Записки сентиментального историософа
ЛЕОНИД БЕЖИН
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 12, 1994
ЛЕОНИД БЕЖИН
*
НА ПОРОГЕ ГУМАНИТАРНОГО ВЕКА
Записки сентиментального историософа
1. Последняя повесть о бездомном холостяке
Духовность и демократия?! Ну уж извольте… Мы еще признаем за демократией некое право на то, чтобы сочетаться со свободой, прогрессом и прочими достижениями либерального гуманизма, но с духовностью у ваших демократов брак невозможен! На эту невесту вы и не посягайте — в православной России у нее издавна был куда более серьезный, основательный и почтенный жених. Монархический консерватизм, он же — исконный русский монархизм. Демократы ему не соперники, потому что он Бога боится, царя чтит, отечеству служит, и народ его за это уважает!..
Столкнувшись с подобным мнением, так и угадываешь рядом с собой рослую, широкоплечую, представительную фигуру в чесучовой тройке, серебряную цепочку, свисающую из жилетного кармана, гладкую, расчесанную, слегка раздвоенную бородку, так и слышишь скрип кожаных ботинок, постукивание папиросы о крышку портсигара, раскатистый смех и иронично-язвительное величание милостивым государем каждого, кто имеет смелость не согласиться с его взглядами. Таков мой воображаемый оппонент, почти не изменившийся с тех времен, когда в России обозначились первые попытки соединить духовность и культуру с демократией. Хотя сам он нынешний, конечно же, никакой не монархист и тем более не консерватор, а бывший коммунист с двадцатилетним стажем, и те, кто его до сих пор поддерживает, держат в руках не иконы Спасителя и Приснодевы, а жалкие бумажные портретики вождей, некогда отрекшихся от Бога, свергнувших царя и разоривших отечество. Парадоксально? Да, парадоксально и загадочно, как и все в сегодняшней России, увязшей на перепутье трех дорог — демократической, имперско-монархической и посткоммунистической — и потерявшейся в заколдованном пространстве между прошлым и будущим.
Поэтому стоит ли удивляться парадоксам и к чему полемизировать, если доводы, аргументы, нравственные принципы ничего не значат и все решает пудовый кулак и луженая глотка! Если все можно и ничего не нужно! Тем не менее я удивляюсь и в полемику вступаю: слишком это важный и наболевший для России вопрос — духовность и демократия. Наболевший, набухший, как кровавый нарыв; вот-вот прорвется, а крови и так достаточно — поэтому лучше полемика! Полемика с чесучовой тройкой, равно как и с теми, кто молится не перед иконами, а перед бумажными портретами. Но вступаю я в эту полемику не для того, чтобы сразу запальчиво возразить, а для того, чтобы сначала согласиться: да, когда-то в женихах у русской духовности действительно ходил консерватизм. Не английский парламентский (такого у нас отродясь не было), а консерватизм в самом крайнем — монархическом (а точнее, цезарепапистском) — выражении.
Сохранилось предание о том, как к преподобному Серафиму Саровскому накануне восстания на Сенатской площади приезжали декабристы, “блестящие офицеры”, под благословение. Старец их с гневом прогнал, а затем подвел келейника Гурия, свидетеля этой сцены, к роднику и сказал: “Вот что они хотят сделать с Россией”. И прозрачный лесной родник — каждый камушек на дне виден — вдруг замутился, камушки скрылись, и вода почернела. Разумеется, декабристы не демократы в нашем понимании и среди нынешних святых отцов второго Серафима, пожалуй, не найдешь, но важно то, что преподобный не благословил.
Те, кто занимался Саровом и Дивеевом, согласятся, что там — духовный корень русской истории последних веков, что Дивеево по чудесам своим — некое инопространство России, где Небо соприкасается с землей. (По преданию, Серафим Саровский в воздух поднимался, когда молился, и в его келье сама собой зажигалась лампадка. Двенадцать раз преподобному являлась Богородица, а чего стоит зеленая ветка с райскими плодами, которыми он угощал — среди зимы! — саровских иноков после одного из таких посещений!)
Многие пророчества Серафима уже сбылись, а предсказывал он и Крымскую войну, и октябрьский переворот, и репрессии, и гонения на Церковь, но Дивеево, как сказочное наливное яблочко на золотом блюдце, показывает не только прошлое, но и будущее. По дивеевским предсказаниям, православие еще возродится и воссияет у нас в России и на престоле воссядет избранный Богом царь. Значит, духовность снова соединится с монархией, словно невеста с законным женихом. А что же сейчас? В том-то и парадокс, что законного жениха у русской духовности сейчас нет, а есть родная сестра — демократия.
От нынешних же претендентов в женихи надо ставни держать на запоре — иначе ночью украдут, тайно обвенчаются, а через год изменят и бросят. Раньше они на такую невесту лишь в щелку забора глазели, но у нас-то заборы повалены, вот они и затаились под окнами, дожидаясь своего часа. А разве они ей пара? — она высокая, статная, чернобровая, с длинной косой, они же все как на подбор конопатые, курносые, да и ростом не вышли, все сплошь мелюзга и коротышки. Иными словами, плохенькие женишки, советские, хотя и величают себя патриотами, консерваторами и монархистами, а чуть поскребешь и крошки сдуешь — увидишь все того же рядового и испытанного коммуняку.
