Из неопубликованного. Публикация С. А. Шмемана. Предисловие С. Николаева
Прот
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 11, 1994
Прот. АЛЕКСАНДР ШМЕМАН
*
ВОСКРЕСНЫЕ БЕСЕДЫ
1969 — 1974
Из неопубликованного
“Давно уже я с духовным наслаждением слушал по “Свободе” в воскресные ночи, когда удавалось, проповеди “доктора философии отца Александра” (фамилия ни разу не называлась), — и поражался, как неподдельно, современно и высоко его искусство проповеди: ни ноты фальши, ни миллиметра натяжки, без пустой дани обязательной форме, ритуалу, когда слушателю становится неловко или чуть стыдно за проповедника или за себя, — всегда сильная, глубокая мысль и глубокое чувство…” — так в 1972 году в одном из частных писем А. И. Солженицын говорил о своем впечатлении от воскресных радиовыступлений о. Александра Шмемана. (Вскорости после высылки писателя из СССР состоялась его встреча с о. Александром.)
В 60 — 70-х годах еженедельно по воскресеньям звучавший на волнах “Радио Свобода” голос замечательного проповедника о. Александра был хорошо знаком и любим многими слушателями на территории тогдашнего СССР. Не будет преувеличением или патетической натяжкой сказать, что именно благодаря вдохновенному и благодатному слову о. Александра Шмемана не один человек сумел внутренне освободиться и выжить под прессом варварской и безбожной коммунистической идеологии, найти свою дорогу к Богу.
Выдающийся церковный деятель, богослов и историк, крупнейший литургист-реформатор протопресвитер Александр Шмеман родился в Эстонии, в Ревеле, в 1921 году. Учился во Франции, где в 1945 году окончил знаменитый парижский Богословский Институт. В 1946 году принял священство. А в 1951 году с женой и тремя детьми переселился в Нью-Йорк. После защиты в 1959 году докторской диссертации по литургическому богословию о. А. Шмеман в 1962 году становится деканом нью-йоркской Св. Владимирской семинарии. Учителями и наставниками о. Александра были такие знаменитые русские мыслители, философы и историки, как о. Сергий Булгаков, о. Георгий Флоровский, о. Киприан Керн, А. В. Карташев, Б. П. Вышеславцев, В. В. Зеньковский, Г. П. Федотов.
Будучи последовательным ревнителем Православия, добрым и верным православным пастырем, о. А. Шмеман не смущался открыто и мужественно, по праву любви, обличать исторические грехи и заблуждения Православной Церкви, к числу которых он относил частую подмену живого напряженного богообщения выхолощенным и бездерзновенным обрядоверием, постепенное перерождение высокого богословия в косное догматическое комментаторство святоотеческих текстов и “преданий”. Главное же отступление Церкви от своего призвания (отступление, берущее свое начало в Византии и повлекшее за собой многие трагедии в судьбах всего Православия, русского в том числе и в первую очередь) о. Александр усматривал в ее многовековой прельщенности идеей земного теократического Царства: “└Где сокровище ваше, там будет и сердце ваше”. Настоящая трагедия Византийской Церкви не в произволе царей, не в грехах и падениях — она, прежде всего, в том, что настоящим └сокровищем”, безраздельно заполнившим ее сердце и все подчинившим себе — стала сама Империя. Не насилие победило Церковь, а соблазны └плоти и крови”, земной мечтой, земной любовью заворожившие церковное сознание… Отравленная сама, Византия этим главным своим грехом отравила, увы, и тех, кто от нее принял христианское благовестие”.
Между тем, по глубокому убеждению о. Александра, которое он не уставал высказывать: “Христианство никогда не отрицало ни блага государства, ни возможности просвещения его Светом Христовым. Но именно в том и состоял смысл явления в мире Церкви как общества, как видимой организации, что в ней открывалась ограниченность государства, развенчивался навсегда его абсолютизм, какая бы то ни была “сакрализация” его природы… Церковь открывает миру, что есть только две абсолютных ценности: Бог и человек, все же остальное, в том числе и государство, во-первых, ограничено по самой своей природе, по принадлежности до конца только “миру сему”, а во-вторых, является благом лишь в ту меру, в какую служит Божьему замыслу о человеке… Отсюда постулатом христианского мира является не слияние Церкви с государством, а как раз напротив, их различие: ибо христианское государство только в ту меру и христианское, в какую оно не претендует быть всем для человека, определять всю его жизнь, но дает ему возможность быть членом и другого общества, другой реальности, иной по отношению к государству, хотя и не враждебной ему”.
К этим утверждениям выдающегося богослова и проповедника не грех прислушаться сегодня в равной мере и Русской Православной Церкви и молодому российскому государству, совместно ищущим новые формы взаимодействия на пути рехристианизации и духовного роста нашей страны.
Не менее насущны для глубоко травмированного большевистскими экспериментами и поврежденного имперско-великодержавными соблазнами современного русского самосознания суждения о. Александра Шмемана о призвании России в христианском мире, о той ее миссии, которую она взяла на себя в прошлом столетии и которую, после всех революционных катастроф и потрясений, ей предстоит, Бог даст, продолжить и исполнить теперь: “Когда мы думаем о русской культуре, о великой русской литературе прежде всего, мы не можем не признать, что… обращение к Западу было не только неизбежным, но и необходимым. Только в этой свободной встрече с миром Россия стала сама собой, выросла во весь рост, нашла свое призвание, и призвание это — преодолеть тот страшный разрыв между └Востоком” и └Западом”… который составляет главный грех Христианского мира. В России много спорили о Востоке и Западе. Но на деле, сама собой, Россия являла ту давно выпавшую из европейского сознания истину, что само это противоположение ложное, более того, греховное — ибо есть ложь на изначальное единство христианского мира, духовная история которого восходит к чуду Пятидесятницы. Все лучшее, что создала Россия, было результатом внутреннего примирения └восточного” и └западного”, то есть всего истинного и неумирающего, что вырастало в ней из византийских семян, но прорасти могло, только включившись снова в общую историю христианского человечества… От Хомякова… до русских философов и богословов 20-го века… все очевиднее становится вселенская истина Православия — не └византизма”, не └востока”, — а именно всеобъемлющего, последнего христианского └синтеза””.
За последние годы, уже после смерти о. Александра, последовавшей в 1983 году, в России вышли его глубокие и новаторские богословские и церковно-исторические работы “Великий Пост”, “Водою и Духом”, “Исторический путь Православия”. На страницах “Нового мира” (1994, № 3) был напечатан ранее не публиковавшийся доклад “Духовные судьбы России”, прочитанный о. Александром в 1977 году на симпозиуме в городе Си-Клифф (штат Нью-Йорк).
Годом раньше, в 1993-м, московское издательство “Паломник” выпустило в свет репринтный сборник избранных “Воскресных бесед”. Мы же теперь предлагаем нашим читателям некоторые из бесед, звучавших в свое время на волнах “Радио Свобода”, но не вошедших в указанную книгу и публикуемых впервые.
Современник и сподвижник о. Александра прот. Иоанн Мейендорф однажды сказал о трудах другого крупного духовного мыслителя (также представителя “второго поколения” русского православного богословия, что и о. Александр Шмеман и сам о. Иоанн), В. Н. Лосского, чту он, Лосский, смог открыть и показать миру: “Православие — не историческая форма восточного христианства, а непреходящая и кафолическая истина”. В равной мере и с полным к тому основанием эти слова могут быть отнесены к богословской и проповеднической деятельности протопресвитера Александра Шмемана.
С. НИКОЛАЕВ.
1
О чем бы люди ни спорили, если, конечно, они спорят по существу, серьезно, они в конце концов ищут ответа на вопрос: в чем смысл жизни? для чего мы живем? Вопрос этот и составляет в последнем итоге тему культуры, то есть совокупности исканий, творчества, рефлексии человечества о самом себе.
