народе, говно возит;
безобонятельное прохиндейство бездарно трепливого соловья имперского заднего прохода;
мошонкообразность одного амбициозного, но фригидного прозаика, полностью обнесенного даром пристойного стиля, способностью свободного воображения и, как дряблый, импортный лимон, выжатого газетно-митинговою, подворотной, оральной страстишкой…”
Самое замечательное в этом фрагменте — как бы случайно проскочивший упрек в отсутствии д а р а п р и- с т о й н о г о с т и л я. Бедный Юз Алешковский! Ему мнится, что его стиль пристоен.
И вот точно так на протяжении восьмидесяти трех журнальных страниц, очень мелким шрифтом, по моим прикидкам — не менее д е с я т и авторских листов. Дальнейшая фабула романа (а именно — как Гелий Револьверович Серьез освободился от чертенят, нравственно переродился и даже религиозно возродился, попав сначала в снежный сугроб, а потом под своды церкви) в данном случае уже не имеет значения. Скажу только, что возвышенно-сентиментально-романтический стиль Алешковского стоит его иронии, а Алешковский философствующий стоит Алешковского похабствующего, тем более что слова “Небо” и “Храм Божий” (все с большой буквы) он употребляет с той же непринужденностью, что и любимое им слово “говно” и производные от него. Читать это уже поистине н е в ы н о- с и м о. Цитировать тем более.
Да, на прежних книгах Алешковского, изданных за границей и перепечатанных позже у нас, лежала чуть ли не сакральная печать опалы. Все мы знаем, какие чудеса в читательском восприятии может сотворить эта презумпция запретности. И вот наконец ура, свобода! — Алешковский пишет новый роман, отправляет в Санкт-Петербург, роман свободно выходит в свет и… Триумф? По-моему, срам. Впервые книжка Юза Алешковского вышла в России н а о б щ и х о с н о в а н и я х и не выдержала этого испытания.
“Да он всегда т а к писал”, — хладнокровно обронил на ходу мой коллега, видимо, не пожелавший согласиться с А. Немзером. Неужели? Ну, тем хуже. Значит, и дальше будет то же.
Андрей ВАСИЛЕВСКИЙ.
1 См.: Юз Алешковский, “Не унывай, зимой дадут свидание…”. Предисловие Сергея Бочарова (“Новый мир”, 1988, № 12).
2 Эту книгу Ю. Алешковского очень высоко оценил Андрей Немзер в статье “Несбывшееся” (“Новый мир”, 1993, № 4).