Правда, есть среди них и дядя в тройке — их вожак, атаман, батька, — тот с виду ничего, осанистый и приодеться умеет, но плохо образован, неумен и недальновиден. Да и куда ему женихаться — старик уж по возрасту! Потому-то и не с кем венчаться чернобровой красавице. Но и у младшей сестры ее — демократической России — судьба куда печальнее: кто ж ее замуж возьмет, после того как соблазнил ее некий студент, обещал жениться, а сам погулял-погулял и тихонько в сторону. Тут-то и начинается печальная повесть о демократии и интеллигенции…
И пролог к этой повести — октябрьские 1993 года события в Москве. Вот я раскрываю записную книжку, с которой ходил по центру 4 октября: “…на Новом Арбате слышны автоматные очереди… снятые с рейсов автобусы — к окнам прижаты щиты ОМОНа и МВД… тут же в подземном переходе продают щенков… в переулке Янышева — танки, а рядом торгуют бананами… у здания Румянцевской библиотеки — танки и бронетранспортеры… из бронетранспортера передают водителю военного грузовика кусок спелой дыни… набережная Москвы-реки перекрыта… Тверская перегорожена грузовыми фургонами, из всех магазинов работает только булочная… с балкона Моссовета объявляют о последних новостях из Белого дома… все ждут митинга… в церкви Космы и Дамиана священник читает молитву: “Господи, прости грехи России”…” В конце своих записей за 4, 5 и 6 октября я пометил: “Чудесные золотые осенние дни”. И — “ощущение еще более гнетущее, чем во время первого путча”.
В книжку я наскоро заносил то, чему был свидетелем сам, но дальше Садового кольца меня не пустили (в конце Нового Арбата стояли патрули, а с крыш стреляли снайперы), и остальное я вместе со всеми видел по американскому телевидению. Говорю — американскому, потому что и не разберешь, какое у нас в те дни было телевидение: наше оборонялось, американское же вело передачи. Видел и призывавших брать штурмом мэрию и Кремль, обстрел Белого дома, почерневшего от пожара, и наконец — добровольную сдачу его защитников. Что же после?
Врезалось в память, как ночью за стенкой плакал алкоголик, сторонник Руцкого и Хасбулатова (у нас весь подъезд — сторонники), с горечью повторял: “Все кончилось! Все пропало!” И запомнилась кухонька моих близких знакомых — чай, бутерброды, битком гостей и разговор, конечно же, об октябрьских событиях и о Ельцине, в поддержку которого я высказался… Высказался — и остался в полном одиночестве: один против всех. Тут-то я и почувствовал, что интеллигент (из студентов он или профессоров — не столь важно) порвал с наскучившей ему демократией после десяти лет их тайного сожительства.
Да, да, у нее дома жил, под ее атласным одеялом спал, ее пироги ел, ее орехи щелкал, но порвал, каналья, так и не решившись сделать ей предложение. Иными словами, попользовавшись демократическими свободами, наша интеллигенция — или, скажем осторожнее, некая ее часть — легко демократию предала. Предала потому, что демократия ей практически не угодила, интеллигент же у нас великий практик — не зря в Евангелии сказано, что “сыны века сего догадливее сынов света в своем роде”. Ну какой сын века потерпит, чтобы обратили в прах его скудные, но законные сбережения (у меня самого было десять тысяч на книжке, и я считал себя богачом), потерпит такой политический раздрай и экономический раскардаш! Не угодила — значит, прощай идея!
В этом главная моя мысль: интеллигенция сейчас не просто критикует демократов (их есть за что критиковать), но отказывается от самой демократической идеи. Иначе чем объяснить поразительные метаморфозы, происходящие на моих глазах? Чтобы быть до конца честным, скажу сначала о собственной метаморфозе — метаморфозе центриста, который некогда пытался объективно учитывать противоположные точки зрения, но с тех пор как “русская идея” в высоком понимании В. Соловьева и С. Булгакова была занижена до уровня мордатого лавочника в картузе и поддевке, сдувающего пену с пивной кружки, сплевывающего на мостовую шелуху подсолнухов и призывающего к еврейским погромам, я эту точку зрения учитывать перестал. Уверен, что “русская идея” найдет себе в будущем иных выразителей, об этих же вспомнят с брезгливостью и досадой. Уверен (и это не радужные мечтания), что духовность и демократия все же воссоединятся как родные сестры и мир вступит наконец в то светлое время, которое пророчески предрекали и святые души (не только в Дивееве), и лучшие умы России.
Такова моя метаморфоза, обусловленная отчасти и личными причинами — тем, что я лучше узнал людей (об узнавании — мои статьи в “Литературной газете” “Как я был большим человеком” и “Как я стал свободным гуманитарием”). Теперь упомянем и о метаморфозах в обратную сторону, тем более знаменательных, что это не только метаморфозы от центра вправо, но и от крайне левых прямехонько к крайне правым взглядам. Наверное, и в этом есть что-то личное, иначе не объяснишь, как некий писатель, который был адептом западничества, проповедовал индустриальный романтизм, самозабвенно воспевал технократию и заслужил прозвище “соловей Генштаба”, теперь стал столь же оголтелым адептом низового и предельно опошленного славянофильства, шовинизма и возглавил газету будто бы духовной оппозиции, а другой писатель, некогда разоблачавший комсомол и советскую бюрократию, одним из первых написавший о дедовщине в армии, теперь тоскует об этой системе (надеюсь, не о дедовщине) и охотно сотрудничает с “коричневыми” изданиями!