Действительно, хотим мы этого или не хотим, но центральным фактом человеческого сознания, опыта и подсознания является знание человека о своей смертности. Я умру — по существу, это единственное безошибочное утверждение, какое я могу произнести. Все остальное, включая то, что произойдет со мною через пять минут, покрыто мраком неизвестности. Но вот этот основной факт неизбежного конца ясен и очевиден. Поэтому есть, конечно, доля правды в утверждениях, например, антирелигиозной пропаганды, что религия питается страхом смерти, невыносимостью для человека этого непонятного, но неизбежного конца. Только к этому нужно прибавить, что не одна религия, а в каком-то смысле вся культура, все творчество тоже питается этим же самым сознанием и знанием о смерти.
Можно сказать, что детство человека кончается в тот момент, когда он осознаёт свою смертность. Ребенок этого не знает и не осознаёт, и отсюда для него — возможность полного, беспримесного счастья, счастья, не знающего о своей мимолетности. Взрослый же человек — и это относится ко всем эпохам, ко всем культурам — сознательно или подсознательно, но определяется сознанием своей смертности. Для него вопрос: что значит эта жизнь, которая кончится? — приобретает решающее значение. И на последней глубине все, что он делает, является попыткой так или иначе, но преодолеть бессмысленность, ужас, неизбежность этой обреченности.
Нет, весь я не умру… —
так по-другому, но хочет сказать и каждый человек. И потому всякое изучение человека, человеческого общества, человеческой культуры, которое не принимает во внимание этой, можно сказать, трагической глубины, трагического измерения культуры, исканий, творчества, неполно, половинчато и в конечном счете ложно. Ибо, повторяю, совсем не только одна религия говорит о смерти, пытается ее объяснить и с нею примирить человека. То же самое делает, например, и любая так называемая идеология. Поскольку смысл и назначение идеологии — раскрывать человеку цель его жизни, деятельности, она тоже ищет прежде всего того, чтобы человек примирился со своей смертной судьбой и нашел оправдание своего кратковременного существования.
Нам говорят, например, что вред религии в том, что, перенося центр тяжести в иной, загробный мир, она отрывает человека от заботы об этом мире, делает его равнодушным к этой жизни. Но ведь совершенно то же самое можно сказать, например, и о марксистской идеологии, которая цель человеческой жизни полагает в усилиях, направленных на идеальное общество будущего. Ведь это идеальное будущее — тоже своего рода другой, и даже загробный, мир, поскольку те, кто его строит и ради него умирает сейчас, сами-то его не знают и в нем не участвуют. Если религия во имя будущего призывает отказаться от многого в настоящем, то этого же требует и всякая идеология, направленная на какие-то идеальные ценности в будущем.
Французский неверующий писатель Марсель Пруст буквально довел себя до смерти теми нечеловеческими усилиями, которые он делал, чтобы закончить свой знаменитый роман “В поисках утраченного времени”. И для него этот роман означал преодоление своей смерти, то есть бессмертие в творчестве. Поэтому спор, вечный спор идет не о загробном мире, не о том, есть он или нет его, а о том, в чем человек видит свое последнее назначение и, еще проще, как преодолевает он бессмыслицу смерти. Спор идет о реальности, о действенности того идеала, которым он живет и для которого он готов отдать свою жизнь. Ибо то, ради чего человек готов даже отдать жизнь, и есть то, что для него преодолевает бессмыслицу смерти. А это значит, что человек религиозен по существу. И если он отказывается от религии трансцендентного, то есть надмирного, Бога, то он необходимо принимает религию имманентного бога, имя которому может быть социализм, история, культура — все что угодно. И тут и там мы имеем проекцию человеческой жизни в какой-то идеал, идеальное будущее, опытом, ежедневностью нам не данное. И тут и там, иными словами, мы имеем веру. И только она, только вера, каков бы ни был ее объект, по слову Евангелия, “двигает горами”.
Давно пора понять, что материализм, например, — это тоже вера. Ибо сказать: материализм построит идеальное общество — это значит высказать априорное религиозное суждение. Объекты веры могут быть разными, но вера как движение человеческого сознания та же самая. Поэтому в мире идет спор не между верой и неверием, а между разными верами. Те же, кто ни во что не верит, те просто оппортунисты и ловкачи, в конечном итоге выпадающие из сферы человеческой нравственности.
Особенность нашей эпохи не в том, что она менее религиозна, чем другие — это неправда, — а в том, что она в отличие от других религиозных эпох лишена единого объекта веры, одной системы религиозных ценностей, которые были бы безоговорочно приняты всеми. Наша эпоха, как ни странно это звучит, есть эпоха новых религиозных войн, ибо в ней сталкиваются разные религиозные идеалы, разные понимания смысла человеческой жизни. Прежние религиозные войны решались огнем и мечом, и мы знаем, что это решение провалилось. В наше время такое решение невозможно. Ибо если что-нибудь можно считать доказанным, так это как раз полную невозможность истребить и замолчать идеи. Превосходство идеи над силой есть, собственно говоря, потрясающее открытие Нового времени. Поэтому если сталкиваются на последней глубине разные теории о смысле и цели человеческой жизни, подлинный и свободный спор между ними все равно окажется единственным полем сражения. И победит в этом сражении тот ответ, который сумеет объять собой всю бесконечную глубину человеческого искания, человеческой жажды.
2
“Мир во зле лежит” — как не вспомнить этих слов святого Иоанна Богослова в Новом завете, когда смотришь на все то, что происходит и совершается в мире. Конечно, в каком-то смысле мир всегда лежал во зле. Всегда в нем сильные пожирали слабых, всегда было много несправедливости, страданий, жестокости… Но есть в нашем мире, в нашем времени нечто, что выделяет его из всех других эпох, что делает зло, торжествующее в нем, особенно кошмарным. Это зло есть та страшная ложь и двусмыслица, которыми в наши дни зло прикрывает и оправдывает себя, благодаря которым оно выдает себя за добро.
Когда какой-нибудь Чингисхан в древности завоевывал целые народы, сжигал города и насаждал царство своей дикой силы, он не оправдывался, он не заявлял всему миру, что он кого-то освобождает, кому-то помогает и вообще действует в согласии с высшей моралью и логикой исторического процесса. Завоевание называлось завоеванием, порабощение — порабощением и рабство — рабством. И от раба в то время не требовали, чтобы он каждую минуту заявлял, что он на деле свободен, а от гонимого — что он на деле освобожден. И потому жестокости было, возможно, даже больше, но вот этой лжи и лицемерия, буквально разъедающих наш мир, было гораздо меньше.
Между тем для человека, для каждого человека, каждой живой индивидуальной человеческой личности, а не отвлеченного “умопостигаемого” человечества эта ложь, это лицемерие в тысячу, в миллион раз страшнее, чем самое страшное лицо зла, не выдающего себя за добро.
В Евангелии сказано: “Какая польза человеку, если он весь мир приобретет, а душе своей повредит?” То, что происходит сейчас, наносит ужасный, непоправимый вред именно душе человеческой, то есть его внутренней целостности, может быть, даже лучше сказать — его человечности. Да, человек оказался и все время все больше и больше оказывается способным весь мир приобрести, нет предела его самоуверенности и его самодовольству. И вот — как ни страшно подумать — этот самоуверенный и самодовольный мир все больше и больше становится похожим на одну огромную тюрьму, в которой заключенным все время приказывается кричать о том, как они свободны, как счастливы и как блаженствуют. И если долго так кричать, можно начать верить, что так оно и есть. В тот день, когда человек, видящий на стене тюрьмы надпись “Свобода”, видит не тюрьму, а эту надпись, в тот день душа его повреждена. И вот именно перед этой опасностью мы стоим, и к ней привели нас десятилетия лжи. Лжи, в которой слова принципиально означают обратное своему изначальному смыслу. Лжи, в которой пропаганда, то есть именно извращение правды, становится главным, если не единственным, оружием. И если понять это, то постепенно становится понятным и то, почему главным врагом этой пропаганды остается неизменно религия. Почему небольшая книжка — Евангелие, — в которой говорится преимущественно о любви, о терпении, о прощении, жалости, оказывается для власть имущих коммунистов самой страшной, самой недопустимой из всех книг, написанных на земле.