Все это, повторяю, слишком личное — из разряда того, в чем можно оправдаться лишь перед самим собой. Перед другими не оправдаешься, потому что другой тебя непременно спросит: а как же, братец, принципы, позиция, мировоззрение? Что ты ему на это? “Я против развала!” Но ведь и ассирийская держава рухнула, потому что держалась на крови, — что ж ее теперь восстанавливать! Взгляды менять сразу-то не стоит — еще пригодятся! Нельзя совсем уж без взглядов, без принципов, без мировоззрения! Пропадешь!
Лучше изначально не иметь никакого мировоззрения — тогда можно, наезжая из Парижа, проповедуя сексуальную свободу и наводняя книжный рынок порнографическими романами, выступать на митингах “Трудовой России”. Выступать — и славить “Союз нерушимый” перед ожесточенными, сбитыми с толку стариками с потертыми орденскими планками и растерявшимися тетками с пустыми хозяйственными сумками. Достойнее было бы наоборот: в романах — славить, а перед стариками и тетками — проповедовать. Только за такие проповеди старики и тетки, пожалуй, и бока намяли бы, но, к счастью, романов они не читают, речи же доверчиво слушают, вот и ври им напропалую — авось проглотят…
Однако хватит о личном — поговорим об общественном, или, иными словами, об обратных метаморфозах тех, кто, казалось бы, не изменяя собственному мировоззрению, все же соскальзывает от центра вправо. Сергей Есин, автор незабываемого “Имитатора”, печатавшийся в “Новом мире” и “Знамени”, теперь носит рукописи в “Наш современник”… Руслан Киреев, автор когда-то знаменитого “Победителя”, поначалу увлекший меня идеей нового, изначально отсутствовавшего в России парламентского (на английский манер) консерватизма, недавно резко выступил против Мстислава Ростроповича, не распознав в его поведенческой символике той совестливости и жертвенности, которые делают его выразителем своеобразного “анонимного христианства” (наряду с официальным и катакомбным это тоже форма существования христианства в атеистическом обществе).
О чем свидетельствуют такие метаморфозы? Подсчитаем: на наших глазах сменилось три поколения демократов. Перестройку готовили публицисты (Шмелев, Селюнин и другие), затем к ним на правах официальных экспертов присоединились академики (Шаталин, Абалкин…), но реальную реформу начали прагматики во главе с Гайдаром. При всей несогласованности их действий, при всех различиях меж ними все они были идеалистами в том смысле, что так или иначе служили демократической идее. И вот Гайдар ушел в отставку, идеалисты изгнаны, зато явилось четвертое поколение — чиновники, а с четвертого, как подтверждает история, и вырождается любая реформаторская идея. Мельчится, опошляется, чахнет и глохнет — собственно, это сейчас и происходит, а поэтому чего нам ждать в будущем… Будет у нас и гражданский мир, и материальный достаток, и товары на прилавках, и профессиональный парламент — только идеи не будет, и виноват в этом интеллигент! Виноват, как ни оправдывайся, — о том и повесть…
Познакомился ты с двумя красавицами сестрами — духовностью и демократией, стал бывать у них в доме, чай пить из самовара, пироги с блинами есть, разговоры вести. От старшей сестры — духовности — ты сразу отвернулся: слишком умной тебе показалась, слишком загадочной, даже как бы отрешенной (всё посты и молитвы, а ты и креститься-то не умеешь), и к тому же не слишком потакала твоим капризам, не слишком позволяла хорохориться, кичиться, гордость свою выпячивать, хотя не то чтобы осаживала, а мягко жалела. Ты же такой жалости к себе не терпишь, и потому-то и выбрал младшую сестру, демократию: с ней попроще. Поначалу все складывалось у вас неплохо — ты ей цветы дарил, конфетами угощал, на маскарады возил, ласковые слова шептал на ухо, но как только доверилась она тебе душой, ты ее бросил. Бросил и в другие дома теперь ездишь…
Только счастья своего без демократии все равно не найдешь, так и останешься бездомным холостяком. Из других домов тебя скоро за дверь выставят — там другие женихи нужны. Вот и будешь свой век куковать в одиночку: твоя злая мачеха, тоталитарная система, скоро умрет, детей у тебя нет, и, когда наступят новые времена, никто о тебе не вспомнит, не посочувствует, не пожалеет. Проиграл ты, бездомный холостяк, поэтому и повесть о тебе — последняя…
2. Конец еврокультуры, или Новое солнце над Старым Светом
Признаюсь: я западник, законченный и убежденный. Другой вопрос — в каком роде? Что я, собственно, вкладываю в свое западничество, тут необходимо объясниться.