Не будем себя обманывать: вопрос о Евангелии, вопрос о религии — совсем не для одних только верующих. Вера — это тайна души, это личный дар, принудить к которому никого нельзя. Но учение Христа, как оно записано в Евангелии, даже помимо личной веры имеет свое объективное содержание. И вот оно-то и является смертельной опасностью для всех тех, кто владычествует на земле при помощи лжи. Ибо это объективное содержание Евангелия в каком-то смысле и есть провозглашение правды как единственной возможности, единственной основы подлинной человеческой жизни. Правды, стоящей над всеми частными интересами и соображениями, сколь важными, сколь решительными ни казались бы они людям.
Вот уже две тысячи лет Христос как бы беспрерывно говорит людям: у вас ничего не выйдет, вам ничего не удастся без правды. Перед каждым человеческим утверждением, словом, делом Он стоит как живая правда и поэтому судит их, вскрывает в них всякую ложь.
Вот строится колоссальная империя, и в жертву ей приносятся целые поколения, целые народы. Откуда мы знаем, что она строится на лжи и потому не имеет ценности в себе? От Христа. Ибо политик, экономист, философ, патриот, обыватель — каждый со своей точки зрения, каждый в своей перспективе — примет эту ложь и примирится с ней. Политик сошлется на ход мировой истории и интересы того или иного блока или класса. Философ докажет, что империя эта построена на истинной научной идеологии и потому имеет право на тактическую ложь. Патриот скажет, что родина, ее мощь, и слава, и величие для него выше всего на земле. Обыватель, наконец, признается, что для него его рубашка ближе к телу и он не будет рисковать своим маленьким житейским благополучием.
Но вот Христос. Достаточно раз вглядеться в Него, раз вникнуть в Его учение, чтобы в пух и прах разлетелись все эти лукавые доводы и оправдания и чтобы вошла в наше сознание и в нашу совесть одна чистая и высокая правда: “Какая польза, если человек весь мир приобретет, а душе своей повредит?” Какая польза и кому от империй, построенных на грубой силе, где только танки оказываются доказательством? Какая польза от идеологии, сводящей человека к удобрению странного безличного коллектива? Какая польза от патриотизма, закрывающего глаза на добро и зло?
“Вы слышали, что сказано, а Я говорю вам…” Так учит Христос — все время и везде искать прежде всего правды и тем самым находить в любых условиях жизни ту радость, которой, по Его словам, никто не сможет отнять и которая одна может дать нам подлинное, а не призрачное счастье. Поэтому ученик Христа и мог сказать: “Мы ничего не имеем, но всем обладаем”. Кто обладает правдой, кто ее ставит как мерило, ежедневное и ежечасное, всех поступков, всех мыслей, всей жизни, тот действительно обладает всем, ибо ему ничего не страшно.
В знаменитом монологе Бориса Годунова у Пушкина несчастный царь говорит про совесть:
Но если в ней пятно
Единое случайно заведется,
Душа сгорит…В нашем мире сгорает душа — на огне лжи, лицемерия и неправды. И только возврат к правде, возврат прежде всего личный, может прорвать эту жуткую паутину лжи. Отдельные люди всюду уже начали этот возврат, и от нас, от каждого из нас, зависит мужественно и безбоязненно последовать за ними.
3
Мы живем в эпоху торжества идеологий. Идеология — ужасное слово, возникшее, в сущности, совсем недавно и уже почти непоправимо отравившее наш мир, нашу жизнь. Что такое идеология? Это учение или теория, не только выдающая себя за абсолютную и всеобъемлющую истину, но и предписывающая человеку определенное поведение, действие. В своей сущности идеология — это, конечно, эрзац, подмена религии. Но разница, и огромная, между религией и идеологией в том, что религия, вера — это всегда нечто очень личное, невозможное без глубокого личного и внутреннего опыта, тогда как идеология, всякая идеология, начинает с того, что она просто все личное отрицает и отвергает как ненужное.
Религия, вера всегда обращены к человеку. Идеология всегда обращена к массе, коллективу, в пределе к народу, классу, к человечеству. Цель, сущность религии в том, чтобы, найдя Бога, человек нашел бы себя, стал собой. Цель и сущность идеологии в том, чтобы подчинить себе без остатка человека, чтоб человек стал исполнителем и слугой идеологии. Религия говорит: какая польза человеку, если он весь мир приобретет, а душе своей навредит? Идеология говорит: нужно весь мир приобрести для осуществления идеологии. Религия в другом человеке призывает видеть ближнего — идеология всегда направлена на дальних, безличных, отвлеченных людей. Повторяю: мы живем в эпоху торжества идеологий, их страшного владычества над людьми. В одном только нашем веке погибли десятки миллионов людей во имя отвлеченных, призрачных идеологий. И нет у человека сегодня более спешной и насущной задачи как отвержение и развенчание именно этого идеологического засилья, тирании над человеком идеологий. Но исполнить эту задачу можно, только если удастся над всеми идеологиями поставить, как всех их превышающую и ограничивающую, идею личности, а это значит — живого, конкретного, единственного и неповторимого человека.
Торжество идеологии привело почти к полному отмиранию этой идеи и стоящего за нею опыта. Опыт же этот, конечно, в первооснове своей религиозный. Только в религии, только из религии возможна идея личности — вот чего не понимают, не могут, не хотят понять современные люди, всё жаждущие спасения от той или иной идеологии. Мне скажут, что сама религия в эпоху своего торжества в истории очень часто попирала идею личности, что сам принцип прав личности, свобод и т. д. родился в борьбе с религией. Отчасти это правда. Но правду эту нужно понять во всей ее сложности.
Да, конечно, Христа распяли религиозные люди. Но распяли-то они Его как раз за то, что Он изобличил их религиозность как религиозность ложную, или, говоря нашим современным языком, изобличил их за превращение религии именно в идеологию. Ибо весь смысл конфликта Христа с теми, кто распял Его, сводился к одному. Он, Христос, человека поставил выше всего, сделал его, и только его, предметом любви, предметом как бы абсолютного внимания. А враги Христа от религии хотели порядка, спасения родины, самодовольства — чего угодно — и ради всего этого требовали слепого подчинения безличным законам.
Обо всем этом Христос не сказал ни слова. Как не сказал Он ни слова о государстве, обществе, истории, культуре — обо всем том, что извечно составляет предмет всех идеологий. Его внимание все время было обращено на живых людей, окружавших Его. Но Он даже не говорил об их правах. Он всего лишь только обратил на них свою любовь, участие, сострадание, интерес. И вот за это, за то, что Он живого человека поставил над всем в мире, Он и был осужден. Но в Его страданиях, смерти и Воскресении — и это пора понять — переродилась и сама религия. Из идеологии она стала живой силой, и над миром навсегда воцарилась идея личности.
Потом, в истории, и само христианство — это приходится признать — слишком часто вырождалось в идеологию, требовало себе слепого подчинения, служило побочным целям… Но все же не в этом его сущность. Сущность его — в евангельском образе Христа, в образе человека, обращенного к другому человеку, в нем видящего ближнего, в нем полагающего цель и смысл жизни. И нет в истории человечества другого обоснования личности. Нет ее в великой и глубокой греческой философии, нет ее в Риме, создавшем идею права, но раба не считавшего человеком. И конечно нет этой идеи личности ни в одной современной идеологии, занятой всегда человечеством, но ради человечества преспокойно уничтожающей миллионы людей.
Я утверждаю, что идея личности религиозна, потому что очевидно: если нет ее высшего обоснования, если человек не “сверху”, а “снизу”, если он всего лишь только мимолетное явление, то тогда действительно нечего о нем особенно волноваться и над миром царит тогда только закон больших чисел. Тогда уродов, и больных, и старых нужно уничтожать, тогда заботиться нужно только об естественном подборе. Тогда знаменитая “слезинка ребенка” Достоевского есть бессмысленная сентиментальность. Очень просто сказать это можно так: если нет Бога, то, в сущности, нет и человека. А есть только — безличная масса, о животном благополучии которой и заботится идеология, не считаясь с расходами. И об этом нужно думать, этому нужно ужаснуться, пока не поздно. Пока еще не заменена живая личность простым порядковым номером. Пока не стал еще человек действительно только винтиком все более сложной, все более огромной машины.