Читающая публика со мной согласится, если скажу, что так уж у нас принято: изображать западников холодными, сухими, бесстрастными, не способными на возвышенные порывы и т. д. и т. п. Я же западник, потому что люблю. Но не вчерашние газовые фонари и рессорные экипажи на резиновых шинах, дорогой одеколон в причудливом фиолетовом флаконе стиля модерн, вуали, муфты и манто, трости и цилиндры, поданные на отлете в руки швейцару; не сегодняшние авто последних моделей и компьютеры, ксероксы и полароиды, “марсы” и “сникерсы”, но — европейскую культуру от Гомера до Томаса Манна. Я люблю меланхоличного Пруста, чья проза напоена запахами прогретого летнего воздуха, рассеянной в воздухе цветочной пыльцы, носимых ветром лепестков роз, плетеных соломенных кресел и чайного столика, вынесенного на зеленую лужайку; люблю вдохновенного, пленительного, лукавого и скабрезного Боккачо, чья показная фривольность служит лишь осторожным напоминанием о его потаенном благочестии; люблю благоговейную набожность Августина и исступленно-страстные восторги Франциска; люблю печальные скандинавские саги, сохранившие отсветы языческих костров, и опаленные мистическим заревом средневекового христианства рыцарские романы; люблю могучие дубовые рощи вагнеровских опер и “низкорослый кустарник бетховенских сонат”, — восторженно, пылко, нежно, суеверно, с ранних лет и по сию пору, и поэтому мне особенно горько сознавать, что близится конец если не европейской культуры, то еврокультуры уж точно.
Попробуем обозначить разницу между этими двумя понятиями и в дальнейшем вести речь именно о еврокультуре как некоем вторичном образовании, возникающем по тем же неисповедимым законам, по каким обрастает мхом засохший ствол дерева или камень, покрывается ряской стоячая вода, живое религиозное чувство подменяется внешним благочинием и формальным соблюдением ритуала, а высочайший духовный взлет Ренессанса приводит к холодной изысканности маньеризма и рококо. Так чему же конец? Разумеется, те священные камни Европы, о которых писал Достоевский, никто с места не сдвинет, но мох еврокультуры с них должен сойти — красивый, изумрудно-зеленый, пышный, с мелькающими в нем юркими ящерками. Иными словами, многое из того, что мы так восторженно, пылко, нежно, суеверно… — кончается, уходит, утрачивает признаки внутренней жизни и превращается в засохшую мумию, муляж, манекен. Короче, закат Европы…
Ну, это мы уже слышали, об этом читали! — с облегчением вздохнут большинство читателей. Все это перепевы Шпенглера, Ницше и Тойнби, которые еще сто лет назад предсказывали закат Европы, гибель западного мира. Предсказывали — и что же? Этот обреченный западный мир не только не погиб и не распался, но и обрел невиданную индустриальную мощь, добился политической стабильности, повысил жизненный уровень и сейчас неуклонно движется к окончательному единству, к созданию соединенных штатов Европы! А вы тут с вашими доморощенными пророчествами и кухонными прогнозами! Именно такие возражения я предвидел, и ответ на них у меня заготовлен заранее. Да, Шпенглер, Ницше и Тойнби творили на закате Европы, но они не видели солнца! Того рассветного, сияющего, золотого, которое ныне восходит. Поэтому им и казалось, что и они погибли, и вся европейская культура гибнет. А погибала-то не великая европейская, а лишь еврокультура — та, которая вполне достойна объединенной Европы.
Достойна и, так сказать, соответствует по духу… Я придерживаюсь того мнения, что объединенная Европа в наших условиях — такое же искусственное, двойственное и вторичное образование, как и еврокультура, — отсюда и соответствие, или, вернее, несоответствие, метафорически обозначаемое нами образами горы и мыши (надеюсь, читатель без труда вспомнит иносказание о высокой горе, родившей маленькую мышь). Вот я и боюсь, что возведенная на месте старой Европы искусственная — из стекла, бетона и пенопласта — гора произведет на свет мышь, которая усядется на вершине, будет попискивать и дрожать мелкой дрожью, пока ее не схватит и не унесет в когтях какой-нибудь стервятник. Думаю, понятно без объяснения, что в данном случае мышь — это та самая еврокультура, процесс образования которой развивается параллельно процессу объединения Европы. Параллельно и разнонаправленно: если объединенная Европа движется к началу, то еврокультура — к концу. Более того, готов утверждать, что сама идея политического объединения в наших условиях — ярчайшее свидетельство культурного кризиса.
Почему? Конечно же, вовсе не потому, что идея плоха, напротив — идея прекрасна, гуманна и прогрессивна, но ее воплощение требует высочайшего уровня нравственности, духовности и культуры, поддерживаемого некоей авторитетной инстанцией, европейским синклитом, подобным тому, о котором писал в “Розе Мира” поэт и мыслитель Даниил Андреев. Этот синклит бдительно следил бы за тем, чтобы во главе объединенной Европы не встали злые силы — такие, как Сталин, Гитлер и Муссолини, тоже своего рода объединители. А где у нас инстанция, способная взять на себя такую роль, где синклит, состоящий из пророков и властителей дум? Нет авторитетного синклита, да и гениев, пророков, людей безукоризненной нравственной репутации почти не осталось: опустела Европа.
Где найдешь особняк под черепичной крышей, окруженный забором из жимолости, чтобы благоговейно прочесть имя на медной табличке, подергать за дверное кольцо, неуклюже представиться горничной, уронить пальто перед швейцаром и ринуться в кабинет со скатанной в трубочку заветной рукописью, дневником или восторженным посланием? Понимаем ли мы до конца, что живем в отсутствие Швейцера, Эйнштейна, Томаса Манна — иными словами, в условиях заниженного личностного масштаба? Сейчас в Европе заправляют политики — президенты, министры, главы департаментов, спикеры парламентов. Устраиваются дебаты, выступают ораторы, проводится обмен мнений. При открытых дверях… за закрытыми дверьми. И двери-то непременно высокие, в дворцовом стиле, с орнаментом, инкрустацией, и диваны с резными спинками на изогнутых ножках, и стены с гобеленной обивкой, и картины старых мастеров в золоченых рамах… Одним словом, обстановка самая европейская, но вместо того чтобы принять форму проповеди, духовного кредо, нравственного манифеста, идея объединения принимает форму меморандума, протокола, коммюнике. Скрипят перья, дробно стучат пишущие машинки, попискивают компьютеры, и так выходит, что Европа объединяется, а культура молчит.
Молчит — как будто и нет ее, как будто и она поменяла свободную блузу Рембрандта и вагнеровский берет на дипломатический фрак, отутюженный сюртук конторского клерка и министерский портфель, и вот тут-то убеждаешься, что все самое великое, пророческое, дерзновенное в европейской культуре было создано еще тогда, когда об объединенной Европе еще никто не помышлял и все гении и властители дум ютились в маленьких княжествах, герцогствах, графствах, землях, и даже олимпиец Гёте довольствовался скромной ролью министра захудалого веймарского двора… Казалось бы, никакого простора для ума, никакого обмена информацией, никакой среды для духовного общения, а вот на тебе — и “Фауст”, и “Божественная комедия”, и “Гамлет”! Какой всеевропейский, всемировой размах и охват при изначальной связи с местными условиями, обстоятельствами, нравами! На нынешнем же всеевропейском интеллектуальном просторе рождается лишь то, что способно размахнуться на размер герцогства или графства и охватить своим влиянием лишь некую местность, участочек, уголок Европы, да и то при условиях соответствующей рекламы. Одним словом, бестселлер, для которого сто тысяч экземпляров — уже огромный, фантастический, почти невероятный тираж!
Так что же такое “евро” — разрозненная культура бестселлеров и ничтожных тиражей? Культура полнейшего одиночества при массовой коммуникации? Культура неведения при информационном буме? Культура кромешной тьмы при сияющих неоновых огнях? Возможно, читатель обнаружит в ней сходство с массовой культурой и даже попытается отождествить эти явления, с чем я бы, пожалуй, не согласился: это слишком упростило бы картину. Та, которую мы именуем массовой (собственно, недокультура, хотя и возникшая на основе “евро”, сама же “евро”), — безусловно культура, но особого рода. Некоторые из определений для нее уже имеются: рационалистическая, позитивистски окрашенная, исповедующая скепсис, сомнение и иронию, психологически изощренная, пронизанная эротикой и мистикой (но не метафизикой!) — как видим, определений достаточно, но я бы в дополнение назвал ее плотной, непросветленной, непроницаемой для духовных свечений, наглухо закрытой для сквозящих отблесков иного, сверхфизического мира. В целом это культура эссенций, искусственно сгущенных запахов, синтезированных ароматов, иллюзий и галлюцинаций, подчас правдоподобных до полного совпадения с реальностью, культура психологического анализа, тончайших натуралистических наблюдений, исследовательских порывов в самые разные сферы конкретных знаний и проч. и проч., но не культура веры, молитвы и духовного опыта. Иначе говоря, это изумительный спектакль, поставленный на сцене с прекрасными декорациями, создающими иллюзию реальной обстановки, с искусным освещением, великолепными костюмами и неподражаемой игрой актеров, делающих все как в жизни, спектакль, но не мистерия, участники которой не играют, а реально соприкасаются с потусторонним, трансфизическим миром. Реально — как Гамлет, общавшийся с призраком…
Сейчас наступает такое время, когда надо уносить со сцены картонные декорации, снимать театральные костюмы, сдавать в гардеробную костюмерную бутафорский реквизит, гасить софиты — время мистерий, а не спектаклей. И называться они будут не “Закат Европы”, как некогда у Шпенглера, а “Рассвет над Европой”, потому что над Старым Светом — тут я хочу сказать главное — должно взойти новое солнце!
Где же оно? Старое солнце нам как будто худо-бедно, но светит. А новое солнце — что это? И где оно взойдет? Как и положено солнцу, на востоке, восток этот христианский. Говорю это как русский православный европеец. Именно возродившемуся христианству суждено воссиять в начале нового века — в этом сходятся и эсхатологические предсказания старцев, монахов, пустынников, и прогнозы философов, и чаяния поэтов. Иоанн Кронштадтский предвидел восстание мощной России — “еще более сильной и могучей. На костях вот таких мучеников, помни, как на крепком фундаменте, будет воздвигнута Русь новая — по старому образцу; крепкая своей верою в Христа Бога и во Святую Троицу” (выписываю из книги “Россия перед Вторым Пришествием”, 1993).
В ноябре 1917 года Вячеслав Иванов писал, воссоздавая строй русского духовного стиха:
Знаю, Господи, — будет над Русью чудо:
Узрят все, да не скажут, пришло откуда.
И никто сего чуда не чает ныне.
И последи не сведает о причине.
Но делом единым милости Господней
Исхищена будет Русь из преисподней.
Гонители, мучители постыдятся;
Верные силе Божией удивятся,
Как восстанет дивно Русь во славе новой
И в державе новой, невестой Христовой.