Вопрос о религии сейчас и есть прежде всего и превыше всего вопрос именно о личности.
4
Природная религиозность человека — вот о чем свидетельствует не только история человечества, но и внимательный анализ жизни, побуждений, исканий каждого отдельного человека.
Человек живет, по существу, по отношению к чему-то абсолютному, к чему-то, что он признает как высшую ценность, как норму и критерий своей собственной жизни и всех в ней оценок. Человек может, конечно, это абсолютно как бы заглушить, задавить в себе, но такого человека всегда было принято называть опустившимся. Следовательно, спор между верующими и неверующими идет не о том, есть ли Бог, но о том, чту каждый из них считает Богом, чему отдает себя, ибо в том-то и все дело, что невозможно человеку, поскольку он подлинный человек, а не нравственная развалина, не отдать себя. И об этом хорошо писал Владимир Соловьев: “Ибо нет отрады не отдавшему себя”.
Нельзя сказать даже, что для одних Бог — это понятие трансцендентное, то есть надмирное, а для других — имманентное, то есть в пределах этого мира заключенное, поскольку абсолют и тех и других не находится в сфере непосредственного эмпирического опыта. И с точки зрения этого опыта сказать “я буду вечно жить” или сказать “человечество построит когда-нибудь совершенное, справедливое и свободное общество” есть одинаково акт веры, акт убеждения, из ничего, кроме внутренней самоотдачи абсолюту, не вытекающий.
Но откуда и как возникает, как появляется в человеке сама эта жажда абсолюта, или, как мы называем, природная религиозность? — вот, по существу, единственно настоящий и нужный вопрос. Ибо действительно ничего, казалось бы, в самой природе, психобиологической структуре человека не объясняет ее и не является ее причиной. Биологически или медицински человек — это только высшая ступень животного, не правда ли? И какой игрой органических клеточек объяснить его духовную жажду, его нравственные требования? Логический порог так называемого научного атеизма в том прежде всего и заключается, что он, с одной стороны, все свои усилия полагает на низведение человека в разряд именно животного, к отрицанию в нем всего, кроме биологического детерминизма, а с другой стороны, все время утверждает, что эта редукция, это отрицание всякого детерминизма, кроме материалистического, и есть почему-то условие свободы для человека, условие его самоисполнения, условие построения им пресловутого общества свободы, справедливости и т. д.
Получается очевидная неувязка. Казалось бы, одно из двух: или человек в чем-то действительно и радикально отличен от всего остального в мире, до конца не сводим ни к биологии, ни к экономике, ни к материи, и тогда понятно и справедливо, что он ищет исполнения своей человечности в нравственных ценностях; либо же наоборот — как и все в мире, человек не свободен, не свободен ни биологически, ни социально, ни психически, а детерминирован — но тогда отпадают и все разговоры о его освобождении, переходе его “из царства необходимости в царство свободы”. Либо весь мир, все в нем — это одно сплошное царство необходимости (а ведь к этому, ни к чему другому, сводятся все утверждения так называемого атеистического материализма), и тогда нужно откинуть всякий так называемый идеализм, всякую духовную и нравственную надстройку над ним. Либо же царство свободы — это другая, духовная реальность, и человек принадлежит к ней, или, вернее, является ее носителем, ее выражением и творцом. И тогда духовное и нравственное в нем не надстройка над материей, а определяющее начало его единственной, ни к чему в мире не сводимой сущности. В первом случае само искание абсолютной ценности есть абсурд, и не случайно, конечно, такие разные идеологи полного материализма, полного детерминизма, как Маркс и Фрейд, сходятся в одном: в выведении всех этих исканий снизу, а не сверху, развенчании их как автономных, то есть от ничего низшего не зависящих реальностей.
У Фрейда это сведение не только любви, но и религии, и творчества, и искусства — всего — к половой энергии. У Маркса — к формам экономических взаимоотношений. Фрейд, правда, имеет мужество сделать все логические выводы из своих предпосылок. Его учение глубоко пессимистическое: все искания, все абсолюты не только напрасны, но и вредны. Человек, если он хочет быть здоровым, должен понять иллюзорность всех своих надстроек и принять себя именно как животное. Маркс же этого мужества не имеет и, сведя человека к одной экономической базе, лишив его всего духовного и нравственного, вдруг ни с того ни с сего начинает риторику о “скачке из царства необходимости в царство свободы”. Но скачок этот очевидно есть абсурд. Ибо как камень сам по себе, без вмешательства творческого замысла человека не может превратиться в здание или колонну, так и животный организм, если в нем не заложено духовное и нравственное начало, не может даже желать никакой духовной или нравственной свободы. Поэтому тот абсолют, то религиозное начало, которое мы находим даже и в построениях неверующих, в конце концов принимает форму контрабанды, а проникнув, по существу, в человека, разъедает и развенчивает это пресловутое неверие.
Ввиду всего этого так смешно звучат все развенчания веры и религии во имя якобы освобождения человека. Религия-де порабощает человека. Но не ясно ли, напротив, что религия как раз начинает с утверждения, что человек по природе свободен, то есть существо духовное и нравственное? Евангелие все целиком построено на предположении этой свободы. “Ищите, и обрящете”… Искание, жажда, то есть именно выражение свободы, суть априорная предпосылка всякого подлинного религиозного мировоззрения, в котором Бог является, если так можно выразиться, как гарант и основа этой свободы. Нет Бога — и человек животное, есть Бог — и, значит, есть она, эта абсолютная духовная, и нравственная, и неразрушимая, или, как говорит философия, онтологическая, свобода. Мы приходим к схеме, обратной той, что нам навязывается в качестве подлинно научного мировоззрения, ибо это мировоззрение оказывается фарсом и подтасовкой в самой своей сердцевине, а именно в утверждении, что оно есть свобода. Нет, имейте мужество сказать, что свободы тут нет и быть не может, и пока это не будет всем понятно, величайший фарс в истории человечества будет продолжаться.