Взойдет солнце обновленной христианской духовности, и заструится, забрезжит тот удивительный и чистый свет, в котором распадется культура эссенций, иллюзий и галлюцинаций и волшебно образуется, подобно морозному узору на стекле, иная культура — веры, молитвы, духовного делания, культура, которая не отменит нашей способности ценить психологизм, завершенность формы, пластику языка, отточенность стиля, но вместе с тем дарует новую способность — видеть невидимое и слышать неслышимое. Способность, соединяющую нас со второй — духовной — реальностью, с тем сказочным царством, которое Христос называл Царствием Небесным. В его сиянии восстанет великая многовековая европейская традиция — традиция Августина, Франциска, Данта, Петрарки, Шекспира и Гёте — и волшебно обозначатся светлые контуры новой. Какой она будет, мы не знаем, но она будет такой же великой, ибо подлинное величие — в духе любви и жертвы, милосердия и всепрощения.
Так я считаю как западник, человек, который искренне любит европейскую культуру, но по законам мистерии, требующим искренности во всем, я должен признаться, что я и славянофил. Да, да, законченный и убежденный — не потому, что противопоставляю Россию Западу, а потому, что Россия — часть Европы и у них общее духовное солнце — Христос. Под этим солнцем Августин и Франциск — братья Сергия Радонежского и Серафима Саровского, а Толстой, Достоевский и Пушкин — единомышленники с Гёте, Петраркой и Дантом. Это солнце одинаково светит и православным, и католикам, и протестантам — всем народам, населяющим Европу. У этих народов общая вера, общая историческая судьба — значит, и рассвет у них должен быть общим…
3. На пороге гуманитарного века
Кажется, к этому невозможно привыкнуть: неужели через каких-нибудь восемь лет нынешний XX век станет прошлым, а XIX, который мы привыкли считать нашим прошлым веком, — аж позапрошлым, принадлежащим далекой истории? И не только век, но и тысячелетие: сейчас мы живем во втором, а будем жить в третьем. Ударит двенадцать, мы, собравшиеся за столом, у наряженной и усыпанной блестками елки, поднимем бокалы с прозрачным голубым шампанским, произнесем с шутливой беспечностью: “Ну, с Новым годом!” — и ступим в XXI век и одновременно с этим в третье тысячелетие. Непостижимо! Мы и в XX веке толком пожить не успели, а ему на смену уже… Не успели — даже если родились в самой середине века, в 40-е или 50-е годы. Прикинем: сначала детство, пора бессознательная, затем отрочество и юность — время формирования характера, взглядов, принципов, мировоззрения, и вот когда характер сформировался (если жизнь мерить семилетиями — годам к двадцати одному или двадцати восьми) — казалось бы, и осознать сопричастность веку, духовно и психологически освоиться в нем, почувствовать его изнутри и обжить, как мы обживаем комнаты нового дома, а он уже на исходе, истачивается, истаивает и чернеет, словно последний мартовский снег. Чернеет — отсюда и то тревожное, гнетущее, апокалиптическое предчувствие, которое всегда сопутствует концу тысячелетия и закату века. Так было и в иудео-эллинском мире времен земной жизни Господа, так было в средневековой Европе накануне второго тысячелетия, и нечто подобное мы испытываем сейчас, накануне третьего…
Конец света уже не раз предсказывался — во многих странах и в разные эпохи, — земля от этого не разверзлась, города не обращались в прах и человечество не проваливалось в геенну огненную. Значит, и на этот раз обойдется? Обойдется, чего там! — можно спокойно жить дальше. Этот грешный мир еще миллион лет простоит! Но наиболее вдумчивые и чуткие из верующих рассуждают иначе: у Бога “тысяча лет как один день”, сроки нам неизвестны и нет смысла их заранее высчитывать. Надо жить, молиться и творить добрые дела, положившись на волю Божию.
И все же как относиться ко всему, ныне совершающемуся, нам, людям, которые не только верят, но и пытаются осмыслить социокультурные, историософские и духовные процессы в категориях этики и гуманитарных знаний? Начнем, пожалуй, с вопроса о том, каким же он был, наш удивительный и ужасный век, в чем его главная особенность. Хотя он еще не кончился, но определение ему давно найдено — век техники, индустрии, эпохальных научных открытий. Вспомним технократическую эйфорию и индустриальный энтузиазм начала века: автомобили, самолеты, телефоны, электрические лампочки… Кумирами общества были затворники ученые, склонившиеся над ретортами и физическими приборами и заполняющие страницы тетради столбцами своих расчетов, и смельчаки пилоты в кожаных шлемах и защитных очках, дерзнувшие подняться в небо на неуклюжих крылатых этажерках. Кумиров славили, им рукоплескали, о них писали газеты, их озаряли магниевые вспышки фотографов, и на волне всеобщего воодушевления и оптимизма возникало предчувствие небывалых перспектив, которые открывала техника, золотого века индустриального прогресса и благополучия всего человечества. Предчувствие, воплощенное в художественную форму гением Жюля Верна и Герберта Уэллса — фантастов и мечтателей, впрочем, ненадолго опередивших век в своих прогнозах, поскольку научная мысль оказалась смелее художественной.
Смелее, богаче — и плодотворнее. Запомним это и двинемся дальше. Последовали еще более ошеломляющие открытия в области ядерной физики, была сформулирована теория относительности, началась подготовка к освоению космического пространства. Ошеломляющие и по своему теоретическому значению, и по возможностям практического применения: человечество овладело новым мощнейшим видом энергии, освободившейся из расщепленного атомного ядра. Эта энергия разве не символ века? Однако не менее символично и то, что веком была разбужена и невиданная социальная энергия — энергия огромных человеческих масс.
История принимает характер массового действа, заставляющего предположить, будто некий высший разум, устав от разнообразия форм, в которых человечество выступало на исторической сцене, стал формовать из него однородные монолиты, наделенные гигантскими зарядом. В соединении же двух видов энергии — физической и социальной — кроется одна из неразгаданных загадок века. Поэтому постараемся вникнуть в его смысл и постичь хотя бы тот факт, что цепная реакция при делении атомного ядра, порождающая взрыв чудовищной силы, причудливо совпадает с цепной реакцией в сознании толпы, которая приводит к таким явлениям массового гипноза, как коммунизм, фашизм, геноцид и прочие зловещие призраки XX века.
Итак, постараемся… В XX веке, как известно, стремительно выросло население земли, настолько стремительно, что вслед за теорией расовых различий человечества, оправдывающей колониальный захват и грабеж, родилась теория, объясняющая все беды человечества — голод, войны и революции — его постоянно умножающейся численностью. Независимо от того, верна или нет эта теория, следует признать, что увеличение численности вызвало и качественные сдвиги в сознании человечества, утрату и изменение смысла многих традиционных понятий. И прежде всего тех, в которых человечество мифологизировало собственную историю.
То, что раньше, во времена добропорядочной старой Европы и тихой, созерцательной Азии, называлось нацией и государством, приобрело черты транснациональных и трансгосударственных образований, и веками складывавшееся понятие “народ” было вытеснено понятием “массовое общество”. Соответственно изменился и статус того, кто возглавляет и ведет свой народ: бывший монарх как фигура почти священная, избранник и помазанник Божий, своеобразный регулятор и проводник высших энергий, или всенародно избранный президент, олицетворяющий собою гуманитарные начала конституционной свободы и демократии, стал политическим вождем, или лидером, совершенно иной фигурой, призванной возглавить не столько народ (во всем богатстве содержания этого понятия), сколько однородную человеческую массу. А человеческая масса, обожествляющая своего вождя, это и есть тоталитаризм независимо от того, кем он создан — Лениным, Гитлером, Сталиным, Мао Цзэдуном или Пол Потом.
Гитлер и Сталин, как свидетельствует история, были чрезвычайно близки к созданию атомной бомбы. Близки и лишь чуть-чуть не успели. Не успели, но если бы… Легко себе представить, что ожидало человечество, если бы два вида энергии соединились в буквальном смысле. Бомбу же первыми взорвали американцы — сверхиндустриальная нация, овладевшая энергией расщепленного атомного ядра, но при этом не позволившая скопиться в своих недрах разрушительной социальной энергии: защитой от тоталитаризма послужили вековые традиции конституционной свободы и парламентской демократии. Поэтому общемировая трагедия обернулась только трагедией двух японских городов — Хиросимы и Нагасаки. Двух маленьких городов, ставших первыми жертвами ядерного взрыва, но ведь и это трагедия, причем свершившаяся, состоявшаяся, а не гипотетически предполагаемая. Иными словами, в мире это было — значит, конституционная свобода и демократия оказались недостаточной гарантией, недостаточной силой, способной сдержать зло. В таком случае, спрашивается, в чем же эта сила и в чем эта гарантия?
Можно было бы ответить на этот вопрос так, как отвечали лучшие умы человечества всех веков: в добре, в истинной вере, в служении высшим духовным началам. Но XX век требует особого ответа, и поскольку зло приняло в нем формы иллюзорного технического прогресса, воплотилось в культе рационального начала и абсолютизации точных знаний, добро должно быть гуманитарным, восстанавливающим утраченные ценности религии, философии, искусства и литературы. Такое понимание добра уже обозначилось в нашем сознании, и мы стоим у истоков движения, которое я бы назвал гуманитарным ренессансом.
Даст Бог (и я на это надеюсь), итальянские мальчишки, разносчики газет и посыльные в лавках, в скором времени снова будут насвистывать мелодии классических опер, как это было во времена Россини и Верди, почтенные немецкие пивовары, наполняющие пенистой струей тяжелые кружки, — с партитурой в руках слушать оперы Вагнера и симфонии Брамса, английские клерки с белоснежными манжетами и расчесанными на прямой пробор волосами — встречать посетителей цитатами из Шекспира, а французские цветочницы и модистки — читать наизусть Вийона и Шенье. Кумирами общества вновь станут чудаки гуманитарии, штудирующие в библиотеках Платона, устроившиеся на ступенях храма с томиком Библии или проповедующие Христа у центрального городского фонтана, где катаются на велосипедах дети и дремлют на лавочках их седые няни. И глядишь, наша рука тоже потянется и к Платону, и к томику Библии, а главное, изменится наше представление о жизни и самих себе: мы поймем, что наше существование подчинено более высоким задачам, чем накопление материальных благ, стремление к комфорту, поиск удовольствий и достижение той приятности, о которой так мечтал главный герой повести Толстого “Смерть Ивана Ильича”. Очень уж ему хотелось устроиться в жизни, чтобы все было в высшей мере приятным — приятная обстановка в комнате, приятные мысли, приятные отношения с женой, приятное общение со знакомыми и сослуживцами, и вот вроде бы все достигнуто, все есть, есть, но Иван Ильич внезапно заболевает раком и, сознавая неизбежность конца, вместе с физическими страданиями испытывает мучительные страдания от мысли, что жил он не так, без истинной цели и смысла, и поэтому жизнь его прошла зря. Хотя Толстой впрямую об этом не говорит, мы угадываем в его герое несчастного сына материалистического, индустриального века (так же, впрочем, как и в самом Толстом, проповедовавшем добро, но не признававшем таинства евхаристии и всей мистической символики христианства), и мучившие его сомнения — а правильно ли он живет? — неизбежно должны разделить те, для кого технический прогресс заслонил истинно гуманитарные ценности.