5
В наших беседах мы много и часто говорили о христианском понимании человека, о христианском учении о человеке. И это, конечно, не случайно. Ибо за тем великим спором о религии, о Боге, который на глубине составляет главное содержание, главную тему нашего XX века, на деле всего очевиднее обозначается спор о человеке. “Скажи мне, что ты думаешь о Боге, и я скажу, как относишься ты к человеку” — вот предельная точная формула, с которой, в сущности, можно было бы обратиться к каждому. В мире, повторяю, сталкиваются два понимания человека, его природы, признания, цели и, наконец, содержания его жизни. Одно из них — атеистическое понимание человека, а другое — религиозное. И каждый человек должен вдуматься в сущность обоих, ибо человеку свойственно не только поживать, а свойственно также задумываться над целью своей жизни и стараться жить в соответствии с этой целью. Вот у нас уже десятилетиями насаждается и считается официально обязательным именно атеистическое понимание человека. Что же оно предлагает? Как определяет оно человека? Какую цель жизни провозглашает? Люди так привыкли к казенной риторике, столь оглушены ею, что им и на ум не приходит, что в основе атеистического понимания человека лежит элементарное, но тем более страшное противоречие: противоречие как раз между природой и целью. Элементарной истиной всякой науки является истина о соответствии природы и цели. Но атеистическое понимание человека эту истину фактически отрицает. Оно провозглашает, с одной стороны, некую высокую и абсолютную цель — всеобщее и абсолютное счастье, скачок “из царства необходимости в царство свободы”. Оно и религию-то отрицает в первую очередь за то, что она якобы мешает достижению этой цели, выводит ее за пределы жизни, в какой-то иной, загробный мир. Ради достижения этой цели это атеистическое понимание человека зовет к борьбе, к жертвенности, к отдаче, если нужно, и самой жизни. Но вот — и здесь начинается противоречие — оно никогда не способно определить, в чем в конце концов будет состоять это всеобщее и абсолютное счастье, почему и как оно будет именно счастьем. Тут — полное молчание. Тут атеизму сказать решительно нечего. Он красноречив, только пока говорит о борьбе, о методах, о тактике, пока он как бы манит каким-то таинственным обещанием. Но почему же он оказывается неспособным это абсолютное, всеобщее, научное счастье хоть как-то описать и определить? Да очень просто. Потому что цели этой, по существу, нет в природе человека, как ее толкует атеизм. Атеизм приложил все свои усилия к тому, чтобы разрушить все то, что он называет идеализмом, то есть всякую духовную реальность. Нет ничего, кроме материи, и потому человек всецело определяется материей. Материя же, в свою очередь, определяется своими абсолютно безличными законами. Никакого понятия счастья из материи не выведешь, потому что это понятие как раз идеалистического и духовного порядка. Сама по себе материя ни к чему не стремится и никакой цели не имеет, кроме разве что той, что заложена в ее природе: расти, питаться, умирать. Материализм отрицает и ненавидит дух, но ставит человечеству своего рода духовную цель. И тогда приходится либо замалчивать содержание этой цели, либо же определять ее как бы отрицательно: отсутствие эксплуатации, отсутствие голода, отсутствие нужды. Хорошо. Все это — отсутствие. И тут скрывается, конечно, не только философская нищета этой идеологии, но нечто гораздо более страшное. Это страшное состоит в том, что в атеистическом учении о человеке нет как раз самого человека. Есть какое-то отвлеченное “человечество”, какие-то массы, классы, но нет личности. Счастливой же может быть только личность. Нет, никогда не было и никогда не будет никакого коллективного счастья, потому что, в сущности, нет ведь самого коллектива — это отвлеченное, в конце концов, идеалистическое понятие. Растворяя человека в массе, атеизм тем самым отрицает его единственность, уникальность, неповторимость. И вот тут-то и проходит та черта, что противопоставляет атеистическое понимание религиозному пониманию человека. Ибо религия всегда начинает с личности. Только установив личность как абсолют, только наделив ее божественным смыслом и целью, приходит религия к человечеству. И там, где атеизм говорит: “Счастье каждого — только в счастье всех”, — там религия говорит: “Счастье всех — в счастье каждого”. Ибо, повторяю, счастье, то есть наполненность жизни смыслом, светом, знанием, любовью, радостью — все это возможно только в личности. И конечно, последнее и вечное счастье — только в любви. Любит же человек — человека, а не человечество. Борьба, что все очевиднее развертывается на наших глазах во всем мире, — это борьба между личным и безличным пониманием жизни, истории, наконец и самого человека. И тогда понятно становится, почему такая ненависть направлена на религию, почему жаждет все безличное ее уничтожения. Именно она, религия, — последний оплот в этом мире личного. Если нет ее, этой абсолютной и единственной ценности личности, откуда взяться ее правам, почему нужно ее защищать и о ней заботиться, почему нельзя ее уничтожить во имя отвлеченного “общего блага”? Там, где воцаряется атеизм, там рано или поздно исчезает и эта забота о личности. Там начинается царство безличного, а в пределе — бесправие, насилие, террор и кровь. Многие, слишком многие этого еще не видят. И думают, что можно защищать личность, ее права, ее достоинство, ее жизнь, оставаясь материалистом. Нельзя. Ибо само знание о личности, или, вернее, ослепительное откровение о ней, приходит не “снизу”, не из материи и даже не от науки. Оно пришло, оно всегда приходит и, верим, никогда не перестанет приходить снова в мир — только от Божественного Света.
6
Казалось бы, мы все говорим на одном и том же языке и, говоря на одном и том же языке, понимаем друг друга. Но так ли это?
Вот все эти дни я слушал и сам читал слова, произносящиеся в церкви во время Великого Поста. Слушал и думал: что значат они, что могут значить для современного человека? какое отношение имеют они к его языку? Вот цитирую почти наугад отдельные фразы и выражения: “Всечестное воздержание начнем светло, сияюще лучами заповеди, светлостью любви, блистанием молитвы, чистоты ощущением, благомужества крепостию…” И дальше: “Откуда начну плакать окаянного моего жития деяния, кое ли положу начал, Христе, нынешнему рыданию?”
Ну хорошо, мне скажут, это по-славянски, а не по-русски и поэтому это не всем понятно. Но вот мы переведем — и все равно слова эти окажутся чуждыми нашему повседневному, обыденному языку. Все равно нет им места в нашем языковом обиходе. “Светлость любви”, “блистание молитвы”, “благомужества крепость” — ведь это не просто слова и понятия, это прежде всего воплощение, выражение, запись некоего опыта, а вот именно опыт-то этот и чужд современному человеку. Он слышит слова — и не понимает, слышит звуки — и не воспринимает. Он в этом не виноват, конечно. Ему с детства внушали, что никакого другого опыта, кроме того, что изложен в определенных книгах и записан на определенном языке, нет и быть не может; что все остальное — темный обман, тьма, и больше ничего.
Тьма… Но почему же тогда слова эти почти сплошь все — о свете? И не только о свете, но такие, что сами светятся, сами изливают свет? “Светлое время”, “светло начнем”, “очистим душу”, “очистим плоть”… И еще: “Лучезарной Твоей молнией воссияй мне, Боже мой, триипостасный вседетелю, и домом сделай меня Твоей неприступной славы, светлым, и светоносным, и неизменным”. Что это за “тьма”, которая вся о свете, излучает свет, тоскует о свете и только светом и наполнена?
Но вот если после этих слов, после этих служб, до предела наполненных этой светлой печалью и тоской по свету, возьмешь в руки книги и газеты, в которых записан повседневный наш опыт, то моментально ощущаешь — почти физически — именно беспросветную темноту. Вдруг поражаешься: как могут люди так жить, и жить вот этими интересами, вот этими вопросами и волнениями? Как могут, как могли поверить они в такую скучную, беспросветно скучную социалистическую идеологию, всю жизнь человека сводящую к одной бездушной материи и к слепым, тоже бездушным, законам этой материи? А если так, то именно тут, в этом противоречии между языком этой идеологии, этого восприятия человека, с одной стороны, а с другой — языком только что подслушанных, языком света и тоски по свету, — именно тут, говорю я, и возникает главный, последний вопрос: как могла в этой бездушной материи зародиться эта тоска по свету — как, где, почему возник тут этот опыт лучезарности?
“Сотвори меня домом Твоей неприступной славы, светлым, и светоносным, и неизменным”. Никаким материализмом, никакой экономикой, никакой борьбой за существование не объяснишь возникновения этих слов, понятий, звуков, символов в человеческом языке и в человеческом сознании. Как не объяснишь ими стремления к святости, чистоте и совершенству, как не объяснишь ими той совершенно особенной и таинственной радости, что излучается от тех, кто этим стремлением живет.
Можно читать и перечитывать Маркса и Энгельса, Ленина и Сталина — и всех их бесчисленных толкователей и комментаторов — и чувствовать всегда льющуюся из этих произведений ненависть и тьму. Ненависть и тьму, и больше ничего. Они все хотят сокрушить каких-то врагов и только в этой борьбе и в этом сокрушении видят смысл человеческой жизни. А последний, главный и всеобъемлющий, враг для них — это, конечно, вот этот светоносный человек. Человек, обращенный к верху, а не к низу, человек, вдруг на самой глубине своего сознания, в своем опыте нашедший, увидевший, познавший свет. Это последний враг идеологов-материалистов, потому что, если этот свет реален, ничего не остается от ненавистью и темнотой пронизанных слов этих учителей и их идеологии. Ибо тогда нельзя свести жизнь только к борьбе, только к экономике, только к диалектике эксплуатации и экспроприации, только к закону живота: пищи и насыщения. Тогда нужно искать другое объяснение человека, и этого-то больше всего и боятся схоласты и догматики материализма.
В нашем мире сегодня борьба идет совсем не между разными экономическими и политическими системами и идеологиями, совсем нет. Борьба идет между разными интуициями и восприятиями человека, между разными опытами человека. А опыт воплощает себя в языке, символах, понятиях, звуках. Слово “свет” можно ведь тоже свести, редуцировать к чему-то только физическому, материальному (“электрический свет”). Религию ведь тоже можно свести к страху, суеверию и привычке. Все это можно сделать. Но когда это сделано, остается главное, и об этом главном и идет вечный спор.
Есть объяснения всего сверху и есть объяснение всего снизу, и вот тут-то не может быть ни примирения, ни компромисса. Материализм выбрал раз и навсегда объяснение снизу; с какой-то почти необъяснимой страстностью он хочет, чтобы все было низкого происхождения и все, решительно все, объяснялось самыми низкими причинами. И потому он не только отвергает, он действительно ненавидит объяснение сверху и стремится всегда и всюду уничтожить его.
Можно по-разному судить, кто и что побеждает на первый взгляд и по внешней видимости. Но достаточно войти в храм в эти светлые и светлой печалью пронизанные дни Великого Поста, достаточно вслушаться в слова-символы, которые звучат внутри храма: “…светел, и светоносен, и неизменен”, — чтобы понять, знать всей душой и сознанием, что объяснение всему дается только сверху, что этот изливающийся на нас свет действительно неприступен и что не объять, не заглушить, не уничтожить его никакой тьме, идущей снизу.
7
Благоволение — вот, пожалуй, одно из самых важных, самых нужных слов, когда-либо прозвучавших на нашей земле. Его возвещали ангелы в ту далекую рождественскую ночь: “Слава в вышних Богу, на земли мир, в человецех благоволение!” Его с тех пор так часто произносили люди. Но сколько бы ни возвещали, сколько бы ни произносили, все остается оно таким же далеким и недостижимым. Благоволение. Благая, добрая воля. Воля — это то, что движет нами в наших поступках. Это та функция нашего сознания, благодаря которой мы приводим нашу жизнь в соответствие с нашими взглядами, нуждами, убеждениями. Про одного человека мы говорим, что у него “железная воля”, про другого — что у него “слабая воля”. И мы знаем, что если уж очень хотеть чего-либо, то это желание становится возможным, достижимым. Так вот, что же такое эта “добрая воля”, это благоволение, возвещенное, заповеданное людям в Евангелии? Это, конечно, прежде всего воля, направленная на добро, пронизанная добром. Обычно наша воля рождается в первую очередь из чувства самосохранения, из необходимости безостановочно бороться за жизнь, за существование. Либо же рождается она из стремления к успеху, к власти, силе, могуществу, богатству. Ежедневное добывание пищи, защита элементарнейших нужд: места, где жить, отдыха, хоть минимальной, но обеспеченности, — вот источник воли, с одной стороны. А с другой — вот эта самая похоть власти и силы. У одного вся воля направлена на то, чтобы сохранить и защитить себя, свое, у другого — на то, чтобы подчинить себе других, сокрушить их самозащиту. Вот формула мира. И эта формула превращает его на наших глазах, и уже веками, в настоящие джунгли. Воля против воли, человек против человека, сила против силы. “В борьбе обретешь ты право свое” — так с детства учат и воспитывают детей. Их учат одновременно и воспитывать в себе волю, и отдавать ее другим, тем, кто якобы руководит этой самой бесконечной борьбой. И мир наполнен поэтому страхом, страшным недоверием, безостановочной, постоянной мобилизацией воли. Чья воля окажется сильней, кто сдастся и уступит первый? И неудивительно поэтому, что многие, не выдержав этого постоянного напряжения, этого закона джунглей, начинают в самой воле видеть принцип зла и проповедуют полное отречение и отказ от нее. Такова, например, глубоко пессимистическая философия Шопенгауэра, немецкого философа прошлого века, философия, изложенная им в его книге “Мир как воля и представление”. Под влиянием учения далекой Индии Шопенгауэр пришел к убеждению, что счастье невозможно без полного отказа от всякой воли, от всех желаний, что счастье, в сущности, совпадает с небытием. С растворением в безличной и, следовательно, безвольной природе и неким метафизическим самоубийством. Индусы называют это состояние нирваной. Нирвана — это полное отсутствие желаний, это отсечение всякой воли.
Вот так и противостоят одно другому два этих мироощущения и мировосприятия. То, которое весь мир ощущает как одну сплошную борьбу воль, борьбу не на жизнь, а на смерть. И то, которое во имя спокойствия отказывается не только от воли, но и от того, что волю определяет, — от личности.
Один человек — человек воли — говорит: “В борьбе обретешь ты право свое”. Но ему отвечает человек, от воли готовый отречься: “Сердце тайно просит гибели, тихо просится на дно”. И вот единственность христианства в том, что оно в равной мере и с одинаковой решимостью отказывается от обоих этих мироощущений. Оба их признает не только неправильными, но и глубоко искажающими природу человека. Оно провозглашает прежде всего, что человек есть личность, а личность — это то, что хочет, волеет, личность — это жажда и стремление. Личность — это в первую очередь и превыше всего воля. Но христианство провозглашает также, что воля, как и все в мире, пала, исказилась, извратилась, стала злой волей. Железная она или слабая — она все равно злая, ибо направлена почти всегда на себя и себе хочет либо спокойствия и равнодушия, либо власти и могущества.
Но приходит Христос и говорит больному, исстрадавшемуся и раздавленному человеку: “Хочу, очистись!” И в мир входит благая, добрая воля — благоволение. Добрая воля — это, следовательно, та воля, что направлена на другого, и направлена силой, светом и радостью любви. “И проходил Он через всю Галилею, возвещая Евангелие Царствия и исцеляя всякий недуг и всякую язву в людях”.
Злая воля — это воля, оторвавшаяся от любви, направленная на то, что любви не заслуживает. Ибо в конечном счете христианство открывает, что любви, полной, беспримесной личной и настоящей любви, заслуживает только человек, только другая личность. Можно много, и долго, и очень красиво говорить о счастье человечества — и не любить человека. Этой псевдолюбовью к человечеству, к дальнему, наполнен мир. Но настоящая любовь всегда личная, от сердца к сердцу, от человека к человеку. И только этой любовью очищается и преображается воля. И только в этой любви открывается наконец и то счастье, к которому всегда своей волей направлен, к которому стремится человек. Вот эту любовь и возвещает благоволение. Про себялюбие и эгоизм христианство говорит, что от них нужно отречься. Кто не отречется, тот не может быть учеником Христа. Но это отречение не нирвана, не безличное равнодушие, не бесстрастность индусского аскета, добившегося полного умерщвления воли. Это отречение и есть преображение воли любовью. И в этой любви к ближним, в заботе о них, в этой самоотдаче вдруг находишь себя и свое счастье. Об этом была великая радость, которую возвещали ангелы в ночь Рождества, когда пели: “Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение!”
8
Думая о Рождестве, готовясь к Рождеству, созерцая приближение его, не можешь, конечно, не остановить своего внутреннего взора на Матери Младенца, на Той, о которой говорит Евангелие: “Мария же слагала все эти слова в сердце своем”.
Как мало сказано о Ней в Евангелии, но как наполнила Она собой эти два христианских тысячелетия человеческой истории! Каким неистребимым светом светит Ее образ! Какой удивительной любовью Она окружена. “Радуйся, ею же радость воссияет!”, “Радуйся, заря таинственного дня!” Откуда пришли, возникли эти слова, этот порыв хвалы и ублажения? Но вспомнить о Марии — это значит не просто еще один раз указать на интересную подробность евангельской истории. Это значит вдуматься, вглядеться в целый огромный пласт христианского понимания человека.