Толстой писал свою повесть накануне XX века, и вот этот век на исходе. Что же ждет нас в будущем веке? Каким он будет — век, с которого начнется новое тысячелетие? Думается, что он будет гуманитарным, но не в том обычном значении, в каком был гуманитарным XIX век, а в том сокровенном значении, в каком был I век первого тысячелетия — великий век христианства, расширивший гуманитарность античных философов, вавилонских магов и ветхозаветных пророков до масштабов вселенского сострадания, милосердия и жертвы. Расширивший — и возвысивший: такие же задачи предстоят и XXI веку — задачи апостольские, заключающиеся в том, чтобы распространить по миру благое гуманитарное веяние.
Если XX век прошел под знаком сомнений апостола Фомы, которому понадобилось вложить персты в раны Иисуса, чтобы убедиться в его воскресении, то XXI пройдет под знаком Петра и Павла, основавших новую Церковь и пронесших немеркнущий факел евангельской истины по всему миру. Распространится и на мировую политику, возродив в ней идеи Священного Союза, некогда созданного императором Александром I и объединившего — на духовной основе — государства Европы. Распространится и на мировую духовность, прежде всего европейскую, которая вспомнит о своем великом гуманитарном прошлом, но вспомнит не так, как Вагнер и Ницше, воскресившие национальный миф, чтобы провозгласить о том, что “Бог умер”, а так, как Дант выбирал в вожатые Вергилия, как романтики вспоминали о готике, как в классической немецкой философии оживал гуманитарный пафос средневековых схоластов.
Кто знает, быть может, гуманитарный ренессанс Европы суждено возглавить именно России — стране, распявшей себя на кресте коммунистической утопии, прибитой к ней ржавыми гвоздями тоталитарного режима, увенчанной терновым венцом атеизма, а теперь воскресающей к духовной жизни. Воскресающей — и помогающей воскреснуть другим. Не в том ли судьба России, что она приняла на себя грехи мира, чтобы спасти этим мир, или, словно самоотверженный врач, привила себе палочки неведомой болезни, чтобы переболеть ею, прометаться в бреду и горячке, но зато найти средство для ее лечения? Вот и теперь побеждена не только сама болезнь — тоталитарная чума, но и найдена причина того состояния мира, которое к ней приводит: избыток индустриальной углекислоты и недостаточность гуманитарного кислорода.
Поэтому как реакция на индустриальный бум XX века в XXI (таков мой прогноз) возникнет широкое, охватывающее весь мир экологическое движение. Планета начнет очищаться — как город очищается весной от остатков грязного, ноздреватого снега, который грузят на самосвалы и с высоких гранитных набережных сбрасывают в реки. Сбрасывают, чтобы проститься. Вот так же и мы простимся с дымом фабричных труб, радужными нефтяными пятнами в море, удушливыми выхлопными газами и радиоактивным свечением атомных электростанций. Вместо этого вокруг зазеленеют поляны, ветер всколыхнет густые травы, закружится пух одуванчиков над лесными оврагами, дохнет прохладой от замшелых валунов, застучит дятел по звонкому стволу березы, вдали таинственно отзовется кукушка, большеголовые стрекозы пронесутся на прозрачных крыльях, виолончельной струной басовито загудят шмели, и человечество вновь испытает утраченную радость — просыпаться от крика петуха, умываться ключевой водой и пить из простой деревенской кружки парное молоко.
Если для XX века экология была наукой, то для XXI она станет способом жизни, и человек не только теоретически — через призывы и манифесты, — но и практически соединится с природой. Соединится, верный своему гуманитарному призванию. Это же призвание приведет его к Богу — не книжному, а живому, такому же, как зеленеющие под солнцем поляны, волнующиеся под ветром травы и кружащийся пух одуванчиков. Природа же и Бог разбудят в человечестве новые творческие силы, которые будут направлены не только на служение точным наукам, техническому прогрессу и индустрии, но и на создание великих произведений искусства и литературы. Мы, собственно, уже забыли, что это такое — подлинно великие произведения. Нам, свидетелям эпохальных открытий в области физики, кибернетики, генетики и прочих наук, трудно себе представить, что значит жить в одну эпоху с непревзойденным творцом, испытывать влияние необыкновенного художественного дара, быть современником гения или пророка. Так же как и физическую материю, XX век подчинил искусство делению, распаду, разложению на составные элементы (недаром его выразителями стали Пикассо и Дали, всякого рода и калибра формалисты и постмодернисты). XXI же век, очевидно, должен вернуться к органическому художественному синтезу. В XXI — хочется думать — появятся музыканты, художники и писатели, чей дар будет соразмерен гению Толстого, Гёте, Шекспира, Бетховена, Рембрандта. И тогда в противоположность техническому XX веку новый век назовут столетием искусства.
Думать, надеяться, верить, любить — с этим желанием мы стоим на пороге и стучимся в двери будущего века, будущего тысячелетия…