“Скажи мне, в какого бога ты веруешь, и я скажу тебе, что ты думаешь о человеке, как воспринимаешь его” — с такими словами можно было бы обратиться к любому человеку. Мы думаем, что мы научно спорим о Боге, о том, есть Он или же нет Его, — нет. Мы спорим на деле о человеке, о его природе, призвании и последней судьбе. Ибо спор о Боге в конечном итоге невозможен. Ни верующий не докажет ничего неверующему, ни наоборот — никому не навяжет своего неверия неверующий. Но когда люди решают бороться с Богом и религией, когда мы видим их одержимыми какой-то странной ненавистью к самой идее Бога, то мы знаем, что дело для них не в Боге — ибо как ненавидеть Того, в кого не веруешь? — а дело для них в человеке. Ненавидят они по-настоящему не Бога, а верующего человека, и ненавидят за то, что он по-другому, совсем по-другому понимает, ощущает и переживает свою человечность. Если бы неверующий сказал: Бога нет, и как бесконечно жаль, что Его нет, ибо из веры в Него родилось и выросло самое высокое, прекрасное и драгоценное учение о человеке, ибо с Ним, с верой в Него связано все лучшее, все самое чистое и драгоценное, что было и есть на этой земле… Ибо тут красота, добро, любовь… Но нет, он именно это все и ненавидит. Почему? Да потому, конечно, что сам он по-другому видит человека. Как? Посмотрите кругом, вглядитесь в тот мир, в ту цивилизацию, что воздвигается вокруг нас этим человеком, отказавшимся, как он говорит, от всех суеверий, обманов и опиума религии. Это прежде всего цивилизация без красоты. Когда речь заходит о красоте, то ведут в музей и показывают иконы Рублева и вот снова — Марию, ее потрясающе скорбный, небесно-прекрасный лик на иконе Владимирской Божьей Матери; показывают суздальские храмы, предлагают слушать Баха… Ибо своей красоты в этой цивилизации нет. И нет красоты, потому что откуда же красота в этом учении о человеке как о продукте материи и экономических связей? Можно тысячу раз перечитать всего Маркса и всего Энгельса и ни разу не увидеть у них самого этого слова — “красота”.
Нет, к этому человеку не обратиться со словами: “Радуйся, заря таинственного дня!” Тогда, конечно, нужно уничтожить того человека, про которого в молитве сказано, что он — образ неизреченной славы, что на нем отсвет божественной красоты.
Далее, это цивилизация внешнего технического успеха, но цивилизация без глубины. Человек производит — и призван только к тому, чтобы производить. Но какой же успех у Марии, например? Вифлеемская пещера в начале, молчаливое стояние у Креста в конце — вот все, что мы о Ней знаем. И нам этого достаточно, и мы знаем, что полнее, успешнее, прекраснее не было жизни на земле. Но если так, то какой жалкой кажется вся эта суета с производством, ее безостановочное воспевание, сведение к ней всей человеческой жизни! Опять нужно выбирать, и тот, кто не хочет, не знает этой внутренней жизни, ее смысла, ее глубины, поневоле должен возненавидеть самый образ Ее.
Цивилизация борьбы, силы, страха, гордости — где же все это в образе Марии? Только смирение, только любовь, только жалость, только всецелая готовность отдать себя… “И тебе оружие пройдет душу, чтобы открылись помышления многих сердец”. Опять несовместимость и опять выбор. Но в результате этого выбора наполняется мир видением этой красоты, этого смирения, этого добра, этой человечности… А в результате другого выбора наполняется мир страхом, ненавистью, рабством и непроходимой скукой и серостью. “Мы наш, мы новый мир построим…” Построили. Из него бегут. Все к той же иконе, все к той же красоте. Все к тому же вечному образу — Мать и на руках у нее Младенец. Вечный образ подлинной человечности, что-то главное, основное, неистребимое в человеке. И некуда от этого образа уйти. И праздник Рождества и есть, по существу, праздник этого образа, праздник вот этой интуиции, этого восприятия человека. Когда-то в древности язычники отмечали этот зимний декабрьский поворот солнца на весну праздником рождества солнца. Потом пришло христианство и показало человечеству образ Матери с Младенцем, рассказало ему о смиренном Рождестве, о приходе в мир и к людям вот этой неземной красоты, добра, божественности. И стал этот древний праздник праздником солнца правды, того уже не только физического, но и духовного Света, от которого в конечном итоге зависит судьба человечества.
И сейчас снова на распутье человечество и не знает, куда идти. Ему сказали, что оно свободно и может идти куда угодно, ему сказали, что машины и наука могут все, что не нужно образа, не нужно неба, не нужно красоты, достаточно незыблемых законов производства. И вот оно не знает, куда идти, зачем жить. Оно в потемках, в страхе, в растерянности. Неужели же не поймет оно, что путь, и истина, и жизнь — не в благах цивилизации, а в чем-то другом, без чего человек рано или поздно задыхается? Об этом другом, но насущном, необходимом, вечном напоминает нам Рождество, к этому зовет образ Матери с Младенцем, его небесная красота и глубина. И если б могли бы и мы, как тогда Мария, “собрать все это в сердце своем”, и этим жить, и от этого получать свет, радость и силу…
9
“Издалече пришли мы…” — говорят древние мудрецы, пришедшие поклониться никому не известному Младенцу. Никогда не перестанем мы удивляться этому таинственному событию Евангелия, никогда не перестанем задумываться над его таинственным, символическим смыслом.
Всегда были, всегда жили среди людей те немногие, которые не удовольствовались обыденностью, той жизнью — тише воды, ниже травы, — о которой в одном из самых горестных своих стихотворений говорит Блок. Люди, которых другие называют, в зависимости от обстоятельств, чудаками и пророками.
Но вот проходят годы и столетия, и то, что казалось бредом сумасшедшего, бессмысленной мечтой, становится самоочевидностью, входит в жизнь. Не заключается ли смысл евангельского рассказа об этих мудрецах, звездочетах, читавших звезды, знавших их язык и пришедших в Вифлеем, в этом таинственном несовпадении и противоречии между обывательским здравым смыслом и мечтой немногих избранников? Действительно, кто мог поверить в ту звездную ночь, что Ребенок, родившийся за недостатком дома в пещере, в семье нищего плотника, завоюет мир так, как не завоевывал его никакой могущественный властелин? Ведь вот пали с тех пор и исчезли с карты сотни империй, канули в вечность наполеоны, бисмарки, ленины, гитлеры, сталины, неизвестно за что умирали на полях сражений миллионы людей, а этот Ребенок продолжает царствовать…
Кто он? Бродячий учитель? Распятый на кресте преступник? Как могла эта странная, ни на что в мире не похожая жизнь, этот единственный, ни на что в мире не похожий образ занять такое место в истории? Историки и философы пишут тысячи книг о чем угодно, а на этот вопрос все равно никогда по-настоящему не ответят. А отвечают на него вот эти безумные мечтатели, одинокие мыслители, бродячие чудаки, которые ищут и жаждут только одного: не богатства, не славы, не власти, но только Истины, последней и всеобъемлющей Истины. Мир, общество, люди ничего не могут им дать и ничего не могут у них отнять, и потому они свободны.
Христос, например, не думал о том, запишут люди его слова или нет. Не заботился о том, чтобы устроить себе успех или будущее. Он говорил там, на берегу озера, среди безграмотных рыбаков, и таких же рыбаков выбрал, чтобы они ходили с Ним. Он говорил такие простые вещи…
Знал, что Его хотят убить, и пошел прямо на смерть, был распят с двумя разбойниками, вот и все. И это живет, как никакой другой образ, как никакая другая жизнь. Менялись формы человеческой жизни, сменялись культуры, все менялось. А сегодня, как и тысячу лет назад, смысл мира, и истории, и жизни в этой Жизни, только в этом Образе. Все это предвидели и понимали те три мудреца, издалече пришедших, склонивших свои головы, всю свою мудрость перед яслями вифлеемской пещеры. Нам скажут: выдумка! все это написали годами позже. Допустим. Что это меняет в существе вещей? Пусть не эти трое, но ведь тысячи, миллионы других людей проделали этот же самый путь ко Христу и в Нем нашли исполнение своих ожиданий, ответы на свои вопросы, всепокрывающую радость…
И прежде всего сама наша культура проделала этот путь. Не странно ли? Ни одного слова о культуре нет в Евангелии, об искусстве, литературе, науке… Но от этой пещеры, от этого холма с крестами, от этого таинственного утра, когда женщины услышали таинственное: “Радуйтесь!” — от всего этого начинается такое вдохновение, такая глубина, которой навсегда отмечено человеческое творчество. Один только пример: когда самое “передовое” и самое безбожное государство в мире, как оно само себя называло — СССР, — показывало миру достижения своего искусства, оно представляло миру не изображения Ленина с рабочими, а иконы Рублева и храмы. Аппарат пропаганды доказывал, что Ленин был величайшим в мире человеком. Но почему же он не вдохновил ни одного настоящего произведения искусства, которое не вызывало бы презрительного смеха у людей, действительно знающих искусство? Христианство не только вдохновило, но и внутренне преобразило искусство, наполнило его такой глубиной, такой жалостью, таким светом, перед которым померкло все. А человек, хотящий узнать о себе нечто глубокое, всматривается в эти лица; отсвет одного Образа пал на них. Он узнаёт в себе больше, когда всматривается в обнаженное пригвожденное тело, больше, чем во всех научных изысканиях. Вот, если так можно выразиться, объективное чудо христианства. Но мы всегда идем “издалече”, когда идем к высокому и истинному, которое не различишь в суете жизни, в грохоте борьбы за существование. Оно требует от каждого из нас, чтобы мы хотя бы на короткое время стали мечтателями, чудаками, испытателями. “Ищите, и вы найдете, стучите, и вам отворят, ибо всякий ищущий находит…”
Почему нам внушают — властно и грубо, — что кто-то все нашел за нас, все определил и нам нужно только подчиниться, благодарить мудрое руководство за то, что обдумало все за нас, глупых? А вот Христос говорит: “Ищите!” Он всю нашу жизнь предлагает превратить в искание, ожидание, жажду. Он ждет от нас не слепого подчинения, а свободной встречи и свободного принятия. Он ждет от нас не пугливого обожания, а радостной любви. Не пустого и сухого морализма, а жалости и милости. Призывает не в общеобязательный и безликий рай на земле, а в царство добра, света и истины…
10
Христос воскресе! Еще раз суждено нам было дожить до этого праздника праздников и торжества торжеств. Еще раз предлагается нам принять в себя радость, равной которой нет на земле, свет, с которым ничто не может сравняться, почувствовать, увидеть, осознать то, чего, по слову апостола, “не видел глаз, не слышало ухо, что не приходило на сердце человеку, но что Бог приготовил любящим Его”.
Христос воскресе! Как давно пытается мир сей развенчать эту потрясающую весть, лишить смысла это приветствие, это радостное восклицание. Нам не только пытаются доказать то, что не воскрес Христос, но и то, что Его самого никогда не было, что все это выдумка, обман, подделка. А между тем апостол говорит: “Если Христос не воскрес, вера ваша тщетна”. Лишите христианство этой пасхальной радости, отнимите у него Пасху — и что останется? Действительно, так мало… Останется смутное воспоминание о странном учителе, Его слова о любви и смирении, останется печальная история еще одной трагической неудачи. Останется циническая мысль: что может эта проповедь любви и братства в мире, в котором все равно всегда торжествуют пилаты и иуды, фарисеи и начальники, в котором все равно все и всегда построено только на силе, только на страхе, только на принуждении? И, собственно говоря, именно это и хотят доказать с незапамятных времен все враги Христа и христианства.
Уж тогда у креста, на котором мучился Он, стояли они, эти враги, и с усмешкой говорили: “Ты говорил, что Ты Сын Божий, так вот сойди со креста, и мы поверим Тебе. Уповал на Бога — так пусть Он поможет Тебе!” И Христос не сошел со креста, и Бог, по-видимому, не ответил на Его вопль: “Боже мой, Боже мой, почему Ты меня оставил?” И если этим воплем, этим страданием, этой смертью кончается христианство, то оно действительно конец всех надежд и всех иллюзий. Зло торжествует, окончательно и безоговорочно.
Перед ним сдается все: и слабые попытки Пилата соблюсти справедливость и любовь учеников, которые, бросив Его, бежали, и жалость, и мужество. И остается тогда только принять печальную логику, давно уже нашедшую свое выражение в так называемой народной мудрости: с волками жить — по-волчьи выть, сила солому ломит, своя рубашка ближе к телу… Воцаряется в мире тогда такая беспросветная мгла, что уже ничего не хочется как только как-то прожить эту короткую жизнь, пытаясь как можно чаще забываться, уходить от нее. Остается поверить отчаянию блоковского стиха:
Будьте ж довольны жизнью своей,
Тише воды, ниже травы!
О, если б знали, дети, вы,
Холод и мрак грядущих дней!
Но вот приходит пасхальная ночь. Ночь, когда нет обманчивого света, когда все погружено в темноту, все, казалось бы, соответствует тому мраку, что царит на земле. И, как это повторяется каждый год на протяжении тысячелетий, собираемся мы в храм. И в нем тоже темно. И посередине — все тот же гроб с мертвым страдальцем. И тихо раздаются все те же печальные погребальные песни. Нам никто ничего не говорит и не объясняет: нет пропаганды, нет громких слов, нет утешений. Но мы не ждем человеческих слов и доказательств, они все равно никогда и ничего не доказали. И вот мы выходим из храма со свечами в руках. Какой слабый, какой прерывистый этот свет! И как мало его в этом во тьму погруженном мире!
Мы обошли храм и мы подошли к закрытым дверям. Вот так же когда-то очень давно женщины пришли ко гробу и спрашивали себя: “Кто отвалит камень от двери гроба?”, ибо камень этот был весьма большим.
И над нами сегодня все тот же камень — камень неверия, камень мира, ни во что не верящего, живущего только изо дня в день, мира, в котором торжествуют только сила и страх.
Привален камень, закрыта дверь, и пытается ветер погасить слабое пламя свечей… Что можем мы против этой всемирной черноты, всемирной пустоты, мы, маленькая кучка людей, никем не признанных, над верой которых смеется и издевается мир?
Кто пережил эту минуту молчания, сомнения и маловерия тут, у этой закрытой двери, перед этим вечным камнем, тот знает, о чем я говорю. И вот старческий голос произносит только два слова, все те же два слова: “Христос воскресе!”
Два слова! Ни объяснений, ни доказательств. Этот голос только сообщает и возвещает: “Христос воскресе!” И чудо совершается, то же чудо, всегда то же. Несется в ответ радостный возглас: “Воистину воскресе!” И принимает душа, принимает сердце, принимает эти два слова что-то самое глубокое и подлинное в нас. Отступают и эта ночь и это молчание, и открывается дверь, и вступаем мы в ликование Пасхи, и узнаем знанием несомненным и неопровержимым, что еще раз на наших глазах совершилась победа. Победа над злом, победа над тьмой, победа над ненавистью, победа над страхом, победа над смертью. “Где твое, смерте, жало? Где твоя, аде, победа? Воскресе Христос, и жизнь жительствует…”
Обман, самообман, выдумка, легенда, психоз? Но неужели обман и психоз могут продолжаться две тысячи лет? Неужели так ничтожен и слаб человек, что те же два слова могут снова и снова торжествовать в нем над всей этой лавиной объяснений и обличений, что направлена на него и льется на него столетия?
Два слова, против которых нужно мобилизовать все возможности, чтобы разрушить их… Нет, нам нечего противопоставить всей этой злобе кроме вот этой пасхальной радости. Мы ничего не можем ни доказать, ни объяснить — не можем и не хотим. Но если есть на земле доказательство, то вот оно — пасхальная ночь, пасхальная радость, пасхальный свет.
“Христос воскресе из мертвых,
Смертию смерть поправ
И сущим во гробех живот даровав!”“Не бойся, малое стадо! Христос воскресе!”
“Не бойся, малое стадо!” Ибо поем мы в церкви сегодня: “Воскресения день, просветимся, люди, и друг друга обымем и рцем: └Братья!””.
Не бойся, малое стадо! Ибо возвещается сегодня победа всем слабым, всем маловерным, всем тем, кто постился и не постился, кто ждал и не ждал, кто желал этой победы и кто не чаял ее. Всем открыта дверь, на всех льется этот свет и эта радость: Христос воскресе!
Публикация С. А. ШМЕМАНА.